Сергей Иванов

Мёртвый разлив

(Миро-Творцы – 1)


 





Часть I. КРЕПОСТЬ


 





Глава 1

ДУХОТА


 





1. Хочу домой


 


   Будто гонимый ветром, Вадим стремительно шагал по самому краю тротуара, уставясь перед собой стылым тусклым взглядом. Его сторонились, заблаговременно уступая дорогу – значит, он научился казаться грозным, даже опасным. Очень удобная маска: на самом-то деле он в любой миг готов был вильнуть, затормозить, соскочить на проезжую часть – лишь бы избежать столкновения. Вадим только притворялся непроницаемым, чтобы хоть так обезопасить себя от среды. Поверх привычного скафандра, именуемого телом, он словно напялил на душу ещё один, маскируясь под хищника, как это выделывают некоторые бедолаги в природе. Сегодняшний день выкачал его до дна – как и большинство предыдущих, впрочем. Требовалась срочная подзарядка, но для неё ещё надо было добраться до дома – на последних крохах энергии. В прежние разы это удавалось, но ведь и под самосвал мало кто попадал больше одного раза…
   Было время пик. На недавно пустынные улицы, патрулируемые моторизованными нарядами блюстителей, выплеснулись многотысячные потоки служителей: спецов и трудяг, – спешащих управиться со своими делами ещё до начала комендантского часа, чтобы успеть попасть домой, где и прикончить остаток вечера. Чем дальше, тем сильней две эти касты различались: одеждой, районами обитания, маршрутами каждодневных миграций, даже внешностью, – и тем меньше смешивались. К тому же нескончаемо текущие стада бдительно стерегли те же блюстители, шныряя вдоль тротуаров на тарахтящих двуколёсниках. От заполненных под завязку транспортов разило потными телами и нечистым дыханием, люди спрессовывались там в раздражённо бурлящую массу – по вечерам Вадим старался её избегать, предпочитая дальние прогулки.
   Но хуже всего был тамошний психофон, к концу дня делавшийся для Вадима невыносимым. Вообще терпеть людей подолгу ему становилось всё сложней – исключая разве немногих. А когда они сбивались вокруг Вадима в толпу, он чувствовал себя занозой в громадном организме, ополчившемся против инородных вкраплений. Не то чтобы на Вадима наезжали в открытую – поодиночке он смог бы поладить или управиться почти с любым, независимо от статуса и образа мыслей, – но массовые, суммарные инстинкты больших скоплений отвергали Вадима напрочь. Странное его сознание, намного выступавшее за границы тела, больше походило на незримое облако. (Вадим и прозвал его: мысле-облако.) И так же могло сгущаться, концентрируясь на подходящем объекте, либо расплываться вокруг на десятки метров, зондируя окрестности, либо вытягиваться в щупальце ещё дальше, чтобы достать искомую цель. Иногда это было удобно и даже полезно, позволяя Вадиму вовремя избегать или встречать опасность, – но неудобств доставляло куда больше. Правда, малочисленные приятели и многие знакомые Вадима нещадно эксплуатировали его чудесные свойства, часто сами того не сознавая. Например, он неплохо умел проводить диагностику – не только вблизи, но и на дистанции, если было чем зацепиться за «клиента»: фотография, записка, телефон. Чёрт знает, как в эти моменты менялось его мысле-облако (по проводам, что ли, устремлялось?), но промашек Вадим почти не давал. Помимо прочего, мысле-облако характеризовалось заряжённостью – так вот, энергию из него и черпали все, кому не лень, пока не разряжали напрочь. Оно не становилось от этого меньше, однако теряло обычную защищённость, делалось раздражительным и болезненным, словно свежая рана.
   На тротуарах тоже было тесно, однако, не как в общественных транспортах. Охотнее бы Вадим шагал по шоссе, в стороне ото всех, благо машин в городе становилось всё меньше, но нарваться на слишком ретивого блюстителя тоже не улыбалось: последнее время они растеряли всякие тормоза. И по сторонам глядеть не хотелось, всё вокруг было знакомо до оскомины, до тошноты, а особенно бередили душу размалёванные ерундой стены и бездарные агитщиты, постепенно вытеснившие пустеющие витрины да ненужные вывески. Остальные давно притерпелись к ним, некоторые даже прониклись, и только единицы, включая Вадима, не могли без содрогания видеть просветлённые физиономии крепостных, радостно одобряющих всё подряд, да исполненные значимости лики Глав, призывающих радеть и бдеть, оберегая их же завоевания.
   Впрочем, сейчас Вадима удручало всё, а непроглядно хмурое небо вкупе с моросящим холодным дождём только добавляли ему безысходности. Господи, неслышно стенал он, изо дня в день – одно и то же! И так бездарно, тускло проходят годы, приближая позорный конец, венчающий бессмысленную жизнь. Не жизнь – прозябание. За какие грехи меня одарили столь многим, а потом забросили в душный мир, где всё это никому не нужно?
   Как и обычно, под вечер Вадимом овладевала апатия, когда не хотелось ни двигаться, ни думать, – и приходилось заставлять себя идти быстрей, чтобы изгнать её, словно остеохондрозную боль. Или как волчью отраву, от которой, если верить классикам, единственное спасение – бег. «Хочешь быть здоровым – бегай, хочешь быть умным…» Н-да.
   Впрочем, при быстрой ходьбе и вправду думалось лучше. И вспоминалось тоже. Что делать, в общем, невредно – хотя бы для тренинга. Ну, как же мы дошли до жизни такой?
   А зачалась она не так давно, лет двенадцать тому, когда «наш паровоз» сделал остановку раньше планируемого, на всех парах влетев в тупик, где раскололся вдребезги. И очень много действительно несчастных людей вдруг оказались в положении той самой шлюхи, коей попользовались, да не заплатили, – то есть пораскинули мозгами и смекнули: выходит, нас изнасиловали?
   Как и всегда, кинулись искать виноватых. Для начала низвергнули прежних кумиров, что само по себе неплохо, однако сопровождалось лишними разрушениями – вполне в духе этих прежних. К тому же, как известно, «свято место» не пустует, пока в нём нуждаются массы, – а уж заполнить его найдётся кому. В данном случае на волне народного гнева всплыл некто Венцеслав Гедеонович Мезинцев – личность по-своему незаурядная, на диво энергичная, но и простодушная до изумления (конечно, если не притворялся). Мужчиной он был видным, даже представительным, с породистым черепом и сановной статью. Голос имел звучный, языком, что называется, владел, а речи толкал сочные и яркие, воспламеняя слушателей и накалом страстей и доступными образами. Новые идеи, предложенные Мезинцевым взамен старых, тоже стряпались по проверенному рецепту: когда виновники, по странному стечению обстоятельств, обнаруживаются лишь на стороне, а все беды, естественно, проистекают от пришлых. Причём в пришлые теперь можно было угодить не только по составу крови или чертам лица, но и по образу мыслей – внушённому якобы извне. Сам же наш великий, мудрый, добрый народ повинен разве в лишней доверчивости, за что расплачивается который век. И с географией ему не подфартило: вечно кто-нибудь, начиная с половцев и татар, посягает на его величие, вечно приходится защищать одних от других, страдая за всех. А теперь на верхотуре засели самозванцы, без роду, без племени, и продолжают бессовестно обирать простой люд, не имея на то вовсе никаких прав. Попутно выяснилось, что сам-то Мезинцев из древнего княжьего рода, только что не царского, и уж с его происхождением всё в порядке. А чистоту благородных кровей и православную веру его семья, оказывается, пронесла через все десятилетия Советской власти, – наверное, и тогда, в силу привычки, она вполне вписывалась в правящие структуры.
   По всегдашней своей доверчивости Вадим в числе первых выступил за избавление от федерального гнёта, наивно уподобив большинство губернцев себе: мол, и для них свобода как воздух. Но уже спустя неделю он явственно ощутил мутную, тёмную волну, вздымающуюся из глубин воспрянувших душ, чтобы взамен рассыпавшейся пирамиды выстроить новую: поменьше, зато прочней и тотчас же отпрянул прочь, испугавшись неистребимого людского лакейства. Ещё некое время Вадим добросовестно старался погасить или хотя бы притормозить волну мути, участвуя в малочисленных и недолговечных объединениях интеллигентов, безнадёжно пробовавших докричаться до масс, пока эти запрудки не рухнули, сгинув вовсе либо растворившись в толпе новых обиженных. Последние уже мечтали о возрождении прежней власти, чтобы господа и слуги опять поменялись местами, что бы вернуться в обжитые клетки – тесные, зато тёплые. Как выяснилось, наш «великий и мудрый» вовсе не нуждался в свободе, он слишком отвык от неё за века рабства, а его мечты давно ограничивались кормушкой посытней да загонами поуютней. И конечно, ему нравилось, когда гладили по шёрстке, нашёптывая про избранность, уникальность, величие, – а кто это не любит? Прав оказался мудрый Шварц: «Каждая собака прыгает, как безумная, когда её спустишь с цепи, а потом сама бежит в конуру».
   В общем, момент был упущен – а может, его не было совсем. И когда в губернии возобладала партия Мезинцева, на платформе «державности» ухитрившаяся сплотить монархистов с наследниками «цареубийц», надеяться стало не на что, и дёргаться больше не стоило, поскольку от одиночек уже не зависело ничего. Оставалось только наблюдать за развитием событий, да бессильно призывать чуму на оба дома.
   Затем, как раз на пике перемен, Вадима угораздило влететь в такие личные передряги, что на их фоне потускнели любые глобальные проблемы, а последствия сказывались до сих пор, будто на него навели долговременную порчу. На несколько месяцев он вообще отключился ото всего, а воспоминания о тех сумасбродствах и впрямь смахивали на бред – довольно странный при его психотипе, весьма и весьма уравновешенном.
   Когда к Вадиму вернулось соображение, в губернии уже многое изменилось. По границам наставили вышек с дальнобойными лазерами, возникшими невесть откуда, и пригрозили спалить к чертям всякого, кто сунется без спроса. И действительно, пожгли с десяток машин нагрянувшим было федералам. В ответ те саданули по вышкам ракетами, однако дальше продвигаться не стали, убоявшись новых сюрпризов, щедро сулимых сепаратистами. Ещё пару раз на город сбросили десант, но что случилось с бравыми парнями, до сих пор мало кто понял, – во всяком случае, канули они, точно в бездну. Дальнейшие разборки федералы отложили на потом, что было разумно при тогдашней неразберихе. К тому же предполагалось, что мятежная область недолго протянет в условиях блокады и сама же попросится обратно. Однако запасы терпения у здешнего населения, закалённого десятилетиями социализма, оказались неистощимыми, а изоляция – куда надёжней, чем полагалось вначале. (Опыт «железного занавеса» не пропал втуне.) К тому же в федерации хватало собственных проблем, и не из-за чего было затевать вселенский сыр-бор: полезные ископаемые в губернии давно истощились, а на промышленные гиганты ей не повезло.
   Что происходило там, на заоблачных вершинах губернской власти, снизу было трудно судить. Но только ситуация с Отделением определилась, как бедняга Мезинцев приказал всем жить долго и счастливо, запечатлевшись в благодарной памяти губернцев под прозвищем Основатель. Выпавшее из его рук знамя тотчас подхватил Савва Матвеевич Погорелов, давний соратник и дальний родич Мезинцева, сделавшись «первым среди равных», а затем и просто Первым. Этот мало походил на аристократа (хотя претендовал), говорил проще и понятней. А потому оказался к народу ближе и на всех уровнях был принят с редким единодушием. Исходные посылы Основателя практичный Погорелов слегка трансформировал: теперь к народу, истинному и мудрому, причислялись только здешние старожилы, а в пришлые неожиданно угодили «новосёлы» – то есть те, кто понаехал сюда в последние десятилетия. На экранах телевизоров Первый возникал через день, со временем сделавшись большинству горожан вроде родича: звёзд с неба, конечно, не хватает, зато уж свой в доску – вплоть до прорывавшихся матюгов. Хотя те, кто образованней, предрекали от этой простоты многие несчастья: ибо и вправду бывает она «хуже воровства» – особенно при таких властных рычагах.
   Поначалу жизнь в губернии действительно пошла враздрызг, и немало жителей, самых пугливых или самых дальновидных (или прост слишком завязанных на заграницу), поспешили отсюда «слинять». Кое-кто из нынешних крутарей неплохо нажился на этих переездах, но некоторые и разорились, за бесценок скупая освобождавшиеся квартиры, никому потом не пригодившиеся. Едва ли не треть горожан убралась в первые же месяцы, хотя не гарантировано, что до мест назначений добрались все. В дороге ведь всякое могло приключиться – в том числе по вине перевозчиков, отнюдь не заинтересованных в конечной доставке. Во всяком случае, цены на барахло тогда упали на порядок, и поди разберись, кто его продавал: сами отъезжающие или те, кто грабанул их в дальнем пути.
   Затем волна беглецов схлынула и одновременно ситуация в губернии пошла на поправку, как будто численность и состав здешнего населения, наконец, достигли некоего оптимума, позволившего правителям организовать жизнь по-новому. Конечно, к прежнему достатку не вернулись, однако и в полную нищету не низвергнулись. Переселили законопослушных горожан поближе к административно-промышленному кольцу, уплотнив подходящие дома, а внутри него затеяли капитальную перестройку, подготавливая места для нынешних Управителей (наречённых почему-то «золотой тысячей»), – и объявили всё это Крепостью. А обезлюдевшие окраины предоставили в распоряжение выживших частников и опекавших их крутарей, здешних «санитаров леса». Последние обычно базировались и вовсе за окружной дорогой, в автономных пригородных посёлках, отделённых друг от друга зелёными просторами. Что творилось вне города, Вадим представлял смутно, однако полагал, что селяне тоже поделились на два параллельных мира, одной, большей своей частью отойдя в подчинение Крепости, а другой, поменьше, контактируя с крутарями.
   По-видимому, у крепостников не хватало силы дожать крутарей, а потому приходилось их терпеть. И даже демонстративно, в упор, не замечать, когда те проносились на обтекаемых двуколёсниках или роскошных могучих джипах через городской центр, пока и сами крутари не нарушали неписаного договора, пытаясь вторгнуться во внутренние дела Крепости. Странное это равновесие затянулось на годы, и существование крутарей, сперва принимавшееся как неизбежный компромисс, постепенно сделалось привычным. Кто поумней, даже углядели в этом общественное благо, сдерживающее правительский беспредел, – ибо и теперь, после официального закрытия границ, у рядовых граждан сохранялись пути отступления. Стоило чуть пережать, и крутари с охотой примут под свои крыши новых овечек. Так же и для мирных частников нашлось бы куда деваться, если в избытке алчности главари моторизованных банд попробовали бы слишком их придавить. Такой вот необычный симбиоз.
   А в Крепости продолжалась «эпоха перемен». Всех крепостных, поделив на дюжину категорий, перевели на ежевечернее снабжение пайками, образовав для этого разветвлённую сеть кормушек. То, что тамошние раздатчики потихоньку таскали, было как раз нормальным и «по-человечески» понятным, даже простительным. И хамство их не удивляло, и сытое лакейское чванство, свойственное любым прихлебателям. Странным было другое: при всём том они исправно исполняли свои обязанности, а система распределения работала без сбоев, столь часто сотрясавших прежнюю экономику. То ли контролировали раздатчиков как-то иначе, то ли уменьшение масштаба повлияло, то ли у общей кормушки появились немалые резервы – а может, все три причины вместе. Примерно так же поступили и с неупорядоченной индустрией развлечений. Некоторые, особо хлопотные, отрасли упразднили вовсе – например, прекратили выпускать книги. Вдобавок позакрывали театры, музеи, концертные залы, а высвободившийся контингент объединили в одной гигантской Студии, с которой отныне и стало распределяться по кабелям «разумное, доброе, вечное», – тем более забугорные передачи скоро перестали пробиваться через атмосферные помехи, непонятно отчего крепчавшие с каждым месяцем. За ненадобностью приёмники сдавались раздатчикам в обмен на дефицит, и лишь немногие умельцы ещё ухитрялись вылавливать потусторонние голоса. Впрочем, ни короткие, ни длинные волны не доставали сюда вообще, будто на границе губернии воздвигли завесу, непроницаемую для сигналов (ещё одна загадка). Так что доступными оставались немногие спутниковые трансляции, а принимать их могли только высококлассные спецы.
   Но самое странное началось затем, когда весьма мягкий в этих широтах климат постепенно стал превращаться в континентальный, а затем и вовсе в несусветный. Суточные перепады температуры сперва доползли до тридцати градусов, потом до сорока, а иногда достигали пятидесяти. В полдень парило точно в пустыне, зато с наступлением ночи небо затягивали сплошные свинцовые тучи, из которых принимался сыпать холодный дождь. В иные ночи даже выпадал снег, удивительный после дневной жары. Раскалённые за день стены к утру остывали настолько, что и в закупоренных наглухо комнатках изо рта валил пар. Каждые сутки губернцы словно проживали целый год, со всеми положенными сменами сезонов, – зато прежние времена года сгинули невесть куда. А грозы теперь сотрясали воздух едва ли не каждую полночь, за несколько лет спалив в городе почти все деревянные постройки, копившиеся веками, и потоками едких ливней превратив большинство окрестных дорог в сплошную полосу препятствий, пригодную разве для вездеходов крутарей. То ли, по примеру людей, природа окончательно сбрендила, то ли и вправду, как считали многие, виноваты были происки федералов, решивших хотя бы таким способом задавить «вольную» губернию, торчавшую посреди их владений, точно ржавый гвоздь в полированной доске.
   С ухудшением климата боролись, растягивая между крышами специальную плёнку, произведённую в загадочном, настрого засекреченном Институте. Правда, пока ею обезопасили лишь перестраиваемый наново Центр, уже заселяемый Управителями с семьями и обслугой, – да и то не целиком.
   Для утепления горожанам выдавались одеяла, но отнюдь не тулупы с валенками, так что шляться по непроглядно тёмным улицам, даже и без запрета, мало кому приходило в голову. А когда к ночным морозам добавились непонятные и бессмысленные убийства, после которых от жертв оставались кровавые ошмётки, – у самых отважных пропала охота к неурочным прогулкам. Стали поговаривать о необходимости решёток на окнах, вплоть до самых высотных, – тем более что временами убийцы забирались в дома. Во избежание кривотолков власти оставили это на усмотрение жильцов, одаривая желающих симпатичными наборчиками из десятка стальных прутьев и пакетика с цементом (дрелью можно было разжиться у домового) – на манер старой игры: «Сделай сам». Хочешь остаток дней провести за решёткой, подсуетись в свободное время, но уж потом не пеняй на злокозненных правителей. Правда, на дверях трудяжных клетушек ночные запоры встраивали централизованно, ограничившись сбором подписей под петицией (подписались с обычным единодушием). А вот спецов запирать пока не стали – видимо, рассудив, что среди них довольно умельцев, способных обойти любые запоры. И законопослушие ещё не впиталось в кровь спецов, как у трудяг, – их ещё не «дисциплинировали» как следует.
   Что до самого Вадима, то эти годы он жил словно бы по инерции, оглушённый тем недолгим приливом чувств, больше напоминавшим цунами. Душу его раз бередили до таких глубин, которых Вадим в себе не подозревал. Собственно, тогда он и «вышел из себя», расплывшись в мысле-облако, – причём, видимо, навсегда. И долго ему было ни до чего, хотя событий вокруг хватало, в том числе довольно страшненьких.
   Надо признать, со стихийной преступностью в Крепости блюстители расправились лихо, по примеру первых чекистов не утруждая себя поисками виновных, а просто хватая всех подозрительных. Правда, затем блюстители не приканчивали их с большевистской (или же инквизиторской) принципиальностью, расстреливая по подвалам, а пропускали через некий таинственный «анализатор», после которого у редкого из испытуемых не ехала крыша. Зато и самых отпетых преступников не приходилось лишать жизни, ибо склонность к авантюрам у них улетучивалась напрочь. (Вообще, как известно, лучший способ покончить с преступностью – рассадить всех по тюремным камерам.)
   Наверное, таким же способом крепостники не отказались бы разобраться и с крутарями, но здесь ещё неизвестно, чья возьмёт. Во всяком случае, затевать крупную свару было себе дороже.
   Однако в последние месяцы на город свалилась новая напасть: из закупоренных ночами домов стали исчезать люди – причём, как на грех, почти все были спецами, не позаботившимися зарешетить окна. А это было чревато многим, в том числе принудительным встраиванием решёток. То есть сначала, разумеется, по общагам понесут опросные листы, чтобы всё выглядело тип-топ. И перепуганное большинство, конечно, их подмахнёт, а несогласное меньшинство, как всегда, утрётся: куда там, «воля народных масс»! А затем, чтоб окончательно излечить от иллюзий, и на места служб станут возить в зарешечённых транспортах, в сопровождении надсмотрщиков…
   Краем глаза Вадим засёк, как его нагоняет расхлябанный двуколёсник с блюстительскими эмблемами на потёртых боках, и обречённо вздохнул: ещё и этих не хватало!.. Двуколёсник с достоинством приближался, дребезжа плохо пригнанными деталями, фыркая вонючим дымом. В условиях ухудшения климата и топливного дефицита сей транспорт сделался в губернии основным – исключая, конечно, общественные. Он немногим отличался от мотоцикла, послужившего ему прототипом, однако был существенно длинней и значительно массивней, поскольку предназначался для двоих. Но главное: обзавёлся крохотной кабинкой, вплотную обтекающей ездоков, – с крышей и дверцами, как положено.
   Обогнав Вадима, двуколёсник затормозил и дал лёгкий крен на опору, выдвинувшуюся сбоку днища. Затем распахнулась узкая дверца и наружу протиснулась грузная фигура, затянутая в кожу и пластик, вооружённая увесистой дубинкой. А самой занятной деталью снаряжения являлся широкий шипастый ошейник – теперь, после загадочных ночных мясорубок, вовсе не казавшийся нелепым.
   – Гуляем? – сипло осведомилась фигура, поигрывая дубинкой. – И чего тебе в транспортах не катается, а, дурик?
   Вадим покосился вбок: второй блюститель следил за ним, словно натасканный пёс, готовый броситься при первом неосторожном движении. Или слове.
   – Гуляю, – коротко подтвердил он. – Нельзя?
   – Можно, – разрешил толстяк. – Сейчас. А застукаем после отбоя – смотри!..
   – Хорошо, – согласился Вадим непонятно с чем: то ли он не станет разгуливать после отбоя, то ли постарается, чтоб его не «застукали». И оба блюстителя взирали на него с сомнением. Угрюмая эта парочка привязывалась к Вадиму не впервые, будто подозревая в чём-то. Или просто он ей «не глянулся». Конечно, логика в таких подозрениях присутствовала: если человек нарастил приличные мослы, но при этом не крутарь и не гардеец, ему прямая дорога в грабители – иначе зачем?
   – Выпендриваешься много, – наконец объявил блюститель, словно именно это не давало ему покоя. – Кто ты вообще есть? Грязь!
   Вадим промолчал: не спрашивают – значит, и отвечать ни к чему. А сие словечко: «грязь», – мы положим в копилку. «Новояз» как-никак.
   – Понял меня?
   – Понял, – ответил он на сей раз, даже повторил: – Понял, брат патрульный!
   Опять же, про что понял: про выпендрёж или про «грязь»? Сами пусть разбираются. Каков вопрос, таков ответ. А мысленно Вадим даже прибавил: «блюст», – не ругательство, нет. Обычное сокращение названия.
   Кажется, блюстители что-то заподозрили, но сформулировать не могли (словно тот пёс, что говорить не обучен), а посему пребывали в раздумье. И придраться вроде не к чему, и отпускать жаль. Где-нибудь, в не столь людном месте, они бы не стали церемониться, обошлись бы и без повода, – но здесь это чревато. Конечно, можно было вывернуть Вадиму карманы – на предмет обнаружения запретных вещей. Только какой же остолоп станет носить их на службу, где шмонают ещё чаще?
   – Ладно, дурик, топай, – велел толстый, как в прежние разы. И посулил зловеще: – Попадёшься ты нам!..
   Тоже не ново. Пожав плечами, Вадим зашагал дальше, прикидывая, чем он так не понравился стражам порядка. Впрочем, в нюхе им не откажешь: Вадим и вправду совсем не чтил тот «порядок», который они с таким усердием насаждали. Вообще, что это такое: порядок? Он ведь разный: в казарме – один, на кладбище – другой, в лагере – третий. И лагеря, кстати, бывают всякие: от Артека до Соловков.
   Скученные довоенные кварталы наконец раздвинулись, сменившись разрозненными высотными зданиями поздних застроек, между которыми было где разгуляться – ветру, машинам, людям. И даже упомянутым ночным проказникам, ибо как раз в здешних рощицах чаще случались убийства, прозванные в народе мясорубками. Может, дело в том, что в таких «спальных» районах проживала большая часть горожан. И ещё, пожалуй, в Центре, но там бы садюг живо взяли в оборот. Ибо блюстителей за возводимой вокруг Центра стеной наверняка набралось бы не меньше, чем жильцов, – не считая гардейцев. «Золотая тысяча» как-никак, слуги народные!.. А по совместительству – «отцы» да «старшие братья». Ну, разве не забавно?