— Жизнь бывает прекрасна, друзья! — сказал он. — Я добр, когда ем. Просите у меня — всем поделюсь. Мне даже жаль этих мятежников. Глупцы! А кто мешал каждому из них забраться так же высоко, как я? Никто. Один глуп, другой умен, и так устроено богом. Э, Божественный все поставит на место!
   — Он — Несравненный! — убежденно сказал Трибониан.
   — Он — Сверхвеличайший, — отозвался Евдемоний.
   — А вы — отставные светлейшие, — не удержался Каппадокиец. Впрочем, это была шутка, без примеси злости, любя.
   «А ты кто?» — подумал Евдемоний, но смолчал.
   Бывший префект города охотно умерил бы свои сомнения дружеским излиянием — и не умел. Как все, он привык говорить умалчивая и высказывался лишь в меру полезного действия слов на собеседника. От столетия к столетию искусство играть словами делалось в империи обязательным не только чтобы преуспевать, но хотя бы лишь сохранить себя. Откровенность? Это страшная ловушка, медвежий капкан, который настораживаешь на собственном пороге, в собственной постели. Сегодня — друг, через десять лет — враг вспомнит неосторожные речи и поразит в слабое место. Жена выдаст мужа любовнику, которого сегодня еще нет, но который может прийти завтра. Дочь по глупости молодости предает отца подругам, сын — приятелям. Порой и не случайно, но совершенно сознательно дети роют могилу отцу: зажившийся старик мешает им пользоваться радостями жизни. Игра страстей губительнее землетрясений, алчность и желание наслаждаться сильнее яда индийских колдунов. В патрикианских семьях префект города имел шпионов, завербованных не блеском статеров. Евдемоний видел везде одно: легионер желает смерти центуриона, центурион — легата, легат — дука, младший писец — старшего, простой сборщик налогов — логофета. Только себя Евдемоний считал свободным от человекоубийственной зависти: достигнув предела, он не желал смерти Обожаемого. Так не спросить ли все же, действительно ли Наивеличайший устранил всех троих лишь для маневра? А! Носорог опять будет издеваться. Лучше насытиться и опьянеть. Евдемоний указал на амфору. По форме ее и по печати он узнал корифское вино, вкусное и крепкое. Немногое из того, что еще осталось в темной и нищей Элладе.
   Евдемоний перестал ощущать собственные ноги. Стол затянуло дымом-туманом, пар от горячих блюд и наваров густел, густел. Носорог удвоился, утроился. Ха-ха! Троица Носорогов! Все трое жрали с неистовой поспешностью.
   — Вы лопнете, лопнете, обжоры!.. — ужаснулся Евдемоний и утонул в пьяном небытии.
   Каппадокиец метнул в обессилевшего светлейшего фаршированным утенком. Подрумяненное тельце птицы с животиком, зашитым шелковой ниткой, с розой, заменившей ему шею и голову, упало на темя Евдемония, — будто бы ухмыляющаяся рожица выглянула из розового венка. Трибониан тоже спал, положив щеку на ладонь.
   — Нищие, лизуны, собачьи хвосты, ублюдки, манихеи, самаряне, иудеи, элладики-грекулюсы, — бранился Каппадокиец, — вас не стоит кормить, вы, нажравшись, спите, как рабы, как кастраты! Нет, вол и тот умеет насладиться жвачкой, вы хуже вонючих хорьков, вас не стоит учить радостям жизни!..
   Иоанн опять свесился с ложа. В который раз, он не помнил, внимательный раб-врач предложил ему серебряную лохань и услуги гусиного пера.
   — Стой! — приказал Иоанн сам себе. Он поднял палец. Рука дрожала. Несмотря на предосторожности, хмель вин проникал в кровь, манил забвением, играл с телом и мыслями. — Отдохни, у тебя есть дела, светлейший, — напомнил сейчас Каппадокиец.
   Врач, привыкнув угадывать желания своего хозяина и повелителя, приблизил к губам господина узкий бокал. Напиток был горьковат, с тяжелым запахом аммиака.
   — Когда ты придумаешь делать это не таким противным? — с гримасой спросил Иоанн.
   Глухой — в свое время ему проткнули барабанные перепонки, — врач умел читать слова повелителя по движению губ и почтительно развел руки в знак бессилия. Каппадокиец погрозил врачу пальцем.
   Гадкое на вкус снадобье действовало быстро. Мысли прояснились. Каппадокийца обули, подняли, поставили на ноги, надели на него суконную далматику. Низкая шапка из меха бобра заменила венок. Сейчас он опять мог бы есть и пить, аппетит возвращался. Долг службы Божественному… Иначе Иоанн не стал бы бороться с собой, как святой с искушением.
   Свет проникал в столовую залу из окон, прорезанных под самым потолком. Окна защищала кованая решетка, изображавшая переплетение виноградных лоз и гроздей.
   — Ты видишь, они спят, — обратился Иоанн к иконе святого Георгия с лицом Юстиниана. — А я, Наивысший, служу тебе из любви и так, как ты любишь службу. Без твоих приказов читаю я твои божественные мысли, когда они еще покоятся, подобно птенчикам, в теплом гнезде твоего великого разума…
 
 
   Дверь, которая открывалась в стене, имела вид облицовочной плиты. Иоанн Каппадокиец очутился на площадке лестницы. Еще пятнадцать ступеней вниз — и лестница уходила под воду. Это был палатийский порт, носивший название «Буколеон» — по дворцу, стоявшему на берегу. Замкнутые ковши портов звались мандракиями, словом, обозначавшим на суше «загон для овец». Как загоны, порты имели стены и ворота. Мандракий Буколеона был образован двумя молами, отходившими от берега, как круто загнутые на концах рога. Стены слагались из тесаных глыб, без извести. Они держались собственным весом: каждый камень имел в длину пять локтей, два локтя в высоту и три — в ширину. Кладка видимой глазом части мандракия происходила быстро. Трудно было создать подводные опоры.
   Юстиниан велел победить море. В полутора стадиях от берега, там, где были ворота мандракия, глубина составляла сто локтей. Сильное течение пролива относило в сторону свинцовый груз лота весом в шесть фунтов. Больше года в море валили с кораблей глыбы неотделанного камня. Обломки падали в бездну, труд казался безнадежным, так медленно поднималось дно. Сообразуясь с течением, в море сыпали и каменную мелочь в попытке заполнить пустоты между глыбами, но никто не знал, что происходит внизу. Зато Иоанн Каппадокиец знал, сколько золота прилипло к его рукам.
   Через год критские водолазы сообщили, что вершины насыпей похожи на горные хребты. Когда осталось десять локтей глубины, бури принялись разметывать верх насыпей. Но воля базилевса оказалась сильнее, базилевс любил строить, отнимая место у моря. На насыпях и на сваях строили и в Золотом Роге, и по южному берегу полуострова.
   Берега Пропонтиды и Евксинского Понта, где находились каменоломни, изменились. Дыры превращались в пещеры, пещеры — в овраги, овраги — в долины. Ливни находили новые места для водопадов. Острие углы камней, похожих на египетские саркофаги, расщепляли бревенчатые палубы кораблей. Когда лебедки и тали поднимали камень на месте укладки, иной раз под ним висели бесформенные клочья, в которые превратилось тело раба, свободного работника, или мастера, зазевавшегося в момент погрузки на каменоломне. Критские ловцы губок — водолазы всплывали умытые кровью, хлынувшей из носа и ушей. Иной и вовсе не поднимался — привлеченные возней скользкие мурены-охотницы уже устраивали засады на подводных горах, возведенных базилевсом.
   Базилевс Юстиниан победил море. Мраморные статуи, взятые в Элладе, в Сицилии, в Сирии, Палестине, Италии, Египте, выстроились на стенах мандракия. Башни на концах каменных рогов управляли воротами с помощью цепей.
   Сегодня в мандракии стояло много кораблей. Несколько колоссальных кинкирем с пятью рядами весел, пять трирем — с тремя рядами, плотная стайка однорядных быстроходных галер, низких, длинных с окованными железом острыми носами-бивнями, делали мандракий тесным.
   Ворота были закрыты; проносясь поверху, ветер свистел в концах мачт и рей, в открытом море было бурно. Здесь вода лежала, как в луже. Прозрачная, она казалась темной и густой из-за мертвенно-серого цвета дна, заросшего отбросами, как во всех портах.
   Кое-где на палубах, укрываясь меховыми шубами от январской свежести, виднелись люди, похожие на лохматых зверей. Гребцы, в большей части невольники, или сидели на своих местах прикованными, или были отведены в палатийсние тюрьмы для рабов. Матросы прятались под палубой, где они ели, спали, развлекались. Боевой флот находился в привычном состоянии — ждать воли базилевса. Морякам не надоели, просто приелись молы мандракия, пышная лестница, мраморные стены дворца и статуи на стенах гавани — для них эти фигуры не имели никакого смысла. Иоанн Каппадокиец не привлек внимания. В Палатии люди умели появляться из стен, исчезать в тупиках. Обычное неинтересно.
   Иоанн остановился, храня безразличность лица. Всетаки на него смотрят люди, для которых и прыжки воробья могут служить забавой. Иоанн рассуждал; «Если меня забудут, я сам заберусь хоть под палубу, на скамью гребца. Но — подождем…»
   Каппадокиец умел видеть сразу десятки возможностей, что свойственно многим, но выбирать из них и действовать он мог раньше, чем иным приходила в голову первая мысль. Э, кто сейчас из палатийских думал о флоте! Пока же надо действовать. «Лучше мятеж в городе, чем враг в своем доме. — сказал себе Иоанн. — Воспользуюсь свободой и зачищу списки…»
   Бывший префект Палатия поднялся вверх по лестнице, протиснулся, подтянув живот, в створки парадного входа во дворец и исчез, стер себя, как грязное пятно, с белизны лестницы.
 
 
   Хотя смолы не жалели, хотя камень притесывали к камню, чтобы не проходил даже волос, тяжесть моря проталкивала влагу в подземелья Буколеона. Стены потели, на сводах повисали капли. Вероятно, и нечистоты проедали щели в стыках сточных труб, заложенных под полами Буколеона, как норы гигантских кротов.
   Швы кладки тайных кладовых зачеканивали свинцом, но в тюремных нумерах пришлось выдолбить ямы для сбора жидкости. Иначе вода могла утопить узников, тем самым раньше времени завершив их судьбу. Судьба же их была в руках базилевса, как следовало думать. Префект Палатия был пальцами этих рук. Носорог счел, что добродетельный Фока не должен заглядывать в нумеры, пока его предшественник, подобно честному купцу, не спишет со счетов излишние цифры.
   Сбежав по лестнице-улитке, Каппадокиец ударил в дверь — ему нравился особый гул двери нумеров, приглушенный, но глубокий и затихающий постепенно, как струна. Иоанн опирался на трость, которую выхватил у кого-то по дороге из залы Преображения Августы.
   Звучание двери погасло. Мелькнула задвижка в лежачем овале смотрового окошечка за ресницами решетки — какой-то циничный шутник приказал сделать смотровую щель тюремной двери по рисунку всевидящего ока.
   Закрывая за посетителем, привратник отвесил полуземной поклон. Пожилой человек, привратник был одет в узкий хитон из потертой кожи и в кожаные штаны. Шапки не было, венчик серых волос вился, как ореол, кругом гуменца лысины. Сухое лицо его было отлично выбрито, впалые щеки обличали отсутствие многих зубов.
   — Ты один, Алфей? — спросил Иоанн.
   — Ивир спит, светлейший, — привратник отвесил еще поклон, не столь низкий. Он был похож на писца, высохшего в канцелярии, где по дурной привычке прикусывать стилосы, грызть палочки для туши и расправлять зубами складки пергаментов служащие стачивают себе клыки.
   Из ярко начищенного медного ящика Алфей достал списки на пергаменте. Чуть влажная кожа разворачивалась легко. Пробегая глазами строки, Иоанн щелкнул пальцами, и Алфей вложил светлейшему в руки свинцовый стилос. Каппадокиец накладывал, чуть нажимая, серые черточки на чьи-то имена.
   — Пойдем, свети!
   По обе стороны довольно широкого коридора были узкие, разделенные узкими же простенками низкие двери, запертые засовами и замками. Поворот, еще поворот, двери и двери. Здесь всегда ночь и всегда мозглая осень. Некоторые двери были распахнуты, в глубине прятался мрак, еще более густой, чем в коридоре.
   — Молю светлейшего об осторожности, — тихонько предупредил Алфей. Начался спуск. Пологие ступени лоснились под огнем толстой свечи, как кожа морского зверя. Мох, способный питаться зловонной сыростью нумеров, пучился из щелей.
   Каппадокиец опирался на трость, железо наконечника чертило зигзаги. Внизу повторились такие же двери. Нижний этаж подземной тюрьмы! Иконописцы империи, изображавшие в храмах ад для устрашения грешников, попросту приукрашивали судебную процедуру и тюрьмы.
   Носорогу не хватало воздуха, Алфей дышал без труда. Привычка сделала из него узника, с той разницей, что тюремщик не знал этого. Алфей открыл замок и откинул засов на двери, обозначенной греческими буквами «пи» и «фита», что в счете составляло 89.
   Нумер был узок и глубок. Нечто бросилось к свету и отпрянуло, ослепленное. Тот, кто знал, еще мог бы угадать в лохмотьях узника рясу монаха. Человек прикрыл глаза пальцами, черными, как земля. Торчали длинные пряди спутанной бороды.
   — Будь здоров, Савватий, — приветствовал узника Иоанн. Он пользовался арамейским наречием, которого не понимал Алфей.
   — Дьявол каппадокийский? Может ли быть? — негромко спросил себя узник и вдруг, расправив грязные пальцы с загнутыми, как когти, ногтями, прыгнул. Цепь, прикрепленная к железному обручу пояса, рванула Савватия назад. Задыхаясь, трепеща от слабости, он прислонился к стене.
   — Не сердись, Савватий, — дружелюбно сказал Иоанн, — я пришел по-христиански вывести тебя из сомнений и самообольщения. Поистине ты напрасно упорствовал. Тогда ты посмеялся над законом. Я понял, что не найду пытки, властной над твоим упрямством. Ты помнишь? Я взялся за твоих. Твой Христос, созданный из ничего по гнусному учению Ария, не устоял против нашего единосущного. Я взял пять ящиков с золотой утварью, ты ее знаешь, из-под склепа Антония-дьякона. А казну я вытащил из-под седьмой плиты влево от алтаря. Улов был хорош.
   Савватий застонал. Заблаговременно и умно припрятанное имущество храма и общины досталось Дьяволу, Поистине, Савватий впал во искушение, думая скрыть земное от земного. Демон-базилевс издал закон об изъятии имущества некафолических общин, следовало подчиниться. Не себя жалел Савватий, а несчастных из своей паствы, кто, страдая под пыткой, нарушил клятву молчания и выдал тайники.
   — Слушай меня, Иоанн, рожденный в Каппадокии, близ Кесарии, — тихо и внятно сказал Савватий. — Не знаю, память какого святого чтит сегодня истинная церковь и какой год исполнился от пришествия в мир искупителя. Но верю я в победу света над тьмой, верю в гибель лжи. В темноте я слышал голоса ангелов и прозревал будущее. Скажу лишь о тебе. Есть у тебя единственная дочь, дитя невинное. Ждет же ее судьба гнусной Феодоры. Будет она добровольно терпеть осквернение плоти, дабы не погибнуть от голода. Страшно впадать в руки бога живого, вымещающего грехи нашей крови и до седьмого колена…
   Иоанн замер. Алфей, не слушая бессмысленные для него звуки голоса Савватия, едва не уронил свечу, когда Иоанн бросился на узника. Вцепившись в тощее горло Савватия, Каппадокиец испугался, что сломает, выпустил и принялся тыкать острой тростью жалкое тело, хрипя:
   — Лжешь, еретик! Признайся, ты выдумал! Ты, как злобный писака, сочинил сатиру! Признавайся, пес, пес!
   Алфей ловил сзади за локти рассвирепевшего владыку.
   — Не так, светлейший, не так, — уверял Алфей. — Ты слишком торопишься, он не чувствует.
   Опомнившись, Носорог отступил.
   — Ты прав. Отомкни обруч, тащи его наверх.
   Тюремщик повиновался. Он попробовал заставить Савватия встать. Легкое тело упало. Как заправский врач, Алфей нащупал пульс, потом обнажил иссохшую грудь узника и прижался ухом к сердцу.
   — Конечно же, ты поторопился, светлейший, — недовольно сказал Алфей, — так нельзя делать, он был слишком слаб.
   — Да убьет тебя бог, скряга, это ты уморил его голодом! — крикнул Иоанн.
   — А сколько ты мне даешь на каждый рот, светлейший! — смело спросил Алфей.
   — Демоны демонов! — выбранился Каппадокиец. — Все научились считать. Пойдем отсюда.
   Наверху Иоанн показал на списки:
   — Всех перечеркнутых списать в расход. И вычистить их имена.
   Алфей собрал губы. Беззубый рот со сходящимися внутрь морщинами напоминал хорошо затянутый, но отощавший кошель.
   — Ты позволишь мне не торопиться, светлейший? — скорее попросил, чем спросил Алфей.
   — Не позволю, — возразил Иоанн. — Сегодня никаких забав кота с мышками. Всем — милость. Дави, коли, но верши сразу, без развлечений, по-божески. Я жду, скорее.
   Алфей разбудил Ивира, могучего горбоносого мужчину, заросшего до глаз черной бородой.
   Открывались двери нумеров. Иногда до Иоанна доносились звуки возни, вскрик, стон. Иногда палачи выходили сразу — хватало одного прикосновения, чтобы потушить полуугасшую искру.
   Иоанн хотел предложить свою беседу еще двум узникам: ткачу Петру, который, кажется, собирался замыслить покушение на жизнь Божественного, и сенатору Курциусу, одинокому и бездетному богачу, у которого Иоанн пытками вынудил завещание в свою пользу. Савватий испугал его. Каппадокиец старался убедить себя: страшное пророчество выдумано злобным схизматиком. Но если другие скажут нечто подобное! Иоанн решил не искушать Судьбу.
   Тюремщики приносили тела убитых. Алфей отпер дверь, за которой была лестница с крутыми ступенями. Спрятавшись в толще стены, эта лестница оканчивалась над клоакой, зев которой открывался в пролив. Алфей внизу прицеплял трупы к подобию бесконечной цепи. Наверху Ивир освобождал их, и тела скользили вниз, в море, чтобы исчезнуть в бездонной могиле Евксинского Понта.
   Каппадокиец считал, как купец тюки с товаром. Он любил счет. Он был опять голоден и едва дождался конца.
   Выскабливая имена тонким ножичком со старанием прилежного писца, Алфей размышлял: «Что-то окаянный Носорог сегодня торопился по-носорожьи. И ведь списал-то он в расход только своих.[17] Да не тронул ни одного из Феодориных. Что бы это значило?»
   Поделиться мыслями, посоветоваться было не с кем. Ивир — грубое животное, он только чешется: слушая.

5

   На улице Медных Ворот почти никто не заметил, из окон каких домов, с каких этажей были выброшены бревна. Ударяясь торцами, бревна подпрыгивали, подскакивали с быстротой неожиданности. Строй когорт разбился, рассыпался.
   Впоследствии одни рассказывали, что божьи ангелы разогнали легионеров, другие были убеждены во вмешательстве злой силы, пришедшей на помощь мятежникам. Многотысячная толпа надавила, повинуясь не чьим-то приказам, а инстинкту массы, увлекаемой видом слабости, проявленной противником. Шестьсот или шестьсот пятьдесят легионеров разбежались. Каски легионеров замелькали, как дыни, попавшие в бурное море с разбитого волнами корабля.
   Анфимий Заяц в последнюю секунду успел отскочить. Вместе с двумя-тремя десятками легионеров легат убежал к четвертой, пятой и шестой когортам, которые стояли перед Медными Воротами. Разрозненные же и сдавленные мятежниками легионеры почти не сопротивлялись. Разоруженные, отдав щиты, без лат и без касок, они перестали быть заметными и старались пробраться в тыл толпы, глубже в город. Вероятно, большинство обрадовалось возможности дешево отделаться.
   Слух уже освоился с воем толпы, криками боли, гнева, с призывом бить и убивать. И вдруг все услышали бодрый, веселый писк дудок уличных глашатаев, привычный голос мирных дней. На зов этих дудок византийцы привыкли выбегать из дворов, бросая дело, прерывать начатый разговор, высовываться из окна. Останавливались скрипучие телеги, всадники натягивали поводья, ослы, казалось, понимали, что можно передохнуть. Прохожего, который мешал слушать, могли убедить кулаками в том, что для византийцев самое главное в эту минуту — слушать глашатая.
   Некоторые эдикты вывешивались на стенах, но грамотных было немного, и читать им самим было скучно, а слушать их — еще скучнее. Листы со словами на них были и тем неприятны, что подозрительные византийцы не слишком доверяли случайным грамотеям. И — не зря. Законники и писцы пользовались хотя и общепринятым греческим наречием, но обороты были тяжеловесны, длинны, мертвенны, казались нарочито запутанными для того, чтобы грамотным было легче угнетать безграмотных, судьям — истцов и ответчиков, обвиняемых и свидетелей. Каждый, кто имел несчастье соприкасаться с Властью, привык слушать объяснения и толкования, которые почему-то всегда сулили новое несчастье. Эдикты, законы, разъяснения, приказы всегда начинались заверением в чрезвычайной заботе, которую проявляют базилевс, префект, логофет и другой начальник. А затем из-под словесных роз высовывались скорпионы и аспиды.
   Другое дело — глашатаи, эти говорили языком народа, повторяли, объясняли просто, их речь запоминалась. Глашатаи извещали об играх на ипподроме, о прибытии иноземных послов, о победах, о назначениях новых сановников, о решениях церковных соборов, а не только о законах. Иногда глашатаи опровергали слухи. Глашатаи приносили новости, поэтому их любили.
   Свистя и хрипя в рожки, несколько глашатаев бежали к толпе. В высоких цветных колпаках, в коротких плащах, городские вестники имели какой-то милый, домашний вид. Их окружают, но бережливо, не теснят. Звонкий голос кричит немного нараспев:
   — Божественный владыка своим верным подданным — привет! Он рассмотрел жалобы византийцев. Он внял им. Жалобы справедливы. И он решил! Отрешить, да, отрешить Иоанна Каппадокийца! — Глашатай сделал паузу и другим, более низким голосом крикнул: — Прозванного Носорогом!
   В эдикте не было этих слов, глашатай прибавил их по обычаю, позволяющему порочить отставных сановников. Выходка вызвала общий хохот, который покатился волнами. Дав людям насладиться, глашатай продолжал:
   — Отрешается и квестор Трибониан! И Евдемоний! Слушайте! Слушайте! Всех их будут судить и накажут!
   Тут же другой глашатай повторил извещение, быстрее и без шуток. Третий сообщил о назначении на места отреченных сановников добродетельных и почтенных Фоки и Василида, а также благородного патрикия Кирилла.
   Закончив, глашатаи погрузились в толпу, все расступались, давая дорогу вестникам, и через минуту рожки пищали уже где-то в отдалении.
   Еще не расходились. Еще никто не собирался уйти, но уже явилось ощущение разобщенности, будто каждый человек занял меньше места.
   Задавали вопросы:
   — Что делать нам?
   — Почему я здесь?
   — А ведь ничего не сказали о прощении…
   — Почему Юстиниан не отдал нам злодеев?
   — Неужели все кончилось?
   — Зачем Юстиниан не хочет покаяться на ипподроме, как сделал Анастасий?
   Сомнения начали одолевать души людей:
   — Вряд ли тебе простят разгром тюрьмы.
   — Префектура тоже не так легко сойдет с рук.
   — Виселицам зададут работу.
   — Все останется по-старому.
   Кто-то, пробиваясь вперед, убеждал:
   — Не верьте базилевсу. Христиане, этот базилевс имеет десять языков. Он слаб — мы сильны. Шпионы уже записали ваши имена!
   — А твое имя, Ориген? — крикнул человек, узнавший сенатора.
   — Мое записано прежде твоего! Верьте же человеку, жизнь которого принесена в жертву.
   Около Медных Ворот заблеяли буксины легиона. Четвертая, пятая и шестая когорты наступали. Палатию не терпелось пожать плоды уступки, брошенной охлосу.
   Медные Ворота приоткрылись, и, как адская пасть, Палатий выпустил на помощь трем когортам, прикрывая их с тыла, новый отряд. По сравнению с темными рядами легионеров это войско поражало своей пышностью. Впереди выделялся воин высокого роста, с непокрытой головой.
   Легионеры передвигались медленно, останавливаясь через каждые двадцать-тридцать шагов. Пока это было еще не нападение, а угроза силой.
   Красильщик узнал высокого предводителя, и нечто вроде гордости шевельнулось в сердце бывшего центуриона. Сам Велизарий собрался сразиться с плебсом. Против толпы безоружных послали знаменитого полководца и его ипаспистов. Как все легионеры, Георгий Красильщик ненавидел гвардию полководца. Нет спора, они были отборными бойцами, опытными, храбрыми; они умели владеть любым оружием. Но большинство ипаспистов набирали из варваров. Несмотря на это, именно из них полководцы назначали комесов, легатов, центурионов. Им давали командование, посылали на дела, где можно было и отличиться и набрать добычи. Из-за ипаспистов центурионы линейных легионов дряхлели, прежде чем сделаться легатами, а заслуженные легионеры не имели повышения.
   Базилевс послал Велизария… Велизарий имел славу храбреца с юности, когда он сам был ипаспистом Юстиниана. Потом в лагерях говорили, что Велизарий лижет ноги Юстиниана, рассказывали, как этот петух нашел себе потрепанную курочку, гетеру Антонину.
   Несколько десятков пращников выбежали навстречу когортам. Праща — оружие охлоса. Связать ремни или веревки можно быстро. Пращники били через легионеров. Велизарию подали каску с наличником. Хитрец, он нарочно вышел с открытым лицом, чтобы испугать славой своего имени. А бьют в него. Рядом упал ипаспист. Этот поймал камень всей пастью. Выживет, так лишится красоты. Свинцовая пуля весом в унцию разбивает и конский череп.
 
 
   В верхние этажи домов поднимались наружные лестницы. Они жались к стенам, грязно-серые, как прилепленные под крышами ласточкины гнезда. Ступени из мягкого камня быстро выкрашивались, поры пропитывались нечистотами. Засаленные перила скользили под руками.