Страница:
«Расстанемся, пока хороши!» – с этим лучший из нас ушел от нас. Вдуматься – и камень заплачет. Если мы чего-то стоим как народ, мы внукам, правнукам и праправнукам передадим этот стыд. Пусть горит! Забудем и сами будем забыты! Не внявши упреку – кого упрекнешь!
Старый Хасан замолк. Бушующий сноп водопада валил и валил с неимоверной высоты, обдавая нас влажным дыханием, запахом мокрых камней, легким, неназойливым дуновением вечности. Козы на большом плоском валуне белели, как пятна снега. Под валуном, приткнув вытянутые головы в тень, в обморочных позах заклания притихли овцы.
– Пойдем, перекусим, – сказал старый Хасан, вставая, – козы никуда не уйдут.
Мы встали. Он поднял бурку, тщательно отряхнул ее и так же тщательно сложил, словно готовился к далекому походу.
– Разве ты не вернешься? – спросил я.
– Конечно, вернусь, – ответил он, угнездив сложенную бурку под мышкой, – куда я денусь… Все-таки скотина рядом, может ископытить…
Мы пошли к пастушеской стоянке.
Старый Хасан замолк. Бушующий сноп водопада валил и валил с неимоверной высоты, обдавая нас влажным дыханием, запахом мокрых камней, легким, неназойливым дуновением вечности. Козы на большом плоском валуне белели, как пятна снега. Под валуном, приткнув вытянутые головы в тень, в обморочных позах заклания притихли овцы.
– Пойдем, перекусим, – сказал старый Хасан, вставая, – козы никуда не уйдут.
Мы встали. Он поднял бурку, тщательно отряхнул ее и так же тщательно сложил, словно готовился к далекому походу.
– Разве ты не вернешься? – спросил я.
– Конечно, вернусь, – ответил он, угнездив сложенную бурку под мышкой, – куда я денусь… Все-таки скотина рядом, может ископытить…
Мы пошли к пастушеской стоянке.
Глава 26
Табу
Недавно я был в селе Анхара у своих родственников. Это большая семья, где под одной крышей живут отец и мать, двое сыновей с детьми и две дочери, еще незамужние. Всего в одном доме живет двенадцать человек, если, пока я пишу эти строки, не народились новые дети.
Старшая хозяйка дома – моя двоюродная тетушка. Она дочь брата моего деда и как сирота воспитывалась в его доме. В свое время Тата была красавицей, да и сейчас хороша своими правильными индианскими чертами лица, застывшими в суровой пристойности и тем более очаровательно теплеющими, когда она подымает свои добрые глаза или начинает говорить. Ее мягкий голос заранее укачивает, убаюкивает еще отдаленный скрежет любой дисгармонии.
По нашей семейной легенде, она приглянулась Раифу, и он зачастил в Большой Дом. Назревало предложение. В последний раз, уезжая, он сел на свою лошадь и еще не успел перейти двор, как дядя Сандро сказал вполголоса:
– Не тянет этот длинноносый на нашу Тату, нет, не тянет.
И тут Раиф, словно услышал его голос, хотя услышать никак не мог, огрел свою лошадь камчой и, перемахнув через изгородь, умчался.
– Потянет, – заметил дядя Кязым, увидев такое.
– Я поцелую задницу его лошади, если он сумеет жениться на нашей Таточке, – пообещал дядя Сандро.
Однако сумел. И вот они уже около пятидесяти лет живут вместе. У них полдюжины детей и множество внучат. Раифу под восемьдесят. Тата лет на пятнадцать моложе. Он человек среднего роста, упитанный, держится все еще молодцом, хотя в последние годы побаливает. У него круглое, лунообразное лицо, а нос, по крайней мере сейчас, да, вероятно, и всегда соответствовал давнему наблюдению дяди Сандро. Не хочется впадать в мистику и думать, что нос постепенно пришел в соответствие с насмешливым указанием дяди Сандро. Некоторые явления жизни действительно приходят в соответствие с фантастическими наблюдениями дяди Сандро, но только не носы. Уши – да. Уши у некоторых людей в самом деле со временем вырастали до размеров ранее пророчески указанных дядей Сандро. Но дядя Сандро недооценил силу его маленьких глаз под короткими бровями, как бы всегда иронически чувствующих свое преимущество, хотя бы благодаря более удобной природной расположенности в глазницах (чуть не сказал, в бойницах), чем у собеседника. Видимо, дядя Кязым это вовремя усек. У него у самого были такие глаза.
…Стол накрыт во дворе под лавровишней. На столе дымящиеся порции мамалыги, утыканные пахучими ломтями копченого сыра, жареная курица, алычовая и ореховая подлива, влажные холмы зелени и, конечно, кувшин с «изабеллой». Рядом с этим кувшином стояла чужеродная для абхазского стола кастрюля, как позже выяснилось, с компотом.
Но прежде чем рассказывать о застолье, я должен признаться, что эта встреча была тайным знаком моего прощения и возвращения в семью этих родственников.
Дело в том, что несколько лет назад Раиф заболел, и его привезли в Москву и положили в больницу. Сын его позвонил мне и рассказал о том, что случилось и в какой больнице лежит его отец. Судя по голосу сына, он не испытывал большого беспокойства, но из перестраховки привез отца в Москву. Я предложил ему приехать ко мне, но он ответил, что смотрит по телевизору футбольный матч и не хочет отрываться. Даже по этим словам его было ясно, что болезнь отца не слишком угнетает сына.
– Сегодня я не смогу приехать, – сказал я Зауру, так его звали, – а завтра навещу твоего отца.
Так получилось, что назавтра я должен был срочно выехать в Абхазию по неотложным делам. Телефон у Заура я забыл попросить и не смог предупредить его о своем неожиданном отъезде.
Я пробыл в Абхазии дней двадцать. Больной все еще находился в Москве. Примерно на третий или четвертый день моего приезда по Абхазии стали расползаться слухи о том, что я в Москве не навестил в больнице своего страждущего родственника. Излишне говорить, что слухи эти исходили не от меня.
Первым мне об этом сказал дядя Сандро. Это был тот период моей жизни, когда он мне смертельно надоел. Господи, если бы кто-нибудь знал, как он мне время от времени надоедает! Конца и края ему не видно, конца и края!
В такие времена, хотя я сам ему ничего об этом не говорю, он угадывает мое состояние и делается надменным и мстительным. Тогда в печати стали появляться мои рассказы о Чике, а не о нем, и он несколько раз говорил нашим общим знакомым, что, видимо, умственные силы его племянника пришли в полный упадок и он уже не в состоянии писать о мудрых, много переживших людях и снова взялся за детей. Разумеется, сам он моих вещей не читал, но люди ему пересказывали их содержание.
Увидев меня в кофейне с друзьями, дядя Сандро с траурной важностью отвел меня в сторону. Он начал издалека. Раз уж так получилось, сказал он, что этот длинноносый исхитрился жениться на нашей Таточке, а мы тогда ее прохлопали, чего уж теперь хорохориться, когда все позади. Надо было этого горемыку навестить в больнице, нельзя было уезжать, не проведав его.
Обилие прошедшего времени в его словах заставило меня заподозрить самое худшее.
– Он что, умер? – спросил я.
– Нет, – с достаточным ехидством заметил дядя Сандро, – видно, спасая твою честь, пока держится.
Потом мне об этом несколько раз говорили родственники и в конце концов заговорил сильно озабоченный, хотя и малознакомый человек. Он сказал, что, конечно, все это не его дело, это дело внутрисемейное, но ходят слухи, что я просто-напросто сбежал из Москвы, чтобы не околачиваться возле больницы со всякими там передачами.
Потом-то я узнал источник этих слухов. Просто Зауру позвонили из Абхазии и, в частности, спросили, был ли я у больного. Он, по-видимому, достаточно холодно ответил, что я обещал быть, но так и не пришел.
В день отлета уже в аэропорту я опять встретил дядю Сандро. Он важничал, я бы сказал, с мусульманским оттенком. У него был такой вид, как будто он только что проводил делегацию арабских шейхов, прилетевших его проведать.
– В самый раз подгадал улететь, – сказал он, – больного вчера привезли из Москвы.
Прошло с тех пор несколько лет. Я каждый год бывал в Абхазии и очень хотел встретиться с семьей нашей Таты, но что-то мешало поехать к ним. Мешала какая-то глупая необходимость объяснять что и как. Но приехать и ничего не сказать, раз уж ходили такие слухи, тоже было неловко.
Потом нас постигли горестные события, и на похоронах брата я увидел нашу милую Тату. Она так убивалась. И все-таки позже, на поминках, я ей нашел нужным объяснить, почему я не смог посетить ее мужа в больнице. Несмотря на все случившееся, я почувствовал, что гора свалилась с ее плеч.
И вот я наконец здесь, и мы сидим за столом под лавровишней. Вокруг нас огромный зеленый двор, на котором пасутся телята, похаживают куры и индюки. Отдельно пасется индюшка с целым выводком индюшат и одним утенком Индюшата время от времени отгоняют его от себя, но он совсем необидчивый, снова присоединяется к ним, забавно переваливаясь с ноги на ногу. Индюшка, если индюшата нападают на утенка поблизости от нее, строгим клевком восстанавливает справедливость. Тэта для пробы подложила под индюшку утиное яйцо, и теперь наседке приходится защищать своего неунывающего уродца.
Большая черная собака сидит возле дома, сумрачно поглядывая на свое корытце, откуда кипящие воробьи что-то выклевывают. Время от времени она отводит в сторону голову, стараясь самой себе внушить, что ажиотаж воробьев – следствие чистой глупости, в корытце ничего нет.
Но это ей трудно удается. Она снова направляет на корытце взгляд, исполненный якобы сонного равнодушия. И вдруг не выдерживает, словно спохватившись:
«А что, если пока я дремала…» – и, бодро вскочив, подбегает к корытцу. Воробьи, пыхнув, разлетаются. Она несколько секунд принюхивается к своему корытцу, убеждается, что там ничего нет, и с выражением: «Черт его знает что творится!» – досадливо возвращается на место и брякается на траву. Постепенно воробьи снова слетаются, и все повторяется сначала.
На том конце двора дети играют в футбол. Очаровательный малыш в майке и коротких штанишках бегает по двору, то и дело шлепаясь. Видимо, он только научился бегать и, вскочив, бежит все быстрее, быстрее, быстрее, перебирая своими ангельскими икрами, словно невольно разгоняясь от невидимой силы притяжения, и наконец падает на траву. И кажется, зеленая земля мягко приучает его к тому, что она имеет форму шара.
Раиф возглавлял стол. Его желудочная болезнь оказалась не очень опасной, во всяком случае, он уже попивал вино. Рядом со мной сидел Заур, кстати сказать, директор местной школы, своим непедагогическим телефонным сообщением ввергший стольких людей в горестное недоумение по поводу моей бессердечности. У него такое же круглое лицо, как и у отца, однако о магической проницательности отцовских глаз не может быть и речи. Напротив нас сидели Тата и пожилой сосед, преданно поглядывавший на Раифа.
Стол обслуживала легконогая с шельмоватыми веснушками на лице жена младшего сына.
Она – лучшая в селе сборщица чая, ее несколько раз выбирали депутаткой, но в этом году не выбрали. Не успели мы как следует рассесться, как она, горячась и, видимо, ища во мне свежего союзника, стала рассказывать о том, что с ней несправедливо поступили.
– Подарили мне золотые часики, как сельской дурочке, – тараторила она, – а на черта они мне нужны! Я их даже не ношу! А депутаткой выбрали другую сборщицу, потому что она родственница председателя, хотя они это скрывают. Подарили мне золотые часики: на, молчи! А я молчать не буду!
– Не всегда же тебе, невестушка, быть депутаткой, – перебил ее Раиф, – надо, чтобы и другие побыли.
– Почему другие?! – возмутилась она. – Пока я собираю чай лучше всех, я должна быть депутаткой!
– Доченька, – мягко заметила Тата, – когда разговариваешь с мужчиной, не надо полыхать ему в глаза.
– Куда же мне смотреть, мама? – полыхнула на нее невестка.
– Бери немножко левее, – сказала Тата и добавила, показывая, что деликатность в своем роде тоже необъятна, – можно и правее взять. А в глаза мужчине полыхать – некрасиво.
– Тебя бы, мама, обидели так, – сказала невестка, разливая вино из кувшина в стаканы, – ты бы еще и не так располыхалась.
– Хватит, невестушка, – важно промолвил Раиф, подымая стакан как бразды правления, – не все так просто, как ты думаешь. Везде своя политика…
Раиф сейчас, конечно, пенсионер, но он много лет был членом правления колхоза. После первых стаканов он стал мне рассказывать длинную сагу о том, как он боролся с жителями одного выселка Анхары, которые хотели отделиться, чтобы жить своим колхозом, а он, поддерживаемый односельчанами, их всячески не отпускал.
Жители этого выселка выходцы из Эндурского района. В основном они живут там, но, размножаясь со скоростью, несколько опережающей наше терпение, расселились и по остальным районам Абхазии. Их смешной выговор с точки зрения общеабхазского языка (наши видят в этом смехотворную, но упорную попытку порчи его) и их действительная жизненная напористость, доходящая до неприличия (с точки зрения нашей склонности к раздумчивости в тени деревьев) – предмет бесконечных шуток, пересудов, анекдотов.
Я никак не мог понять, почему он, собственно, должен держаться за них. Кстати, у меня было смутное чувство, что я эту историю когда-то слышал или даже она приснилась мне, и тогда же во сне было непонятно, почему их не отпускают жить отдельным колхозом.
Но не спросил у него с самого начала об этом, а теперь, когда он описал столько подводных рифов, которые ему удалось мягко обогнуть, я боялся, что мой вопрос прозвучит как сомнение в разумности его грандиозного предприятия.
Уточняя те или иные этапы своей борьбы, он кивал быстроногой невестке и говорил:
– Вынь у меня там из сундучка бумажку… Ту, что розоватенькая…
Невестка бежала, мелькая стройными ногами по зеленой траве, вбегала в дом и приносила розоватенькую справку.
– Ага, – говорил Раиф и, слегка погладив справку, как гладят щенка, передавая его в чужие руки, добавлял: – Прочитай, что там написано.
Я читал, и справка подтверждала именно то, что он говорил. Рассказ, подтвержденный розоватенькой справкой, двигался дальше, пока не упирался в необходимость нотариального подтверждения голубоватенькой справкой или той, что вроде рецепта, или той, на которой в середке печать, как пупок.
– Что ты задергал мою невесточку! – наконец не выдержала Тата. И обратилась к ней: – Да вывали ты их разом!
– Нет, нет, – с комической важностью возразил Раиф, – пусть приносит те, что мне нужны.
При этом он с любовной снисходительностью посматривал на жену, давая знать: не всякую справку можно вываливать как бабское лоскутье, иная справка лишнего глаза не терпит, простушка ты моя.
Взгляд его бесшумно токовал, и она, мгновенно улавливая это токование, выпрямляла свой стройный стан и, опуская глаза в позе сдержанного индианского кокетства, говорила:
– Если бы я хоть знала, чего ты убивался с этим выселком.
Он опять со снисходительной улыбкой направлял на нее токующий взгляд, под которым она еще больше выпрямлялась, после чего он, не удостоив ее ответом, продолжал рассказ.
И теперь, когда его собственная жена несколько раз выразила недоумение по поводу его многолетней борьбы, спросить его об этом было особенно неудобно. Я боялся, что он тут же намекнет на генетическую родственность нашей сообразительности. Но при этом я, в отличие от его жены, не мог рассчитывать на любовную снисходительность и тем более токующий взгляд.
Забавно было слышать, как жена его каждый раз, когда он пытался пригубить стакан, ворчливо замечала:
– Твое вино теперь компот. А ты что пьешь?
Он снисходительно выслушивал ее, переводил задумчивый взгляд на кастрюлю, как бы из любви к жене почти готовый приняться за компот, однако не принимался и выпивал свой стакан.
Каждый раз, когда Тата напоминала про компот, все начинали смеяться. Дело в том, что компот вообще не принадлежность абхазской кухни. Абхазцы переняли его у русских. Ее слова как бы означали, что она теперь переводит своего мужа в разряд русских мужчин, которые, по ее разумению, только и делают, что пьют компот. А так как все остальные застольцы прекрасно знали, что русские мужчины далеко не всегда ограничиваются компотом и даже никогда не ограничиваются компотом, они начинали веселиться. Превосходство знания – теплый источник юмора.
Раиф в свое время был неплохим тамадой, то есть человеком, весьма стойким к питью. Стойким не в смысле устоять перед выпивкой, а в смысле устоять на ногах после хорошей выпивки. Но здоровье в последние годы слегка пошатнулось, и жена, жалея его, говорит перед каждым стаканом:
– Твое вино теперь компот. А ты что пьешь?
Возможно, он ей иногда уступал, но я этого не видел. Кстати, после того как он выпивал вино, она иногда говорила с запоздалой надеждой:
– Пусти хотя бы вслед…
Раиф бросал задумчивый взгляд на кастрюлю и, словно решив: нет, и там не стоит портить вино! – отворачивался.
Заур, по-видимому решив уравновесить компотные намеки на одряхление отца, наклонился ко мне и шепнул с библейской простотой:
– А мой отец еще иногда восходит к маме. В это время его все еще восходящий отец поднял стакан за всех наших мальчиков, которые служат в армии, поднес его ко рту и вдруг с дурашливым удивлением отвел его от губ, как бы пораженный, что нравоучения не воспоследовало. Все рассмеялись.
– Оставь, ради бега, – досадливо махнула рукой Тата.
Раиф опять дурашливо посмотрел на жену, потом удивленно на остальных застольцев, словно спрашивая: «О чем она? Я же ничего не говорил».
Насладившись слабым ходом жены, он опять направил на нее свой токующий взгляд. Тата опустила глаза и снова замерла в позе статичного индианского кокетства.
– Когда она мне приглянулась, – кивнул он головой на жену, как бы торопя обратить наше внимание на четкость форм ее индианского кокетства, пока они не размякли, – и я стал бывать в Большом Доме, вот что случилось. Однажды я уезжал… Молодой был, влюбленный… Не то, что сейчас, правда?
Он многозначительно замолк и взглянул на жену.
– Не в наши годы об этом говорить, – тихо вымолвила Тата и, замирая, опустила глаза.
Раиф кивнул в сторону жены, на этот раз обращая внимание на мгновенную силу своего гипноза. Потом продолжил:
– Да, молодой был, горячий. Я сел на свою лошадь и уже отъехал в сторону ворот, и тут на меня нашло. Я огрел лошадь камчой и перескочил через изгородь. Изгородь была изрядная, но я перемахнул. Да и лошадь была с перцем… Так вот… Оказывается, Сандро в это время сказал: «Я поцелую задницу его лошади, если этому длинноносому достанется наша красавица».
Мне это потом передали. Кязым, царство ему небесное, был за меня, но Сандро был против. Ладно, думаю, а сам затаился. Я выждал время, пока у нас не родился первый ребенок. Сразу вскидываться некрасиво. Все же молодой зять. И вот однажды Сандро приезжает к нам домой. Чем могли встретили. Хлеб-соль, туда-сюда. Я и за столом выждал время, пока все в настроение не вошли. Значит, выждал время и говорю:
– Слушай, Сандро, ты сказал, что поцелуешь задницу моей лошади, если я возьму твою сестренку? Он смеется:
– Да, сказал!
– Ну тогда, – говорю, – пошли в конюшню, выполняй свое слово!
Но разве этого шайтана поймаешь!
– Я бы, – говорит, – поцеловал, да ведь у тебя теперь другая лошадь, а я имел в виду ту!
В самом деле, я сменил к этому времени лошадь… Да, Сандро! Во время войны приезжает к нам и говорит:
– Помоги мне участочек земли получить. Время трудное, хлеба не хватает.
Я уже был членом правления. Мы тогда городским помогали. Поговорил с председателем, выделили ему землицы. Я говорю ему:
– Я тебе вспашу и засею участок. А ты приезжай мотыжить кукурузу.
– Спасибо, – говорит, – конечно, приеду. С тем и уехал. Пришло время мотыжить, а его все нет и нет. Уже сорняк выше кукурузы. Встречаю его на одной свадьбе:
– Ты чего не едешь мотыжить свою кукурузу? А он мне:
– Сейчас у меня со временем плохо. Никак не могу. Ты промотыжь мою кукурузу, чтоб твои труды не пропадали, а я приеду на вторую прополку.
И на вторую прополку не приехал, только приехал собирать урожай.
Тут Заур захохотал и сквозь хохот выкрикнул:
– Папа сам всю жизнь искал, кто бы на него поработал, а тут сам попался на Сандро!
– Как ты, сынок, можешь такое говорить об отце, – покачала головой Тата, – твой отец всю жизнь член правления колхоза… Он, конечно, больше головой работал, чем руками…
– Головой своих лошадей! – со смехом перебил ее Заур.
Отец с добродушным превосходством оглядел своего сына и сказал:
– Голова худшей из моих лошадей уж на директора школы потянет.
И он снова приступил к рассказу о борьбе с жителями выселка, которые хотели выделиться в отдельный колхоз. И тут вдруг обнажилась удивительная деталь. Оказывается, эта его многолетняя борьба была глубоко законспирирована от жителей самого выселка. Оказывается, в один прекрасный день Раиф пришел в обком партии с заявлением, написанным хорошим городским адвокатом. Он положил его на стол и еще устно рассказал работнику обкома о неимоверном вреде отделения небольшого выселка от богатого, сильного хозяйства.
И так случилось, что на обратном пути у автобусной станции он встретил нескольких жителей выселка, делегированных в обком партии с совершенно противоположной целью.
Раиф им, конечно, ничего не рассказал о своем посещении обкома, и они вместе пошли в ресторан, чтобы перекусить и обсудить проект жалобы. Выслушав их, Раиф предложил им включить в жалобу просьбу о необходимости в новом колхозе новой школы, потому что детям выселка далековато идти в школу на центральную усадьбу.
– Зачем? – насторожились делегаты.
– Я слышал, что секретарь обкома очень любит детей, – сказал им Раиф.
Бедняги включили в свою жалобу и просьбу о новой школе, которая как последняя соломинка надломила спину верблюду.
Оказывается, эта многолетняя тяжба надоела секретарю обкома, и он решил сам на месте во всем разобраться. Раиф сказал, что секретарь обкома, приехав в деревню, не председателя посадил в свою машину, а его. Председатель склонялся отпустить жителей выселка на все четыре стороны, и это, видно, не понравилось секретарю обкома. Объехав вместе с Раифом все бригады, он убедился, что выселок находится от центральной усадьбы не намного дальше, чем другие края деревни, и что у колхоза достаточно машин, чтобы в случае необходимости возить людей на любые места работы.
В тот же день было устроено общее собрание колхозников, где секретарь обкома выступил со своими соображениями о нецелесообразности распыления большого хозяйства. В конце он сказал:
– Если мы будем строить школы для каждой бригады, мы разоримся и нас прогонят.
Речь секретаря обкома, в особенности ее концовка, вызвала бурные аплодисменты, и подавляющее большинство крестьян проголосовало за братство и дружбу с эндурцами в рамках одного колхоза.
– Но почему же все-таки ты не дал им выделиться? – вырвалось у меня.
– Они и так богаче нас, – просто сказал Раиф.
– Почему? – спросил я.
– Надо же правду говорить, – отвечал он, мирно сокрушаясь, – они лучше наших работают и больше получают.
– Какая тебе разница, где они больше зарабатывают, в своем колхозе или в общем? – спросил я.
– Есть разница, – сказал он, подумав, – надо же правду говорить. Они и лучше наших работают, но и шахер-махеры умеют делать лучше наших. Если они будут жить отдельным колхозом, у них от бригадира до учетчика, от учетчика до бухгалтера, от бухгалтера до председателя одна линия будет. Рука руку моет. Я им сломал эту линию.
Мы выпили за сломанную линию, и тут Заур, похохатывая, начал рассказывать давнюю историю о том, как мы с ним, тогда еще совсем мальчишки, жили с пастухами на альпийских лугах. Ночью разразилась страшная гроза с градом и сильным ветром. Наш балаган наполовину развалился, скот от ударов градин стал разбегаться, и пастухи криками сгоняли его. А я, оказывается, все это время, стоя верхом на раскладушке, орал:
– Давай сильней! Еще сильней!
Вероятно, я тогда с мальчишеской прямолинейностью истолковывал знаменитые слова Горького: «Пусть сильнее грянет буря!»
Сам я эту ночную грозу хорошо помню, а то, что кричал, забыл. Но ему мои крики врезались в память. Конечно, на взгляд деревенского мальчика, это было то же самое, что говорил Иванушка-дурачок при виде похоронной процессии: «Таскать вам не перетаскать!»
Но с тех пор прошло столько времени! Можно было и позабыть об этом случае. Нет, он каждый раз вспоминает о нем и рассказывает со всевозрастающим энтузиазмом.
С годами, я думаю, каждый нормальный человек дозревает до здорового консерватизма, и напоминание о его юношеских призывах к буре, если таковые имели место, ему крайне неприятны. Возможно, именно по этой же причине с годами Зауру мое поведение во время ночной грозы представляется все более и более смешным.
Тут во двор вошел младший сын Раифа, высокий, стройный Валико. Он работает заведующим животноводческой фермой. Он такой же любитель лошадей, как и его отец в прошлом. Оказывается, сегодня колхоз приобрел несколько скаковых лошадей и по этому поводу было небольшое возлияние с черкесами, которые их привезли.
К немалому моему удовольствию, он бесцеремонно перебил брата и стал рассказывать о великолепных достоинствах этих лошадей, уже испробованных, надо полагать до выпивки. Во время рассказа взгляд его случайно остановился на кастрюле с компотом, и он, пробормотав: «Эта проклятая чача!» – взял кастрюлю и осторожно всю ее выцедил, как-то мимоходом решив компотную проблему.
Нахмурившийся было старший брат, воспользовавшись паузой, пока младший пил из кастрюли, холодно отогнал его лошадей и продолжил рассказ о той далекой альпийской ночи, но уже с гораздо меньшим успехом.
Младший брат, поставив опустошенную кастрюлю на место, снова перебил его и припустил на своих скаковых. Теперь было видно, что он на очень хорошем взводе.
Старшая хозяйка дома – моя двоюродная тетушка. Она дочь брата моего деда и как сирота воспитывалась в его доме. В свое время Тата была красавицей, да и сейчас хороша своими правильными индианскими чертами лица, застывшими в суровой пристойности и тем более очаровательно теплеющими, когда она подымает свои добрые глаза или начинает говорить. Ее мягкий голос заранее укачивает, убаюкивает еще отдаленный скрежет любой дисгармонии.
По нашей семейной легенде, она приглянулась Раифу, и он зачастил в Большой Дом. Назревало предложение. В последний раз, уезжая, он сел на свою лошадь и еще не успел перейти двор, как дядя Сандро сказал вполголоса:
– Не тянет этот длинноносый на нашу Тату, нет, не тянет.
И тут Раиф, словно услышал его голос, хотя услышать никак не мог, огрел свою лошадь камчой и, перемахнув через изгородь, умчался.
– Потянет, – заметил дядя Кязым, увидев такое.
– Я поцелую задницу его лошади, если он сумеет жениться на нашей Таточке, – пообещал дядя Сандро.
Однако сумел. И вот они уже около пятидесяти лет живут вместе. У них полдюжины детей и множество внучат. Раифу под восемьдесят. Тата лет на пятнадцать моложе. Он человек среднего роста, упитанный, держится все еще молодцом, хотя в последние годы побаливает. У него круглое, лунообразное лицо, а нос, по крайней мере сейчас, да, вероятно, и всегда соответствовал давнему наблюдению дяди Сандро. Не хочется впадать в мистику и думать, что нос постепенно пришел в соответствие с насмешливым указанием дяди Сандро. Некоторые явления жизни действительно приходят в соответствие с фантастическими наблюдениями дяди Сандро, но только не носы. Уши – да. Уши у некоторых людей в самом деле со временем вырастали до размеров ранее пророчески указанных дядей Сандро. Но дядя Сандро недооценил силу его маленьких глаз под короткими бровями, как бы всегда иронически чувствующих свое преимущество, хотя бы благодаря более удобной природной расположенности в глазницах (чуть не сказал, в бойницах), чем у собеседника. Видимо, дядя Кязым это вовремя усек. У него у самого были такие глаза.
…Стол накрыт во дворе под лавровишней. На столе дымящиеся порции мамалыги, утыканные пахучими ломтями копченого сыра, жареная курица, алычовая и ореховая подлива, влажные холмы зелени и, конечно, кувшин с «изабеллой». Рядом с этим кувшином стояла чужеродная для абхазского стола кастрюля, как позже выяснилось, с компотом.
Но прежде чем рассказывать о застолье, я должен признаться, что эта встреча была тайным знаком моего прощения и возвращения в семью этих родственников.
Дело в том, что несколько лет назад Раиф заболел, и его привезли в Москву и положили в больницу. Сын его позвонил мне и рассказал о том, что случилось и в какой больнице лежит его отец. Судя по голосу сына, он не испытывал большого беспокойства, но из перестраховки привез отца в Москву. Я предложил ему приехать ко мне, но он ответил, что смотрит по телевизору футбольный матч и не хочет отрываться. Даже по этим словам его было ясно, что болезнь отца не слишком угнетает сына.
– Сегодня я не смогу приехать, – сказал я Зауру, так его звали, – а завтра навещу твоего отца.
Так получилось, что назавтра я должен был срочно выехать в Абхазию по неотложным делам. Телефон у Заура я забыл попросить и не смог предупредить его о своем неожиданном отъезде.
Я пробыл в Абхазии дней двадцать. Больной все еще находился в Москве. Примерно на третий или четвертый день моего приезда по Абхазии стали расползаться слухи о том, что я в Москве не навестил в больнице своего страждущего родственника. Излишне говорить, что слухи эти исходили не от меня.
Первым мне об этом сказал дядя Сандро. Это был тот период моей жизни, когда он мне смертельно надоел. Господи, если бы кто-нибудь знал, как он мне время от времени надоедает! Конца и края ему не видно, конца и края!
В такие времена, хотя я сам ему ничего об этом не говорю, он угадывает мое состояние и делается надменным и мстительным. Тогда в печати стали появляться мои рассказы о Чике, а не о нем, и он несколько раз говорил нашим общим знакомым, что, видимо, умственные силы его племянника пришли в полный упадок и он уже не в состоянии писать о мудрых, много переживших людях и снова взялся за детей. Разумеется, сам он моих вещей не читал, но люди ему пересказывали их содержание.
Увидев меня в кофейне с друзьями, дядя Сандро с траурной важностью отвел меня в сторону. Он начал издалека. Раз уж так получилось, сказал он, что этот длинноносый исхитрился жениться на нашей Таточке, а мы тогда ее прохлопали, чего уж теперь хорохориться, когда все позади. Надо было этого горемыку навестить в больнице, нельзя было уезжать, не проведав его.
Обилие прошедшего времени в его словах заставило меня заподозрить самое худшее.
– Он что, умер? – спросил я.
– Нет, – с достаточным ехидством заметил дядя Сандро, – видно, спасая твою честь, пока держится.
Потом мне об этом несколько раз говорили родственники и в конце концов заговорил сильно озабоченный, хотя и малознакомый человек. Он сказал, что, конечно, все это не его дело, это дело внутрисемейное, но ходят слухи, что я просто-напросто сбежал из Москвы, чтобы не околачиваться возле больницы со всякими там передачами.
Потом-то я узнал источник этих слухов. Просто Зауру позвонили из Абхазии и, в частности, спросили, был ли я у больного. Он, по-видимому, достаточно холодно ответил, что я обещал быть, но так и не пришел.
В день отлета уже в аэропорту я опять встретил дядю Сандро. Он важничал, я бы сказал, с мусульманским оттенком. У него был такой вид, как будто он только что проводил делегацию арабских шейхов, прилетевших его проведать.
– В самый раз подгадал улететь, – сказал он, – больного вчера привезли из Москвы.
Прошло с тех пор несколько лет. Я каждый год бывал в Абхазии и очень хотел встретиться с семьей нашей Таты, но что-то мешало поехать к ним. Мешала какая-то глупая необходимость объяснять что и как. Но приехать и ничего не сказать, раз уж ходили такие слухи, тоже было неловко.
Потом нас постигли горестные события, и на похоронах брата я увидел нашу милую Тату. Она так убивалась. И все-таки позже, на поминках, я ей нашел нужным объяснить, почему я не смог посетить ее мужа в больнице. Несмотря на все случившееся, я почувствовал, что гора свалилась с ее плеч.
И вот я наконец здесь, и мы сидим за столом под лавровишней. Вокруг нас огромный зеленый двор, на котором пасутся телята, похаживают куры и индюки. Отдельно пасется индюшка с целым выводком индюшат и одним утенком Индюшата время от времени отгоняют его от себя, но он совсем необидчивый, снова присоединяется к ним, забавно переваливаясь с ноги на ногу. Индюшка, если индюшата нападают на утенка поблизости от нее, строгим клевком восстанавливает справедливость. Тэта для пробы подложила под индюшку утиное яйцо, и теперь наседке приходится защищать своего неунывающего уродца.
Большая черная собака сидит возле дома, сумрачно поглядывая на свое корытце, откуда кипящие воробьи что-то выклевывают. Время от времени она отводит в сторону голову, стараясь самой себе внушить, что ажиотаж воробьев – следствие чистой глупости, в корытце ничего нет.
Но это ей трудно удается. Она снова направляет на корытце взгляд, исполненный якобы сонного равнодушия. И вдруг не выдерживает, словно спохватившись:
«А что, если пока я дремала…» – и, бодро вскочив, подбегает к корытцу. Воробьи, пыхнув, разлетаются. Она несколько секунд принюхивается к своему корытцу, убеждается, что там ничего нет, и с выражением: «Черт его знает что творится!» – досадливо возвращается на место и брякается на траву. Постепенно воробьи снова слетаются, и все повторяется сначала.
На том конце двора дети играют в футбол. Очаровательный малыш в майке и коротких штанишках бегает по двору, то и дело шлепаясь. Видимо, он только научился бегать и, вскочив, бежит все быстрее, быстрее, быстрее, перебирая своими ангельскими икрами, словно невольно разгоняясь от невидимой силы притяжения, и наконец падает на траву. И кажется, зеленая земля мягко приучает его к тому, что она имеет форму шара.
Раиф возглавлял стол. Его желудочная болезнь оказалась не очень опасной, во всяком случае, он уже попивал вино. Рядом со мной сидел Заур, кстати сказать, директор местной школы, своим непедагогическим телефонным сообщением ввергший стольких людей в горестное недоумение по поводу моей бессердечности. У него такое же круглое лицо, как и у отца, однако о магической проницательности отцовских глаз не может быть и речи. Напротив нас сидели Тата и пожилой сосед, преданно поглядывавший на Раифа.
Стол обслуживала легконогая с шельмоватыми веснушками на лице жена младшего сына.
Она – лучшая в селе сборщица чая, ее несколько раз выбирали депутаткой, но в этом году не выбрали. Не успели мы как следует рассесться, как она, горячась и, видимо, ища во мне свежего союзника, стала рассказывать о том, что с ней несправедливо поступили.
– Подарили мне золотые часики, как сельской дурочке, – тараторила она, – а на черта они мне нужны! Я их даже не ношу! А депутаткой выбрали другую сборщицу, потому что она родственница председателя, хотя они это скрывают. Подарили мне золотые часики: на, молчи! А я молчать не буду!
– Не всегда же тебе, невестушка, быть депутаткой, – перебил ее Раиф, – надо, чтобы и другие побыли.
– Почему другие?! – возмутилась она. – Пока я собираю чай лучше всех, я должна быть депутаткой!
– Доченька, – мягко заметила Тата, – когда разговариваешь с мужчиной, не надо полыхать ему в глаза.
– Куда же мне смотреть, мама? – полыхнула на нее невестка.
– Бери немножко левее, – сказала Тата и добавила, показывая, что деликатность в своем роде тоже необъятна, – можно и правее взять. А в глаза мужчине полыхать – некрасиво.
– Тебя бы, мама, обидели так, – сказала невестка, разливая вино из кувшина в стаканы, – ты бы еще и не так располыхалась.
– Хватит, невестушка, – важно промолвил Раиф, подымая стакан как бразды правления, – не все так просто, как ты думаешь. Везде своя политика…
Раиф сейчас, конечно, пенсионер, но он много лет был членом правления колхоза. После первых стаканов он стал мне рассказывать длинную сагу о том, как он боролся с жителями одного выселка Анхары, которые хотели отделиться, чтобы жить своим колхозом, а он, поддерживаемый односельчанами, их всячески не отпускал.
Жители этого выселка выходцы из Эндурского района. В основном они живут там, но, размножаясь со скоростью, несколько опережающей наше терпение, расселились и по остальным районам Абхазии. Их смешной выговор с точки зрения общеабхазского языка (наши видят в этом смехотворную, но упорную попытку порчи его) и их действительная жизненная напористость, доходящая до неприличия (с точки зрения нашей склонности к раздумчивости в тени деревьев) – предмет бесконечных шуток, пересудов, анекдотов.
Я никак не мог понять, почему он, собственно, должен держаться за них. Кстати, у меня было смутное чувство, что я эту историю когда-то слышал или даже она приснилась мне, и тогда же во сне было непонятно, почему их не отпускают жить отдельным колхозом.
Но не спросил у него с самого начала об этом, а теперь, когда он описал столько подводных рифов, которые ему удалось мягко обогнуть, я боялся, что мой вопрос прозвучит как сомнение в разумности его грандиозного предприятия.
Уточняя те или иные этапы своей борьбы, он кивал быстроногой невестке и говорил:
– Вынь у меня там из сундучка бумажку… Ту, что розоватенькая…
Невестка бежала, мелькая стройными ногами по зеленой траве, вбегала в дом и приносила розоватенькую справку.
– Ага, – говорил Раиф и, слегка погладив справку, как гладят щенка, передавая его в чужие руки, добавлял: – Прочитай, что там написано.
Я читал, и справка подтверждала именно то, что он говорил. Рассказ, подтвержденный розоватенькой справкой, двигался дальше, пока не упирался в необходимость нотариального подтверждения голубоватенькой справкой или той, что вроде рецепта, или той, на которой в середке печать, как пупок.
– Что ты задергал мою невесточку! – наконец не выдержала Тата. И обратилась к ней: – Да вывали ты их разом!
– Нет, нет, – с комической важностью возразил Раиф, – пусть приносит те, что мне нужны.
При этом он с любовной снисходительностью посматривал на жену, давая знать: не всякую справку можно вываливать как бабское лоскутье, иная справка лишнего глаза не терпит, простушка ты моя.
Взгляд его бесшумно токовал, и она, мгновенно улавливая это токование, выпрямляла свой стройный стан и, опуская глаза в позе сдержанного индианского кокетства, говорила:
– Если бы я хоть знала, чего ты убивался с этим выселком.
Он опять со снисходительной улыбкой направлял на нее токующий взгляд, под которым она еще больше выпрямлялась, после чего он, не удостоив ее ответом, продолжал рассказ.
И теперь, когда его собственная жена несколько раз выразила недоумение по поводу его многолетней борьбы, спросить его об этом было особенно неудобно. Я боялся, что он тут же намекнет на генетическую родственность нашей сообразительности. Но при этом я, в отличие от его жены, не мог рассчитывать на любовную снисходительность и тем более токующий взгляд.
Забавно было слышать, как жена его каждый раз, когда он пытался пригубить стакан, ворчливо замечала:
– Твое вино теперь компот. А ты что пьешь?
Он снисходительно выслушивал ее, переводил задумчивый взгляд на кастрюлю, как бы из любви к жене почти готовый приняться за компот, однако не принимался и выпивал свой стакан.
Каждый раз, когда Тата напоминала про компот, все начинали смеяться. Дело в том, что компот вообще не принадлежность абхазской кухни. Абхазцы переняли его у русских. Ее слова как бы означали, что она теперь переводит своего мужа в разряд русских мужчин, которые, по ее разумению, только и делают, что пьют компот. А так как все остальные застольцы прекрасно знали, что русские мужчины далеко не всегда ограничиваются компотом и даже никогда не ограничиваются компотом, они начинали веселиться. Превосходство знания – теплый источник юмора.
Раиф в свое время был неплохим тамадой, то есть человеком, весьма стойким к питью. Стойким не в смысле устоять перед выпивкой, а в смысле устоять на ногах после хорошей выпивки. Но здоровье в последние годы слегка пошатнулось, и жена, жалея его, говорит перед каждым стаканом:
– Твое вино теперь компот. А ты что пьешь?
Возможно, он ей иногда уступал, но я этого не видел. Кстати, после того как он выпивал вино, она иногда говорила с запоздалой надеждой:
– Пусти хотя бы вслед…
Раиф бросал задумчивый взгляд на кастрюлю и, словно решив: нет, и там не стоит портить вино! – отворачивался.
Заур, по-видимому решив уравновесить компотные намеки на одряхление отца, наклонился ко мне и шепнул с библейской простотой:
– А мой отец еще иногда восходит к маме. В это время его все еще восходящий отец поднял стакан за всех наших мальчиков, которые служат в армии, поднес его ко рту и вдруг с дурашливым удивлением отвел его от губ, как бы пораженный, что нравоучения не воспоследовало. Все рассмеялись.
– Оставь, ради бега, – досадливо махнула рукой Тата.
Раиф опять дурашливо посмотрел на жену, потом удивленно на остальных застольцев, словно спрашивая: «О чем она? Я же ничего не говорил».
Насладившись слабым ходом жены, он опять направил на нее свой токующий взгляд. Тата опустила глаза и снова замерла в позе статичного индианского кокетства.
– Когда она мне приглянулась, – кивнул он головой на жену, как бы торопя обратить наше внимание на четкость форм ее индианского кокетства, пока они не размякли, – и я стал бывать в Большом Доме, вот что случилось. Однажды я уезжал… Молодой был, влюбленный… Не то, что сейчас, правда?
Он многозначительно замолк и взглянул на жену.
– Не в наши годы об этом говорить, – тихо вымолвила Тата и, замирая, опустила глаза.
Раиф кивнул в сторону жены, на этот раз обращая внимание на мгновенную силу своего гипноза. Потом продолжил:
– Да, молодой был, горячий. Я сел на свою лошадь и уже отъехал в сторону ворот, и тут на меня нашло. Я огрел лошадь камчой и перескочил через изгородь. Изгородь была изрядная, но я перемахнул. Да и лошадь была с перцем… Так вот… Оказывается, Сандро в это время сказал: «Я поцелую задницу его лошади, если этому длинноносому достанется наша красавица».
Мне это потом передали. Кязым, царство ему небесное, был за меня, но Сандро был против. Ладно, думаю, а сам затаился. Я выждал время, пока у нас не родился первый ребенок. Сразу вскидываться некрасиво. Все же молодой зять. И вот однажды Сандро приезжает к нам домой. Чем могли встретили. Хлеб-соль, туда-сюда. Я и за столом выждал время, пока все в настроение не вошли. Значит, выждал время и говорю:
– Слушай, Сандро, ты сказал, что поцелуешь задницу моей лошади, если я возьму твою сестренку? Он смеется:
– Да, сказал!
– Ну тогда, – говорю, – пошли в конюшню, выполняй свое слово!
Но разве этого шайтана поймаешь!
– Я бы, – говорит, – поцеловал, да ведь у тебя теперь другая лошадь, а я имел в виду ту!
В самом деле, я сменил к этому времени лошадь… Да, Сандро! Во время войны приезжает к нам и говорит:
– Помоги мне участочек земли получить. Время трудное, хлеба не хватает.
Я уже был членом правления. Мы тогда городским помогали. Поговорил с председателем, выделили ему землицы. Я говорю ему:
– Я тебе вспашу и засею участок. А ты приезжай мотыжить кукурузу.
– Спасибо, – говорит, – конечно, приеду. С тем и уехал. Пришло время мотыжить, а его все нет и нет. Уже сорняк выше кукурузы. Встречаю его на одной свадьбе:
– Ты чего не едешь мотыжить свою кукурузу? А он мне:
– Сейчас у меня со временем плохо. Никак не могу. Ты промотыжь мою кукурузу, чтоб твои труды не пропадали, а я приеду на вторую прополку.
И на вторую прополку не приехал, только приехал собирать урожай.
Тут Заур захохотал и сквозь хохот выкрикнул:
– Папа сам всю жизнь искал, кто бы на него поработал, а тут сам попался на Сандро!
– Как ты, сынок, можешь такое говорить об отце, – покачала головой Тата, – твой отец всю жизнь член правления колхоза… Он, конечно, больше головой работал, чем руками…
– Головой своих лошадей! – со смехом перебил ее Заур.
Отец с добродушным превосходством оглядел своего сына и сказал:
– Голова худшей из моих лошадей уж на директора школы потянет.
И он снова приступил к рассказу о борьбе с жителями выселка, которые хотели выделиться в отдельный колхоз. И тут вдруг обнажилась удивительная деталь. Оказывается, эта его многолетняя борьба была глубоко законспирирована от жителей самого выселка. Оказывается, в один прекрасный день Раиф пришел в обком партии с заявлением, написанным хорошим городским адвокатом. Он положил его на стол и еще устно рассказал работнику обкома о неимоверном вреде отделения небольшого выселка от богатого, сильного хозяйства.
И так случилось, что на обратном пути у автобусной станции он встретил нескольких жителей выселка, делегированных в обком партии с совершенно противоположной целью.
Раиф им, конечно, ничего не рассказал о своем посещении обкома, и они вместе пошли в ресторан, чтобы перекусить и обсудить проект жалобы. Выслушав их, Раиф предложил им включить в жалобу просьбу о необходимости в новом колхозе новой школы, потому что детям выселка далековато идти в школу на центральную усадьбу.
– Зачем? – насторожились делегаты.
– Я слышал, что секретарь обкома очень любит детей, – сказал им Раиф.
Бедняги включили в свою жалобу и просьбу о новой школе, которая как последняя соломинка надломила спину верблюду.
Оказывается, эта многолетняя тяжба надоела секретарю обкома, и он решил сам на месте во всем разобраться. Раиф сказал, что секретарь обкома, приехав в деревню, не председателя посадил в свою машину, а его. Председатель склонялся отпустить жителей выселка на все четыре стороны, и это, видно, не понравилось секретарю обкома. Объехав вместе с Раифом все бригады, он убедился, что выселок находится от центральной усадьбы не намного дальше, чем другие края деревни, и что у колхоза достаточно машин, чтобы в случае необходимости возить людей на любые места работы.
В тот же день было устроено общее собрание колхозников, где секретарь обкома выступил со своими соображениями о нецелесообразности распыления большого хозяйства. В конце он сказал:
– Если мы будем строить школы для каждой бригады, мы разоримся и нас прогонят.
Речь секретаря обкома, в особенности ее концовка, вызвала бурные аплодисменты, и подавляющее большинство крестьян проголосовало за братство и дружбу с эндурцами в рамках одного колхоза.
– Но почему же все-таки ты не дал им выделиться? – вырвалось у меня.
– Они и так богаче нас, – просто сказал Раиф.
– Почему? – спросил я.
– Надо же правду говорить, – отвечал он, мирно сокрушаясь, – они лучше наших работают и больше получают.
– Какая тебе разница, где они больше зарабатывают, в своем колхозе или в общем? – спросил я.
– Есть разница, – сказал он, подумав, – надо же правду говорить. Они и лучше наших работают, но и шахер-махеры умеют делать лучше наших. Если они будут жить отдельным колхозом, у них от бригадира до учетчика, от учетчика до бухгалтера, от бухгалтера до председателя одна линия будет. Рука руку моет. Я им сломал эту линию.
Мы выпили за сломанную линию, и тут Заур, похохатывая, начал рассказывать давнюю историю о том, как мы с ним, тогда еще совсем мальчишки, жили с пастухами на альпийских лугах. Ночью разразилась страшная гроза с градом и сильным ветром. Наш балаган наполовину развалился, скот от ударов градин стал разбегаться, и пастухи криками сгоняли его. А я, оказывается, все это время, стоя верхом на раскладушке, орал:
– Давай сильней! Еще сильней!
Вероятно, я тогда с мальчишеской прямолинейностью истолковывал знаменитые слова Горького: «Пусть сильнее грянет буря!»
Сам я эту ночную грозу хорошо помню, а то, что кричал, забыл. Но ему мои крики врезались в память. Конечно, на взгляд деревенского мальчика, это было то же самое, что говорил Иванушка-дурачок при виде похоронной процессии: «Таскать вам не перетаскать!»
Но с тех пор прошло столько времени! Можно было и позабыть об этом случае. Нет, он каждый раз вспоминает о нем и рассказывает со всевозрастающим энтузиазмом.
С годами, я думаю, каждый нормальный человек дозревает до здорового консерватизма, и напоминание о его юношеских призывах к буре, если таковые имели место, ему крайне неприятны. Возможно, именно по этой же причине с годами Зауру мое поведение во время ночной грозы представляется все более и более смешным.
Тут во двор вошел младший сын Раифа, высокий, стройный Валико. Он работает заведующим животноводческой фермой. Он такой же любитель лошадей, как и его отец в прошлом. Оказывается, сегодня колхоз приобрел несколько скаковых лошадей и по этому поводу было небольшое возлияние с черкесами, которые их привезли.
К немалому моему удовольствию, он бесцеремонно перебил брата и стал рассказывать о великолепных достоинствах этих лошадей, уже испробованных, надо полагать до выпивки. Во время рассказа взгляд его случайно остановился на кастрюле с компотом, и он, пробормотав: «Эта проклятая чача!» – взял кастрюлю и осторожно всю ее выцедил, как-то мимоходом решив компотную проблему.
Нахмурившийся было старший брат, воспользовавшись паузой, пока младший пил из кастрюли, холодно отогнал его лошадей и продолжил рассказ о той далекой альпийской ночи, но уже с гораздо меньшим успехом.
Младший брат, поставив опустошенную кастрюлю на место, снова перебил его и припустил на своих скаковых. Теперь было видно, что он на очень хорошем взводе.