Сторонники информационной теории сна опирались на данные нейрофизиологии, согласно которым, чтобы информация перешла из кратковременной памяти в долговременную, она должна быть переведена с языка электрических импульсов на язык молекул. Электрические импульсы циркулируют по нейронным кругам до тех пор, пока информация не перейдет на белковые молекулы и не запишется в них кодом, основанным на комбинациях нуклеотидов. Насчет кода теперь есть и другие гипотезы: одни считают, что память представляет собой набор голограмм, другие, что информация хранится в ритмических рисунках биотоков мозга. Но все это не меняет дела. В любом случае мозгу необходимо отключиться от внешнего мира (что и составляет сущность сна) и перейти на иной режим. Просыпаемся же мы тогда, когда переработка информации закончена: информация записана, память готова к новым впечатлениям. Спать больше незачем.
   Это объяснение назначения сна кажется простым и убедительным: в самом деле, чтобы переварить пищу, нужно хотя бы на время перестать есть. Но какую информационную пищу принимает тот же кот, спящий каждые сутки по восемнадцать часов? Может быть, он генерирует информацию сам? Какую же? Мы не находим ее отражения ни в его поведении, ни на его электроэнцефалограмме. А как переваривает информацию акула? Связано ли с этим процессом состояние каталепсии, к которому так неравнодушны лягушки, черепахи и совы?
   Оставим животных; возможно, у них есть свои причины спать. Поговорим о себе. Мы с вами путешествуем, мы попадаем в новый город, целый день мы осматриваем его. С утра мы успели заглянуть в два музея; в первом была выставка картин местных художников, во втором — стоянка первобытного человека, пушка, отбитая у Стефана Батория, и чучело рыси, некогда обитавшей в здешних лесах. Потом мы излазили Старый город с его узкими улочками, ратушей, домом какого-то братства рыжеголовых и неприступными стенами со следами смолы, вылитой на голову все того же неугомонного Стефана Батория. Потом был ужин в лучшем погребке города, среди пыльных шкур, табачного дыма и вонючих бочек из-под пива. Впечатлений — на год! Сколько же мы будем спать, чтобы все это запомнить? Да сколько обычно — восемь часов. Может, даже семь: утром нас повезут на какое-то кладбище, которым ужасно гордятся местные жители. Проходит месяц. Мы возвращаемся с работы с пустой головой: в этот день не случилось ровно ничего. Кто-то приходит на чашку чая, мы болтаем о том о сем, посматривая на телевизор, где показывают кинофильм «Веселые ребята». Совершенно бессодержательный день! Сколько же мы спим после него? Да все те же восемь часов. Даже больше! Нынче утром нам не к девяти, а к десяти, и мы с удовольствием дремлем еще часок. Над какой информацией работали механизмы нашей памяти в эту ночь? Чего ради мы спали так долго? Неизвестно. То ли дело поэты или ученые: говорят, они сочиняют во сне и совершают открытия.

СОНАТА ДЬЯВОЛА

   «Вот четверостишие, которое папа сочинил на днях, — пишет зимой 1871 года дочь Тютчева Дарья Федоровна своей сестре Екатерине, — он пошел спать и, проснувшись, услышал, как я рассказывала что-то маменьке». Четверостишие было следующее:
 
Впросонках слышу я и не могу
Вообразить такое сочетанье,
А слышу свист полозьев на снегу
И ласточки весенней щебетанье.
 
   Скольжение санок за окном, женский говор рядом или в соседней комнате, неглубокий сон, и вот уже звучат слова в пятистопном ямбе, и как бы сам собой рождается столь благоприятствующий поэзии оксюморон — сочетание противоположных понятий: свист полозьев и щебетание ласточки, зима и весна.
   Пушкину, по его собственному признанию, приснились две строчки из стихотворения «Лицинию» («Пускай Глицерия, красавица младая, равно всем общая, как чаша круговая…»). Лафонтен во сне сочинил басню «Два голубя», Державин — последнюю строфу оды «Бог», Вольтер — первый вариант «Генриады» — целую поэму! Во сне сочиняют не одни поэты. Бетховен, заснув во время езды в карете, сочинил пьесу, но, проснувшись, не мог восстановить ее в памяти. На следующий день, оказавшись в той же карете, он вспомнил ее и записал. Тартини во сне создал «Сонату дьявола». Он назвал ее так, ибо ему приснилось, что долго ускользавшую от него мелодию принес ему дьявол, который взамен потребовал его душу. «Увертюра к „Золоту Рейна“ родилась в моем уме во время поездки в сентябре 1853 года в Италию, в Специю, — рассказывает Вагнер в книге Джордже Бэлана „Я, Рихард Вагнер…“ — Однажды после обеда, утомленный, я прилег, чтобы соснуть, но вместо благотворного сна меня охватила тревожная дремота, сопровождаемая ощущением погруженности в воду под звуки протяжных ми-бемольных арпеджио. Поняв, что наступил момент создания музыки к „Золоту Рейна“, я тотчас вернулся домой, в Цюрих. Лихорадочная работа над прологом тетралогии завершилась в конце мая 1854 года…»
   Снятся «творческие» сны и ученым. Менделееву, как мы знаем, приснилась таблица, где химические элементы были расположены не в порядке убывания атомного веса, как он поставил их сначала, а в порядке возрастания. Во всех книгах по психологии творчества можно встретить рассказ о химике Августе Кекуле, которому приснилась долгожданная формула бензола. Дело происходило в Генте. Кекуле писал учебник по химии. Как-то вечером он повернулся к камину и задремал. Образы атомов заплясали в его голове. «Мой умственный взор, искушенный в видениях подобного рода, — рассказывал он, — различал теперь более крупные образования… Длинные цепочки, все в движении, часто сближаются друг с другом, извиваясь и вертясь, как змеи!.. Одна из змей ухватила свой собственный хвост, и фигура эта насмешливо закружилась перед моими глазами. Пробужденный словно вспышкой молнии, я провел остаток ночи, детально разрабатывая следствия новой гипотезы».
   Но вернемся к поэтам. У Сэмюэля Кольриджа есть маленькая поэма «Кубла Хан, или Видение во сне» (с подзаголовком «Фрагмент»). Поэме предпослан рассказ о том, как она сочинялась. «Летом 1797 года, — пишет Кольридж, — автор, в то время больной, уединился в одиноком крестьянском доме между Порлоком и Линтоном, на эксмурских границах Сомерсета и Девоншира. Вследствие легкого недомогания ему прописали болеутоляющее средство, от воздействия которого он уснул в кресле как раз в тот момент, когда читал следующую фразу (или слова того же содержания) в „Путешествии Пэрчаса“: „Здесь Кубла Хан повелел выстроить дворец и насадить при нем величественный сад; и десять миль плодородной земли были обнесены стеною“. Около трех часов автор оставался погруженным в глубокий сон…» Дальше Кольридж сообщает, что за эти три часа он сочинил двести или триста строк. Образы «вставали перед ним во всей своей вещественности, и параллельно, без всяких ощутимых или сознательных усилий, слагались соответствующие выражения». Когда он проснулся, ему показалось, что он помнит все, и, взяв перо, чернила и бумагу, он поспешно записал строки, которые приводятся ниже. Он намеревался продолжать, но тут его позвал некий человек, прибывший по делу из Порлока, и продержал его больше часа. По возвращении к себе в комнату автор, к немалому своему огорчению, обнаружил, что хотя и хранит некоторые неясные и тусклые воспоминания об общем характере видения, но, за исключением нескольких разрозненных строк и образов, все остальное исчезло, подобно отражению в ручье, куда бросили камень.
   «…Подожди, несчастный юноша со взором робким, — цитирует он затем собственное стихотворение „Пейзаж, или Решение влюбленного“, — разгладится поток, виденья скоро вернутся! Остается он следить, и скоро в трепете клочки видений соединяются, и снова пруд стал зеркалом». Но клочки, увы, не соединились. Много раз Кольридж пытался припомнить свои видения и завершить то, что первоначально было даровано ему целиком, но все попытки были тщетны. Он отдает на суд читателя лишь начало поэмы — 68 строк, в которых рассказывается, как Кубла Хан, или Хубилай, знаменитый потомок Чингисхана и основатель монгольской династии в Китае, построил себе дворец в стране Ксанаду: «In Xanadu did Kubla Khan a stately pleasure-dome decree:
 
В стране Ксанад благословенной
Дворец построил Кубла Хан,
Где Альф бежит, поток священный,
Сквозь мглу пещер гигантских, пенный,
Впадает в сонный океан…
 
   Но почему «В стране Ксанад», спросит читатель, когда у Кольриджа сказано «In Xanadu» (по-английски это звучит как «Ин Занаду»)? Оттуда же, ответим мы, откуда и само «Xanadu» — от ритмической необходимости. В книге, которую поэт читал перед сном, было не «Ксападу» (три слога), а «Ксанду», что мешало образованию стиха. Из тех же соображений Бальмонт, переводя Кольриджа, переделал Занаду в Ксанад. Как сказал один критик, «из первой уже строки получился стих, состоящий почти из одних редкостных собственных имен, почти бессмысленный, но благозвучный и полный предчувствуемого смысла». Но не будем задерживать свое внимание на литературной стороне дела: поэма, безусловно, прекрасна. Но действительно ли она приснилась Кольриджу? Две строчки еще куда ни шло, ну четыре, но шестьдесят восемь! Мало их сочинить, их еще надо запомнить сходу! Даже если магия семерки не распространяется на стихи, все равно случай невероятный.

НЕСКОЛЬКО КАПЕЛЬ ОПИЯ

   «Кубла Хан» напечатан был в 1816 году; тогда же написано к нему и предисловие. Сама же поэма создана, по словам Кольриджа, летом 1797 года, а по утверждениям некоторых критиков — весной 1798 года. А как обстоит дело с «первоисточником»? Да, отмечают биографы поэта, вышло в 1617 году в Лондоне «Путешествие Пэрчаса», но Кольридж цитирует из него отрывок неверно. Пэрчас написал следующее: «В Ксанду Хан Хубилай выстроил величественный дворец, огородив равнину в шестнадцать миль стеною…» Слова эти, очевидно, слились в сознании Кольриджа с отрывком из другой книги Пэрчаса — «Путешественники», где тот описал замок основателя мусульманского ордена ассасинов Гассана Ибн-Сабба, названного им Аладдином. В живописном оазисе Аладдин воздвиг несколько роскошных дворцов, где по трубам струилось вино, молоко, мед и вода, а прекрасные девы музыкой и песнями услаждали гостей. Эти мотивы есть и в «Кубла Хане». Какую же книгу держал в руках поэт, засыпая? Сразу обе? А откуда взялся Альф, «поток священный»? Оказывается, из третьей книги — из «Путешествия к истокам Нила» Джеймса Бруса, где написано, что, по преданию, Нил был одной из четырех рек, вытекавших из Эдема. Воды Нила скрывались под землей и вновь появлялись в Абиссинии. Точно так же в греческих мифах (еще один «источник»!) вела себя и река Алфей, которая течет из Аркадии в Элладу. Нил и Алфей слились у Кольриджа в Альф.
   Когда «Кубла Хан» был напечатан, он не встретил сочувствия. Только Байрон оценил поэму по достоинству. Критики же видели в ней нагромождение беспорядочных образов, привидевшихся наркоману. Теперь они впадают в другую крайность и считают все предисловие мистификацией. В самом деле, говорят они, мог ли Кольридж взять из дома на столь далекую прогулку тяжелейший том Пэрчаса? Какие дела могли быть у поэта, вообще не имевшего никаких дел и искавшего уединения, с незнакомцем из Порлока и как тот ухитрился разыскать его? Нам кажется, что все эти сомнения неосновательны. Кольридж не говорит ни слова о прогулке. Он мог жить некоторое время в крестьянской хижине, с ним там могло быть сколько угодно книг, кто угодно мог разыскать его — мало ли кому он мог понадобиться. В самой ранней заметке на рукописи поэмы Кольридж написал, что она «была создана как бы в полузабытье» после приема двух-трех капель опия. Там нет упоминания ни о незнакомце из Порлока, ни о глубоком сне, в который он якобы погрузился. Заменив «полузабытье» «глубоким сном» в предисловии, Кольридж изменил и самую суть случившегося. Зачем он это сделал? Биографы считают, что в 1816 году у него на то были причины. Подавленный творческими неудачами, он, возможно, не хотел, чтобы читатели подумали, будто он мог сознательно, а не в «глубоком сне» сравнить себя с поэтом-пророком, «вскормленным медом и млеком рая», как сказано в последних строках «Кубла Хана».
   С другой стороны, мог ли Кольридж в течение восемнадцати лет хранить в памяти все детали того дня, даже если это был необычный день? Тот же Кекуле через двадцать пять лет после своего открытия рассказывал две совершенно противоположные версии об этом событии. По одной, формула бензола приснилась ему в виде змеи и дело было в Генте, по другой, он «узнал» ее в сцепившихся обезьянах, когда клетка с ними встретилась ему на одной из улиц Лондона. Обезьяны, вспоминает он, ловили друг друга, то схватываясь между собою, то опять расцепляясь, и один раз схватились так, что образовали кольцо, подобное бензольному.
   Кекуле искал свою формулу десять лет. Десять лет упорных размышлений, постоянное возвращение к одной и той же задаче. Странно не то, что формула ему приснилась, странно было бы, если бы она не начала ему сниться, не открылась бы ему во сне! Но с другой стороны, как можно задним числом выдумать обезьян? Хотя кто знает, на что способно воображение ученого. Для нас с вами формула — бесплотный знак, а для истинного ученого — живая фигура, вызывающая целую гамму эмоций. Домашние подслушали однажды, как Менделеев разговаривал с формулой: «У, рогатая, доберусь я до тебя!» Ничего удивительного не было бы и в том, если бы Кекуле, «добравшись» до своей формулы и как-нибудь, в раздумье, машинально, приделывая к ее палочкам какие-нибудь хвостики, усмотрел бы в ней сходство со сцепившимися обезьянами, которых действительно видел где-то давным-давно.
   Но нас сейчас интересует одно: мог ли Кекуле открыть свою формулу во сне, могла ли она ему присниться? Пожалуй, все-таки могла, но, конечно, не в виде всем известного шестиугольника, да еще со знаком СН по углам, а в полусимволической форме поймавшей свой хвост змеи: мышление спящего, как мы еще убедимся, отличается от мышления бодрствующего человека как раз тем, что тяготеет к символике. Могла, конечно, ибо еще Лукреций сказал:
 
Если же кто-нибудь занят каким-нибудь делом
прилежно
Иль отдается чему-либо долгое время…
То и во сне ему снится, что делает то же.
 
   Тем не менее мы чувствуем серьезную разницу между шестиугольником, в каком бы обличье он ни предстал перед взором спящего, и поэмой в 68 тщательно отделанных строк, да к тому же производящей впечатление законченного целого, а не фрагмента. Поток образов и слов, но не отделанных, — вот с чем еще мы можем согласиться. Вагнеру снится не увертюра, а ощущение погруженности в воду под звуки протяжных арпеджио, Тютчеву снятся звуки — скрип полозьев и щебетанье ласточки, стихи же об этом он сочиняет потом. Нет, шесть строк, восемь, двенадцать, но не шестьдесят восемь! То был не сон, а полусон-полуявь, греза, транс, но не сон.
   Многие люди, засыпая, бормочут бессмысленные фразы, и часто эти фразы состоят из рифмующихся кусочков. В английском еженедельнике «Нью стейтсмен» была напечатана как-то коллекция этих фраз. Самой забавной была признана та, которую произнес, засыпая, некий мистер Синглтон из Лондона: «Only God and Henry Ford have no ambilical cord» (только у бога и Генри Форда нет пуповины). Наши критики, говорил французский поэт Поль Валери, постоянно смешивают понятия сна и поэзии. Но ни сон, ни греза не являются непременно поэтическими. Во сне «наше сознание может быть наводнено, до пределов насыщено порождениями некоего бытия, чьи предметы и сущности кажутся, правда, теми же, что и при бодрствовании, хотя их значимости, их отношения, формы их превращений и перестановок в корне меняются и с несомненностью демонстрируют нам чаще всего в символической и аллегорической форме мгновенные колебания нашей общей чувствительности, не контролируемой чувствительностью специальных органов чувств. Так же приблизительно складывается, развивается и, наконец, рассеивается в нас и состояние поэтическое».
   Отсюда явствует, заключает Валери, что поэтическое состояние есть состояние абсолютно непредсказуемое, неустойчивое, стихийное, эфемерное, что мы утрачиваем его, как и обретаем, чисто случайно. «Этого состояния еще недостаточно, чтобы сделаться поэтом, так же как недостаточно увидеть во сне драгоценность, чтобы найти ее при пробуждении сверкающей на полу…» Мы не сомневаемся в том, что под влиянием опия и вдохновения Кольридж испытал «поэтическое состояние». Возможно, ему приходили в голову целые строфы, перекликавшиеся с образами, которые были вызваны чтением одной книги Пэрчаса и воспоминаниями о другой. Все было; может быть, и двести строк были, хотя и нуждались потом в тщательной обработке и отделке, совершаемой только под контролем бодрствующего сознания. Но то был не сон в обычном значении этого слова — не медленный сон в любой его стадии и не сопровождаемый сновидениями быстрый, а, вероятнее всего, одно из состояний бодрствования, которое мы испытываем редко, ибо редко случается нам принимать опий и еще реже оказываемся мы такими поэтами, как Кольридж, но которое, тем не менее, существует в природе и называется вдохновением.

ЦИРКОВАЯ НАЕЗДНИЦА

   Вдохновение часто связывают с деятельностью бессознательного, когда люди творят как бы по наитию, сами не зная, каким образом и откуда рождаются у них прекрасные строфы, свежие и глубокие идеи, решения долго не дававшихся им задач. Известно оно было еще во времена Сократа, у которого, по его признанию, был свой личный демон, нашептывавший ему некоторые мысли. Но демон Сократа был натурой несозидательной: он нашептывал ему только то, чего делать не следует. В решениях конструктивных Сократ полагался лишь на бодрствующее сознание. Зато у итальянского математика Кардано демон был существом творческим: ему он был обязан открытием мнимых чисел. Философ Кант воздавал хвалу бессознательному, считая его «акушеркой мыслей», а физиолог А. А. Ухтомский говорил, что научные догадки и намечающиеся мысли, приходящие в голову во время сознательных поисков, продолжают обогащаться, преобразовываться и расти в бессознательном, чтобы, возвратившись потом в сознание, оказаться более содержательными, созревшими и обоснованными.
   По мнению физиолога П. В. Симонова, неосознаваемость определенных этапов творческой деятельности возникла в процессе эволюции как необходимость противостоять консерватизму сознания. Сознание — это знание, которое можно передать другим, то есть частица коллективного опыта человечества. Этот сконцентрированный в сознании опыт должен быть защищен от случайного, сомнительного, не подтвержденного практикой. Знания должны лежать на своих полочках и не вступать друг с дружкой в причудливые комбинации, подобные сновидениям. За этим, полагает Симонов, и следит сознание, выполняющее по отношению к опыту такую же роль, какую выполняют по отношению к генетическому фонду особые механизмы, защищающие его от вредных воздействий среды.
   Однако строгий порядок, царящий в сознании, мешает формированию новых гипотез. В первый момент сознание отказывается примириться с тем, что противоречит разложенному по полочкам опыту. Вот почему наша сознательная память так не любит абсолютную, не связанную с прошлым опытом новизну. И вот почему сам процесс формирования гипотез освобожден от контроля сознания, готового отвергать гипотезу в самом ее зародыше. Сознанию предоставлена другая роль — окончательный отбор тех гипотез, которые оказываются полезными для достижения поставленной цели. Если Симонов прав, то бессознательное вместе с новой идеей должно, очевидно, выложить перед сознанием доказательства ее истинности и как бы объяснить сознанию, чем оно руководствовалось в своих оценках.
   Кое-кому удалось подсмотреть, как работает бессознательное. «Находясь в нормальном состоянии духа, — писал Чайковский к Н. фон Мекк, — я сочиняю всегда, каждую минуту дня и при всякой обстановке. Иногда я с любопытством наблюдаю за той непрерывной работой, которая сама собой, независимо от предмета разговора, который я веду, от людей, с которыми нахожусь, происходит в той области головы моей, которая отдана музыке… Иногда это бывает какая-то подготовительная работа… а в другой раз является совершенно новая, самостоятельная музыкальная мысль, и стараешься удержать ее в памяти».
   За работой бессознательного наблюдал и знаменитый математик Анри Пуанкаре. В течение двух недель он безуспешно бился над проблемой так называемых автоморфных функций. Как-то вечером он выпил кофе и не мог заснуть. «Идеи теснились в моей голове, — рассказывал он, — я чувствовал, как они сталкиваются, и вот две из них соединились, образовав устройчивую комбинацию. К утру я установил существование одного класса этих функций…» Но до окончательного решения было еще очень далеко, и, утомленный бесплодными поисками, Пуанкаре решил заняться на время другой темой. Однажды, во время прогулки, его вдруг осенило, что тема, которую он считал «другой», косвенно связана с первоначальной. Впоследствии он понял, что это его бессознательное, не перестававшее размышлять над занимавшей его проблемой, пустилось на поиски подсказки, которая часто кроется в сходных задачах.
   Зрелище соединяющихся в комбинацию идей поразило Пуанкаре более всего: «Будто присутствуешь при своей собственной бессознательной работе, которая становится частью сверхвозбужденного сознания, и даже различаешь, хотя и смутно, два метода работы этих двух „я“. Обычно, говорит Пуанкаре, в поле сознания ученого попадают лишь полезные комбинации или такие, которые обладают всеми признаками полезных. Это похоже на экзамен второго тура, куда попадают лишь те, кто прошел первый тур. На первом же туре кандидатов отбирает бессознательное. Оно умеет судить здраво, у него безупречное чувство меры и безошибочная интуиция. Оно способно и создавать материал для выбора — сотни математических комбинаций. Границы сознания узки: о скольких вещах мы можем думать одновременно? У бессознательного границ не видно: оно вмещает весь наш опыт, все ощущения, все способности.
   Бессознательное похоже на зал, где к стенам прикреплены крючочки — элементы будущих комбинаций. Когда у сознания появляется цель, крючочки отделяются от стен и пускаются в танец, сцепляясь друг с другом. Так представляет себе бессознательное математик. А вот физику, например академику А. Б. Мигдалу, оно кажется собранием знакомых и полузнакомых людей, символизирующих различные понятия. Но разница эта несущественна. В физике, говорит он, то же, что и в математике: сознательные попытки решить проблему дают задание подсознанию — искать решение в определенном круге понятий. Из запаса знаний и опыта подсознание отбирает те сочетания понятий, которые могут оказаться полезными, и представляет их на суд сознания.
   Как-то раз решение явилось Мигдалу во сне. Мигдал решал задачу о вылете электронов из атома при ядерных столкновениях. В общем виде все было ясно: столкнувшись с нуклоном, ядро быстро набирает скорость, а электроны, обладающие меньшими скоростями, не успевают улететь вместе с ним и остаются там, где произошло столкновение. Но формула, показывающая вероятность вылета любого из электронов, не давалась ученому. «Подсознание, — рассказывает он, — выдало идею решения иносказательно, во сне: по цирковой арене скачет наездница; внезапно она останавливается, и цветы, которые она держит в руках, летят в публику… Оставалось только перевести эту мысль на язык квантовой механики».
   Снова иносказание, снова символика, как и в случае с Кекулевой змеей. Похоже на то, что это был настоящий сон, а не работа возбужденного сознания.
   Можно ли, спрашивает Мигдал, увеличить эффективность подсознательных процессов? Чтобы сдвинуться с мертвой точки, считает он, надо сознательными усилиями, повторяя рассуждения и вычисления, довести себя до такого состояния, когда все «за» и «против» будут известны наизусть, а все выкладки будут проделываться в уме, без бумаги. Тогда решение придет само собой. Кто хотя бы однажды делал работу, лежащую на пределе возможного или даже за его пределами, тот знает, что есть только один путь — упорными усилиями, решением вспомогательных задач, подходами с разных сторон, отбрасывая все посторонние мысли, «довести себя до состояния, которое можно назвать экстазом (или вдохновением?), когда смешивается сознание и подсознание, когда сознательное мышление продолжается во сне, а подсознательная работа делается наяву».
   В своего рода «внутреннем» экстазе, вызванном несколькими каплями опия, находился Кольридж, сочиняя своего «Кубла Хана», Пуанкаре, подхлестнувший себя двумя чашками кофе, который ой до этого по вечерам не пил. Был в нем, возможно, и Вагнер, назвавший свое состояние не сном, а тревожной полудремотой. Кольридж, как мы помним, тоже сначала говорил не о сне, а о полузабытье. Экстаз, вдохновение, озарение, наитие — у этого состояния много названий, но суть одна: в тех случаях, когда в нем рождается новая научная идея, музыка, поэзия, когда оно не растворяется в бесплодном созерцании порой необычных видений, а сосредоточивает всю свою энергию на созидании, — тогда, в эти счастливые мгновения, сознание и бессознательное действуют сообща, удваивают свои усилия и, забывая все свои распри, наполняющие время от времени их будничную жизнь, сплетают дерзновение одного и осмотрительность другого в единый акт творчества, который приносит такие замечательные плоды, что самому творцу иногда все с ним случившееся кажется волшебным сном.