Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Перевод АЛЕКСАНДРЫ АФИНОГЕНОВОЙ
Помню, что и бабушка и дядя Карл весьма критически относились к нашей
даче, хотя и по разным причинам. Дядя Карл, который считался немного
тронутым, но обладал обширными познаниями в самых различных областях,
заявил, что дача эта никакой не дом, ни в коем случае не вилла и уж ни за
что на свете не место для жилья. Возможно, этот феномен можно было бы
описать как некое количество выкрашенных в красный цвет деревянных ящиков,
поставленных в ряд и друг на друга. Что-то вроде Оперного театра в
Стокгольме, по мнению дяди Карла.
Итак и стало быть: некое количество красных деревянных ящиков с белыми
угловыми венцами и произвольно разбросанными там и сям белыми же рейками.
Окна на первом этаже -- высокие и щелястые, на втором -- четырехугольные,
вроде вагонных, из них не дуло, зато они и не открывались. Крыша покрыта
латаным-перелатаным толем. Во время проливных дождей по стенам верхней
веранды бежали ручейки. Протекало и в маминой комнате, и обои в цветочек там
пошли пузырями. Вся эта куча ящиков покоилась на двенадцати внушительных
каменных глыбах. Таким образом, между основанием дома и бугристой землей
образовалось пространство сантиметров в семьдесят, где хранились поседевшие
доски, сломанные плетеные кресла, три заржавленные кастрюли необычной формы,
несколько мешков цемента, лысые автомобильные шины, жестяное корыто с
пришедшими в негодность хозяйственными предметами и множество пачек газет,
перетянутых стальной проволокой. Там всегда можно было найти что-то
полезное. Правда, заползать под дом нам запрещалось, поскольку мать была,
очевидно, уверена, что мы либо поранимся о ржавые гвозди, либо наша халупа
вдруг обвалится и придавит нас.
Жилище это, или как его там еще можно назвать, построил
пастор-пятидесятник из Борленге. Звали его Фритьоф Дальберг, и ему,
очевидно, захотелось быть поближе к своему Господу и Богу. Посему он
приискал себе местечко, расположенное высоко над селением Дуфнес.
Купив уступ под скалой, он расчистил участок. Вероятнее всего, пастор
Дальберг предполагал, что Господь оценит его затею и ниспошлет ему и его
сыновьям недостающие им навыки строительного искусства. В ожидании
вдохновения свыше они принялись за дело. В июне 1902 года, после пяти лет
злоключений их творение было завершено. Восхищенные прихожане сочли, что
сооружение в каком-то смысле напоминает Ноев ковчег. Ведь Ной тоже никогда
не учился строительному делу, а был, строго говоря, лишь скромным
выпивохой-паромщиком на Евфрате. Но Господь ниспослал ему нужные познания, и
он построил вместительное судно, которому предстояло вынести значительно
более тяжкие испытания, чем непритязательному жилищу пастора Дальберга.
Кое-кто из самых набожных считал, что верхняя веранда, помещенная на
южной стороне с видом на долину, реку и луга, весьма подходящее место для
ожидания Судного дня, когда над горными грядами Гангбру и Бэсна появятся
ангелы из Апокалипсиса.
Прямо у подножия главного здания неутомимый пастор возвел своего рода
барак весьма необычного вида. Собственно говоря, он состоял из семи каморок,
подведенных под одну крышу. Каждая каморка имела отдельную щелястую дверь
зеленого цвета. Очевидно, помещения эти предназначались для гостей, которые
пожелали бы остаться на несколько дней или, быть может, недель, дабы
совместными молитвами и песнопениями укрепиться в незыблемой и без того
вере. Из-за отсутствия надлежащего ухода барак совсем обветшал, став
прибежищем для разнообразной флоры и фауны. На полу зеленела трава, а через
одно из окон сумела проникнуть березка. Крайняя левая каморка составляла
владения крота Эйнара, усыновившего наше семейство, в остальных помещениях
царствовали лесные мыши. Комнатку с березой одно время оккупировала сова,
но, к сожалению, она переехала. В самой просторной каморке хозяйничала
одичавшая рыжая кошка с шестью котятами. Мать была единственным человеком,
который осмеливался приближаться к этой злобной твари. Мать обладала особой
способностью общаться с цветами и животными и яростно защищала наш зверинец
от всяких нехороших поползновений со стороны Лаллы и Май, живших в двух
центральных каморках. Лалла была нашим шеф-поваром, а Май -- всем
понемножку. О них я расскажу подробнее чуть позже.
Весь этот строительный комплекс дополнялся чересчур большим, но ветхим
нужником, некрашеные стены которого возвышались на самой опушке леса. Нужник
вмещал четырех испражняющихся; через незастекленное окошко в двери открыв
алея величественный видна Дуфнес, излучину реки и железнодорожный мост.
Дырки отличались по величине: большая, поменьше, маленькая и крохотулечка.
Снизу в задней стене была отдушина с полуразвалившейся и потому не
закрывавшейся дверцей. Когда Май и Линнеа посещали заведение, чтобы чуток
поболтать и скоренько справить малую нужду, мы с братом брали первые уроки
по женской анатомии. Смотрели и балдели. Никто и пальцем не пошевелил, чтобы
застукать нас за этим занятием. Но нам и в голову не приходило изучать снизу
отца, мать или громадную тетю Эмму. В детской тоже существуют свои негласные
табу.
Обстановка в большом доме была разномастная. В первое лето мать набила
целый вагон мебелью из городской пасторской усадьбы. Бабушкин вклад состоял
из отдельных предметов, хранившихся на чердаке и в подвале дачи в Воромсе.
Мать пораскинула мозгами, сшила занавеси, соткала ковер и сумела-таки
приручить эту груду разнокалиберных и враждебных друг другу элементов,
заставив их жить в мире. Комнаты, насколько я помню, дышали уютом. В
общем-то, мы чувствовали себя гораздо лучше в примечательном творении
пастора Дальберга, чем в шикарном, изысканном бабушкином Воромсе,
находившемся в пятнадцати минутах ходьбы через лес.
Я упомянул вначале, что дядя Карл весьма критически относился к "этому
пристанищу, которое и не дом вовсе". Бабушка тоже относилась к нему
критически, но по иным соображениям. В ее глазах тот факт, что мать
отделилась и сняла дальберговское сооружение, был тихим, но очевидным
бунтом. Бабушка привыкла жить летом в окружении детей и внуков. И посему
терпела присутствие невесток и зятьев. Этим же летом она пребывала в Воромсе
лишь в обществе дяди Карла, который по разным причинам, не в последнюю
очередь финансовым, не имел возможности фрондировать. Дядя Нильс, дядя
Фольке и дядя Эрнст уехали на заграничные курорты. Бабушка, следовательно,
осталась лишь в компании дяди Карла, а также Сири и Альмы, двух
состарившихся служанок, которые, хоть и проработали бок о бок тридцать лет,
разговаривали друг с другом с большой неохотой. Лалла, тоже входившая в
бабушкин штаб, внезапно объявила, что матери требуется всяческая помощь, и в
начале июня перебралась к нам, где в самых примитивных условиях готовила
мастерские фрикадельки и несравненных запеченных щук. Мать выросла на глазах
у Лаллы, и верность старой служанки была непоколебима, наводя на окружающих
даже некоторый ужас. Мать, не боявшаяся никого на свете, иногда не решалась
зайти на кухню к Лалле и спросить, что будет на обед.
Двор представлял собой круглую, посыпанную гравием площадку, в центре
которой находилась круглая же лужайка с проржавевшими и развалившимися
солнечными часами. Рядом с кухней простирались громадные грядки ревеня, и
все это окаймлялось несколько взъерошенным, никогда не видевшим косы лугом,
тянувшимся на сотни метров до самого леса и обвалившегося забора. Густой и
запущенный лес взбирался вверх по крутому склону до скалы Дуфнес, внизу был
обрыв, слегка уходивший вовнутрь горы и отзывавшийся эхом при грозе. В
серовато-розовой горе имелась глубокая пещера, куда можно было попасть с
риском для жизни. Пещера была местом запретным и потому заманчивым. Мелкий
ручей извивался по камням вокруг подножия горы, мимо нашего забора и немного
ниже исчезал под полями, впадая в реку к северу от Сульбакки. Летом он почти
пересыхал, весной бурлил, зимой глухо и беспокойно журчал под тонкой коркой
свинцово-серого льда, а от осенних дождей звенел высоким, ломким голосом.
Вода была прозрачная и холодная. В извилинах образовывались глубокие затоны,
где водился гольян -- своего рода уклейка, -- служивший отличной наживкой
для перемета в реке или Черном озере. На крыше земляного погреба росла
земляника, а ниже по склону увядал престарелый фруктовый сад, все еще
приносивший черешню и яблоки. Крутая лесная тропинка спускалась к
Берглюндам, самой большой усадьбе в селении Дуфнес. Там мы брали молоко,
яйца, мясо и другие продукты первой необходимости.
Тесная долина, отвесные скальные уступы, дремучий лес, бурный ручей,
холмистые поля и, наконец, река, глубоко врезавшаяся в ущелье, мрачная и
ненадежная, пастбища и горные гряды -- ландшафт отнюдь не романтический,
исполненный драматизма и тревоги. Природа здесь не отличалась ни
благожелательностью, ни особой щедростью. Хотя, впрочем: земляника, ландыши,
линнея, каприфоль -- дары лета, но все это скромно, исподволь. Колючие
малинники, пригорок, поросший громадным, едко пахнущим папоротником, заросли
крапивы, засохшие деревья, сплетения корней, гигантские валуны, разбросанные
великанами в каком-то доисторическом прошлом, ядовитые грибы без названия,
но с пугающими свойствами. Девять лет мы прожили в жилище пастора Дальберга,
прилепившемся под обрывом вплотную к дремучему лесу, который уже начал
спускаться к луговине и маленькой зеленой лужайке. Когда на юго-востоке
поднимался шторм и с обширных пастбищ по ту сторону реки налетал ураганный
ветер, поставленные друга на друга, выкрашенные кое-как в красный цвет ящики
трещали по швам. Сквозь щелястые окна доносились завывания и писк, и
занавеси печально вздувались. Кто-то, очевидно обожавший детей, уверил меня,
что, если начнется настоящий ураган, все дальберговское сооружение
поднимется в воздух и улетит к скале. Все сооружение целиком, вместе с
семейством Бергманов, лесными мышами и муравьями. Спасутся лишь обитатели
барака -- крот Эйнар, Лалла, Мэрта и Май. В глубине души я не очень-то верил
в эти россказни, но когда разыгрывалась буря, предпочитал залезать в постель
к Май, приказывая ей читать вслух что-нибудь из еженедельников "Все для
всех" или "Семейный журнал".
Уже в то время у меня возникли трудности с действительностью. Границы
ее были расплывчаты и определялись посторонними взрослыми людьми. Я смотрел
и слушал: конечно, вот это опасно, а это нет. Привидений не существует, не
глупи, нет никаких призраков, демонов, мертвецов с окровавленными ртами,
появляющихся при солнечном свете, не бывает ни троллей, ни ведьм. Но внизу,
в селении у Андерс-Перса в отдельном маленьком домишке с заколоченными
окнами жила взаперти жуткая старуха. Иногда в полнолуние, когда опускалась
тишина, ее рев разносился по всей округе. И если привидений не существует,
то почему Май рассказывает о Часовщике из Борленге, который повесился на
лесной тропинке на пригорке по дороге к Берглюндам? Или девушка, однажды
зимой утонувшая в Йиммене, а весной всплывшая у железнодорожного моста с
набитым угрями животом? Я ведь своими глазами видел, как ее принесли, на ней
было черное пальто и ботинок на одной ноге, на месте другой же торчала
кость. Она стала привидением, я встречался с ней во сне, а иногда и наяву,
при дневном свете. Почему же люди говорят, что привидений не существует,
почему они смеются и качают головами -- нет, нет, малыш Пу, можешь быть
совершенно спокоен, привидений не существует, -- почему они это говорят, а
потом сами же с восторгом беседуют о вещах, отвратительных для человека, у
которого в глазах так и мельтешат разные существа?
Теперь нам следует -- совсем коротенько -- рассказать о Конфликте. К
данному моменту, то есть лету 1926 года, ему исполнилось ровно шестнадцать
лет. Начало было положено появлением в семействе Окерблюмов
студента-богослова Эрика Бергмана в качестве будущего супруга единственной
дочери, находившейся под строгим присмотром. Фру Анне эти отношения пришлись
не по вкусу, и она приняла решительные меры, употребив при этом всю свою
могучую волю. В принципе будущий пастор мог бы быть тещиной мечтой:
честолюбивый, воспитанный, опрятный, да и вид весьма импозантный. К тому же
с хорошими перспективами на государственной службе. Однако у фру Анны было .
чутье на людей. Под безупречной внешней оболочкой она разглядела кое-что
другое: капризность, чрезмерную ранимость, вспыльчивый характер, внезапные
приступы холодности. Кроме того, фру Анна полагала, что слишком хорошо знает
свою дочь, свое избалованное "солнышко". Карин была девушка эмоциональная,
веселая, умная, очень впечатлительная и, как я уже говорил, избалованная. По
мнению фру Анны, ее дочь нуждалась в зрелом, ярко одаренном человеке, в
твердой, но бережной руке. И такой юноша имелся в окружении семьи -- доцент
по истории религии Торстен Булин. Никто не сомневался, что Торстен и Карин
-- идеальная пара, родители только и ждали, когда молодые объявят о
помолвке. И наконец, Эрик Бергман и Карин Окерблюм состояли в отдаленном
родстве, а это считалось небезопасной комбинацией. Вдобавок в роду Бергманов
тлело трудно поддающееся определению наследственное заболевание, настигавшее
его членов внезапно и безжалостно: постепенно развивающаяся атрофия мышц,
неумолимо приводившая к тяжелой инвалидности и ранней смерти.
Итак, на взгляд Анны Окерблюм, Эрик Бергман совершенно не годился в
супруги ее дочери.
Того же мнения придерживался и Юхан Окерблюм, но по другим причинам.
Этот больной старик любил свою единственную дочь искренней и безнадежной
любовью. Всякий мыслимый или немыслимый жених внушал ему отвращение. Старому
господину хотелось удержать при себе свет очей своих как можно дольше. Карин
отвечала на любовь отца сердечной, хотя и несколько рассеянной нежностью.
Когда взаимные чувства молодых людей перестали быть тайной, фру Анна
предприняла срочные и более или менее продуманные меры. Интересующихся
отсылаю за подробностями к кинороману, который называется "Благие
намерения".
Эрик Бергман не без основания чувствовал себя отвергнутым и нежеланным.
Между ним и будущей тещей началась затяжная война. Мартин Лютер где-то
сказал, что формулировать свои мысли следует с осторожностью, "ибо
вылетевшее слово за крыло не поймать". Насколько я понимаю, в первые годы
таких слов вылетело немало. Эрик Бергман отличался ранимостью и
подозрительностью, и к тому же злопамятностью. Он никогда не забывал и не
прощал нанесенной ему обиды -- ни воображаемой, ни реальной.
Карин Окерблюм во многих отношениях была дочерью своей матери. В ее
силе воли сомневаться не приходилось. Карин бесповоротно решила прожить свою
единственную жизнь с Эриком Бергманом. Она настояла на своем, и в конце
концов будущего пастора скрепя сердце приняли в семью.
После объявления о помолвке все внешние признаки конфликта были
похоронены. Тон стал дружелюбно снисходительным, вежливо внимательным, порой
сердечным -- каждый играл свою роль. Нельзя было подвергать риску семейную
сплоченность.
Однако ненависть и ожесточенность остались, невидимые, под спудом. Они
давали о себе знать в мимоходом брошенных фразах, во внезапном молчании, в
незаметных действиях, в безответных или натянутых улыбках. И все это -- с
исключительной изощренностью, но строго в тесных рамках христианской
терпимости.
Одним из задвинутых в дальний угол осложнений были летние месяцы. Как
организовать летний отдых? Где пастор с семьей будет проводить отпуск? Мать
в детстве и юности жила летом на родительской даче в самом сердце Даларна.
Ей казалось само собой разумеющимся, что ее дорогой муж полюбит Воромс,
Дуфнес, Даларна так же, как любила их она сама. Эрик Бергман молча
подчинился, желая угодить молодой жене. Потом родились дети, и им нравилось
у бабушки. Идиллия цементировалась, и в то же время молчание и холодная
вежливость, паузы и брошенные вскользь замечания становились все очевиднее.
Постепенно и, быть может, слишком поздно Карин Бергман осознала, что
дело идет к катастрофе. В одно лето ее муж не приехал вовсе, сославшись на
то, что должен замещать заболевшего коллегу. В другое лето Эрик Бергман
пробыл с семьей всего неделю, а на все оставшееся время ушел в поход с
друзьями. В третье -- он внезапно заболел и был вынужден провести отпуск в
роскошном Мессеберге под заботливой опекой благодетельницы семьи,
беспредельно богатой Анны фон Сюдов.
Мать, стало быть, осознала, пусть и поздно, что надо что-то
предпринять. Таким образом, аренда дальберговского творения была, с одной
стороны, компромиссом, а с другой -- молчаливой мольбой о прощении. Дом, как
уже говорилось, находился в пятнадцати минутах ходьбы от Воромса. Семья
Бергманов обязана оставаться семьей, даже когда отец в отпуске. То, что
воскресные обеды устраивались в Воромсе и что бабушка неожиданно и, как
правило, без предупреждения, появлялась в неприхотливом жилище семейства
Бергманов, представляло собой неизбежные осложнения.
Мать осуществила грандиозный переезд бодро и весело. Совершенно
неожиданно на помощь ей пришла Лалла, которая на лето покинула свою
привычную и удобную комнатку позади кухни в Воромсе и устроилась в
примитивном бараке у нас. Мать была ее любимицей и нуждалась во всяческой
поддержке. Факт абсолютно очевидный, но потрясший бабушку почти так же
сильно, как материн переезд.
Особой признательности за свой подвиг мать не удостоилась. Отец,
приехавший на дачу накануне моего восьмилетия, пребывал в состоянии душевной
смуты, рассеянности и меланхолии.
Железнодорожная станция Дуфнес состоит из красного станционного домика
с белыми угловыми венцами, уборной, на которой написано "Мужчины" и
"Женщины", двух семафоров, двух стрелок, товарного склада, каменного перрона
и земляного погреба. Начальник станции Эрикссон вот уже двадцать лет живет
на втором этаже станционного домика со своей женой, страдающей базедовой
болезнью. Мальчик Пу, которому только что исполнилось восемь, получил у мамы
и бабушки разрешение пойти на станцию. Дядю Эрикссона при этом не спросили,
но он принимает своего юного гостя с рассеянным дружелюбием. В его конторе
стоит запах въевшегося трубочного табака и заплесневелого линолеума. На
окнах жужжат сонные мухи, время от времени стучит телеграфный аппарат,
выпуская из себя узкую ленту с точками и тире. Дядя Эрикссон сидит,
склонившись над большим письменным столом, и что-то записывает в узкую книгу
в черном переплете. После чего принимается сортировать накладные. Иногда
кто-то в зале ожидания стучит в окошко и покупает билеты до Репбэккена,
Иншена, Ларсбуды или Густавса. Там царит покой, похожий на саму вечность и
уж наверняка достойный того же уважения.
Пу входит без стука. Он маленького росточка, худенький, чтобы не
сказать тощий, коротко острижен (под "бобрик"), на левой коленке -- болячка.
Поскольку дело происходит в субботу в конце июля, на нем застиранная рубашка
с обрезанными рукавами и короткие штанишки, из-под которых виднеются трусы.
Все это держится с помощью скаутского ремня, с которого свисает финский нож.
На ногах у Пу стоптанные сандалии. О чем он думает, определить довольно
трудно. Взгляд у него немного сонный, щеки по-детски округлые, рот
полуоткрыт -- вероятно, полипы.
Пу учтиво здоровается: "Добрый день, дядя Эрикссон". Дядя Эрикссон на
мгновение отрывает взгляд от черной книги, булькает трубка, выпуская
небольшое облачко: "Добрый день, молодой господин Бергман".
Пу забирается на один из высоких трехногих табуретов рядом с
телеграфом.
-- Папа приезжает четырехчасовым.
- Вот как.
-- Я буду его встречать. Мама и Май придут попозже. Май нужно забрать
какой-то груз.
- Понятно.
-- Пала был в Стокгольме, читал проповедь королю и королеве.
-- Шикарно.
-- А потом его пригласили на обед.
-- Король?
-- Ага, король. Папа хорошо знаком с королем и королевой. Особенно
королевой. Он дает ей разные добрые советы и все такое.
-- Это здорово.
- Без папы король с королевой, наверное, и не справились бы. Наступает
долгая пауза, Пу думает. Дядя Эрикссон разжигает угасающуь
трубку. В солнечном зайчике на оконном стекле жужжит умирающая муха.
Жирный пятнистый кот встает и, мурлыча, потягивается. Потом делает несколько
неуверенных шагов по заваленному подоконнику и укладывается на "Шведе кие
коммуникации". Пу прищуривает глаза. Над рельсами и высокими береза ми
разлит белый солнечный свет. На дальнем запасном пути спит маневровый
паровозик, прицепленный к вагонам с древесиной.
- По-моему, королева влюблена в папу.
- Вот как, ну и ну, вот это да.
В голосе дяди Эрикссона не слышится особого восхищения, кроме того, о
занят накладными, количество не сходится, он пересчитывает их заново,
складывая в две стопки: пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. И
зала ожидания стучат в окошко. Дядя Эрикссон кладет трубку на тяжелую
пепельницу, поднимается, открывает стеклянное окошко и говорит: "Добрый
добрый. Значит, сегодня аж до Ретвика? Ага, а завтра до Орсы? Так, так. Стал
быть, два семьдесят пять. Спасибо и пожалуйста".
По белой от солнца песчаной площадке неспешным шагом идут мать, Ма и
брат Даг. На матери светлое летнее платье с широким поясом вокруг тонко
талии. На голове желтая шляпа с большими полями. Мать красива, как всегда
вообще-то она красивее всех, красивее Девы Марии и Лилиан Гиш. Май --
застиранном коротком платьице в голубую клетку. На ногах черные чулки
высокие черные пыльные ботинки. Даг, который на четыре года старше брата
одет почти как Пу, с той разницей, что у него из-под шорт трусы не торчат
Мать вроде чем-то раздражена, она обращается к Дагу, хмуря лоб и улыбаясь
одновременно. Даг мотает головой, оглядывается, замечает в окне Пу и
указьвает на него. "Ага, вот ты где, ну разумеется", -- говорит мать немного
сердит -- но это как в кино, приходится догадываться, что люди говорят. Она
делает знак Пу немедленно выйти. "До свидания, дядя Эрикссон".
В ту же минуту настенный телефон издает два сигнала. Начальник станции
хватает трубку и говорит: "Алло, Дуфнес". Из трубки доносится чей-то голо
"Из Лэннхедена в три пятьдесят две". Дядя Эрикссон набрасывает форменную
шинель, на голову надевает фуражку с красной кокардой, берет флажок из
выкрашенной в голубой цвет стойки возле входной двери и выходит на крыльцо
станционного домика, за ним по пятам следует Пу. Они направляются к
семафору, который тут же поднимает свою красно-белую полосатую руку, --
теперь путь поезду открыт. Дядя Эрикссон, отдав честь матери и Май, идет к
стоящему в отдалении человеку с лошадью, запряженной в телегу. Они
обмениваются короткими репликами, показывая на склад.
Пу остается сторожить семафор. Мать зовет его, но он либо и впрямь I
слышит, либо только делает вид, и она, покачав головой, поворачивается к
Маме
Палящее солнце накаляет склад, рельсы и перрон. Пахнет смолой и
нагретым железом. Вдалеке у моста журчит река, горячий воздух дрожит над
зама ленными шпалами, молниями сверкают камни. Тишина и ожидание. Толстый
кот устроился на дрезине. Маневровый паровозик на дальнем запасном пути
деликатно вздыхает. Помощник машиниста Оскар затопил топку. Внезапно с
поворота у Длинного озера показывается поезд, сперва черным пятном на
насыщенном зеленом фоне, почти беззвучно, но с быстро нарастающим гулом, вот
состав -- мощный локомотив и восемь вагонов -- уже на мосту, скрежещут
стрелки, гул усиливается, и сердце у Пу дрожит.
Паровоз пыхтит и сопит, из-под плунжеров вырывается пар, вот показлись
вагоны, длинные элегантные стокгольмские вагоны, визжат тормоза. Дядя
Эрикссон отдает честь машинисту. Пу словно окаменел. Начальник станции машет
красным флажком. Раздается лязг и скрежет, и все каким-то необъяснимым
образом вдруг останавливается, замирает, хотя паровоз продолжает усе дно
пыхтеть. "Иди сюда, Пу", приказывает мать. Когда у матери такой голос надо
слушаться.
На перрон сходит отец, он еще довольно далеко, но быстро приближаете Он
с непокрытой головой, ветерок треплет его мягкие волосы. Через праву руку
перекинуто пальто, пальцы сжимают шляпу, в левой руке -- видавшие виды
черный портфель, раздувшийся от книг и дорожных принадлежностей.
Отец ненавидит чемоданы и предпочитает ездить налегке. Мать с отцом
целуют друг друга в щеку, материна желтая шляпа немного съехала набок, они
улыбаются, теперь очередь Дага здороваться, и он пожимает отцу руку, тот
треплет его по затылку -- пожалуй, с чуть большей силой, чем надо, и не
слишком ласково. Пу с разбегу, заливаясь восторженным смехом, налетает на
отца, который тут же подхватывает сына и, тоже смеясь, прижимает его к себе.
Мать взяла пальто и шляпу, а Май с деликатным книксеном освободила пастора
от его пузатого портфеля. От отца пахнет лосьоном для бритья и сигарильями,
щека у него немножко колючая. "Ну-ка, поцелуй меня", -- говорит отец, и Пу
звонко чмокает его влажными губами в ухо.
Дядя Эрикссон дает сигнал к отправлению. Паровоз ритмично выпускает
черные клубы дыма, скользят колеса, цепляясь за рельсы, хлопают двери и ре-