Страница:
Может создаться неправильное впечатление, что Абесаломон Нартович всегда фантазировал. Ничего подобного. Если те или иные явления жизни или природы казались ему сами по себе достаточно красочными, он их оставлял в первобытном виде. Но если они не оказывались таковыми или даже отдавали, особенно почему-то в хозяйственной области, какой-то вредной для здоровья народа депрессивной убогостью, он смело пускал в ход свою жирную, красочную палитру, на которой когда-то, теперь уже в невосстановимой последовательности, были раздавлены радуга и свинья.
Сейчас Абесаломон Нартович несколькими каскадами низвергнут до уровня главного агронома долинного совхоза, который он раньше сверху шумно опекал. И в этом сказалась так называемая ирония истории: опальный Потемкин был назначен главным агрономом потемкинской деревни. А бывало, такие пиры закатывал! А гости?! Но стоит ли? О, если б! Да что там! Эх, время, в котором стоим, как говаривали чегемцы!
…Часа через три я отдыхал, сидя возле замшелого валуна и любуясь голубовато-зелеными узорами лишайника, расположенного на его поверхности. И вдруг часть узора ожила и, вылетев из него, оказалась зеленовато-голубой бабочкой, абсолютно не различимой на его поверхности. Пропорхав некоторое время возле пятен лишайника, которые, казалось, были ею же вытканы, она поплыла в сторону.
Трудно было отделаться от впечатления, что не Дарвин, заметив подобные явления, создал свою теорию, а бабочка, изучив дарвинизм, как отличница, точно приспособилась к законам его учения. Когда она отделилась от зелено-голубого узора и запорхала возле него, я почувствовал, что из меня навстречу ей вылетела вспышка радости. Вторая бабочка.
И теперь я попытаюсь проанализировать не учение Дарвина, о котором я имею только смутные школьные представления, а природу собственной радости. Этот организм я знаю неплохо. В определенном смысле его я знаю даже лучше, чем. Дарвин организмы животных, которые он изучал. Этот организм сам передает мне свои ощущения, чего нельзя сказать про организмы животных, которых изучал Дарвин, особенно давно вымерших животных.
Так что же меня обрадовало? Некое разумное начало, заключенное в природе? Безусловно. Но меня обрадовало не то, что за миллионы лет существования природы всех остальных бабочек, окружавших валун, выклевали, допустим, птицы, а эта доприспособилась до нашего времени. Для человека это было бы странной радостью. Человек скорее должен был бы объявить траур по бабочкам, героически погибшим на покрытой древними лишайниками лестнице эволюции.
– Впятниться в окружающие пятна или достойно защищать свой цвет? Вот в чем вопрос! – сказал бы Гамлет.
Но есть сомнение и другого рода. Сократим для удобства эксперимента дробь. Земной шар – валун. Его обитатели – бабочки и птицы. Вечная борьба за существование и приспособление сторон. Почему же в процессе впятнения бабочки в лишайник у птицы параллельно не развивалось зрение? Почему она не вооружилась эволюционными очками и не стала точным клевком выводить ложные пятна из пятен лишайника? Почему она отказалась от борьбы с этой хитрой бабочкой и, подслеповато озираясь (знакомая картина), перелетела на другие луговые планеты в поисках более простодушно окрашенных бабочек?
Тут все случайно и случайней всего мысль, что бабочка села на узор лишайника по закону бессознательной маскировки. Бабочка случайно села на этот валун, и я случайно увидел ее в тот миг, когда она отделилась от него. Неслучайна была только моя радость.
Поэтому вернемся к этому точному ощущению. Радость действительно была, и я понял, в чем она заключалась. Удивительное сходство зелено-голубой бабочки с зелено-голубым узором лишайника обрадовало меня как поэтический образ родства всего живого и потому единства нашей конечной цели. Значит, во мне, как в человеке, заложен вкус к родству всего живого, хотя и беспрерывно оскорбляемый враждой всего живого. Но если бы во мне не было вкуса к родству всего живого, не было бы и оскорбления враждой, а только чувство здравого приспособления.
Зелено-голубая бабочка, вылетев из зелено-голубого узора лишайника, не породила мою радость-бабочку, а только дала сигнал выпорхнуть ей из моей души, где она до поры была неощутима, как была незаметна на валуне первая бабочка. Вкус к единству всего живого заложен в человеке, как радость при виде ребенка или солнца, как бы они порой ни надоедали нам.
В хаосе мирового эгоизма человек устает и невольно, впадая в уныние, говорит себе: «А есть ли вообще общая цель?» – «Есть, есть!» – вспыхивает бабочка, переговариваясь на общем цветовом языке с лишайником. Этот заряд бодрости, полученный через поэтическое доказательство, для меня так же объективен, как объективна математическая формула.
Кстати, такой способ доказательства меня не раз выручал. Однажды я имел дерзость поспорить с одним милым биологом, утверждавшим случайность возникновения жизни на земле. Он понимал и любил литературу, чем я и воспользовался.
– Скажите, – спросил я вкрадчиво, – строение живой клетки намного отличается от мертвой?
– Неимоверная разница! – воскликнул он с пафосом человека, приложившего руку к этой разнице.
– Примерно как мозг гениального поэта от мозга графомана? – уточнил я.
– Еще сильней отличается! – воскликнул он с еще большим пафосом.
– Можно ли представить, – спросил я, – что графоман за всю свою жизнь написал две гениальные строчки?
– В принципе можно, – сказал он, слегка подумав.
– А четыре? – спросил я.
– Думаю, что можно, – согласился он, решив, что такое предположение науке не грозит, – а вы как думаете?
– Конечно, – согласился я, – это случается. А двенадцать гениальных строчек мог бы, по-вашему, написать графоман?
– Нет, – сказал он, как бы чувствуя надвигающуюся ловушку, но еще не зная, откуда она идет, – это, вероятно, невозможно.
– Подумайте, – взбодрил я его, – проходят тысячелетия, приходят и уходят тысячи тысяч графоманов, и один из них случайно набрел на двенадцать гениальных строк, даже если после этого его слабый мозг, вспыхнув, окончательно погас.
– Вероятно, возможно, – очень неохотно согласился он и добавил: – Если вообще не было психиатрической ошибки считать этого человека графоманом.
– Не было ошибки! – воскликнул я радостно. – Не было и не могло быть психиатрической ошибки! Так можно ли представить, что проходят миллионы и миллионы лет, приходят и уходят миллиарды графоманов и наконец один из них написал «Евгения Онегина»?
– Никогда!!! – воскликнул он, обидевшись за родную литературу.
…К полудню и даже раньше я уже был у водопада. На зеленом холмике, под которым радостно проносилась речка, только что родившаяся от водопада, сидел старый Хасан. Он сидел на расстеленной бурке. Наконец-то мы до него добрались. Я поздоровался.
Он встал навстречу мне. Теперь это был и в самом деле старик. Сухощавый, прямой. Чистые резиновые сапоги, солдатское галифе, серая шерстяная рубаха, перетянутая тонким поясом. Седая голова коротко острижена, в меру горбатый нос, большие голубые глаза, полные свежей грусти.
Он ужасно обрадовался, услышав, что я говорю по-абхазски, глаза прямо-таки пыхнули девичьим смущенным удовольствием. Видимо, от путников, идущих из Сванетии, он не ожидал абхазского языка. Радость его перешла в ликование, когда он узнал, что мы земляки, да еще выяснилось, что мой городской дядя в начале двадцатых годов помог ему высудить у конокрада его любимую одноухую кобылу. Изложу этот его рассказ покороче, с тем чтобы потом, когда он заговорит о главном, полностью предоставить ему слово.
– …Ухо, значит, у нее откусил мой же мул. Мулы в наших краях, как ты, наверное, знаешь, не в меру чадолюбивы. И мулу моему показалось, что во время нападения волков кобыла плохо защищала своего жеребенка. Да и не показалось! Такой она и была, волчья доля! Вот он и отхватил у нее пол-уха. Да я ее, волчью долю, любил и безухой. И вот говорят мне: «Хасан, тебя заживо схоронил конокрад из Дранды! Он не слезает с твоей кобылы!» Я поехал туда. Вижу – моя кобыла. Не отдает. Свидетелей выставляет, говорит: «Это волк оторвал ей пол-уха». Можно подумать, что мы родились в лесу и не знаем, что если уж волк прыгнет на кобылу, то он ухватится за глотку, а не за ухо.
В следующий раз я поехал туда верхом на муле, чтобы показать деревенскому суду, как прикус моего мула точка-в-точку совпадает со следами на рваном ухе моей кобылы. Но тогдашний деревенский суд даже в зубы моему мулу не стал глядеть. Ты думаешь, взятки только сейчас берут? И тогда брали! Конокрад подкупил старшину.
А городской суд, как я ни бился, как ни ездил, что в Кенгурск, что в Мухус, только хахакал, а за дело не брался. Слишком мелкое, по их разумению. Для них мелко, а у меня душа поперек горла. И дело длилось два с половиной года, и я на всякие там хлопоты истратил столько денег, что мог купить на них и трех лошадей по-ушастей зайцев, но ради правды, ради справедливости, ради честности хотел найти суд на этого конокрада и не мог найти. А тут и мул мой сдох, и теперь зазубрины на ухе моей кобылы стало не с чем сравнивать, хоть и при жизни моего мула никто и не хотел свести его резцы с ее ухом.
И дело мое окончательно запуталось, но тут твоя мать вышла замуж за городского, и Кязым свел меня с твоим городским дядей, адвокатом. И он, царство ему небесное, весь этот клубок распутал до ниточки и на суде доказал, что кобыла моя, и всех свидетелей пристыдил и еще доказал, что кобыла моя была жеребая, когда конокрад ее увел, так что тот вынужден был и стригунка к ней пристегнуть. У него душа горела, у твоего дяди, – закончил старый Хасан эту историю, – сейчас таких нет. Сейчас у адвокатов толстая печень. Разве я его когда-нибудь забуду? Жалко, что ты его не застал, царство ему небесное!
Старый Хасан тут ошибся, но я его не стал поправлять. Я хорошо помнил дядю Самада. В мое время он уже был горьким алкоголиком, и адвокатская практика его сводилась к тому, что он в кофейне и на базаре писал прошения неграмотным крестьянам. Платили натурой, и он каждый вечер приходил пьяный. Потом он исчез, как исчезали многие люди в те времена – ни единого письма, ни открытки. Видно, жизнь его оборвалась вместе с алкогольной ниточкой, на которой она еще тогда держалась.
И словно теплый дождь пролился на душу. Я никогда не встречал ни его знакомых, ни тем более клиентов, и вдруг в таком неожиданном месте вижу человека, который пронес сквозь всю жизнь благодарность к моему невезучему дяде.
– Что тебя пригнало сюда? – спросил старый Хасан на своем пастушеском языке.
Я ему ответил. Услышав имя Хаджарата Кяхьбы, он встрепенулся, в глазах его мелькнул неистовый огонь, может быть, искрой которого и была его память о моем дяде. Рассказывая, он иногда вскрикивал, не столько пытаясь перекричать водопад, как мне сперва показалось, сколько нашу человеческую глухоту.
– Историю Хаджарата Кяхьбы, его геройство и его мучения, я тебе расскажу все, как есть. Ты наша кровь, ты должен знать правду. Сейчас многие охорашивают его жизнь, но это непристойное дело. Все, что было дурного в его жизни, шло не от него, а от других людей. Иногда даже родственников. Охорашивая жизнь Хаджарата, люди на самом деле охорашивают себя. Потому что стыдно и есть чего стыдиться.
Хаджарат был нашим дальним родственником по матери. Когда я его впервые увидел, он уже был абреком. Когда я его впервые увидел, я был крепким мальчиком лет десяти. Я уже мог выгнать из загона двадцать – тридцать коз, от пуза выпасти их в лесу и к вечеру вернуться домой, не потеряв ни одной козы и не заплутавшись.
…Это было за пять лет до Большого Снега и за восемь лет до первой германской войны. Большой Снег накрыл Абхазию по крыши домов, только дымоходы, оттаяв, торчали. Большой Снег означал, что будет германская война.
Но мы тогда ничего не знали. Мы тогда даже слово «немец» не знали как правильно сказать. Мы говорили «лемцы». Понадобилась новая германская война. И когда раненые стали возвращаться, мы поняли, что «лемцы» говорить неправильно. Надо говорить «немцы». А что толку? Из наших мальчиков мало кто вернулся. Но теперь ошибаться в имени врага стало стыдно, и мы начали говорить «немцы».
Хаджарат был чистокровный крестьянин. Он жил в Эшерах. А мы тогда жили в Ачандарах. Почему мы переехали жить в Чегем, ты поймешь, если будешь идти за моими словами.
В Эшерах в те времена жил богатый князь по фамилии Дзяпшба. Звали его Омар. Омар был ровесником Хаджарата… Нет! Он был старше года на три-четыре. Почему так думаю? Потому что Омар долгое время не замечал Хаджарата, а потом, когда Хаджарат вошел в мужской возраст, он начал ему завидовать.
Пока Хаджарат был мальчиком, Омар на сельских игрищах во всем был первым. А потом Хаджарат шагнул вперед. Омар был сильным. Хаджарат был еще сильней. Но Омар был на голову выше ростом, и потому камень с его плеча летел дальше.
Надо же говорить, как было. Лицом Хаджарат был хорош, но ростом не бросался в глаза. Он был как барс. До Большого Снега в наших лесах попадались барсы. А потом, говорят, ушли в Азербайджан. Там, говорят, нефть греет землю, но я там не был, не знаю.
Значит, в толкании камня Омар был первым, а во всем остальном – скачки, стрельба, прыжки, борьба на конях – Хаджарат.
В кремневых коленях Хаджарата было столько силы, что он с места в прыжке, не притрагиваясь к лошади, мог сесть на нее верхом. Но не на казацкую лошадь, она намного выше наших. На абхазскую горную лошадь он мог вскочить в прыжке. Как было, так и говорю.
В его кремневых коленях было столько силы, что он не мог сесть на корточки и подоить корову или козу. Эта сила сама его выбрасывала вверх, и он выпрямлялся с пустым подойником. В этом мире сильные часто остаются с пустым подойником.
Крестьянскую работу он любил. Но сидеть с подойником – гуж! мыж! – не любил. Выпрямлялся и отбрасывал подойник. Зато когда пахал сохой, обгонял собственного вола, такую силу в руках имел. Пахать любил. Но доить коров и коз – гуж! мыж! гуж! мыж! – не любил. В те времена у нас, у абхазцев, женщины редко доили скот. Сейчас женщины доят, если есть, что доить.
У Хаджарата в доме было кому подоить коров и коз. У него было две сестры. Словами не передашь, как они его любили. И он их так любил. Отец и мать Хаджарата к этому времени умерли, оставались в доме только сестры. А у Омара в доме к этому времени была только мать. Княгиня.
Так было, когда началось. И вот Омар цепляется и цепляется к Хаджарату, потому что завидует. Зависть – черная повязка на глазах разума. А Хаджарат крепко держит себя в руках. Почему? О сестрах думает. Погибнет – сестры умрут от горя. Убьет князя – придется уйти в абреки, а сестры останутся одни. Этот княжеский род даже в те времена считался чересчур свирепым.
А Омар не унимается. Уймись! Природа таким создала Хаджарата. Разве я могу схватить этот водопад и перекинуть его назад? Это природа! Смирись с природой! Толкай себе свой камень! Нет, цепляется и цепляется к Хаджарату.
И вот однажды в дом к Хаджарату приходят два его родственника. Один по фамилии Акузба. Другой по фамилии Ахьба. Они прислуживали в доме князя.
– Хаджарат, – говорят они, – князь хочет, чтобы ты отдал ему своего коня. Взамен – любого из его косяка или деньгами.
– Разве вы не знаете, что я своего коня не продаю? Еще жеребенком этого коня его отец незадолго до смерти пригнал из Черкессии. Хаджарат сам его объездил и берег как память об умершем отце. Это был хороший конь. Но князь не понимал, что если в борьбе на конях Хаджарат опрокидывает его вместе с конем, то тут дело в наезднике, а не в коне. И хорошего коня надо уметь разгорячить! Хаджарат умел. Этого кичливый Омар не понимал.
– Знаем, но князь так велел тебе передать.
– Вот и скажите ему то, что я вам говорю!
– Боимся вернуться с пустыми руками.
– Выходит, меня не боитесь, а князя боитесь?
– Выходит.
– Идите и передайте, что я сказал.
Потоптались эти двое и ушли. А Хаджарат призадумался. Понял, что князь его теперь не оставит. Или порчу наведет на коня, или конокрадов напустит, или еще что. За себя он не боялся, боялся за сестер. Что с ними будет, если он схлестнется с князем и уйдет в абреки?
И опять через два дня пришли эти двое.
– Богом просим тебя, Хаджарат, смирись! Князь серчает. Он готов дать тебе любые деньги и любых лошадей из косяка. Смирись! Иначе ты, может, и уцелеешь, но нас он изведет! Мы же твои родственники все-таки!
И Хаджарат прикусил сердце. Отдал коня за сто золотых рублей. Князь через месяц обещал деньги. Но, когда родственники вывели коня из конюшни, он пенял, что опустела его жизнь. Места себе не находит, по ночам не спит. Он был привязчивый, Хаджарат! Что лошадь, что собака, что человек – прикипал душой. И это его сгубило в конце концов!
А тут проходит месяц, а от князя ни денег, ни слова. Выдержал Хаджарат еще три дня, а на четвертый наполнил карман патронами, сунул за пояс свой смит-вессон, так называли тогда николаевский пистолет, и явился на княжеский двор. Прислужники так и шныряют по двору.
– Позовите Омара!
– Он уехал в Мухус!
– Где стоит мой конь?
– Он уехал на нем. Обещал сегодня приехать.
– Где княгиня?
– Спит.
– Будите ее!
– Как мы можем будить княгиню? – говорит тот, что поближе. – Княгиня на то и княгиня, что встает, когда захочет.
Хаджарат цап его за плечо и шварк на землю:
– Буди!
Пошел будить.
И вот выходит княгиня на веранду в одной рубашке, только нахлобучила на себя персидское одеяло, как попону.
– Кто это тут расшумелся?
Делает вид, что не узнает Хаджарата.
– Протри буркалы и узнаешь кто! – отвечает ей Хаджарат. На долгом огне и камень лопнет.
– Хоть бы и узнала? Что тебе?
– Твой сын вымолил у меня коня? Где обещанные деньги?
– Что тебе деньги, пастух? Бери любого коня из нашего косяка и иди себе с миром.
– Дайте обещанные деньги или верните моего коня! Иначе поставишь моего коня над гробом сына! Тут княгиня отбросила персидское одеяло.
– Если ты, коротышка, – крикнула она, – сумеешь убить моего Омара, туда ему и дорога! Приедет сын, будешь в ногах валяться! Вон со двора!
Хаджарат повернулся и пошел в сторону Гумисты. С той стороны должен был приехать Омар. Тогда берег Гумисты был весь в самшитовых лесах. Это теперь он облысел. И вот он там притаился и ждет. Проходит часа два, и появляется Омар верхом на его коне. Переехал Гумисту вброд, и, только поднялся на берег, Хаджарат хвать коня под уздцы:
– Где мои деньги?
– Зачем тебе деньги, Хаджарат? Бери любого коня из моего косяка и кончим разговор!
– Прочь с коня! – и еще крепче ухватывается под уздцы.
Тут Омар изо всех сил ударил Хаджарата камчой по лицу. Думал – Хаджарат опрокинется. Но Хаджарат стянул его с коня, и они оба рухнули наземь. То один возьмет верх, то другой. Хаджарат тогда ослаб от недосыпа. Конь почувствовал, что дело плохо, потихоньку ушел по тропе.
Люди слышали их крики, но поблизости не нашлось настоящего мужчины, который бы стал между ними. И вот в последний раз князь оказался сверху и стал душить Хаджарата. И все же Хаджарат, он уже хрипел, изловчился вытянуть из-за пояса пистолет и выстрелить. Омар отвалился и умер.
Хаджарат встал, привел покойника в порядок, завернул его в свою бурку, чтобы дикие животные его не попортили, и вернулся к княжескому дому. А там переполох – конь пришел без всадника.
– Княгиня, – крикнул Хаджарат, – твой сын лежит над Гумистой! Заберите, иначе его псы попортят!
С этими словами он средь бела дня прошел по селу и скрылся в лесу. Но далеко не ушел. Смотрит с дерева, что они будут делать. Не знает, что будет делать княжеская родня и слуги. В роду Омара был обычай сжигать дома своих врагов. Они не поклонялись божеству огня, они просто любили поджог.
И вот Хаджарат видит издалека, что княжеская родня собралась и вместе со слугами двинулась к его дому. Но он был гораздо ближе. Он выскочил из леса и вбежал в дом, стоявший рядом с его домом. Здесь со своим мужем жила служанка княгини. Хаджарат поднялся на чердак, раздвинул дранки и стал следить за теми, что идут к его дому. Там было несколько князей и куча прислужников княжеского дома. И как раз служанка княгини, та самая, в чей дом он залез, несла в руках бидон с керосином.
Что делать? Хаджарат решил стрелять в князей и прислужников, когда они поравняются с ним. Но тут навстречу поджигателям вышли эшерские крестьяне и остановили их.
– Не позорьте наше село поджогом, – сказали они, – даем вам слово, что мы сами поймаем Хаджарата и сдадим его в руки закона.
Народ гудит, как растревоженный рой. И родственники Омара отступились перед гневом народа. Уж до чего въелась в них привычка сжигать дом врага, а тут отступились. И вдруг один из родственников княгини, он случайно оказался в Эшерах, говорит писклявым голосом:
– Пойдемте успокоим княгиню. Я сам затяну петлю на его шее.
Сморчок сморчком да еще гнилоглазый. Говорит, а сам платком протирает глазные стекла. Гнилые глаза потеют, вот он и протирает глазные стекла. До этого никто о нем и слыхом не слыхал. Оказывается, он был из судейских. Оказывается, он раньше учился в Тифлисе, в Москве, а теперь в Мухусе работал судейским. Оказывается, этот сморчок в три раза глубже зарыт в землю, чем торчит над землей, но тогда никто об этом не знал.
И тогда, значит, все назад, решив взять Хаджарата или через односельчан, или через полицию и казаков. Все назад, а эта служанка, что держала бидон с керосином, к себе домой. Она же знала привычку этого княжеского рода. Думает – не утерпят, не удержатся и снова пойдут поджигать дом Хаджарата. Вот и бидон с керосином будет под рукой. Тут же и поднесу.
Подходит к дверям, а двери заперты изнутри. Не поймет, в чем дело. Тут Хаджарат, он уже слез с чердака, приоткрыл дверь и вволок ее в дом. Она, конечно, омертвела.
– Так это ты, соседка, собиралась поджечь мой дом? Молчит.
– Отвечай!
Молчит. Хаджарат ее за косу и мотнул на стену.
– Княгиня велела!
Хаджарат схватил бидон и облил ее керосином. Вынул из кармана спички и тряхнул коробок над ее ухом.
– Поджечь тебя, княжеская сука?
Она повалилась на колени и стала умолять его. Хаджарат, конечно, не собирался поджигать ее, но пугал для будущего.
– Иди и передай княгине, – сказал он, – что я ее сожгу и прикурю от ее пепла, если волос упадет с головы моих сестер и хотя бы плетень моего дома лизнет пламень! То, что я обещал сотворить с ее сыном, я сотворил. И то, что я обещаю сотворить с ней, я сотворю. Меня, если могут, пусть поймают и убьют, а сестры мои ни при чем! Иди!
Хаджарат в лес, а служанка, вся провонявшая керосином, бегом к своей госпоже. Так и так, это чудище Хаджарат чуть меня не сжег и тебя обещал сжечь и прикурить от твоего пепла, если что случится с его сестрами и домом. И тут княгиня поняла, что Хаджарат – хозяин своего слова. И теперь не только не науськивала поджечь дом Хаджарата, а то и дело отгоняла родственников Омара от керосина и дымящих головешек.
Но шпионы, конечно, следили за домом Хаджарата, чтобы поймать его, когда он придет навещать своих сестер. Прошло несколько месяцев, и Хаджарат однажды ночью решился войти в свой дом. Он, конечно, понимал, что за домом могут следить, и ночь выбрал самую безлунную.
Не со стороны ворот, а сзади дома он перемахнул через плетень и, держа наготове пистолет, стал тихо подходить к дому. А в это время, завернувшись в бурки, двое караулили у ворот. Один из них был его родственник Акузба, тот самый княжеский прислужник, что уговаривал его продать коня, а другой был родственник Омара. Фамилия его Эмухвари.
И как раз в это время Акузбе захотелось закурить. Он чирк спичкой и только ее к цигарке – Хаджарат стрельнул и попал ему прямо в рот. Убил на месте. Второй метнулся в ночь. Хаджарат выстрелил наугад и попал ему в ногу. Тот заорал и свалился. Хаджарат к нему. Раненый, бросив винтовку, пытался уползти. Хаджарат подобрал его винтовку, вынул затвор и отдал раненому:
– Ковыляй! Будешь горевестником шпиона. Все же мой родственник.
Тот уковылял в темноту. Хаджарат подошел к убитому, сложил ему руки, сложил ему ноги, прикрыл глаза и завернул в бурку, чтобы зверье не попортило труп. Уже стали перекликаться люди, проснувшиеся от выстрелов.
После этого он вошел к сестрам, перепуганным сернам, обнял их, поцеловал их, встряхнул их: «Ничего не бойтесь, пока я жив!» – и ушел в ночь.
И вот слава Хаджарата греет Абхазию, и стражники его никак не могут взять, и дух народа – вверх, а усы кичливых князей – вниз. И даже казаки приутихли. Раньше как было? Если кто провинился и ушел в лес, в дом его родственников приходили казаки и жили там столько времени, сколько положило начальство. Икзикуция называлось! Кушай, казак! Пей, казак! Гуляй, казак!
Если несколько родственников в селе, распределяли казаков на всех родственников. Если один – садились на одного. И вот теперь во время икзикуции казаки тоже стали поопрятней. Если раньше говорили хозяину дома:
«Вали быка!» – теперь стали говорить: «Прирежь овцу!» Вот что значит один человек, если этот человек – герой!
Но абреку в лесу нелегко. Страшнее всего человеку одиночество. Жил в Эшерах греческий купец… Забыл его имя, будь оно проклято! И был у него сын. И этот парнишка привязался к Хаджарату. Иногда уходил с ним и бродил за ним по горам и лесам, как собачонка. Иногда приводил его домой – подкрепиться, отдохнуть.
Сейчас Абесаломон Нартович несколькими каскадами низвергнут до уровня главного агронома долинного совхоза, который он раньше сверху шумно опекал. И в этом сказалась так называемая ирония истории: опальный Потемкин был назначен главным агрономом потемкинской деревни. А бывало, такие пиры закатывал! А гости?! Но стоит ли? О, если б! Да что там! Эх, время, в котором стоим, как говаривали чегемцы!
…Часа через три я отдыхал, сидя возле замшелого валуна и любуясь голубовато-зелеными узорами лишайника, расположенного на его поверхности. И вдруг часть узора ожила и, вылетев из него, оказалась зеленовато-голубой бабочкой, абсолютно не различимой на его поверхности. Пропорхав некоторое время возле пятен лишайника, которые, казалось, были ею же вытканы, она поплыла в сторону.
Трудно было отделаться от впечатления, что не Дарвин, заметив подобные явления, создал свою теорию, а бабочка, изучив дарвинизм, как отличница, точно приспособилась к законам его учения. Когда она отделилась от зелено-голубого узора и запорхала возле него, я почувствовал, что из меня навстречу ей вылетела вспышка радости. Вторая бабочка.
И теперь я попытаюсь проанализировать не учение Дарвина, о котором я имею только смутные школьные представления, а природу собственной радости. Этот организм я знаю неплохо. В определенном смысле его я знаю даже лучше, чем. Дарвин организмы животных, которые он изучал. Этот организм сам передает мне свои ощущения, чего нельзя сказать про организмы животных, которых изучал Дарвин, особенно давно вымерших животных.
Так что же меня обрадовало? Некое разумное начало, заключенное в природе? Безусловно. Но меня обрадовало не то, что за миллионы лет существования природы всех остальных бабочек, окружавших валун, выклевали, допустим, птицы, а эта доприспособилась до нашего времени. Для человека это было бы странной радостью. Человек скорее должен был бы объявить траур по бабочкам, героически погибшим на покрытой древними лишайниками лестнице эволюции.
– Впятниться в окружающие пятна или достойно защищать свой цвет? Вот в чем вопрос! – сказал бы Гамлет.
Но есть сомнение и другого рода. Сократим для удобства эксперимента дробь. Земной шар – валун. Его обитатели – бабочки и птицы. Вечная борьба за существование и приспособление сторон. Почему же в процессе впятнения бабочки в лишайник у птицы параллельно не развивалось зрение? Почему она не вооружилась эволюционными очками и не стала точным клевком выводить ложные пятна из пятен лишайника? Почему она отказалась от борьбы с этой хитрой бабочкой и, подслеповато озираясь (знакомая картина), перелетела на другие луговые планеты в поисках более простодушно окрашенных бабочек?
Тут все случайно и случайней всего мысль, что бабочка села на узор лишайника по закону бессознательной маскировки. Бабочка случайно села на этот валун, и я случайно увидел ее в тот миг, когда она отделилась от него. Неслучайна была только моя радость.
Поэтому вернемся к этому точному ощущению. Радость действительно была, и я понял, в чем она заключалась. Удивительное сходство зелено-голубой бабочки с зелено-голубым узором лишайника обрадовало меня как поэтический образ родства всего живого и потому единства нашей конечной цели. Значит, во мне, как в человеке, заложен вкус к родству всего живого, хотя и беспрерывно оскорбляемый враждой всего живого. Но если бы во мне не было вкуса к родству всего живого, не было бы и оскорбления враждой, а только чувство здравого приспособления.
Зелено-голубая бабочка, вылетев из зелено-голубого узора лишайника, не породила мою радость-бабочку, а только дала сигнал выпорхнуть ей из моей души, где она до поры была неощутима, как была незаметна на валуне первая бабочка. Вкус к единству всего живого заложен в человеке, как радость при виде ребенка или солнца, как бы они порой ни надоедали нам.
В хаосе мирового эгоизма человек устает и невольно, впадая в уныние, говорит себе: «А есть ли вообще общая цель?» – «Есть, есть!» – вспыхивает бабочка, переговариваясь на общем цветовом языке с лишайником. Этот заряд бодрости, полученный через поэтическое доказательство, для меня так же объективен, как объективна математическая формула.
Кстати, такой способ доказательства меня не раз выручал. Однажды я имел дерзость поспорить с одним милым биологом, утверждавшим случайность возникновения жизни на земле. Он понимал и любил литературу, чем я и воспользовался.
– Скажите, – спросил я вкрадчиво, – строение живой клетки намного отличается от мертвой?
– Неимоверная разница! – воскликнул он с пафосом человека, приложившего руку к этой разнице.
– Примерно как мозг гениального поэта от мозга графомана? – уточнил я.
– Еще сильней отличается! – воскликнул он с еще большим пафосом.
– Можно ли представить, – спросил я, – что графоман за всю свою жизнь написал две гениальные строчки?
– В принципе можно, – сказал он, слегка подумав.
– А четыре? – спросил я.
– Думаю, что можно, – согласился он, решив, что такое предположение науке не грозит, – а вы как думаете?
– Конечно, – согласился я, – это случается. А двенадцать гениальных строчек мог бы, по-вашему, написать графоман?
– Нет, – сказал он, как бы чувствуя надвигающуюся ловушку, но еще не зная, откуда она идет, – это, вероятно, невозможно.
– Подумайте, – взбодрил я его, – проходят тысячелетия, приходят и уходят тысячи тысяч графоманов, и один из них случайно набрел на двенадцать гениальных строк, даже если после этого его слабый мозг, вспыхнув, окончательно погас.
– Вероятно, возможно, – очень неохотно согласился он и добавил: – Если вообще не было психиатрической ошибки считать этого человека графоманом.
– Не было ошибки! – воскликнул я радостно. – Не было и не могло быть психиатрической ошибки! Так можно ли представить, что проходят миллионы и миллионы лет, приходят и уходят миллиарды графоманов и наконец один из них написал «Евгения Онегина»?
– Никогда!!! – воскликнул он, обидевшись за родную литературу.
…К полудню и даже раньше я уже был у водопада. На зеленом холмике, под которым радостно проносилась речка, только что родившаяся от водопада, сидел старый Хасан. Он сидел на расстеленной бурке. Наконец-то мы до него добрались. Я поздоровался.
Он встал навстречу мне. Теперь это был и в самом деле старик. Сухощавый, прямой. Чистые резиновые сапоги, солдатское галифе, серая шерстяная рубаха, перетянутая тонким поясом. Седая голова коротко острижена, в меру горбатый нос, большие голубые глаза, полные свежей грусти.
Он ужасно обрадовался, услышав, что я говорю по-абхазски, глаза прямо-таки пыхнули девичьим смущенным удовольствием. Видимо, от путников, идущих из Сванетии, он не ожидал абхазского языка. Радость его перешла в ликование, когда он узнал, что мы земляки, да еще выяснилось, что мой городской дядя в начале двадцатых годов помог ему высудить у конокрада его любимую одноухую кобылу. Изложу этот его рассказ покороче, с тем чтобы потом, когда он заговорит о главном, полностью предоставить ему слово.
– …Ухо, значит, у нее откусил мой же мул. Мулы в наших краях, как ты, наверное, знаешь, не в меру чадолюбивы. И мулу моему показалось, что во время нападения волков кобыла плохо защищала своего жеребенка. Да и не показалось! Такой она и была, волчья доля! Вот он и отхватил у нее пол-уха. Да я ее, волчью долю, любил и безухой. И вот говорят мне: «Хасан, тебя заживо схоронил конокрад из Дранды! Он не слезает с твоей кобылы!» Я поехал туда. Вижу – моя кобыла. Не отдает. Свидетелей выставляет, говорит: «Это волк оторвал ей пол-уха». Можно подумать, что мы родились в лесу и не знаем, что если уж волк прыгнет на кобылу, то он ухватится за глотку, а не за ухо.
В следующий раз я поехал туда верхом на муле, чтобы показать деревенскому суду, как прикус моего мула точка-в-точку совпадает со следами на рваном ухе моей кобылы. Но тогдашний деревенский суд даже в зубы моему мулу не стал глядеть. Ты думаешь, взятки только сейчас берут? И тогда брали! Конокрад подкупил старшину.
А городской суд, как я ни бился, как ни ездил, что в Кенгурск, что в Мухус, только хахакал, а за дело не брался. Слишком мелкое, по их разумению. Для них мелко, а у меня душа поперек горла. И дело длилось два с половиной года, и я на всякие там хлопоты истратил столько денег, что мог купить на них и трех лошадей по-ушастей зайцев, но ради правды, ради справедливости, ради честности хотел найти суд на этого конокрада и не мог найти. А тут и мул мой сдох, и теперь зазубрины на ухе моей кобылы стало не с чем сравнивать, хоть и при жизни моего мула никто и не хотел свести его резцы с ее ухом.
И дело мое окончательно запуталось, но тут твоя мать вышла замуж за городского, и Кязым свел меня с твоим городским дядей, адвокатом. И он, царство ему небесное, весь этот клубок распутал до ниточки и на суде доказал, что кобыла моя, и всех свидетелей пристыдил и еще доказал, что кобыла моя была жеребая, когда конокрад ее увел, так что тот вынужден был и стригунка к ней пристегнуть. У него душа горела, у твоего дяди, – закончил старый Хасан эту историю, – сейчас таких нет. Сейчас у адвокатов толстая печень. Разве я его когда-нибудь забуду? Жалко, что ты его не застал, царство ему небесное!
Старый Хасан тут ошибся, но я его не стал поправлять. Я хорошо помнил дядю Самада. В мое время он уже был горьким алкоголиком, и адвокатская практика его сводилась к тому, что он в кофейне и на базаре писал прошения неграмотным крестьянам. Платили натурой, и он каждый вечер приходил пьяный. Потом он исчез, как исчезали многие люди в те времена – ни единого письма, ни открытки. Видно, жизнь его оборвалась вместе с алкогольной ниточкой, на которой она еще тогда держалась.
И словно теплый дождь пролился на душу. Я никогда не встречал ни его знакомых, ни тем более клиентов, и вдруг в таком неожиданном месте вижу человека, который пронес сквозь всю жизнь благодарность к моему невезучему дяде.
– Что тебя пригнало сюда? – спросил старый Хасан на своем пастушеском языке.
Я ему ответил. Услышав имя Хаджарата Кяхьбы, он встрепенулся, в глазах его мелькнул неистовый огонь, может быть, искрой которого и была его память о моем дяде. Рассказывая, он иногда вскрикивал, не столько пытаясь перекричать водопад, как мне сперва показалось, сколько нашу человеческую глухоту.
– Историю Хаджарата Кяхьбы, его геройство и его мучения, я тебе расскажу все, как есть. Ты наша кровь, ты должен знать правду. Сейчас многие охорашивают его жизнь, но это непристойное дело. Все, что было дурного в его жизни, шло не от него, а от других людей. Иногда даже родственников. Охорашивая жизнь Хаджарата, люди на самом деле охорашивают себя. Потому что стыдно и есть чего стыдиться.
Хаджарат был нашим дальним родственником по матери. Когда я его впервые увидел, он уже был абреком. Когда я его впервые увидел, я был крепким мальчиком лет десяти. Я уже мог выгнать из загона двадцать – тридцать коз, от пуза выпасти их в лесу и к вечеру вернуться домой, не потеряв ни одной козы и не заплутавшись.
…Это было за пять лет до Большого Снега и за восемь лет до первой германской войны. Большой Снег накрыл Абхазию по крыши домов, только дымоходы, оттаяв, торчали. Большой Снег означал, что будет германская война.
Но мы тогда ничего не знали. Мы тогда даже слово «немец» не знали как правильно сказать. Мы говорили «лемцы». Понадобилась новая германская война. И когда раненые стали возвращаться, мы поняли, что «лемцы» говорить неправильно. Надо говорить «немцы». А что толку? Из наших мальчиков мало кто вернулся. Но теперь ошибаться в имени врага стало стыдно, и мы начали говорить «немцы».
Хаджарат был чистокровный крестьянин. Он жил в Эшерах. А мы тогда жили в Ачандарах. Почему мы переехали жить в Чегем, ты поймешь, если будешь идти за моими словами.
В Эшерах в те времена жил богатый князь по фамилии Дзяпшба. Звали его Омар. Омар был ровесником Хаджарата… Нет! Он был старше года на три-четыре. Почему так думаю? Потому что Омар долгое время не замечал Хаджарата, а потом, когда Хаджарат вошел в мужской возраст, он начал ему завидовать.
Пока Хаджарат был мальчиком, Омар на сельских игрищах во всем был первым. А потом Хаджарат шагнул вперед. Омар был сильным. Хаджарат был еще сильней. Но Омар был на голову выше ростом, и потому камень с его плеча летел дальше.
Надо же говорить, как было. Лицом Хаджарат был хорош, но ростом не бросался в глаза. Он был как барс. До Большого Снега в наших лесах попадались барсы. А потом, говорят, ушли в Азербайджан. Там, говорят, нефть греет землю, но я там не был, не знаю.
Значит, в толкании камня Омар был первым, а во всем остальном – скачки, стрельба, прыжки, борьба на конях – Хаджарат.
В кремневых коленях Хаджарата было столько силы, что он с места в прыжке, не притрагиваясь к лошади, мог сесть на нее верхом. Но не на казацкую лошадь, она намного выше наших. На абхазскую горную лошадь он мог вскочить в прыжке. Как было, так и говорю.
В его кремневых коленях было столько силы, что он не мог сесть на корточки и подоить корову или козу. Эта сила сама его выбрасывала вверх, и он выпрямлялся с пустым подойником. В этом мире сильные часто остаются с пустым подойником.
Крестьянскую работу он любил. Но сидеть с подойником – гуж! мыж! – не любил. Выпрямлялся и отбрасывал подойник. Зато когда пахал сохой, обгонял собственного вола, такую силу в руках имел. Пахать любил. Но доить коров и коз – гуж! мыж! гуж! мыж! – не любил. В те времена у нас, у абхазцев, женщины редко доили скот. Сейчас женщины доят, если есть, что доить.
У Хаджарата в доме было кому подоить коров и коз. У него было две сестры. Словами не передашь, как они его любили. И он их так любил. Отец и мать Хаджарата к этому времени умерли, оставались в доме только сестры. А у Омара в доме к этому времени была только мать. Княгиня.
Так было, когда началось. И вот Омар цепляется и цепляется к Хаджарату, потому что завидует. Зависть – черная повязка на глазах разума. А Хаджарат крепко держит себя в руках. Почему? О сестрах думает. Погибнет – сестры умрут от горя. Убьет князя – придется уйти в абреки, а сестры останутся одни. Этот княжеский род даже в те времена считался чересчур свирепым.
А Омар не унимается. Уймись! Природа таким создала Хаджарата. Разве я могу схватить этот водопад и перекинуть его назад? Это природа! Смирись с природой! Толкай себе свой камень! Нет, цепляется и цепляется к Хаджарату.
И вот однажды в дом к Хаджарату приходят два его родственника. Один по фамилии Акузба. Другой по фамилии Ахьба. Они прислуживали в доме князя.
– Хаджарат, – говорят они, – князь хочет, чтобы ты отдал ему своего коня. Взамен – любого из его косяка или деньгами.
– Разве вы не знаете, что я своего коня не продаю? Еще жеребенком этого коня его отец незадолго до смерти пригнал из Черкессии. Хаджарат сам его объездил и берег как память об умершем отце. Это был хороший конь. Но князь не понимал, что если в борьбе на конях Хаджарат опрокидывает его вместе с конем, то тут дело в наезднике, а не в коне. И хорошего коня надо уметь разгорячить! Хаджарат умел. Этого кичливый Омар не понимал.
– Знаем, но князь так велел тебе передать.
– Вот и скажите ему то, что я вам говорю!
– Боимся вернуться с пустыми руками.
– Выходит, меня не боитесь, а князя боитесь?
– Выходит.
– Идите и передайте, что я сказал.
Потоптались эти двое и ушли. А Хаджарат призадумался. Понял, что князь его теперь не оставит. Или порчу наведет на коня, или конокрадов напустит, или еще что. За себя он не боялся, боялся за сестер. Что с ними будет, если он схлестнется с князем и уйдет в абреки?
И опять через два дня пришли эти двое.
– Богом просим тебя, Хаджарат, смирись! Князь серчает. Он готов дать тебе любые деньги и любых лошадей из косяка. Смирись! Иначе ты, может, и уцелеешь, но нас он изведет! Мы же твои родственники все-таки!
И Хаджарат прикусил сердце. Отдал коня за сто золотых рублей. Князь через месяц обещал деньги. Но, когда родственники вывели коня из конюшни, он пенял, что опустела его жизнь. Места себе не находит, по ночам не спит. Он был привязчивый, Хаджарат! Что лошадь, что собака, что человек – прикипал душой. И это его сгубило в конце концов!
А тут проходит месяц, а от князя ни денег, ни слова. Выдержал Хаджарат еще три дня, а на четвертый наполнил карман патронами, сунул за пояс свой смит-вессон, так называли тогда николаевский пистолет, и явился на княжеский двор. Прислужники так и шныряют по двору.
– Позовите Омара!
– Он уехал в Мухус!
– Где стоит мой конь?
– Он уехал на нем. Обещал сегодня приехать.
– Где княгиня?
– Спит.
– Будите ее!
– Как мы можем будить княгиню? – говорит тот, что поближе. – Княгиня на то и княгиня, что встает, когда захочет.
Хаджарат цап его за плечо и шварк на землю:
– Буди!
Пошел будить.
И вот выходит княгиня на веранду в одной рубашке, только нахлобучила на себя персидское одеяло, как попону.
– Кто это тут расшумелся?
Делает вид, что не узнает Хаджарата.
– Протри буркалы и узнаешь кто! – отвечает ей Хаджарат. На долгом огне и камень лопнет.
– Хоть бы и узнала? Что тебе?
– Твой сын вымолил у меня коня? Где обещанные деньги?
– Что тебе деньги, пастух? Бери любого коня из нашего косяка и иди себе с миром.
– Дайте обещанные деньги или верните моего коня! Иначе поставишь моего коня над гробом сына! Тут княгиня отбросила персидское одеяло.
– Если ты, коротышка, – крикнула она, – сумеешь убить моего Омара, туда ему и дорога! Приедет сын, будешь в ногах валяться! Вон со двора!
Хаджарат повернулся и пошел в сторону Гумисты. С той стороны должен был приехать Омар. Тогда берег Гумисты был весь в самшитовых лесах. Это теперь он облысел. И вот он там притаился и ждет. Проходит часа два, и появляется Омар верхом на его коне. Переехал Гумисту вброд, и, только поднялся на берег, Хаджарат хвать коня под уздцы:
– Где мои деньги?
– Зачем тебе деньги, Хаджарат? Бери любого коня из моего косяка и кончим разговор!
– Прочь с коня! – и еще крепче ухватывается под уздцы.
Тут Омар изо всех сил ударил Хаджарата камчой по лицу. Думал – Хаджарат опрокинется. Но Хаджарат стянул его с коня, и они оба рухнули наземь. То один возьмет верх, то другой. Хаджарат тогда ослаб от недосыпа. Конь почувствовал, что дело плохо, потихоньку ушел по тропе.
Люди слышали их крики, но поблизости не нашлось настоящего мужчины, который бы стал между ними. И вот в последний раз князь оказался сверху и стал душить Хаджарата. И все же Хаджарат, он уже хрипел, изловчился вытянуть из-за пояса пистолет и выстрелить. Омар отвалился и умер.
Хаджарат встал, привел покойника в порядок, завернул его в свою бурку, чтобы дикие животные его не попортили, и вернулся к княжескому дому. А там переполох – конь пришел без всадника.
– Княгиня, – крикнул Хаджарат, – твой сын лежит над Гумистой! Заберите, иначе его псы попортят!
С этими словами он средь бела дня прошел по селу и скрылся в лесу. Но далеко не ушел. Смотрит с дерева, что они будут делать. Не знает, что будет делать княжеская родня и слуги. В роду Омара был обычай сжигать дома своих врагов. Они не поклонялись божеству огня, они просто любили поджог.
И вот Хаджарат видит издалека, что княжеская родня собралась и вместе со слугами двинулась к его дому. Но он был гораздо ближе. Он выскочил из леса и вбежал в дом, стоявший рядом с его домом. Здесь со своим мужем жила служанка княгини. Хаджарат поднялся на чердак, раздвинул дранки и стал следить за теми, что идут к его дому. Там было несколько князей и куча прислужников княжеского дома. И как раз служанка княгини, та самая, в чей дом он залез, несла в руках бидон с керосином.
Что делать? Хаджарат решил стрелять в князей и прислужников, когда они поравняются с ним. Но тут навстречу поджигателям вышли эшерские крестьяне и остановили их.
– Не позорьте наше село поджогом, – сказали они, – даем вам слово, что мы сами поймаем Хаджарата и сдадим его в руки закона.
Народ гудит, как растревоженный рой. И родственники Омара отступились перед гневом народа. Уж до чего въелась в них привычка сжигать дом врага, а тут отступились. И вдруг один из родственников княгини, он случайно оказался в Эшерах, говорит писклявым голосом:
– Пойдемте успокоим княгиню. Я сам затяну петлю на его шее.
Сморчок сморчком да еще гнилоглазый. Говорит, а сам платком протирает глазные стекла. Гнилые глаза потеют, вот он и протирает глазные стекла. До этого никто о нем и слыхом не слыхал. Оказывается, он был из судейских. Оказывается, он раньше учился в Тифлисе, в Москве, а теперь в Мухусе работал судейским. Оказывается, этот сморчок в три раза глубже зарыт в землю, чем торчит над землей, но тогда никто об этом не знал.
И тогда, значит, все назад, решив взять Хаджарата или через односельчан, или через полицию и казаков. Все назад, а эта служанка, что держала бидон с керосином, к себе домой. Она же знала привычку этого княжеского рода. Думает – не утерпят, не удержатся и снова пойдут поджигать дом Хаджарата. Вот и бидон с керосином будет под рукой. Тут же и поднесу.
Подходит к дверям, а двери заперты изнутри. Не поймет, в чем дело. Тут Хаджарат, он уже слез с чердака, приоткрыл дверь и вволок ее в дом. Она, конечно, омертвела.
– Так это ты, соседка, собиралась поджечь мой дом? Молчит.
– Отвечай!
Молчит. Хаджарат ее за косу и мотнул на стену.
– Княгиня велела!
Хаджарат схватил бидон и облил ее керосином. Вынул из кармана спички и тряхнул коробок над ее ухом.
– Поджечь тебя, княжеская сука?
Она повалилась на колени и стала умолять его. Хаджарат, конечно, не собирался поджигать ее, но пугал для будущего.
– Иди и передай княгине, – сказал он, – что я ее сожгу и прикурю от ее пепла, если волос упадет с головы моих сестер и хотя бы плетень моего дома лизнет пламень! То, что я обещал сотворить с ее сыном, я сотворил. И то, что я обещаю сотворить с ней, я сотворю. Меня, если могут, пусть поймают и убьют, а сестры мои ни при чем! Иди!
Хаджарат в лес, а служанка, вся провонявшая керосином, бегом к своей госпоже. Так и так, это чудище Хаджарат чуть меня не сжег и тебя обещал сжечь и прикурить от твоего пепла, если что случится с его сестрами и домом. И тут княгиня поняла, что Хаджарат – хозяин своего слова. И теперь не только не науськивала поджечь дом Хаджарата, а то и дело отгоняла родственников Омара от керосина и дымящих головешек.
Но шпионы, конечно, следили за домом Хаджарата, чтобы поймать его, когда он придет навещать своих сестер. Прошло несколько месяцев, и Хаджарат однажды ночью решился войти в свой дом. Он, конечно, понимал, что за домом могут следить, и ночь выбрал самую безлунную.
Не со стороны ворот, а сзади дома он перемахнул через плетень и, держа наготове пистолет, стал тихо подходить к дому. А в это время, завернувшись в бурки, двое караулили у ворот. Один из них был его родственник Акузба, тот самый княжеский прислужник, что уговаривал его продать коня, а другой был родственник Омара. Фамилия его Эмухвари.
И как раз в это время Акузбе захотелось закурить. Он чирк спичкой и только ее к цигарке – Хаджарат стрельнул и попал ему прямо в рот. Убил на месте. Второй метнулся в ночь. Хаджарат выстрелил наугад и попал ему в ногу. Тот заорал и свалился. Хаджарат к нему. Раненый, бросив винтовку, пытался уползти. Хаджарат подобрал его винтовку, вынул затвор и отдал раненому:
– Ковыляй! Будешь горевестником шпиона. Все же мой родственник.
Тот уковылял в темноту. Хаджарат подошел к убитому, сложил ему руки, сложил ему ноги, прикрыл глаза и завернул в бурку, чтобы зверье не попортило труп. Уже стали перекликаться люди, проснувшиеся от выстрелов.
После этого он вошел к сестрам, перепуганным сернам, обнял их, поцеловал их, встряхнул их: «Ничего не бойтесь, пока я жив!» – и ушел в ночь.
И вот слава Хаджарата греет Абхазию, и стражники его никак не могут взять, и дух народа – вверх, а усы кичливых князей – вниз. И даже казаки приутихли. Раньше как было? Если кто провинился и ушел в лес, в дом его родственников приходили казаки и жили там столько времени, сколько положило начальство. Икзикуция называлось! Кушай, казак! Пей, казак! Гуляй, казак!
Если несколько родственников в селе, распределяли казаков на всех родственников. Если один – садились на одного. И вот теперь во время икзикуции казаки тоже стали поопрятней. Если раньше говорили хозяину дома:
«Вали быка!» – теперь стали говорить: «Прирежь овцу!» Вот что значит один человек, если этот человек – герой!
Но абреку в лесу нелегко. Страшнее всего человеку одиночество. Жил в Эшерах греческий купец… Забыл его имя, будь оно проклято! И был у него сын. И этот парнишка привязался к Хаджарату. Иногда уходил с ним и бродил за ним по горам и лесам, как собачонка. Иногда приводил его домой – подкрепиться, отдохнуть.