Страница:
Один из друзей художника потом вспоминал: «При отделке этой картины Федотову прежде всего понадобился образец комнаты, приличный сюжету картины. Под разными предлогами он входил во многие купеческие дома, придумывал, высматривал и оставался недовольным. Один раз, проходя около какого-то трактира... художник приметил сквозь окна главную комнату и люстру с закопченными стеклышками, которая «так и лезла сама в картину». Тотчас он зашел в трактир и нашел то, что искал так долго».
Но едва только художник одолел первую трудность, явились тысячи других. Нужно было для картины отыскать оригинал купца, застегивающего кафтан, его жены, разные аксессуарные вещи... Один из знакомых П. Федотову офицеров сам вызвался служить натурой для жениха и терпеливо стоял в позе майора. На толкучке и на Андреевском рынке художник высмотрел несколько старух и сидельцев, пригласил этих людей к себе и нанял за сходную цену. Газета «Санкт-Петербургские ведомости» в 1849 году писала: «Нам говорили за достоверное, что совестливость художника в соблюдении естественности доходит до того, что он переписал фигуру старика-отца. И зачем? Чтобы старик застегивал свою сибирку правою рукой и правою полою вверх, как обыкновенно делают».
С большим мастерством передает П. Федотов прозрачность легкой ткани платья невесты, ее жемчужное ожерелье и блеск шелка платья матери. Тонкие цветовые соотношения, порой еле уловимые переходы от одного тона в другой связывают все воедино. Сгущая и изменяя розовый тон, художник пишет и кофту кухарки, и шугай свахи, придает голубоватый оттенок серому сюртуку самого купца. Вся эта цветовая гамма развертывается на зеленоватом фоне стены.
Долгое время «Сватовство майора» считалась картиной, едко высмеивающей некоторые стороны купеческой жизни. Однако если зритель повнимательнее всмотрится в это полотно, то непременно заметит, что все герои картины П. Федотову по-своему милы, всех он осветил своим ласковым отношением. Э. Кузнецов в своем исследовании творчества художника пишет, что к своим персонажам П. Федотов относился так же, «как относился к живым, знакомым ему людям — сочувственно терпимо, со снисходительностью хорошо их понимающего человека. Может быть, даже еще теплее, чем к живым: все-таки это были как-никак его создания, его дети, и он любил их, как любят детей... Да, они лицемерят, хитрят, плутуют — но вовсе не злые люди: они смешны, может быть, но не противны. Что же дурного в том, что купец хочет выдать дочь за благородного?»
П. Федотов сначала и хотел просто подшутить, поиронизировать над своими героями, но под волшебной кистью мастера получилась одна из самых теплых и человечнейших картин в русской живописи. Как пишет Л. Байрамова, «здесь все любовь и все приятие с миром. Не напрасно художник так «носился» со своей картиной, будто это была его «лебединая песня». Не напрасно с таким упорством перетаскивал из мира реального в свой вымышленный мир все, что любил и обожал. Сколько в этой картине торжественного благополучия, семейственности и уюта! А эти блестящие, мерцающие в полумраке хрустальные графинчики, подсвечники, кулебяка! Ах, уж эта кулебяка?! Ее Федотов покупал на последние деньги, писал с нее натуру, а потом съедал вместе с другом.
А седобородый батюшка-купец? Федотов целый год искал его, бегал, приглядывался к знакомым лицам, пока однажды на улице не встретил то, что нужно. А потом долго уговаривал и упрашивал, чтобы согласился позировать, а тот все гудел в ответ: «Нельзя, батюшка, это грех». А роскошные платья, лица, эти бесподобные пальцы кухарки, приживалка позади нее... Нет, это все не только анекдот, не забавный сюжет о недалеком майоре, тут явлен целый мир — огромный, живой и настоящий». Художника Павла Федотова настолько занимала судьба майора, что он, сидя как-то у знакомых, набросал продолжение картины — визит новобрачных к старикам-родителям, заключающим в свои объятия зятя-майора и его жену.
ДЕВЯТЫЙ ВАЛ
ОЛИМПИЯ
ПРИЕЗД ГУВЕРНАНТКИ В КУПЕЧЕСКИЙ ДОМ
Но едва только художник одолел первую трудность, явились тысячи других. Нужно было для картины отыскать оригинал купца, застегивающего кафтан, его жены, разные аксессуарные вещи... Один из знакомых П. Федотову офицеров сам вызвался служить натурой для жениха и терпеливо стоял в позе майора. На толкучке и на Андреевском рынке художник высмотрел несколько старух и сидельцев, пригласил этих людей к себе и нанял за сходную цену. Газета «Санкт-Петербургские ведомости» в 1849 году писала: «Нам говорили за достоверное, что совестливость художника в соблюдении естественности доходит до того, что он переписал фигуру старика-отца. И зачем? Чтобы старик застегивал свою сибирку правою рукой и правою полою вверх, как обыкновенно делают».
С большим мастерством передает П. Федотов прозрачность легкой ткани платья невесты, ее жемчужное ожерелье и блеск шелка платья матери. Тонкие цветовые соотношения, порой еле уловимые переходы от одного тона в другой связывают все воедино. Сгущая и изменяя розовый тон, художник пишет и кофту кухарки, и шугай свахи, придает голубоватый оттенок серому сюртуку самого купца. Вся эта цветовая гамма развертывается на зеленоватом фоне стены.
Долгое время «Сватовство майора» считалась картиной, едко высмеивающей некоторые стороны купеческой жизни. Однако если зритель повнимательнее всмотрится в это полотно, то непременно заметит, что все герои картины П. Федотову по-своему милы, всех он осветил своим ласковым отношением. Э. Кузнецов в своем исследовании творчества художника пишет, что к своим персонажам П. Федотов относился так же, «как относился к живым, знакомым ему людям — сочувственно терпимо, со снисходительностью хорошо их понимающего человека. Может быть, даже еще теплее, чем к живым: все-таки это были как-никак его создания, его дети, и он любил их, как любят детей... Да, они лицемерят, хитрят, плутуют — но вовсе не злые люди: они смешны, может быть, но не противны. Что же дурного в том, что купец хочет выдать дочь за благородного?»
П. Федотов сначала и хотел просто подшутить, поиронизировать над своими героями, но под волшебной кистью мастера получилась одна из самых теплых и человечнейших картин в русской живописи. Как пишет Л. Байрамова, «здесь все любовь и все приятие с миром. Не напрасно художник так «носился» со своей картиной, будто это была его «лебединая песня». Не напрасно с таким упорством перетаскивал из мира реального в свой вымышленный мир все, что любил и обожал. Сколько в этой картине торжественного благополучия, семейственности и уюта! А эти блестящие, мерцающие в полумраке хрустальные графинчики, подсвечники, кулебяка! Ах, уж эта кулебяка?! Ее Федотов покупал на последние деньги, писал с нее натуру, а потом съедал вместе с другом.
А седобородый батюшка-купец? Федотов целый год искал его, бегал, приглядывался к знакомым лицам, пока однажды на улице не встретил то, что нужно. А потом долго уговаривал и упрашивал, чтобы согласился позировать, а тот все гудел в ответ: «Нельзя, батюшка, это грех». А роскошные платья, лица, эти бесподобные пальцы кухарки, приживалка позади нее... Нет, это все не только анекдот, не забавный сюжет о недалеком майоре, тут явлен целый мир — огромный, живой и настоящий». Художника Павла Федотова настолько занимала судьба майора, что он, сидя как-то у знакомых, набросал продолжение картины — визит новобрачных к старикам-родителям, заключающим в свои объятия зятя-майора и его жену.
ДЕВЯТЫЙ ВАЛ
Иван Айвазовский
В сентябре 1844 года совет Петербургской академии художеств единогласно присвоил Ивану Константиновичу Айвазовскому звание академика. А еще через несколько дней художник был причислен к Главному морскому штабу в звании первого живописца с правом носить морской мундир. Ему было поручено написать виды русских портов и приморских городов — Кронштадта, Петербурга, Петергофа, Ревеля, Свеаборга, Гангута. С энтузиазмом И. Айвазовский взялся за новую работу и в несколько месяцев выполнил ее.
В своем творчестве он прославил героические дела русского флота, славную оборону Севастополя и по мере сил откликался на все важнейшие события своего времени. Как певец моря, И. Айвазовский всегда был одним из самых известных русских художников. Все ему было доступно, все готово было служить его искусству. Но к весне он почувствовал такое влечение на юг, в Феодосию, что ничто не могло удержать его, ни росшая с каждым днем слава, ни обеспеченный прекрасный заработок, ни всеобщее внимание и предупредительность. На окраине Феодосии он построил для себя дом и мастерскую и на всю жизнь поселился в этом небольшом черноморском городке. Трогательная любовь к своей родной Феодосии, плескавшееся у древних стен ее море — все давало художнику пищу для новых образов. Его ненасытную жажду творчества можно было утолить только вдали от суеты, да и стремление к независимости удерживало его в Феодосии.
Картина «Девятый вал» была написана в 1848 (или в 1850) году, когда художнику было всего 33 года и он находился в самом расцвете творческих сил. Картины его восторженно встречались широкими кругами зрителей, знатоками и ценителями искусства, критиками. К этому времени И. К. Айвазовский побывал уже и за границей, где в короткое время стал самым знаменитым художником Италии. До него еще никто так верно и живо не изображал свет, воздух и воду. Папа Григорий XIV приобрел картину И. Айвазовского «Хаос» и поставил ее в Ватикане, куда удостаиваются быть помещенными только произведения первейших в мире художников. О его успехах писали все газеты, но, будучи скромным и благородным, он приписывал все эти успехи не столько себе, сколько всему русскому искусству.
Выдающийся английский маринист Дж Тернер, посетивший Рим в 1842 году, был настолько потрясен картинами И. Айвазовского («Штиль на море» и «Буря»), что посвятил ему стихотворение.
Прости меня, великий художник, если я ошибся,
Приняв твою картину за действительность
Но работа твоя очаровала меня,
И восторг овладел мною.
Искусство твое высоко и монументально,
Потому что тебя вдохновляет гений.
Не только в Италии, но и в других европейских странах, где И. Айвазовский выставлял свои картины, его всегда сопровождал невиданный успех. Русский художник-гравер Ф. Иордан, тоже бывший в то время за границей, отмечал: «Его слава прогремела по всей Европе... Даже самонадеянный Париж восхищался его картинами».
До И. Айвазовского море редко изображалось русскими художниками, а его ранние произведения отличаются пленительной тишиной. Восход или закат солнца, штиль, сияющая над морем луна — все изображалось художником с тонкой поэзией. Но к середине XIX века, вместе с ростом реализма во всем русском искусстве, И. Айвазовский тоже расширил круг своих творческих интересов и тем. Словами поэта А. И. Полежаева художник мог бы сказать и о себе:
Я видел море, я измерил
Очами жадными его;
Я силы духа моего
Перед лицом его поверил.
Он стал изображать волнение на море, приближение бури, шторм. Одновременно росло и его творческое мастерство, в основе которого лежало внимательное изучение натуры, накапливание в памяти «впечатлений живой природы».
Своим названием картина обязана распространенному мнению, будто бы каждый девятый вал во время шторма является особенно большим и страшным, превосходящим все другие.
На своем полотне И. Айвазовский изобразил рассвет после бурной ночи. За обломок мачты погибшего корабля цепляются четыре человека в восточной одежде, уцелевшие после кораблекрушения. Пятый старается выбраться из воды на мачту, ухватившись за падающего с нее своего товарища. Им ежеминутно угрожает гибель среди обрушивающихся на них валов, но они не теряют надежды на спасение. И. Айвазовский во многих своих картинах изображал кораблекрушения и людей, борющихся с морской стихией. В «Девятом вале» он особенно резко противопоставляет бушующее море и упорство нескольких человек.
Золотой свет солнца, разгорающийся над людьми и пронизывающий картину, усиливает ее общий оптимистический характер. Восходящее солнце своим золотистым сиянием пронизывает водяную пыль, повисающую в воздухе, валы и пену, срываемую ветром с их гребней. Красочное великолепие раннего солнечного утра над волнующимся еще морем передано И. Айвазовским с замечательной смелостью и силой. Он соединил в одно целое золотистые, сиреневые, зеленые и синие тона. В картине все находится в движении, и зрителю порой кажется, что цвета эти сменяют друг друга вместе с вздымающимися и рушащимися волнами. В смене тонов перед ним то проносится облачный туман, согреваемый солнечными лучами, то взлетает просвечивающий зеленый вал, то тяжело спадает темно-синяя волна, скрывающая под собой холодную и мрачную глубину.
Редкий и необычный в живописи мотив, переданный к тому же романтически-воодушевленно, является, однако, вполне реальным. Писатель И.А. Гончаров, мастер изображения моря в русской литературе (вспоминавший в своем романе «Фрегат «Паллада» И. К. Айвазовского), писал о подобных же явлениях: «Бледно-зеленый, чудесный, фантастический колорит... Через минуту зеленый цвет перешел в фиолетовый; в вышине несутся клочки бурых и палевых облаков, и, наконец, весь горизонт облит пурпуром и золотом».
Изображением только нескольких волн и солнечного сияния И. Айвазовский позволяет зрителю почувствовать мощь и красоту бушующего после урагана моря. Это было возможно только при действительно хорошем знании натуры. Сам художник говорил: «Движения живых струй неуловимы для кисти; писать молнию, порыв ветра, всплеск волны — немыслимо с натуры. Для этого-то художник и должен запоминать их». Верхняя часть картины вся наполнена фиолетово-розовой мглой, пронизанной золотом низко стоящего солнца и расплывающихся, клубящихся, похожих на горящий туман облаков. Под ними хрустальное, зеленовато-синее море, высокие бурные гребни которого сверкают и переливаются всеми цветами радуги.
Свою картину художник выставил в Москве, и она с самого начала стала шедевром. О ней складывались легенды, и на «Девятый вал» приходили смотреть по многу раз, как когда-то на «Последний день Помпеи». В истории русской живописи это полотно блестит, как светлый луч, может быть, еще и потому, что И. Айвазовский выступил со своей «живой» любовью к природе в то время, когда мало кто из русских художников интересовался тем, что мы называем «душой» природы.
Пейзажисты до И. Айвазовского писали главным образом «красивые виды», чтобы поразить зрителя чудесами и великолепием знаменитых живописных местностей. Об искренней любви к природе не было и речи, живой красоты ее не замечали, пейзажи писали порой без всякого вдохновения. Существовал даже особый шаблон пейзажной живописи, по которому и писали художники так называемой Воробьевской школы. И. Айвазовский тоже был в Академии учеником М.Н. Воробьева, но стоял несколько в стороне от всех остальных. Его отношение к природе (в частности, к морю) может быть выражено словами поэта:
Не то, что мните вы. Природа —
Не слепок, не бездушный лик.
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Александр Бенуа впоследствии говорил: «...лишь один Айвазовский, идя по пятам Тернера и Мартина, зажигался на время их вдохновенным восторгом от великолепия космоса, являвшегося для них живым, органическим и даже разумным существом».
В своем творчестве он прославил героические дела русского флота, славную оборону Севастополя и по мере сил откликался на все важнейшие события своего времени. Как певец моря, И. Айвазовский всегда был одним из самых известных русских художников. Все ему было доступно, все готово было служить его искусству. Но к весне он почувствовал такое влечение на юг, в Феодосию, что ничто не могло удержать его, ни росшая с каждым днем слава, ни обеспеченный прекрасный заработок, ни всеобщее внимание и предупредительность. На окраине Феодосии он построил для себя дом и мастерскую и на всю жизнь поселился в этом небольшом черноморском городке. Трогательная любовь к своей родной Феодосии, плескавшееся у древних стен ее море — все давало художнику пищу для новых образов. Его ненасытную жажду творчества можно было утолить только вдали от суеты, да и стремление к независимости удерживало его в Феодосии.
Картина «Девятый вал» была написана в 1848 (или в 1850) году, когда художнику было всего 33 года и он находился в самом расцвете творческих сил. Картины его восторженно встречались широкими кругами зрителей, знатоками и ценителями искусства, критиками. К этому времени И. К. Айвазовский побывал уже и за границей, где в короткое время стал самым знаменитым художником Италии. До него еще никто так верно и живо не изображал свет, воздух и воду. Папа Григорий XIV приобрел картину И. Айвазовского «Хаос» и поставил ее в Ватикане, куда удостаиваются быть помещенными только произведения первейших в мире художников. О его успехах писали все газеты, но, будучи скромным и благородным, он приписывал все эти успехи не столько себе, сколько всему русскому искусству.
Выдающийся английский маринист Дж Тернер, посетивший Рим в 1842 году, был настолько потрясен картинами И. Айвазовского («Штиль на море» и «Буря»), что посвятил ему стихотворение.
Прости меня, великий художник, если я ошибся,
Приняв твою картину за действительность
Но работа твоя очаровала меня,
И восторг овладел мною.
Искусство твое высоко и монументально,
Потому что тебя вдохновляет гений.
Не только в Италии, но и в других европейских странах, где И. Айвазовский выставлял свои картины, его всегда сопровождал невиданный успех. Русский художник-гравер Ф. Иордан, тоже бывший в то время за границей, отмечал: «Его слава прогремела по всей Европе... Даже самонадеянный Париж восхищался его картинами».
До И. Айвазовского море редко изображалось русскими художниками, а его ранние произведения отличаются пленительной тишиной. Восход или закат солнца, штиль, сияющая над морем луна — все изображалось художником с тонкой поэзией. Но к середине XIX века, вместе с ростом реализма во всем русском искусстве, И. Айвазовский тоже расширил круг своих творческих интересов и тем. Словами поэта А. И. Полежаева художник мог бы сказать и о себе:
Я видел море, я измерил
Очами жадными его;
Я силы духа моего
Перед лицом его поверил.
Он стал изображать волнение на море, приближение бури, шторм. Одновременно росло и его творческое мастерство, в основе которого лежало внимательное изучение натуры, накапливание в памяти «впечатлений живой природы».
Своим названием картина обязана распространенному мнению, будто бы каждый девятый вал во время шторма является особенно большим и страшным, превосходящим все другие.
На своем полотне И. Айвазовский изобразил рассвет после бурной ночи. За обломок мачты погибшего корабля цепляются четыре человека в восточной одежде, уцелевшие после кораблекрушения. Пятый старается выбраться из воды на мачту, ухватившись за падающего с нее своего товарища. Им ежеминутно угрожает гибель среди обрушивающихся на них валов, но они не теряют надежды на спасение. И. Айвазовский во многих своих картинах изображал кораблекрушения и людей, борющихся с морской стихией. В «Девятом вале» он особенно резко противопоставляет бушующее море и упорство нескольких человек.
Золотой свет солнца, разгорающийся над людьми и пронизывающий картину, усиливает ее общий оптимистический характер. Восходящее солнце своим золотистым сиянием пронизывает водяную пыль, повисающую в воздухе, валы и пену, срываемую ветром с их гребней. Красочное великолепие раннего солнечного утра над волнующимся еще морем передано И. Айвазовским с замечательной смелостью и силой. Он соединил в одно целое золотистые, сиреневые, зеленые и синие тона. В картине все находится в движении, и зрителю порой кажется, что цвета эти сменяют друг друга вместе с вздымающимися и рушащимися волнами. В смене тонов перед ним то проносится облачный туман, согреваемый солнечными лучами, то взлетает просвечивающий зеленый вал, то тяжело спадает темно-синяя волна, скрывающая под собой холодную и мрачную глубину.
Редкий и необычный в живописи мотив, переданный к тому же романтически-воодушевленно, является, однако, вполне реальным. Писатель И.А. Гончаров, мастер изображения моря в русской литературе (вспоминавший в своем романе «Фрегат «Паллада» И. К. Айвазовского), писал о подобных же явлениях: «Бледно-зеленый, чудесный, фантастический колорит... Через минуту зеленый цвет перешел в фиолетовый; в вышине несутся клочки бурых и палевых облаков, и, наконец, весь горизонт облит пурпуром и золотом».
Изображением только нескольких волн и солнечного сияния И. Айвазовский позволяет зрителю почувствовать мощь и красоту бушующего после урагана моря. Это было возможно только при действительно хорошем знании натуры. Сам художник говорил: «Движения живых струй неуловимы для кисти; писать молнию, порыв ветра, всплеск волны — немыслимо с натуры. Для этого-то художник и должен запоминать их». Верхняя часть картины вся наполнена фиолетово-розовой мглой, пронизанной золотом низко стоящего солнца и расплывающихся, клубящихся, похожих на горящий туман облаков. Под ними хрустальное, зеленовато-синее море, высокие бурные гребни которого сверкают и переливаются всеми цветами радуги.
Свою картину художник выставил в Москве, и она с самого начала стала шедевром. О ней складывались легенды, и на «Девятый вал» приходили смотреть по многу раз, как когда-то на «Последний день Помпеи». В истории русской живописи это полотно блестит, как светлый луч, может быть, еще и потому, что И. Айвазовский выступил со своей «живой» любовью к природе в то время, когда мало кто из русских художников интересовался тем, что мы называем «душой» природы.
Пейзажисты до И. Айвазовского писали главным образом «красивые виды», чтобы поразить зрителя чудесами и великолепием знаменитых живописных местностей. Об искренней любви к природе не было и речи, живой красоты ее не замечали, пейзажи писали порой без всякого вдохновения. Существовал даже особый шаблон пейзажной живописи, по которому и писали художники так называемой Воробьевской школы. И. Айвазовский тоже был в Академии учеником М.Н. Воробьева, но стоял несколько в стороне от всех остальных. Его отношение к природе (в частности, к морю) может быть выражено словами поэта:
Не то, что мните вы. Природа —
Не слепок, не бездушный лик.
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Александр Бенуа впоследствии говорил: «...лишь один Айвазовский, идя по пятам Тернера и Мартина, зажигался на время их вдохновенным восторгом от великолепия космоса, являвшегося для них живым, органическим и даже разумным существом».
ОЛИМПИЯ
Эдуард Мане
В 1874 году Эдуард Мане категорически отказался участвовать в Первой выставке импрессионистов. Некоторые искусствоведы видят в этом нежелание художника осложнять отнотения с официальным парижским Салоном и навлекать на себя новые нападки критиков. Однако другие исследователи творчества Мане (в частности, А. Барская) считают, что была и другая, не менее существенная причина. Среди выставленных работ находилась картина П. Сезанна «Новая Олимпия», на которой тоже была изображена обнаженная женщина: черная служанка сняла с нее последние одежды, чтобы представить ее респектабельному гостю. Эдуард Мане воспринял картину Сезанна как пасквиль на свою «Олимпию» и был глубоко задет столь откровенной интерпретацией сюжета. Он, конечно, помнил о тех вульгарных насмешках, намеках и прямых обвинениях в безнравственности, которые сыпались на него в середине 1860-х годов.
Тогда, в 1864 году, жюри парижского художественного Салона отвергло почти три четверти представленных художниками произведений. И тогда Наполеон III милостиво разрешил показать их публике на «Дополнительной выставке экспонентов, признанных слишком слабыми для участия в конкурсе награжденных». Эта выставка сразу же получила название «Салон отверженных», так как на ней были представлены картины так непохожие на то, что привыкли видеть французские обыватели. Особенно потешалась публика над картиной Эдуарда Мане «Завтрак на траве», которую Наполеон III счел неприличной. А неприличие заключалось в том, что на картине рядом с одетыми мужчинами была изображена обнаженная женщина. Добропорядочных буржуа это сильно шокировало. «Завтрак на траве» сразу сделал Мане известным, о нем заговорил весь Париж, перед картиной всегда стояла толпа, единодушная в своем гневе. Но скандал с картиной нисколько не поколебал художника. Вскоре он написал «Олимпию», которая тоже стала предметом самых яростных нападок. Перед картиной толпились возмущенные зрители, назвавшие «Олимпию» «батиньольской прачкой» (мастерская Мане располагалась в парижском квартале Батиньоль), а газеты называли ее нелепой пародией на тициановскую «Венеру Урбинскую».
Во все века Венера почиталась как идеал женской красоты, в Лувре и других музеях мира есть много картин с обнаженными женскими фигурами. Но Мане призывал искать красоту не только в далеком прошлом, но и в современной жизни, вот с этим-то никак и не хотели примириться просвещенные мещане.
«Олимпия», лежащая на белых покрывалах обнаженная натурщица, — это не Венера прошлых веков. Это современная девушка, которую, по выражению Эмиля Золя, художник «бросил на полотно во всей ее юной... красоте». Античную красавицу Мане заменил независимой, гордой и чистой в своей безыскусственной красоте парижской натурщицей, изобразив ее в современном парижском интерьере. «Олимпия» казалась даже простолюдинкой, вторгшейся в великосветское общество, она была сегодняшней, настоящей, — может быть, одной из тех, кто рассматривал ее, стоя в выставочном зале.
Лежащую в основе «Олимпии» тициановскую конструкцию Мане упрощает. Вместо интерьера за спиной женщины — почти задвинутый занавес, в просвет которого виднеются кусочек неба и спинка стула. Вместо служанок, стоящих у свадебного сундука, у Мане появляется негритянка с букетом цветов. Ее большая, массивная фигура еще больше оттеняет хрупкость обнаженной женщины.
Однако еще ни одна картина не вызывала такой ненависти и насмешек, всеобщий скандал вокруг нее достиг здесь своей вершины, официальная критика называла ее «безнравственным вторжением в жизнь». От Мане отворачивались знакомые, на него ополчились все газеты... «Никогда и никому еще не приходилось видеть чего-либо более циничного, чем эта «Олимпия», «Это самка гориллы, сделанная из каучука», «Искусство, павшее столь низко, не достойно даже осуждения», — так писала парижская пресса. Спустя сто лет один французский критик засвидетельствовал, что «история искусства не помнит такого концерта проклятий, который привелось услышать бедной «Олимпии». Действительно, невозможно вообразить, каких только издевательств и оскорблений не претерпели эта девушка, эта негритянка и эта кошка. А ведь художник написал свою «Олимпию» очень деликатно, нежно и целомудренно, но взбудораженная критикой толпа подвергла ее циничному и дикому глумлению.
Испуганная администрация Салона поставила у картины двух стражей, однако и этого оказалось недостаточно. Толпа, «хохоча, завывая и угрожая тростями и зонтами этой новоявленной красоте», не расходилась и перед военным караулом. В какой-то момент он даже отказался гарантировать безопасность «Олимпии», так как несколько раз солдатам приходилось обнажать оружие, чтобы защитить наготу этого худенького, прелестного тела. Сотни людей с самого утра собирались перед «Олимпией», вытягивали шеи и разглядывали ее только для того, чтобы выкрикнуть потом площадные ругательства и плюнуть на нее. «Потаскуха, возомнившая себя королевой», — так изо дня в день обзывала французская печать одно из самых нежных и целомудренных произведений живописи. И тогда картину повесили над дверью последнего зала в Салоне, на такой высоте, что она почти исчезла из глаз. Французский критик Жюль Кларети восторженно сообщал: «Бесстыжей девке, вышедшей из-под кисти Мане, определили наконец-то место, где до нее не побывала даже самая низкопробная мазня».
Разгневанную толпу возмущало еще и то, что Мане не сдался. Даже из друзей немногие отважились выступить и публично защитить великого художника. Одними из этих немногих были писатель Эмиль Золя и поэт Шарль Бодлер, а художник Эдгар Дега (тоже из «Салона отверженных») сказал тогда: «Известность, которую Мане завоевал своей «Олимпией», и мужество, которое он проявил, можно сравнить только с известностью и мужеством Гарибальди».
Первоначальный замысел «Олимпии» имел отношение к метафоре Ш. Бодлера «женщина-кошка», которая проходит через ряд его поэм, посвященных Жанне Дюваль. Связь с поэтическими вариациями особенно заметна в первоначальных рисунках Мане к «Олимпии», но в окончательном варианте этот мотив осложняется. У ног обнаженной «Олимпии» появляется кот с тем же горящим взглядом округленных глаз. Но он уже не ласкается к женщине, а ощетинившись смотрит в пространство картины, как бы охраняя мир своей госпожи от постороннего вторжения.
После закрытия Салона «Олимпия» была обречена почти на 25-летнее заточение в художественной мастерской Мане, где ее могли видеть лишь близкие друзья художника. Ни один музей, ни одна галерея, ни один частный коллекционер не захотели ее приобрести. При жизни Мане так и не дождался признания «Олимпии». Более ста лет назад Эмиль Золя писал в газете «Эвенмен» «Судьба уготовила в Лувре место для «Олимпии» и «Завтрака на траве», но понадобилось много лет, чтобы его пророческие слова сбылись.
В 1889 году готовилась грандиозная выставка, посвященная 100-летию Великой французской революции, и «Олимпия» была персонально приглашена занять почетное место среди лучших картин. Там она и пленила одного богатого американца, который пожелал приобрести картину за любые деньги. Вот тогда-то и возникла серьезная угроза, что Франция навсегда потеряет гениальный шедевр Мане.
Однако тревогу по этому поводу забили только друзья покойного к этому времени Мане. Клод Моне предложил выкупить «Олимпию» у вдовы и подарить ее государству, раз уж оно само не может заплатить. Была открыта подписка, и собрали нужную сумму — 20 000 франков. Оставался «сущий пустяк» - уговорить государство, чтобы оно приняло дар. По французским законам, произведение, подаренное государству и принятое им, обязательно должно быть выставлено. На это и рассчитывали друзья художника. Но по неписаному «табелю о рангах» на Лувр Мане пока не «тянул», и пришлось удовольствоваться Люксембургским дворцом, где «Олимпия» пробыла 16 лет — одна, в сумрачном и холодном зале. Только в январе 1907 года, под покровом ночи, тихо и незаметно, ее перенесли в Лувр.
А в 1947 году, когда в Париже был открыт Музей импрессионизма, «Олимпия» заняла в нем то место, на которое имела право со дня своего рождения. Теперь зрители стоят перед этим полотном благоговейно и почтительно.
Тогда, в 1864 году, жюри парижского художественного Салона отвергло почти три четверти представленных художниками произведений. И тогда Наполеон III милостиво разрешил показать их публике на «Дополнительной выставке экспонентов, признанных слишком слабыми для участия в конкурсе награжденных». Эта выставка сразу же получила название «Салон отверженных», так как на ней были представлены картины так непохожие на то, что привыкли видеть французские обыватели. Особенно потешалась публика над картиной Эдуарда Мане «Завтрак на траве», которую Наполеон III счел неприличной. А неприличие заключалось в том, что на картине рядом с одетыми мужчинами была изображена обнаженная женщина. Добропорядочных буржуа это сильно шокировало. «Завтрак на траве» сразу сделал Мане известным, о нем заговорил весь Париж, перед картиной всегда стояла толпа, единодушная в своем гневе. Но скандал с картиной нисколько не поколебал художника. Вскоре он написал «Олимпию», которая тоже стала предметом самых яростных нападок. Перед картиной толпились возмущенные зрители, назвавшие «Олимпию» «батиньольской прачкой» (мастерская Мане располагалась в парижском квартале Батиньоль), а газеты называли ее нелепой пародией на тициановскую «Венеру Урбинскую».
Во все века Венера почиталась как идеал женской красоты, в Лувре и других музеях мира есть много картин с обнаженными женскими фигурами. Но Мане призывал искать красоту не только в далеком прошлом, но и в современной жизни, вот с этим-то никак и не хотели примириться просвещенные мещане.
«Олимпия», лежащая на белых покрывалах обнаженная натурщица, — это не Венера прошлых веков. Это современная девушка, которую, по выражению Эмиля Золя, художник «бросил на полотно во всей ее юной... красоте». Античную красавицу Мане заменил независимой, гордой и чистой в своей безыскусственной красоте парижской натурщицей, изобразив ее в современном парижском интерьере. «Олимпия» казалась даже простолюдинкой, вторгшейся в великосветское общество, она была сегодняшней, настоящей, — может быть, одной из тех, кто рассматривал ее, стоя в выставочном зале.
Лежащую в основе «Олимпии» тициановскую конструкцию Мане упрощает. Вместо интерьера за спиной женщины — почти задвинутый занавес, в просвет которого виднеются кусочек неба и спинка стула. Вместо служанок, стоящих у свадебного сундука, у Мане появляется негритянка с букетом цветов. Ее большая, массивная фигура еще больше оттеняет хрупкость обнаженной женщины.
Однако еще ни одна картина не вызывала такой ненависти и насмешек, всеобщий скандал вокруг нее достиг здесь своей вершины, официальная критика называла ее «безнравственным вторжением в жизнь». От Мане отворачивались знакомые, на него ополчились все газеты... «Никогда и никому еще не приходилось видеть чего-либо более циничного, чем эта «Олимпия», «Это самка гориллы, сделанная из каучука», «Искусство, павшее столь низко, не достойно даже осуждения», — так писала парижская пресса. Спустя сто лет один французский критик засвидетельствовал, что «история искусства не помнит такого концерта проклятий, который привелось услышать бедной «Олимпии». Действительно, невозможно вообразить, каких только издевательств и оскорблений не претерпели эта девушка, эта негритянка и эта кошка. А ведь художник написал свою «Олимпию» очень деликатно, нежно и целомудренно, но взбудораженная критикой толпа подвергла ее циничному и дикому глумлению.
Испуганная администрация Салона поставила у картины двух стражей, однако и этого оказалось недостаточно. Толпа, «хохоча, завывая и угрожая тростями и зонтами этой новоявленной красоте», не расходилась и перед военным караулом. В какой-то момент он даже отказался гарантировать безопасность «Олимпии», так как несколько раз солдатам приходилось обнажать оружие, чтобы защитить наготу этого худенького, прелестного тела. Сотни людей с самого утра собирались перед «Олимпией», вытягивали шеи и разглядывали ее только для того, чтобы выкрикнуть потом площадные ругательства и плюнуть на нее. «Потаскуха, возомнившая себя королевой», — так изо дня в день обзывала французская печать одно из самых нежных и целомудренных произведений живописи. И тогда картину повесили над дверью последнего зала в Салоне, на такой высоте, что она почти исчезла из глаз. Французский критик Жюль Кларети восторженно сообщал: «Бесстыжей девке, вышедшей из-под кисти Мане, определили наконец-то место, где до нее не побывала даже самая низкопробная мазня».
Разгневанную толпу возмущало еще и то, что Мане не сдался. Даже из друзей немногие отважились выступить и публично защитить великого художника. Одними из этих немногих были писатель Эмиль Золя и поэт Шарль Бодлер, а художник Эдгар Дега (тоже из «Салона отверженных») сказал тогда: «Известность, которую Мане завоевал своей «Олимпией», и мужество, которое он проявил, можно сравнить только с известностью и мужеством Гарибальди».
Первоначальный замысел «Олимпии» имел отношение к метафоре Ш. Бодлера «женщина-кошка», которая проходит через ряд его поэм, посвященных Жанне Дюваль. Связь с поэтическими вариациями особенно заметна в первоначальных рисунках Мане к «Олимпии», но в окончательном варианте этот мотив осложняется. У ног обнаженной «Олимпии» появляется кот с тем же горящим взглядом округленных глаз. Но он уже не ласкается к женщине, а ощетинившись смотрит в пространство картины, как бы охраняя мир своей госпожи от постороннего вторжения.
После закрытия Салона «Олимпия» была обречена почти на 25-летнее заточение в художественной мастерской Мане, где ее могли видеть лишь близкие друзья художника. Ни один музей, ни одна галерея, ни один частный коллекционер не захотели ее приобрести. При жизни Мане так и не дождался признания «Олимпии». Более ста лет назад Эмиль Золя писал в газете «Эвенмен» «Судьба уготовила в Лувре место для «Олимпии» и «Завтрака на траве», но понадобилось много лет, чтобы его пророческие слова сбылись.
В 1889 году готовилась грандиозная выставка, посвященная 100-летию Великой французской революции, и «Олимпия» была персонально приглашена занять почетное место среди лучших картин. Там она и пленила одного богатого американца, который пожелал приобрести картину за любые деньги. Вот тогда-то и возникла серьезная угроза, что Франция навсегда потеряет гениальный шедевр Мане.
Однако тревогу по этому поводу забили только друзья покойного к этому времени Мане. Клод Моне предложил выкупить «Олимпию» у вдовы и подарить ее государству, раз уж оно само не может заплатить. Была открыта подписка, и собрали нужную сумму — 20 000 франков. Оставался «сущий пустяк» - уговорить государство, чтобы оно приняло дар. По французским законам, произведение, подаренное государству и принятое им, обязательно должно быть выставлено. На это и рассчитывали друзья художника. Но по неписаному «табелю о рангах» на Лувр Мане пока не «тянул», и пришлось удовольствоваться Люксембургским дворцом, где «Олимпия» пробыла 16 лет — одна, в сумрачном и холодном зале. Только в январе 1907 года, под покровом ночи, тихо и незаметно, ее перенесли в Лувр.
А в 1947 году, когда в Париже был открыт Музей импрессионизма, «Олимпия» заняла в нем то место, на которое имела право со дня своего рождения. Теперь зрители стоят перед этим полотном благоговейно и почтительно.
ПРИЕЗД ГУВЕРНАНТКИ В КУПЕЧЕСКИЙ ДОМ
Василий Перов
Василий Григорьевич Перов — не просто один из крупнейших художников второй половины XIX века. Это фигура этапная, стоящая вровень с такими мастерами, как И.Е. Репин, В.И. Суриков, А. К. Саврасов. Его творчество ознаменовало рождение новых художественных принципов и стало вехой в истории русского искусства.
В 1862 году В. Г. Перов пансионером от Академии художеств уехал в Париж, где совершенствовал свое мастерство и, как он сам пишет, «продвинулся в технической стороне». В то время многие русские художники, находившиеся за границей, обращались к жанровым сценам, напоминавшим русскую действительность. В. Г. Перов работал тогда над композициями «Праздник в окрестностях Парижа», «Шарманщица», «Дети-сироты» и другими. Но он не выдерживает положенного ему срока и просит Академию художеств разрешить ему вернуться на родину. «Написать картину совершенно невозможно, не зная ни народа, ни его образа жизни, ни характера; не зная типов народных, что составляет основу жанра».
Творческая деятельность В. Г. Перова была тесно связана с Москвой: здесь он получил образование, а потом жил и работал в этом городе. Целые поколения художников воспитывались на полотнах этого мастера. Подобно лучшим представителям русской литературы, В. Г. Перов посвятил весь свой талант и все свое мастерство защите угнетенных и обездоленных, наверное, потому официальные власти и не жаловали его при жизни. И даже на посмертной выставке художника ни императорский Эрмитаж, ни императорская Академия художеств под предлогом «нет денег» не приобрели ни одной его картины (все они разошлись по частным коллекциям). Официальная Россия не могла простить великому художнику-реалисту его вольнодумства и открытого сочувствия простому народу.
Картина «Приезд гувернантки в купеческий дом», наряду со знаменитой «Тройкой», «Проводами покойника» и другими полотнами, тоже рисует тяжелое положение людей, вынужденных путем наемной работы сплошь и рядом становиться в унизительное положение. В 1860-е годы Россия превращалась в капиталистическую страну, и новый хозяин жизни — купец, фабрикант, разбогатевший крестьянин — становился рядом с прежним хозяином-помещиком, стремясь урвать свою долю власти над угнетенным русским народом.
Передовая русская литература чутко отметила появление нового хищника, верно разглядела его повадки, его беспощадную алчность и духовную ограниченность. Яркие образы представителей «новой русской» буржуазии — всех этих Деруновых, Колупаевых, Разуваевых — создал великий сатирик М.Е. Салтыков-Щедрин. В те же годы А.Н. Островский обличал в своих пьесах самодурство российских «хозяев жизни». Вслед за прогрессивными писателями В. Г. Перов обратил свое художественное оружие против поднимающейся буржуазии.
В 1865 году в поисках натуры для задуманного произведения художник отправился на знаменитую нижегородскую ярмарку, куда ежегодно съезжались купцы со всех городов России. Здесь происходили торги, заключались контракты и сделки, здесь торговало и пировало российское купечество. Гуляя по волжской пристани, прохаживаясь по Гостиному двору, посещая лавки и караваны купеческих судов на Волге, засиживаясь в трактирах, где за пузатым самоваром вершили свои торговые дела купцы, В. Перов пристально всматривался в облик новых властителей жизни. И через год на выставке в Академии художеств появилась его картина «Приезд гувернантки в купеческий дом», за которую он получил звание академика.
Все в этой картине выглядит необычно: чистая, светлая комната с кружевными портьерами, золотые звездочки на обоях, гирлянды зелени, полированная мебель, портрет одного из представителей рода. Но у зрителя сразу же возникает ощущение, что это всего лишь фасад, декорация, а истинная жизнь дома напоминает о себе темными проемами дверей и сгрудившимися в них людьми.
В центре общего внимания — молодая девушка, скромно, но со вкусом одетая в темно-коричневое платье и капор с голубой шелковой ленточкой. В руках у нее ридикюль, и она вынимает из него аттестат на звание домашней учительницы. Ее стройная, чуть склоненная фигура, обрисованный тонкой линией изящный профиль нежного лица — все находится в разительном контрасте с очертаниями приземистых фигур купеческого семейства, на лицах которых отразились и любопытство, и удивление, и подозрительная недоброжелательность, и цинично-самодовольная усмешка.
Вся купеческая семья высыпала навстречу бедной гувернантке. «Сам» так торопился встретиться с будущей воспитательницей своих чад, что даже не потрудился одеться поприличнее: как был в домашнем малиновом халате, так и вышел в переднюю. «Моему нраву не препятствуй» — читается во всей его самодовольной фигуре. Широко расставив ноги, тучный хозяин нагло рассматривает девушку — как товар, добротность которого он желает определить. Что-то бычье есть во всем его облике, бесконечное самодовольство разлито по всей его тучной фигуре и выражено в заспанных, бессмысленно устремленных на девушку глазах. Что за тип купеческий сынок, нетрудно догадаться по его развязной позе и наглому выражению лица. Цинично разглядывает воспитательницу этот будущий «трактирный кутила» и ловелас. За спиной купца столпились его жена и дочери. Тучная купчиха высокомерно и враждебно смотрит на юную гувернантку, а купеческие дочки посматривают на молодую девушку с каким-то бессмысленным испугом.
В 1862 году В. Г. Перов пансионером от Академии художеств уехал в Париж, где совершенствовал свое мастерство и, как он сам пишет, «продвинулся в технической стороне». В то время многие русские художники, находившиеся за границей, обращались к жанровым сценам, напоминавшим русскую действительность. В. Г. Перов работал тогда над композициями «Праздник в окрестностях Парижа», «Шарманщица», «Дети-сироты» и другими. Но он не выдерживает положенного ему срока и просит Академию художеств разрешить ему вернуться на родину. «Написать картину совершенно невозможно, не зная ни народа, ни его образа жизни, ни характера; не зная типов народных, что составляет основу жанра».
Творческая деятельность В. Г. Перова была тесно связана с Москвой: здесь он получил образование, а потом жил и работал в этом городе. Целые поколения художников воспитывались на полотнах этого мастера. Подобно лучшим представителям русской литературы, В. Г. Перов посвятил весь свой талант и все свое мастерство защите угнетенных и обездоленных, наверное, потому официальные власти и не жаловали его при жизни. И даже на посмертной выставке художника ни императорский Эрмитаж, ни императорская Академия художеств под предлогом «нет денег» не приобрели ни одной его картины (все они разошлись по частным коллекциям). Официальная Россия не могла простить великому художнику-реалисту его вольнодумства и открытого сочувствия простому народу.
Картина «Приезд гувернантки в купеческий дом», наряду со знаменитой «Тройкой», «Проводами покойника» и другими полотнами, тоже рисует тяжелое положение людей, вынужденных путем наемной работы сплошь и рядом становиться в унизительное положение. В 1860-е годы Россия превращалась в капиталистическую страну, и новый хозяин жизни — купец, фабрикант, разбогатевший крестьянин — становился рядом с прежним хозяином-помещиком, стремясь урвать свою долю власти над угнетенным русским народом.
Передовая русская литература чутко отметила появление нового хищника, верно разглядела его повадки, его беспощадную алчность и духовную ограниченность. Яркие образы представителей «новой русской» буржуазии — всех этих Деруновых, Колупаевых, Разуваевых — создал великий сатирик М.Е. Салтыков-Щедрин. В те же годы А.Н. Островский обличал в своих пьесах самодурство российских «хозяев жизни». Вслед за прогрессивными писателями В. Г. Перов обратил свое художественное оружие против поднимающейся буржуазии.
В 1865 году в поисках натуры для задуманного произведения художник отправился на знаменитую нижегородскую ярмарку, куда ежегодно съезжались купцы со всех городов России. Здесь происходили торги, заключались контракты и сделки, здесь торговало и пировало российское купечество. Гуляя по волжской пристани, прохаживаясь по Гостиному двору, посещая лавки и караваны купеческих судов на Волге, засиживаясь в трактирах, где за пузатым самоваром вершили свои торговые дела купцы, В. Перов пристально всматривался в облик новых властителей жизни. И через год на выставке в Академии художеств появилась его картина «Приезд гувернантки в купеческий дом», за которую он получил звание академика.
Все в этой картине выглядит необычно: чистая, светлая комната с кружевными портьерами, золотые звездочки на обоях, гирлянды зелени, полированная мебель, портрет одного из представителей рода. Но у зрителя сразу же возникает ощущение, что это всего лишь фасад, декорация, а истинная жизнь дома напоминает о себе темными проемами дверей и сгрудившимися в них людьми.
В центре общего внимания — молодая девушка, скромно, но со вкусом одетая в темно-коричневое платье и капор с голубой шелковой ленточкой. В руках у нее ридикюль, и она вынимает из него аттестат на звание домашней учительницы. Ее стройная, чуть склоненная фигура, обрисованный тонкой линией изящный профиль нежного лица — все находится в разительном контрасте с очертаниями приземистых фигур купеческого семейства, на лицах которых отразились и любопытство, и удивление, и подозрительная недоброжелательность, и цинично-самодовольная усмешка.
Вся купеческая семья высыпала навстречу бедной гувернантке. «Сам» так торопился встретиться с будущей воспитательницей своих чад, что даже не потрудился одеться поприличнее: как был в домашнем малиновом халате, так и вышел в переднюю. «Моему нраву не препятствуй» — читается во всей его самодовольной фигуре. Широко расставив ноги, тучный хозяин нагло рассматривает девушку — как товар, добротность которого он желает определить. Что-то бычье есть во всем его облике, бесконечное самодовольство разлито по всей его тучной фигуре и выражено в заспанных, бессмысленно устремленных на девушку глазах. Что за тип купеческий сынок, нетрудно догадаться по его развязной позе и наглому выражению лица. Цинично разглядывает воспитательницу этот будущий «трактирный кутила» и ловелас. За спиной купца столпились его жена и дочери. Тучная купчиха высокомерно и враждебно смотрит на юную гувернантку, а купеческие дочки посматривают на молодую девушку с каким-то бессмысленным испугом.