Страница:
Навей читал книгу «Робинзон Крузое», сочиненную Даниэлем Дефое. Так в те времена произносилось название книги и имя ее автора. Прочитав несколько страниц, мальчик по-абхазски пересказывал бабке их содержание. Но бабушка, хоть и внимательно слушала его, однако пользовалась каждым случаем, чтобы уличить Робинзона в глупостях и противоречиях. Она никак не могла ему простить, что он покинул дом и родину вопреки воле отца.
Кама вошла в кухню, показавшуюся ей темной, несмотря на яркий очажный огонь. Она поставила на стол миску с ложкой. Мать сидела на низенькой скамейке у очага. Ее полное, доброе лицо было озарено огнем костра.
Прокручивая мешалку между ладонями, она размалывала в котелке разбухшие зерна фасолевой похлебки. Услышав шаги Камы, она подняла голову и, не переставая прокручивать мешалку между ладонями, с улыбкой кивнула в сторону веранды:
– Слышь, как брат твой расчитался! Прямо мулла. Русский мулла. Я одного взять в толк не могу, как они там в школе круглый год так горланят, а учитель не сходит с ума? Или он, как мельник, привыкает к шуму?
– Не знаю, – сказала Кама и повернулась к выходу.
– Бабке-то хорошо, – посмеиваясь, зачем-то бросила вслед ей мать, – она глуховатая.
Кама вернулась под сень яблони и шлепнулась рядом с племянником. Сандро и его гость, говорившие до этого о чем-то, внезапно замолкли. Со стороны приусадебного поля стало слышно, как время от времени мотыги звякают, натыкаясь на камушки в пахоте.
Там отец Камы с тремя сыновьями мотыжил кукурузу. Когда одна из мотыг звякнула особенно громко, Сандро вдруг приподнял голову и посмотрел в ту сторону, откуда доносился звук. Казалось, он силится понять, не укоряет ли его этот звук в том, что он тут рассиживается в тени, когда братья и отец работают. Через мгновение, словно решив: нет, не укоряет! – он заговорил со своим гостем.
Так Кама поняла смысл выражения его лица и, улыбнувшись этому смыслу, принялась играть с Кемальчиком. Малыш едва-едва начал говорить. Игра заключалась в том, что Кама называла какую-нибудь часть тела, а Кемальчик ее показывал.
Некоторые жесты его так ее смешили, что она с хохотом валилась на шкуру. Один раз Сандро взглянул на ее хохочущее лицо, как бы удивляясь, что в его присутствии люди могут находить другой, независимый от него источник юмора. Кама это почувствовала, и ей стало еще смешней.
– Ну, а теперь покажи, где твои ноги? – спросила она у Кемальчика.
Малыш услужливо показал на ступни своих босых ножонок. Каму ужасно смешило, что он именно ступни считает ногами. Но самое смешное было впереди.
– А теперь покажи живот. Где живот?
Малыш охотно задрал рубашонку, пыхтя и стараясь рассмотреть пупок, он выискал его ладонью и показал. Так бывало всегда!
Кама запрокинулась от хохота. Ее хохот почему-то возбудил Кемальчика, он вскочил со шкуры, подбежал к гостю Сандро и задал ему свой любимый вопрос:
– Ты купался?
Гость неуверенно пожал плечами. Было похоже, что он насторожился, ожидая более определенных оскорблений.
– Ты купался? – опять спросил малыш, весело глядя на гостя. Кама корчилась от сдерживаемого смеха и даже прикрыла рукой свои широко расставленные глаза, чтобы не смущать гостя смеющимся взглядом.
– Да, да, – наконец сказал гость шутливым тоном, показавшимся Каме несколько вымученным, – я всегда купаюсь, когда еду куда-нибудь.
То ли потому что малыш знал, что гость не приехал, а пришел, то ли еще по какой-то причине, но ответ гостя его явно не удовлетворил. Он снова задал ему тот же вопрос, на этот раз, видимо, рассчитывая на более доходчивую форму, несколько видоизменив его:
– Ты купатый?
Гость слегка помрачнел, но тут Кама подхватила Кемальчика и поволокла его к себе на овечью шкуру.
– Ты купатый?! – еще раз восторженно успел бросить малыш, дрыгаясь в руках у Камы и оборачиваясь на гостя.
– Он сам очень не любит купаться, – сказал Сандро, – потому у всех и спрашивает об этом.
– Ах, вот в чем дело! – приподымая брови, удивился гость, словно радуясь, что никто в этом доме всерьез не интересуется степенью его чистоплотности.
Сандро стал рассказывать о том, как и где застиг его Большой Снег. В прошлом году в Абхазии выпал неслыханный снег, который в некоторых районах покрыл землю до уровня крыш и даже выше. К счастью, он держался несколько дней, а потом растаял.
Тогда еще никто не знал, что Большой Снег станет для абхазцев летоисчислением двадцатого века и люди с тех пор будут говорить, что такое-то событие произошло за столько-то лет до или после Большого Снега. И до сих пор еще так говорят и, может статься, до конца двадцатого века будут так говорить, если ему, веку, вообще дадут кончиться.
– В тот день, – начал Сандро, – мы выехали с другом верхом из Кенгурска в Чегем. Вечер нас застал в пути. Как только стемнело, повалил такой снег, что через два часа он уже был лошадям по брюхо. Вскоре лошади выбились из сил, и мы поочередно сами торили им дорогу. В это время мы проходили богом проклятое село Мамыш. Рядом мелькнул огонек дома.
– Эй, хозяин! – крикнул я изо всех сил. Только я крикнул, как свет в доме погас, мол, спим и ничего не слышим. Но мой голос и мертвеца разбудил бы. Мамышцы, они такие. На гостя смотрят, как на волка. Правда, там скрещения дорог и слишком многие путники просятся на ночлег. Да редко кто допросится. Уж мы, во всяком случае, так и не допросились. Еще домов пять попадалось нам на пути, но только я окликну хозяина, как свет в доме пуф! – вроде я голосом сдуваю его.
Так и не добившись ночлега, мы прошли этот распроклятый Мамыш. А уже снег по грудь, и нет сил плечом продавливать тропу. Но что интересно – только вступили в Джгерды, как в первом же доме, хотя там и не горел свет, на мой окрик «Хозяин!» – сразу же отозвались. Мы с трудом отвалили ворота и стали пробиваться к дому.
– Что за чудо вы с собой привезли! – крикнул хозяин, заметив с веранды, сколько снегу навалило. Видно, он с вечера не выходил из дому и ничего не знал. А снег все валит. Казалось, небо искрошилось дотла и падает на землю.
– Эй, – крикнул хозяин жене, – вставай, гости! – И нам уже с крыльца: – Бросайте лошадей и пробивайтесь на кухню! Сейчас наладим вам огонь и ужин!
Он взял у нас поводья и скрылся за белой пеленой. Отвел лошадей в конюшню. Мы добрались до кухни. Через час мы высушились у огня и поужинали. Мы так устали, что уснули мертвым сном и спали до следующего полудня.
Дом уже был завален по крышу. Но я ничего не знал. Утром выхожу на веранду и вижу – белая стена, а в ней прорыта тропа до колодца.
Сквозь этот проход я увидел соседский дом, стоявший на холме. Вернее не увидел, а догадался, что это дом. Из оттаявшего дымохода шел дым, а рядом с дымоходом лежала большая рыжая собака и грелась.
– Никуда вы не поедете! – крикнул хозяин из кухни, – еды у нас, с божьей помощью, хватает! Лошадям вашим я навалил кукурузной соломы, а вино в сарае. Там кувшины зарыты. Помогите мне пробить тропу, а потом мы засядем и будем пить от души. Или снег нас раздавит, или мы его перепьем!
Славный человек! Мы, конечно, с другом помогли ему. К хорошему вину я не то что сквозь снег, сквозь землю пророюсь. А все же часа три проковырялись, пока дошли до сарая. Потом и с крыш сгребли снег. Три дня пролетело между стаканами. Снег тает, а мы пьем. Мы пьем, а снег тает.
Оказывается, лучшего в мире удовольствия нет, как во время Большого Снега сидеть в теплой кухне перед гудящим огнем и, потягивая хорошее вино, дожидаться погоды. Мне даже показалось, что снег слишком быстро растаял. Мог бы еще полежать…
Тут гость вовремя рассмеялся и решился рассказать, где и как он пережидал Большой Снег. Но Сандро, слушая гостя, окидывал его таким снисходительным взглядом, словно хотел сказать, что Большой Снег гостя уж явно был поменьше его Большого Снега. И гость от этого взгляда скучнел и как-то сбивался.
Рассказ гостя Каме показался неинтересным и она, лежа на спине с Кемальчиком, сидящим на ней верхом, прислушалась к голосу брата, доносящемуся с веранды.
Оказывается, Робинзон на своем острове внезапно заболел лихорадкой, испугался, стал каяться в непослушании отцу и попытался лечиться водкой, сделав настойку из табачных листьев. Навей довольно правильно догадался, что ром это нечто вроде водки.
– А-а-а, – язвительно проговорила бабушка и, придержав челнок в правой руке, взглянула на внука: – Как подперло, так вспомнил отца! А когда отец учил его уму-разуму – не слушался. Так оно и бывает! Запомни! Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился. Нехороший человек твой Робинзон!
– Бабушка, – воскликнул внук, – если ты будешь так говорить, я тебе ничего не стану рассказывать!
– Читай и рассказывай! Мне бы только узнать, чем это все кончится, иначе бы я и слушать про твоего Робинзона не стала. Он даже не знает, что во время лихорадки надо пить водку с перцем, а не совать туда табачные листья. Дуралей он и есть дуралей! Нечего заступаться за него! Лучше принеси мне из кухни огня!
Она взяла со скамейки, стоявшей рядом, трубку с длинным мундштуком и, когда внук принес из кухни небольшую головешку, прикурила от нее и, с удовольствием распрямив спину, потягивая дым, оглядела двор. Навей отнес головешку в кухню и зашвырнул ее в очаг. Вернувшись, он поудобней уселся на своей скамейке и положил книгу на колени.
– Талдычь дальше! – сказала бабка, не глядя на внука. Мальчику было неприятно слышать такие слова, но он смолчал. Ему почему-то нужен был слушатель, хоть и не понимающий русского языка, но все-таки слушатель. Бабка осторожно положила на скамейку дымящуюся трубку и взялась за челнок, под щелканье которого Навей продолжил чтение, все больше и больше воодушевляясь от собственного голоса.
Братья на приусадебном поле затянули песню. Сандро внимательно прислушался к ним, всем своим видом показывая, что он и не собирался ограничивать свою любовь к пению знанием только застольных мелодий.
– Иса слегка подвирает, – признался Сандро гостю, продолжая прислушиваться и в то же время как бы приоткрывая ему, как близкому человеку, некоторые семейные тайны, – а Кязым у нас ушастый. Он не только наши песни поет, но и грузинские, и мингрельские, и греческие песни. Он даже эндурские песни поет, хотя никто его об этом не просит. Но он ушастый! Все, что ни услышит, так и застревает там. А бедняга Иса всегда подвирает…
– Это от природы, – уныло согласился гость, почему-то стыдясь признаться, что он вообще никакого Ису не знает, и ушастость Кязыма ему совершенно ни к чему, и непонятно, зачем он здесь сидит в ожидании каких-то геологов, когда уже давно мог пообедать в доме у своих родственников.
В это время мать Камы вышла из кухни, неся в переднике кукурузу.
– Цып! Цып! Цып! – раздался ее голос. Озаренная солнцем, полная, уютная, она стояла посреди зеленого двора в своем сером домотканом платье, и со всех сторон к ней бежали куры, петухи, поспешали, как бы стесняясь своей тяжеловатой неловкости, индюки.
Золотистые горсти кукурузы, просверкнув на солнце, падали в гущу квохчущих птиц. В птичьем хозяйстве Большого Дома было два карликовых петуха и две карликовые курицы. Карликовые петухи, ростом не больше цыпленка, были такие злые и отчаянные, что большие петухи всегда отступали перед ними.
Вот и сейчас карликовый петух, озлившись на большого рыжего петуха, отогнал его в сторону. Каме было смешно видеть, как большой петух улепетывает от карликового петушка.
Наверное, маленькие петушки такие злые оттого, что они маленькие, подумала Кама. Она попыталась сопоставить жизнь петухов с жизнью взрослых людей, но не смогла, потому что в их роду не было людей маленького роста. Правда, отец был маленьким, но он не был злым, он только не любил лентяев. И потом отец был сильным. Так что его можно было считать и не маленьким.
Наседка, до этого дремавшая, прикрыв крыльями всех своих цыплят, сейчас, услышав гомон кур и поняв, что хозяйка их кормит, привстала, как бы с трудом вспоминая свое прошлое обычной курицы и не вполне понимая, почему ее сейчас держат привязанной к колышку. Цыплята стали с писком выбегать из-под нее, рассеянно поклевывая муку и внезапно сиротливо задумываясь, словно так и не могли решить, где им было лучше, внутри яйца или здесь, на земле.
Когда все цыплята выскочили из-под курицы, наседка перестала вытягивать голову в сторону гомонящих птиц, возможно наконец поняв, почему она здесь привязана, и как бы осознавая, что и в этом ее положении есть свои преимущества, стала спокойно клевать муку.
Кама никак не могла понять, каким образом наседка ухитряется спрятать под своими крыльями целых пятнадцать цыплят. Это же надо! Сначала некоторые цыплята взгромождались на курицу, другие прямо лезли под крылья, неловко толклись там, попискивая, но потом постепенно все успокаивались.
Те, что сидели верхом на курице, соскальзывали с нее и тоже лезли под крылья. И сперва казалось невозможным, чтобы все цыплята уместились под наседкой, но она, пошевеливая растопыренными крыльями, находила для них все новые и новые места и наконец полностью укрывала всех, словно и не было никого, и только временами доносилось из-под нее сонное попискивание.
Вот и сейчас цыплята, вяло порезвившись на воле, снова полезли под крылья матери. Каждый раз видя, как цыплята один за другим исчезают под теплыми крыльями наседки, Кама чувствовала, что на ее глазах произошло необъяснимое чудо.
Она еще не понимала, что в мире нет ничего вместительней крыльев любви. Но и не понимая, она и сейчас при виде наседки, на ее глазах укрывшей под крыльями всех цыплят, ощутила восторг, как бы предчувствие праздника жизни.
Восторг этот требовал какого-то выхода, и она, схватив малыша, стала целовать сочную темень его больших глаз, припухлые веки, крепкие щеки, очаровательные ушки. Кемальчик, ничуть не разделяя ее восторга, пыхтел, сердился, отбивался ручонками.
Неизвестно, сколько бы она еще тискала малыша, но взгляд ее случайно встретился с насмешливым взглядом Сандро, и сердце у нее екнуло. Сейчас дразнить будет, испуганно подумала Кама. Да еще при чужом человеке!
Он ее уже подразнивал из-за того, что она так привязалась к малышу. И каждый раз он говорил одно и то же. И каждый раз это кончалось слезами. И она никак не могла понять, откуда берутся слезы, откуда горечь обиды – ведь она знала, что все, что он говорит, – глупая выдумка!
И на этот раз Кама не ошиблась. Сандро, переходя на турецкий язык, якобы для того, чтобы Кама его не понимала, а на самом деле прекрасно зная, что она уже понимает по-турецки, начал:
– Эта моя дурочка никогда не выйдет замуж… «Глупость! Глупость! – сказала себе Кама. – Я же знаю, что все это он нарочно говорит! Нет, на этот раз я не заплачу!»
– …А как же она выйдет замуж, – продолжал Сандро, – если парень, которому она понравится, когда вырастет, вдруг узнает, что она всю жизнь нянчилась с каким-то ребенком. «Что это за ребенок?» – спросит парень у кого-нибудь из чегемцев…
Это все глупость, глупость, думала Кама, но уже почему-то жалела себя и этого парня, которого так подло обманут. Она ведь знала, что дальше будет. И, помимо ее воли, что-то горестное и неприятное из груди подымалось к горлу.
И она уперлась подбородком в грудь, стараясь остановить и не пускать дальше то, что из груди подымалось к горлу. Она знала: если то, что подымается из груди, сцепится с чем-то, расположенным возле глаз, тогда обязательно польются слезы.
– …А ведь люди всякие бывают, – продолжал Сандро, – в том числе и чегемцы. «Кто его знает, – ответит этому хорошему парню какой-нибудь нехороший чегемец, – говорят, племянник, а там поди разбери… Может, ее собственный сын…» – «Ах, как жалко! – скажет на это парень, которому полюбилась моя сестричка. – А я так мечтал на ней жениться. Ну, теперь, конечно, не женюсь, хоть и полюбил ее навсегда… Стыдно… Люди надо мной будут смеяться…»
Тут Кама не выдержала. То, что шло из груди, внезапно вырвалось и сцепилось с тем, что ведало слезами, и она навзрыд разрыдалась. Кемальчик удивленно взглянул на Каму, потом на Сандро, каким-то образом, несмотря на турецкий язык, догадавшись, что он виновник ее слез, сморщился и тоже заревел.
Сандро, хохоча, вскочил, подбежал к сестренке и подхватил ее на руки.
– Ну какая же ты дурочка, – говорил он смеясь, – это же шутка! Шутка!
Он стал высоко подбрасывать ее и ловить, подбрасывать и ловить, и у Камы уже через несколько бросков, словно от встречного воздуха, выветрились слезы и улетучилась обида. А он продолжал высоко подбрасывать ее в воздух, и каждый раз от сладостного страха захватывало дух – и она, хохоча, кричала:
– Ой, боюсь!
Наконец он перестал ее подбрасывать, и она изо всех сил обхватила голыми руками его шею и горячо зашептала ему на ухо:
– Не надо меня больше дразнить… Особенно при чужих…
– Честное слово, не буду! – ответил Сандро, похохатывая, и поставил ее на землю.
Увидев, что Кама перестала плакать, Кемальчик тоже перестал реветь, но продолжал сердито следить за Сандро. Не без тактической хитрости дождавшись, когда Сандро поставит Каму на землю, убедившись, что теперь она вне опасности, Кемальчик выпалил дяде:
– Ты плохой!
– Я плохой? – удивился Сандро.
– Ты! – внятно повторил малыш, храбро глядя на своего дядю темными глазищами.
– Почему же я плохой? – с шутливой серьезностью спросил Сандро, усаживаясь рядом со своим гостем, который все больше и больше сомневался в правильности своего решения свернуть с дороги.
– Кама плакала, – сказал малыш и сердито ткнул кулачком в его сторону.
– Ах ты, сукин сын, – ругнулся Сандро с не очень шутливой серьезностью, – сейчас же отправлю тебя в твою деревню!
– Нет! – сказал малыш и еще сердитее махнул на него ручонкой.
Кама, хохоча, обняла его и, целуя, стала приговаривать:
– Дядя шутит, Кемальчик! Шутит!
Сандро, решив, что представление окончено, повернулся к своему гостю и заговорил с ним о знаменитой свадьбе князя Татархана, куда он был приглашен в качестве одного из помощников тамады, что было, учитывая его молодость, уже немалым взлетом в его будущей карьере столодержца. Гость, пригорюнившись, слушал описание свадебного пиршества, по-видимому находя это описание несколько бестактным в виду затянувшегося ожидания пирушки в доме самого Сандро.
Внезапно ласточки, влетавшие и вылетавшие из-под карниза веранды, стали с тревожными криками кружиться вокруг орехового дерева, росшего на том конце двора. Кама поняла, что на дерево уселся ястреб. Ястреба иногда с лету подхватывали жертвы, а иногда вот так, воровато усевшись на какое-нибудь дерево внутри усадьбы, выбирали удобное мгновение, чтобы схватить и унести добычу.
– Хайт! Хайт! Хайт! – стала кричать Кама. Этим возгласом обычно отгоняют ястребов. Наседка, услышав знакомые звуки, означающие приближение опасности, тревожно закудахтала, а цыплята сгрудились вокруг нее, чувствуя тревогу матери, но еще не понимая ее причины.
Продолжая кричать, Кама пересекла двор и подошла к дереву. Ласточки, нервно взвизгивая, носились вокруг ореха. Кама так и не смогла разглядеть ястреба, хотя точно знала, что он где-то там сидит.
Услышав ее голос, куры и цыплята побежали к дому, пытаясь использовать по дороге свои, впрочем небольшие, взлетные возможности. А петухи, гневно клокоча, следовали за ними, проявляя мужественную сдержанность, которая, судя по всему, нелегко им давалась, однако же проявляя эту сдержанность, и притом в чистом виде, то есть для самих себя, потому что куры на них не оглядывались. Одним словом, петухи, проявляя все это, следовали за курами в некотором разнообразном, уже в зависимости от личной доблести, отдалении.
Ласточки с яростными взвизгами носились вокруг зеленой кроны, и частота их пересечений в воздухе обозначала примерное местонахождение ястреба. Кама продолжала кричать, и ястреб в конце концов не выдержал этого двойного напора. Он слетел с дерева и, некоторое время преследуемый взвизгивающими ласточками и как бы скрывая смущение и не замечая ласточек, проблеснув рыжеватыми крыльями, улетел в сторону заката.
Возвращаясь под яблоню, Кама заметила, что Кемальчик опять пытается ухватить какого-нибудь цыпленка, но они успевали опережать его неловкие движения, а наседка, нахохлившись, явно готовилась к атаке. Кама подбежала к племяннику, подхватила его и поволокла на шкуру.
С веранды доносился голос бабки, спорящей с внуком. Внук рассказывал ей, как Робинзон, перетаскивая всякие нужные ему вещи с потерпевшего крушение корабля, спас оставшуюся там собаку. На этот раз бабка одобрила хозяйственную запасливость Робинзона и даже заставила заново перечислить все взятые вещи и выслушала это перечисление с явным удовольствием.
Но потом она вдруг стала недоумевать, что Робинзон в своем дальнейшем повествовании больше ничего о собаке не говорит.
– Собаку-то куда он дел? – сердито спрашивала бабка.
– Никуда, – попытался успокоить ее внук, – она просто живет с ним.
– Так что же он о ней ничего не говорит? – удивилась бабка. – О своих попугайчиках говорит, а о собаке ни слова. Неужто ему попугайчики дороже? Собака охраняет человека, а попугай только и делает, что тараторит.
– Не знаю, – слегка растерялся внук, – он о ней ничего не пишет.
Честно говоря, ему тоже казалось странным, что больше нет никаких упоминаний о собаке.
– Уж не съел ли он ее часом? – вдруг высказала бабка странную догадку и на этот раз, бросив челнок к себе в подол, подбоченившись, посмотрела на внука.
– Да что ты, бабушка! – вскричал внук. – Что ему есть нечего, что ли?
– Съел, – твердо сказала бабка и, взяв в правую руку челнок, прокинула его на левую сторону и, пришлепнув уточную нить, добавила: – Слопал, а теперь стыдно говорить правду.
– Да не съел он ее! – воскликнул внук. – Он, если хочешь знать, англичанин, а они вроде нас, собак не едят!
– Вот и сидел бы в своей Англичании, – сказала бабка уже более спокойно, продолжая работать, – а не шлялся бы по свету как бродяга… Помни! Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился…
Вдруг бабка остановила челнок и о чем-то горестно задумалась.
– Наши абхазцы, – сказала она, вздохнув, – когда им велели переселяться в Турцию, напрасно согласились. Надо было стоять на своем! Надо было каждому мужчине с оружием в руках умереть у порога своего дома! А ведь тех, кто не уехал, не тронули. Но многие уехали, и я с ними. Поддалась уговорам родственников. Но там я сразу поняла, что не будет нам жизни на чужой земле. Не будет! У меня три золотые монеты были зашиты в платье. Я подхватила своего сына с твоей матерью, тогда еще совсем девчонкой, наняла фелюгу, и мы ночью тайком приплыли на родину. А другие, бедолаги, сгинули, разбрелись по свету… Вот и опустела наша Абхазия… Принеси мне огня и не смей защищать своего Робинзона! Знаю, куда ты клонишь!
Бабка взяла свою трубку и нетерпеливо стала посасывать ее. Чувствовалось, что она взволновалась. Прикурив от головешки, она долго потягивала свою трубку, может, вспоминала толпы растерянных переселенцев на чужой выжженной солнцем земле. Потом, видно, поуспокоилась, положила трубку на скамейку и снова взялась за работу. Внук продолжил чтение.
Внезапно собаки, рыжая и черная, лежавшие у кухонной веранды, с яростным лаем кинулись к воротам. По скотному двору с бердышом на плече проходил Кунта. Хотя собаки давно знали его, они почему-то всегда злобно облаивали Кунту.
Кама часто думала: почему его так не любят собаки? Может, их раздражает его горбик? Но ведь он такой аккуратненький. Или плохая одежда? Или потому, что он глуповатый? Но откуда они знают, что он глуповатый?
Попыхивая трубкой, уютно положив рукоятку бердыша на свой горбик, он проходил, ни разу не взглянув в сторону беснующихся собак.
– Кунта, – перекричал их Сандро, – куда путь держишь?
Кунта остановился, нашел глазами Сандро и вынул изо рта трубку.
– К брату, – отвечал Кунта, стараясь протиснуть свой голос между взлаями собак, – он просил на мельницу сходить…
– Ладно, ступай, – махнул рукой Сандро, как бы показывая, что новость недостаточно содержательна, чтобы ради нее терпеть шум, поднятый собаками. Кунта двинулся дальше.
– В прошлом году, – начал Сандро, дождавшись, когда угомонятся собаки, – Кунта таскал на спине вязанки сухого папоротника. Сарай свой перекрывал. Однажды, смотрю, тут неподалеку идет по холму, посасывая трубку. А день ветреный, искры так и сыплются из трубки. Ветер их относит назад. А у него за спиной целый стог папоротника. Сухой, как порох. А искры так и сыплются. Неужели, думаю, ни одна искра не попадет в папоротник? Незаметно уселся в тенечке и жду.
Раз прошел с вязанкой на спине. А ветер так и задувает, а искры так и сыплются из трубки и летят за спину. Потом еще. Потом еще. Восемь раз прошел мимо меня.
А я часа три просидел, ожидая, не загорится ли папоротник. Нет, не загорается, черт подери!
Тогда я решил проучить Кунту, чтобы он никогда не сосал свою трубку, если уж вздумал перетаскивать папоротник в такой ветреный день. Незаметно подкрался сзади, а вязанка шумит, ему не слышно моих шагов. Чирк спичкой, у меня спички были, и ткнул ее в папоротник. Задымило. Он идет себе, а вязанка уже занялась.
– Кунта, – кричу ему, – горишь, горишь!
Кама вошла в кухню, показавшуюся ей темной, несмотря на яркий очажный огонь. Она поставила на стол миску с ложкой. Мать сидела на низенькой скамейке у очага. Ее полное, доброе лицо было озарено огнем костра.
Прокручивая мешалку между ладонями, она размалывала в котелке разбухшие зерна фасолевой похлебки. Услышав шаги Камы, она подняла голову и, не переставая прокручивать мешалку между ладонями, с улыбкой кивнула в сторону веранды:
– Слышь, как брат твой расчитался! Прямо мулла. Русский мулла. Я одного взять в толк не могу, как они там в школе круглый год так горланят, а учитель не сходит с ума? Или он, как мельник, привыкает к шуму?
– Не знаю, – сказала Кама и повернулась к выходу.
– Бабке-то хорошо, – посмеиваясь, зачем-то бросила вслед ей мать, – она глуховатая.
Кама вернулась под сень яблони и шлепнулась рядом с племянником. Сандро и его гость, говорившие до этого о чем-то, внезапно замолкли. Со стороны приусадебного поля стало слышно, как время от времени мотыги звякают, натыкаясь на камушки в пахоте.
Там отец Камы с тремя сыновьями мотыжил кукурузу. Когда одна из мотыг звякнула особенно громко, Сандро вдруг приподнял голову и посмотрел в ту сторону, откуда доносился звук. Казалось, он силится понять, не укоряет ли его этот звук в том, что он тут рассиживается в тени, когда братья и отец работают. Через мгновение, словно решив: нет, не укоряет! – он заговорил со своим гостем.
Так Кама поняла смысл выражения его лица и, улыбнувшись этому смыслу, принялась играть с Кемальчиком. Малыш едва-едва начал говорить. Игра заключалась в том, что Кама называла какую-нибудь часть тела, а Кемальчик ее показывал.
Некоторые жесты его так ее смешили, что она с хохотом валилась на шкуру. Один раз Сандро взглянул на ее хохочущее лицо, как бы удивляясь, что в его присутствии люди могут находить другой, независимый от него источник юмора. Кама это почувствовала, и ей стало еще смешней.
– Ну, а теперь покажи, где твои ноги? – спросила она у Кемальчика.
Малыш услужливо показал на ступни своих босых ножонок. Каму ужасно смешило, что он именно ступни считает ногами. Но самое смешное было впереди.
– А теперь покажи живот. Где живот?
Малыш охотно задрал рубашонку, пыхтя и стараясь рассмотреть пупок, он выискал его ладонью и показал. Так бывало всегда!
Кама запрокинулась от хохота. Ее хохот почему-то возбудил Кемальчика, он вскочил со шкуры, подбежал к гостю Сандро и задал ему свой любимый вопрос:
– Ты купался?
Гость неуверенно пожал плечами. Было похоже, что он насторожился, ожидая более определенных оскорблений.
– Ты купался? – опять спросил малыш, весело глядя на гостя. Кама корчилась от сдерживаемого смеха и даже прикрыла рукой свои широко расставленные глаза, чтобы не смущать гостя смеющимся взглядом.
– Да, да, – наконец сказал гость шутливым тоном, показавшимся Каме несколько вымученным, – я всегда купаюсь, когда еду куда-нибудь.
То ли потому что малыш знал, что гость не приехал, а пришел, то ли еще по какой-то причине, но ответ гостя его явно не удовлетворил. Он снова задал ему тот же вопрос, на этот раз, видимо, рассчитывая на более доходчивую форму, несколько видоизменив его:
– Ты купатый?
Гость слегка помрачнел, но тут Кама подхватила Кемальчика и поволокла его к себе на овечью шкуру.
– Ты купатый?! – еще раз восторженно успел бросить малыш, дрыгаясь в руках у Камы и оборачиваясь на гостя.
– Он сам очень не любит купаться, – сказал Сандро, – потому у всех и спрашивает об этом.
– Ах, вот в чем дело! – приподымая брови, удивился гость, словно радуясь, что никто в этом доме всерьез не интересуется степенью его чистоплотности.
Сандро стал рассказывать о том, как и где застиг его Большой Снег. В прошлом году в Абхазии выпал неслыханный снег, который в некоторых районах покрыл землю до уровня крыш и даже выше. К счастью, он держался несколько дней, а потом растаял.
Тогда еще никто не знал, что Большой Снег станет для абхазцев летоисчислением двадцатого века и люди с тех пор будут говорить, что такое-то событие произошло за столько-то лет до или после Большого Снега. И до сих пор еще так говорят и, может статься, до конца двадцатого века будут так говорить, если ему, веку, вообще дадут кончиться.
– В тот день, – начал Сандро, – мы выехали с другом верхом из Кенгурска в Чегем. Вечер нас застал в пути. Как только стемнело, повалил такой снег, что через два часа он уже был лошадям по брюхо. Вскоре лошади выбились из сил, и мы поочередно сами торили им дорогу. В это время мы проходили богом проклятое село Мамыш. Рядом мелькнул огонек дома.
– Эй, хозяин! – крикнул я изо всех сил. Только я крикнул, как свет в доме погас, мол, спим и ничего не слышим. Но мой голос и мертвеца разбудил бы. Мамышцы, они такие. На гостя смотрят, как на волка. Правда, там скрещения дорог и слишком многие путники просятся на ночлег. Да редко кто допросится. Уж мы, во всяком случае, так и не допросились. Еще домов пять попадалось нам на пути, но только я окликну хозяина, как свет в доме пуф! – вроде я голосом сдуваю его.
Так и не добившись ночлега, мы прошли этот распроклятый Мамыш. А уже снег по грудь, и нет сил плечом продавливать тропу. Но что интересно – только вступили в Джгерды, как в первом же доме, хотя там и не горел свет, на мой окрик «Хозяин!» – сразу же отозвались. Мы с трудом отвалили ворота и стали пробиваться к дому.
– Что за чудо вы с собой привезли! – крикнул хозяин, заметив с веранды, сколько снегу навалило. Видно, он с вечера не выходил из дому и ничего не знал. А снег все валит. Казалось, небо искрошилось дотла и падает на землю.
– Эй, – крикнул хозяин жене, – вставай, гости! – И нам уже с крыльца: – Бросайте лошадей и пробивайтесь на кухню! Сейчас наладим вам огонь и ужин!
Он взял у нас поводья и скрылся за белой пеленой. Отвел лошадей в конюшню. Мы добрались до кухни. Через час мы высушились у огня и поужинали. Мы так устали, что уснули мертвым сном и спали до следующего полудня.
Дом уже был завален по крышу. Но я ничего не знал. Утром выхожу на веранду и вижу – белая стена, а в ней прорыта тропа до колодца.
Сквозь этот проход я увидел соседский дом, стоявший на холме. Вернее не увидел, а догадался, что это дом. Из оттаявшего дымохода шел дым, а рядом с дымоходом лежала большая рыжая собака и грелась.
– Никуда вы не поедете! – крикнул хозяин из кухни, – еды у нас, с божьей помощью, хватает! Лошадям вашим я навалил кукурузной соломы, а вино в сарае. Там кувшины зарыты. Помогите мне пробить тропу, а потом мы засядем и будем пить от души. Или снег нас раздавит, или мы его перепьем!
Славный человек! Мы, конечно, с другом помогли ему. К хорошему вину я не то что сквозь снег, сквозь землю пророюсь. А все же часа три проковырялись, пока дошли до сарая. Потом и с крыш сгребли снег. Три дня пролетело между стаканами. Снег тает, а мы пьем. Мы пьем, а снег тает.
Оказывается, лучшего в мире удовольствия нет, как во время Большого Снега сидеть в теплой кухне перед гудящим огнем и, потягивая хорошее вино, дожидаться погоды. Мне даже показалось, что снег слишком быстро растаял. Мог бы еще полежать…
Тут гость вовремя рассмеялся и решился рассказать, где и как он пережидал Большой Снег. Но Сандро, слушая гостя, окидывал его таким снисходительным взглядом, словно хотел сказать, что Большой Снег гостя уж явно был поменьше его Большого Снега. И гость от этого взгляда скучнел и как-то сбивался.
Рассказ гостя Каме показался неинтересным и она, лежа на спине с Кемальчиком, сидящим на ней верхом, прислушалась к голосу брата, доносящемуся с веранды.
Оказывается, Робинзон на своем острове внезапно заболел лихорадкой, испугался, стал каяться в непослушании отцу и попытался лечиться водкой, сделав настойку из табачных листьев. Навей довольно правильно догадался, что ром это нечто вроде водки.
– А-а-а, – язвительно проговорила бабушка и, придержав челнок в правой руке, взглянула на внука: – Как подперло, так вспомнил отца! А когда отец учил его уму-разуму – не слушался. Так оно и бывает! Запомни! Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился. Нехороший человек твой Робинзон!
– Бабушка, – воскликнул внук, – если ты будешь так говорить, я тебе ничего не стану рассказывать!
– Читай и рассказывай! Мне бы только узнать, чем это все кончится, иначе бы я и слушать про твоего Робинзона не стала. Он даже не знает, что во время лихорадки надо пить водку с перцем, а не совать туда табачные листья. Дуралей он и есть дуралей! Нечего заступаться за него! Лучше принеси мне из кухни огня!
Она взяла со скамейки, стоявшей рядом, трубку с длинным мундштуком и, когда внук принес из кухни небольшую головешку, прикурила от нее и, с удовольствием распрямив спину, потягивая дым, оглядела двор. Навей отнес головешку в кухню и зашвырнул ее в очаг. Вернувшись, он поудобней уселся на своей скамейке и положил книгу на колени.
– Талдычь дальше! – сказала бабка, не глядя на внука. Мальчику было неприятно слышать такие слова, но он смолчал. Ему почему-то нужен был слушатель, хоть и не понимающий русского языка, но все-таки слушатель. Бабка осторожно положила на скамейку дымящуюся трубку и взялась за челнок, под щелканье которого Навей продолжил чтение, все больше и больше воодушевляясь от собственного голоса.
Братья на приусадебном поле затянули песню. Сандро внимательно прислушался к ним, всем своим видом показывая, что он и не собирался ограничивать свою любовь к пению знанием только застольных мелодий.
– Иса слегка подвирает, – признался Сандро гостю, продолжая прислушиваться и в то же время как бы приоткрывая ему, как близкому человеку, некоторые семейные тайны, – а Кязым у нас ушастый. Он не только наши песни поет, но и грузинские, и мингрельские, и греческие песни. Он даже эндурские песни поет, хотя никто его об этом не просит. Но он ушастый! Все, что ни услышит, так и застревает там. А бедняга Иса всегда подвирает…
– Это от природы, – уныло согласился гость, почему-то стыдясь признаться, что он вообще никакого Ису не знает, и ушастость Кязыма ему совершенно ни к чему, и непонятно, зачем он здесь сидит в ожидании каких-то геологов, когда уже давно мог пообедать в доме у своих родственников.
В это время мать Камы вышла из кухни, неся в переднике кукурузу.
– Цып! Цып! Цып! – раздался ее голос. Озаренная солнцем, полная, уютная, она стояла посреди зеленого двора в своем сером домотканом платье, и со всех сторон к ней бежали куры, петухи, поспешали, как бы стесняясь своей тяжеловатой неловкости, индюки.
Золотистые горсти кукурузы, просверкнув на солнце, падали в гущу квохчущих птиц. В птичьем хозяйстве Большого Дома было два карликовых петуха и две карликовые курицы. Карликовые петухи, ростом не больше цыпленка, были такие злые и отчаянные, что большие петухи всегда отступали перед ними.
Вот и сейчас карликовый петух, озлившись на большого рыжего петуха, отогнал его в сторону. Каме было смешно видеть, как большой петух улепетывает от карликового петушка.
Наверное, маленькие петушки такие злые оттого, что они маленькие, подумала Кама. Она попыталась сопоставить жизнь петухов с жизнью взрослых людей, но не смогла, потому что в их роду не было людей маленького роста. Правда, отец был маленьким, но он не был злым, он только не любил лентяев. И потом отец был сильным. Так что его можно было считать и не маленьким.
Наседка, до этого дремавшая, прикрыв крыльями всех своих цыплят, сейчас, услышав гомон кур и поняв, что хозяйка их кормит, привстала, как бы с трудом вспоминая свое прошлое обычной курицы и не вполне понимая, почему ее сейчас держат привязанной к колышку. Цыплята стали с писком выбегать из-под нее, рассеянно поклевывая муку и внезапно сиротливо задумываясь, словно так и не могли решить, где им было лучше, внутри яйца или здесь, на земле.
Когда все цыплята выскочили из-под курицы, наседка перестала вытягивать голову в сторону гомонящих птиц, возможно наконец поняв, почему она здесь привязана, и как бы осознавая, что и в этом ее положении есть свои преимущества, стала спокойно клевать муку.
Кама никак не могла понять, каким образом наседка ухитряется спрятать под своими крыльями целых пятнадцать цыплят. Это же надо! Сначала некоторые цыплята взгромождались на курицу, другие прямо лезли под крылья, неловко толклись там, попискивая, но потом постепенно все успокаивались.
Те, что сидели верхом на курице, соскальзывали с нее и тоже лезли под крылья. И сперва казалось невозможным, чтобы все цыплята уместились под наседкой, но она, пошевеливая растопыренными крыльями, находила для них все новые и новые места и наконец полностью укрывала всех, словно и не было никого, и только временами доносилось из-под нее сонное попискивание.
Вот и сейчас цыплята, вяло порезвившись на воле, снова полезли под крылья матери. Каждый раз видя, как цыплята один за другим исчезают под теплыми крыльями наседки, Кама чувствовала, что на ее глазах произошло необъяснимое чудо.
Она еще не понимала, что в мире нет ничего вместительней крыльев любви. Но и не понимая, она и сейчас при виде наседки, на ее глазах укрывшей под крыльями всех цыплят, ощутила восторг, как бы предчувствие праздника жизни.
Восторг этот требовал какого-то выхода, и она, схватив малыша, стала целовать сочную темень его больших глаз, припухлые веки, крепкие щеки, очаровательные ушки. Кемальчик, ничуть не разделяя ее восторга, пыхтел, сердился, отбивался ручонками.
Неизвестно, сколько бы она еще тискала малыша, но взгляд ее случайно встретился с насмешливым взглядом Сандро, и сердце у нее екнуло. Сейчас дразнить будет, испуганно подумала Кама. Да еще при чужом человеке!
Он ее уже подразнивал из-за того, что она так привязалась к малышу. И каждый раз он говорил одно и то же. И каждый раз это кончалось слезами. И она никак не могла понять, откуда берутся слезы, откуда горечь обиды – ведь она знала, что все, что он говорит, – глупая выдумка!
И на этот раз Кама не ошиблась. Сандро, переходя на турецкий язык, якобы для того, чтобы Кама его не понимала, а на самом деле прекрасно зная, что она уже понимает по-турецки, начал:
– Эта моя дурочка никогда не выйдет замуж… «Глупость! Глупость! – сказала себе Кама. – Я же знаю, что все это он нарочно говорит! Нет, на этот раз я не заплачу!»
– …А как же она выйдет замуж, – продолжал Сандро, – если парень, которому она понравится, когда вырастет, вдруг узнает, что она всю жизнь нянчилась с каким-то ребенком. «Что это за ребенок?» – спросит парень у кого-нибудь из чегемцев…
Это все глупость, глупость, думала Кама, но уже почему-то жалела себя и этого парня, которого так подло обманут. Она ведь знала, что дальше будет. И, помимо ее воли, что-то горестное и неприятное из груди подымалось к горлу.
И она уперлась подбородком в грудь, стараясь остановить и не пускать дальше то, что из груди подымалось к горлу. Она знала: если то, что подымается из груди, сцепится с чем-то, расположенным возле глаз, тогда обязательно польются слезы.
– …А ведь люди всякие бывают, – продолжал Сандро, – в том числе и чегемцы. «Кто его знает, – ответит этому хорошему парню какой-нибудь нехороший чегемец, – говорят, племянник, а там поди разбери… Может, ее собственный сын…» – «Ах, как жалко! – скажет на это парень, которому полюбилась моя сестричка. – А я так мечтал на ней жениться. Ну, теперь, конечно, не женюсь, хоть и полюбил ее навсегда… Стыдно… Люди надо мной будут смеяться…»
Тут Кама не выдержала. То, что шло из груди, внезапно вырвалось и сцепилось с тем, что ведало слезами, и она навзрыд разрыдалась. Кемальчик удивленно взглянул на Каму, потом на Сандро, каким-то образом, несмотря на турецкий язык, догадавшись, что он виновник ее слез, сморщился и тоже заревел.
Сандро, хохоча, вскочил, подбежал к сестренке и подхватил ее на руки.
– Ну какая же ты дурочка, – говорил он смеясь, – это же шутка! Шутка!
Он стал высоко подбрасывать ее и ловить, подбрасывать и ловить, и у Камы уже через несколько бросков, словно от встречного воздуха, выветрились слезы и улетучилась обида. А он продолжал высоко подбрасывать ее в воздух, и каждый раз от сладостного страха захватывало дух – и она, хохоча, кричала:
– Ой, боюсь!
Наконец он перестал ее подбрасывать, и она изо всех сил обхватила голыми руками его шею и горячо зашептала ему на ухо:
– Не надо меня больше дразнить… Особенно при чужих…
– Честное слово, не буду! – ответил Сандро, похохатывая, и поставил ее на землю.
Увидев, что Кама перестала плакать, Кемальчик тоже перестал реветь, но продолжал сердито следить за Сандро. Не без тактической хитрости дождавшись, когда Сандро поставит Каму на землю, убедившись, что теперь она вне опасности, Кемальчик выпалил дяде:
– Ты плохой!
– Я плохой? – удивился Сандро.
– Ты! – внятно повторил малыш, храбро глядя на своего дядю темными глазищами.
– Почему же я плохой? – с шутливой серьезностью спросил Сандро, усаживаясь рядом со своим гостем, который все больше и больше сомневался в правильности своего решения свернуть с дороги.
– Кама плакала, – сказал малыш и сердито ткнул кулачком в его сторону.
– Ах ты, сукин сын, – ругнулся Сандро с не очень шутливой серьезностью, – сейчас же отправлю тебя в твою деревню!
– Нет! – сказал малыш и еще сердитее махнул на него ручонкой.
Кама, хохоча, обняла его и, целуя, стала приговаривать:
– Дядя шутит, Кемальчик! Шутит!
Сандро, решив, что представление окончено, повернулся к своему гостю и заговорил с ним о знаменитой свадьбе князя Татархана, куда он был приглашен в качестве одного из помощников тамады, что было, учитывая его молодость, уже немалым взлетом в его будущей карьере столодержца. Гость, пригорюнившись, слушал описание свадебного пиршества, по-видимому находя это описание несколько бестактным в виду затянувшегося ожидания пирушки в доме самого Сандро.
Внезапно ласточки, влетавшие и вылетавшие из-под карниза веранды, стали с тревожными криками кружиться вокруг орехового дерева, росшего на том конце двора. Кама поняла, что на дерево уселся ястреб. Ястреба иногда с лету подхватывали жертвы, а иногда вот так, воровато усевшись на какое-нибудь дерево внутри усадьбы, выбирали удобное мгновение, чтобы схватить и унести добычу.
– Хайт! Хайт! Хайт! – стала кричать Кама. Этим возгласом обычно отгоняют ястребов. Наседка, услышав знакомые звуки, означающие приближение опасности, тревожно закудахтала, а цыплята сгрудились вокруг нее, чувствуя тревогу матери, но еще не понимая ее причины.
Продолжая кричать, Кама пересекла двор и подошла к дереву. Ласточки, нервно взвизгивая, носились вокруг ореха. Кама так и не смогла разглядеть ястреба, хотя точно знала, что он где-то там сидит.
Услышав ее голос, куры и цыплята побежали к дому, пытаясь использовать по дороге свои, впрочем небольшие, взлетные возможности. А петухи, гневно клокоча, следовали за ними, проявляя мужественную сдержанность, которая, судя по всему, нелегко им давалась, однако же проявляя эту сдержанность, и притом в чистом виде, то есть для самих себя, потому что куры на них не оглядывались. Одним словом, петухи, проявляя все это, следовали за курами в некотором разнообразном, уже в зависимости от личной доблести, отдалении.
Ласточки с яростными взвизгами носились вокруг зеленой кроны, и частота их пересечений в воздухе обозначала примерное местонахождение ястреба. Кама продолжала кричать, и ястреб в конце концов не выдержал этого двойного напора. Он слетел с дерева и, некоторое время преследуемый взвизгивающими ласточками и как бы скрывая смущение и не замечая ласточек, проблеснув рыжеватыми крыльями, улетел в сторону заката.
Возвращаясь под яблоню, Кама заметила, что Кемальчик опять пытается ухватить какого-нибудь цыпленка, но они успевали опережать его неловкие движения, а наседка, нахохлившись, явно готовилась к атаке. Кама подбежала к племяннику, подхватила его и поволокла на шкуру.
С веранды доносился голос бабки, спорящей с внуком. Внук рассказывал ей, как Робинзон, перетаскивая всякие нужные ему вещи с потерпевшего крушение корабля, спас оставшуюся там собаку. На этот раз бабка одобрила хозяйственную запасливость Робинзона и даже заставила заново перечислить все взятые вещи и выслушала это перечисление с явным удовольствием.
Но потом она вдруг стала недоумевать, что Робинзон в своем дальнейшем повествовании больше ничего о собаке не говорит.
– Собаку-то куда он дел? – сердито спрашивала бабка.
– Никуда, – попытался успокоить ее внук, – она просто живет с ним.
– Так что же он о ней ничего не говорит? – удивилась бабка. – О своих попугайчиках говорит, а о собаке ни слова. Неужто ему попугайчики дороже? Собака охраняет человека, а попугай только и делает, что тараторит.
– Не знаю, – слегка растерялся внук, – он о ней ничего не пишет.
Честно говоря, ему тоже казалось странным, что больше нет никаких упоминаний о собаке.
– Уж не съел ли он ее часом? – вдруг высказала бабка странную догадку и на этот раз, бросив челнок к себе в подол, подбоченившись, посмотрела на внука.
– Да что ты, бабушка! – вскричал внук. – Что ему есть нечего, что ли?
– Съел, – твердо сказала бабка и, взяв в правую руку челнок, прокинула его на левую сторону и, пришлепнув уточную нить, добавила: – Слопал, а теперь стыдно говорить правду.
– Да не съел он ее! – воскликнул внук. – Он, если хочешь знать, англичанин, а они вроде нас, собак не едят!
– Вот и сидел бы в своей Англичании, – сказала бабка уже более спокойно, продолжая работать, – а не шлялся бы по свету как бродяга… Помни! Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился…
Вдруг бабка остановила челнок и о чем-то горестно задумалась.
– Наши абхазцы, – сказала она, вздохнув, – когда им велели переселяться в Турцию, напрасно согласились. Надо было стоять на своем! Надо было каждому мужчине с оружием в руках умереть у порога своего дома! А ведь тех, кто не уехал, не тронули. Но многие уехали, и я с ними. Поддалась уговорам родственников. Но там я сразу поняла, что не будет нам жизни на чужой земле. Не будет! У меня три золотые монеты были зашиты в платье. Я подхватила своего сына с твоей матерью, тогда еще совсем девчонкой, наняла фелюгу, и мы ночью тайком приплыли на родину. А другие, бедолаги, сгинули, разбрелись по свету… Вот и опустела наша Абхазия… Принеси мне огня и не смей защищать своего Робинзона! Знаю, куда ты клонишь!
Бабка взяла свою трубку и нетерпеливо стала посасывать ее. Чувствовалось, что она взволновалась. Прикурив от головешки, она долго потягивала свою трубку, может, вспоминала толпы растерянных переселенцев на чужой выжженной солнцем земле. Потом, видно, поуспокоилась, положила трубку на скамейку и снова взялась за работу. Внук продолжил чтение.
Внезапно собаки, рыжая и черная, лежавшие у кухонной веранды, с яростным лаем кинулись к воротам. По скотному двору с бердышом на плече проходил Кунта. Хотя собаки давно знали его, они почему-то всегда злобно облаивали Кунту.
Кама часто думала: почему его так не любят собаки? Может, их раздражает его горбик? Но ведь он такой аккуратненький. Или плохая одежда? Или потому, что он глуповатый? Но откуда они знают, что он глуповатый?
Попыхивая трубкой, уютно положив рукоятку бердыша на свой горбик, он проходил, ни разу не взглянув в сторону беснующихся собак.
– Кунта, – перекричал их Сандро, – куда путь держишь?
Кунта остановился, нашел глазами Сандро и вынул изо рта трубку.
– К брату, – отвечал Кунта, стараясь протиснуть свой голос между взлаями собак, – он просил на мельницу сходить…
– Ладно, ступай, – махнул рукой Сандро, как бы показывая, что новость недостаточно содержательна, чтобы ради нее терпеть шум, поднятый собаками. Кунта двинулся дальше.
– В прошлом году, – начал Сандро, дождавшись, когда угомонятся собаки, – Кунта таскал на спине вязанки сухого папоротника. Сарай свой перекрывал. Однажды, смотрю, тут неподалеку идет по холму, посасывая трубку. А день ветреный, искры так и сыплются из трубки. Ветер их относит назад. А у него за спиной целый стог папоротника. Сухой, как порох. А искры так и сыплются. Неужели, думаю, ни одна искра не попадет в папоротник? Незаметно уселся в тенечке и жду.
Раз прошел с вязанкой на спине. А ветер так и задувает, а искры так и сыплются из трубки и летят за спину. Потом еще. Потом еще. Восемь раз прошел мимо меня.
А я часа три просидел, ожидая, не загорится ли папоротник. Нет, не загорается, черт подери!
Тогда я решил проучить Кунту, чтобы он никогда не сосал свою трубку, если уж вздумал перетаскивать папоротник в такой ветреный день. Незаметно подкрался сзади, а вязанка шумит, ему не слышно моих шагов. Чирк спичкой, у меня спички были, и ткнул ее в папоротник. Задымило. Он идет себе, а вязанка уже занялась.
– Кунта, – кричу ему, – горишь, горишь!