Ха-ха! Что ответил бы святой человек в лесу, где нет ни цепей, ни тюрьмы, ни палачей?
   И вдруг пустыня подарила Малху откровение. Он внимал, как глухой, обретший слух, прозревал, как слепой, чьи глаза наконец-то открылись.
   Допущенный к тайне, Малх смеялся над прежним собой: разве не он принимал украшения гекзаметров за символ веры предков? Боги Гомера и боги Эсхила — только метафоры поэтов, изображающих борьбу человеческой души. Настоящая истина трудна своей простотой: даже травинка взвешена во вселенной, даже травинка существует по праву рождения.
   — Чудо! — кричал Малх, в восторге не слыша откликов эха. — Тебя нет, чудо! Сын земли, равный всем и всему, живет под защитой законов вселенной, написанных всюду. Где же твое место, чудо?
   — Меня не обманут более, — обращался Малх к деревьям, как к братьям. — Соблазненный чудом, я верил в молнии капризного бога, верил… Пусть совершится чудо! Его — пет! Оно — выдумка трусливых глупцов.
   Как прекрасны и небо, и скифский лес, и каждый лист на дереве… Малх спешил найти слова:
   — От бога-чуда, который сотворил вселенную по своей прихоти, пришло Зло! Вы — понимаете? — И ему казалось, что лес шумел в ответ, соглашаясь.
   — Это Зло — базилевсы-тираны. Ведь каждый из них есть помазанник божий. Конечно! Ведь без воли бога ничто не свершается. Поэтому каждый объявляет себя творящим волю бога. Поэтому на войне правы все. Чуда нет, есть человек.
   В тяготах ссылки Малх едва не забыл тропинку познания. Здесь нет доносчиков. В одиночестве скифских пустынь не было места для Зла. Малха стерегли опасности, которые не унижали волю, не требовали смирения. Укус змеи, клык вепря, зубы волков, рог тура убивают того, кто окажется более слабым, менее ловким. Малх не утешал себя, он знал, что случайное падение в рытвину или с дерева убьет его голодом раньше, чем срастется сломанная кость. Пусть. Пустыня убивает без гнева и вечных страданий, в ней нет Зла. Ромей мечтал о людях, послушных лишь необходимости под отеческим руководством патриархов, как в золотом веке.
   Солнечный луч, коснувшись Малха, известил о конце ненастья. Очнувшись, Малх заметил, что деревья успели высохнуть и небо сплошь голубело над вершинами леса.
   Во впадинках, в чашках из прошлогодних листьев стояла кристально-прозрачная вода. Малх опускался на колени, ловил в зеркальце обросшее лицо дикаря и гасил образ губами.
   Он был обут в куски кожи, искусно вырезанной, украшенной высечкой. Ремни, завязанные кругом щиколоток, делали одним целым с ногой эти сандалии. Россичи носили такую же обувь, называя ее калигами. Малх думал, что как чашу, нож, топор, и этот предмет обихода люди одного народа не заимствовали у других. Необходимые вещи напрашивались сами, искусство украшало их, не изменяя.
   Походка в сандалиях беззвучна, но ромей нарочно шумел, наступал на хворостины, ломая ветки.
   По шкурам и кожам, предметам торга, Карикинтия знала всех зверей приднепровских лесов. Здесь не было тигров, леопардов, пантер, как в Азии, не водились, как в Африке, львы, слоны, носороги.
   С солнцем лес ожил, щебетали певчие птицы, гулко долбили дятлы, серые дрозды подпускали вплотную. Малх не хотел бы слишком близко столкнуться с бурым медведем или вепрем-секачом. Он знал, что эти сильные звери уходят от шума.
   Между деревьями стояла вода. Высокие пни, острые, как колья, подсказали, что человек подошел к городу бобров. Удивительные звери-строители сумели где-то устроить плотину. Прозрачная граница странного озера сделалась путеводителем. До сих пор Малх видел только темно-рыжие шкурки мудрых зверей, ему тщетно хотелось подметить бобра на свободе. Об уме этих зверей существовали замечательные сказания.
   Затопленный лес казался бесконечным. Сколько же бобров жило здесь! Малху не удалось увидеть ни одного. Наконец он добрался до вершины ручья. Стало заметно течение.
   Лесные сумерки наступают раньше, чем степные. Влажная земля не прельщала усталого человека, постелить было нечего. Малх убежал в той же одежде, в какой сидел на челне: длинные штаны, похожие на варварские, и рубаха-туника, тоже длинная, с рукавами по локоть. Он забрался на осокорь и устроился в развилке ветвей, более толстых, чем его тело.
   Считая царапины на рукоятке меча, Малх не мог вспомнить, отметил ли он вчерашний день и предыдущий — вечер грозы. Странно, у него не было уверенности и в других днях. Нет, он был точен… Точен ли? Пустыня растворила внимание, направила мысль на главное. Что в счете дней! Днем больше, тремя днями меньше — какое дело до времени свободному человеку?
   Малх привязался к дереву ремнем. Он сумел быть сытым, не потеряв еще ни одной стрелы.
   Утром от остатка козьего мяса пахнуло тлением, и Малх отказался от еды. Охота на зверя требовала терпеливой засады. Малх предпочел воздержание. Он знал голод тюрьмы, там человек грязнет в унизительной мечте о корке хлеба и миске бобов. На улицах городов голодные раздавлены торжеством сытых. В пустыне Малх зависел от себя, а не от чужой воли.
   Он думал, что идет на северо-запад. Много раз, обманчиво редея, лес предвещал открытое пространство. Малх брел по пологим лесистым холмам. Просветами оказывались впадины с влажным дном, поляны, непроходимые из-за повалившегося леса. Зловещие места. Будто чума расправлялась с деревьями или тешился ураган.
   Встречались ручейки, и в лесу делалось суше; вязы, тополя и липы сменялись дубами. Вновь и вновь за частоколом стволов мелькало синее небо.
   Человек вышел на опушку и остановился, очарованный переменой. Здесь трава поднималась уже до колен. Шаг — и с шумом взлетела стая темных птиц. Малх следил за натужными взмахами выгнутых крыльев, сменявшимися короткими паузами свободного полета. Степной тетерев! Птицы упали в траву поблизости. Изготовив лук, Малх подкрался на двадцать шагов. Оперенный кусок дерева с железным жалом и птица встретились в воздухе. Потянув по опушке, стая опять села вблизи. Наверное, эти тетерева никогда не видели человека. Подобрав первую добычу, Малх удачно взял и вторую. Он забыл накинуть рукавичку на левую руку, тетива, хоть и натянутая вполсилы, порезала кожу. Пустое… Зато в скифской пустыне будет голоден лишь тот, кто захочет поститься.
   Но где он? Зеленые метелки ковыля подсказали ответ. Ковыль никогда не растет на замкнутых лесом полянах.
   Малх увидел всхолмления, напоминавшие могильные насыпи. Вероятно, время шло за полдень. Восток, откуда пришел Малх, закрывался лесом до небесного купола. В нескольких десятках стадий виднелась полоска воды, обрамленная яркой зеленью камыша. Дальше степь поднималась к небу. Воля, простор!

2

   Нищий, найдя сокровища, опасливо озирается после буйства первых восторгов. Робость сменила радость Малха. Здесь не к чему было бы прижаться спиной. Сомкнутые ограды леса, как тысячи комнат в лабиринтах стволистых стен, успели внушить бродяге недоверие к слишком прозрачным просторам.
   Что там? Малх упал, спеша спрятаться. Вглядевшись, он успокоился. Не человек — безвредный камень устало грезил на близком могильнике. От карикинтийцев Малху приходилось слышать о подобных изображениях, развлекающих путника в однообразии степей. Грубые изваяния, похожие на каменные столбы, уже стояли в степи, когда первый корабль из Милета нашел северный берег Евксинского Понта.
   Все говорило Малху о том, что он на степной дороге, о которой слышал на росском острове. И все-таки Малх не знал, где он находится. Он вспомнил: славяне ждут набегов кочевников. Если конные орлы уже двинулись, их волны могут прокатиться и здесь. Ему захотелось скорее достигнуть Рось-реки.
   Теперь, лишившись покоя, беглец по-иному ощущал молчание степи. Весенние голоса стихли, птицы выкармливали птенцов, звери — детенышей. Каждый таился. Этот мир, такой спокойный, на самом деле полон засад. Убивая, каждый может сам сделаться пищей.
   Над обманчиво-радостной степью висели ястреба; рабы докучливого голода, они стерегли жертву в предательском шевелении стеблей. Высота принадлежала орлам, которые, подобно базилевсам, не побрезгают отнять чужую добычу. Всюду ждали пасти и когти.
   Но каждый был готов пожертвовать собой во имя спасения племени. Волчица, орлица будут так же храбро сражаться с сильнейшими, как уточка-чирушка или серая перепелка, истощенная жадным и жалким бессилием выводка.
   Выпуклая спина степи показалась Малху похожей на шкуру исполинского зверя. Никогда не тревожимые плугом корни трав переплелись, плотные, как кожа. Упругая трава этого лета была подобна молодой шерсти. Разогревшись на солнце, спящее чудовище жарко дышало полынью и мятой.
   Приглядываясь, Малх понял, что линия холмов, которые казались ему хребтом гиганта, тянулась с юга. Невдалеке виднелась речка. Он спустился на галечную отмель. От степи его закрывала кайма прибрежных деревьев. Вернулось ощущение свободы и безопасности. Малх выпотрошил тетеревов-чернышей и, как была птица в пере, облепил тушки глиной. На костре мясо дойдет в своем соку.
   Поев, он пошел к северу берегом. Речная долина открывалась в нужном ему направлении. Боязнь открытого пространства ослабевала, кручи, местам: сдавливавшие русло, утомляли. Поднявшись в степь, Малх показался себе челноком на гладких волнах мертвой зыби. Солнце светило в левую щеку — день близился к вечеру. «Есть ли имя у этой реки?» — думал Малх.
   Его спасла случайность: он оглянулся именно в тот миг, когда три живых комка вознеслись сзади него на круглый гребень степной волны.
   Спрятавшись, Малх ничего больше не мог увидеть, кроме головок цветов — только память хранила фигуры трех всадников. Его застигли, быть может, в тысяче шагов от реки. Деревья и камыши были заманчиво близки. Но бессмысленно спасаться от конных, бегство губило и будет губить пеших. Малх приготовил лук.
   Ветер дул с юга, гонимые им всадники приближались. Всадники? Нет! Только одна конская спина из трех несла всадника.
   Лошади шли широким скоком. Малх вспомнил: кони варваров обучены или идти шагом, или скакать — рысь не пригодна в травянистых степях.
   Ромей видел: путь всадника идет стороной. Если кого-то и преследуют, то не его. Перестав быть дичью, он ощутил в себе охотника. Иметь бы коня…
   Нет, далеко. Малх не сумел бы уверенно пустить стрелу на две сотни шагов. Ромей утешал себя, — сбив человека, он мог и не поймать ни одного из трех коней. Он часто слышал, что кони варваров признают только хозяина.
 
 
   Малх, затаившись, провожал всадника глазами. Вдруг тот остановился, спрыгнул на землю. Теперь Малху пришлось бы подняться в высокой траве, чтобы увидеть, что происходит. А! Он плохо спрятался, и его заметили.
   Только что он сам хотел напасть и хладнокровно готовился. Теперь нападут на него. Быстрое воображение создавало образы: предстоит схватка, обычная в пустынях. Победитель ничего не знал и ничего не узнает о побежденном.
   Такие состязания начинаются без видимого повода, без гнева. Поздняя злоба затмит последний взгляд побежденного. Победитель, пережив волнения игры, злорадно добьет умирающего, тешась наибольшей властью одного человека над другим — безнаказанным убийством. Безопасность мира так же зыбка, как ткань губки. И все же губка удерживает воду, а мир — жизнь.
   Что делать? Малх хотел отползти, переменить место. Но кочевник опять показался над головами трав. Он опять в седле!
   Прочь, он скачет прочь! Слышался дробный, быстро гаснущий топот. Человек казался одним целым с конем — видение живого кентавра. И круглый щит на спине и тонкое копье у правого стремени были частью единства.
   «Куда же он так спешит?» — спрашивал себя Малх.
   Загадка степи была и разоблачением, для Малха исчезло обманчивое видение безлюдной пустыни свободы. Снова на память пришли стихи древнего поэта:
 
…в колчанах спят губительные стрелы,
их нрав жесток и страшен…
 
   Истекшие дни превратились в воспоминания о быстротечном счастье. Малх счел черточки на рукоятке меча. К чему вспоминать, как долго длилось наслаждение, которого нет. Пора считать иные дни.
   Исчез серп молодой луны, гасла заря. Блистающий конец оси, на которой подвешен хрустальный ковш Большой Медведицы, вел ромея на север. Утомившись, он беспечно заснул прямо на траве. Страх перед человеком лечит от страха перед зверем.
 
 
   С рассветом Малх спустился к реке. Для утренней трапезы ему хватило остатка тетерева — он умел довольствоваться малым. Тут же на берегу ему удалось застрелить доверчивого оленя-антилопу.
   Река мелела, на самом глубоком месте воды было лишь по грудь.
   В чистой воде виднелось дно. Малх глиной и песком вымыл одежду и тело.
   Приведя себя в порядок, насколько это было возможно, Малх двинулся дальше. Степь рассекалась ручьями, речками. Безымянная для Малха река, долиной которой он шел, повернула к западу, и пришлось с ней расстаться.
   Бывший воин и бывший актер, сейчас он старался опять сделаться воином; залогом игры была жизнь, здесь следовало не казаться, а быть.
   Вскоре после полудня ему удалось вовремя укрыться. Удивленный, он глядел на всадника с тремя конями. Такой же, как у вчерашнего, щит на спине, такая же низкая шапка. И легкость кентавра. Даже лошади казались такими же. Малху чудилось: осужденный на вечное движение, всадник описывает круги, как солнце. Видение пронеслось и скрылось. Малх ждал — всадник опять сменит коня, как вчера.
   На миг к Малху вернулось ощущение призрачности мира. Он созерцал, неподвижный; перед ним кружились образы.
   Всадник давно исчез, когда Малху удалось стряхнуть наваждение. Нужно спешить, гонцы будили тревогу, казалось, что там, на юге, движутся орды, выбрасывающие предвестников, как вулкан — камни.
   Вечор застал Малха в долинке ручья, живая струя утолила жажду. Свежая, поистине сладкая вода… Заря освещала на западе высокие пни в венках молодых побегов. Север чернел лесами. Вероятно, уже близка река Рось.
   В траве белело что-то. Малх толкнул ногой, череп легко откатился, оставив в траве бледную впадину. Вот и берцовая кость, похожая на короткую дубинку с набалдашником. Малх поднял череп — темя было расколото.
   Старые земли Средиземноморья были усеяны людскими останками. На пустырях Рима человеческий череп служил игрушкой мальчишкам. Кости в пустыне красноречивее указателей на каменных дорогах империи говорили Малху, что он идет по торному пути.
   Он бережно вернул череп на место, откуда нечаянно его потревожил, и вымыл руки в ручье.
   На людях мысль о неизбежном прячется под маской беспечности. Малху не перед кем было скрываться. Не нашлось и слов молитвы.
   Ручей был удобен для ночлега, но Малх пошел дальше. В темноте он наткнулся на труп лошади, погибшей, очевидно, не позже этого дня.
   Он шел на север до изнеможения. Перед сном он жевал сырое мясо, расточительно тратя последние крупицы соли. Ему казалось, что на севере виден огонь. Костер на холме, факел, может быть, звезда. Он мог убедить себя на выбор. Конечно, не звезда… Малх не устал, он успел полюбить одиночество, которого прежде не знал, и мог бесконечно длить путешествие в пустыне. Увы, даже пустыни конечны!..

3

   Днепр мелел отступая. Обнажались смазанные илом глянцево-блестящие низины и быстро серели под мелкой сетью трещин.
   На освобожденных стволах, на пригнутых ветках висела жирная грязь; по ее следам можно было узнать и высшую точку разлива, и его вчерашнюю границу.
   Утверждались еще вчера затопленные леса. Певчие пичуги пятнали острыми звездочками мягкую, еще нагую от травы почву; красные кулики дырявили длинными носами земляную мякоть; червь оставлял свой след быстротвердеющими нарывчиками земли, пропущенной через кольчатое тело.
   Бедствовала рыба, беспощадно отсеченная от свободной воды гребнями внезапно поднявшихся отмелей и перешейков. Старые слепые русла и захваченные было разливной водой озера и болота пойменных низин кипели лещами, сазанами, стерлядью. Там и сям, как живые бревна, ворочались обреченные белуги и осетры. Белохвостый орел мчался, едва не бороздя воду иглами когтей, и тяжело взмывал, таща вверх замершую глупую рыбу.
   От Рось-реки и до Теплого моря, в степях и в лесистых предстепьях вольные кони-тарпаны, отощав на старой траве, не по дням, а по часам оживали на новой. По виду еще изнуренные, в клочьях зимней шерсти, из-под которой пятнами обнажалась блестящая летняя, тарпаны были нервны и бодры. Жеребец звал подругу волнующим голосом любви и всем телом внимал дальнему отзыву. Защищая только свое право продолжать род, он будет насмерть биться с соперником. Победив — отдохнет, положив израненную голову на шею самой любимой из всего гарема. Не раз, не два придется старым жеребцам вступать в единоборство — вблизи ходят табуны молодых холостяков.
   Туры, неторопливые, как отряды латной пехоты, тяжело передвигались по пастбищам. Там и сям над рядами рогатых голов и горбатых спин вскидывалась туша самца; рев, при звуке которого невольно вздрагивает все живое, разносился на версты.
   Все лужи, все заросли водяных трав на озерах и болотах были набиты сгустками крупных, как плоды вишенника, прозрачных шариков лягушечьей икры. Из них уже лезли тонкие головастики, а любовный крик взрослых лягв-холодянок сливался в непрерывно-гулкий, колеблющийся и стонущий вой.
   Уходя, Днепр тянул за собой речки и реки. В устье Роси уже не было застоявшегося мусора. Поверхность воды очистилась. Днепр глотал разлившиеся воды. Над громадой правобережной поймы приподнялись лесистые холмы островов, а деревья, подтопленные в низинах, уже зримо выходили на сушу.
   На челнах россичи сильно работали веслами. Уходит, уходит — совсем закрылся мысом Торжок-остров. Но за разливом еще виден сам Днепр ниже островного ухвостья. Еще гребут, еще поворот — и будто ворота запахнулись перед взором Ратибора. Справа — берег, слева — берег, спереди и сзади тоже сухая земля. Челны тянутся вереницей, а широкий мир сузился, беспредельность исчезла. Будто бы из степи ушел человек в лес и замкнулся в границах полян, близких опушек.
   От иного мира Ратибору, чтобы не забыл, остался нож, каких нет у россичей. И бронзовая фигурка чужого бога. Бога, которого, как и тех, о ком помянул на прощание Малх-ромей, может быть, никогда въявь и не бывало ни на земле, ни в небесной тверди.
   Не скоро справятся молодые, впервые вкусив нового, с тем, что набрали ум и душа. Знали они свой родной кусок лесов и полян да высоту до небесной тверди, тоже своей. Прикоснувшись к простору, они ощутили бесконечность земного пространства. Ныне мир раскинулся вдоль по земле, во все четыре стороны света. Сами тверди небес за росской гранью другие. Молодость — так было, так будет! — стремилась к движению, к новому, что бы оно ни сулило. Многие были готовы бросить род и дом, забыть обыденный труд и заботы и метнуться вдаль без оглядки и рассуждений — к неизвестному, к невозможному, как говорил молодой прусс Индульф-Лютобор.
   Напоминали соседям по челну: «Помнишь ли?..»
   Не было смеха, песен. Кормщики торопили гребцов, помогая им мерными криками: «Бей, раз, бей, раз…»
   Рось-река извилиста. Каждый поворот закрывал еще одну дверь на тайнах широкого мира.
   Старшие занимались не мечтами, а делом. На свежих палочках из ошкуренных веток они метили зарубками вес и число товаров, людей в родах; считали, перекладывали, считали опять. Пометив все добро и все головы, разложив все палочки в своем порядке, старшие брались за гладкие дощечки, за тонкую бересту, за выменянный у греков папирус. Писцовыми палочками из свинца старшие записывали, чертя буковки, названия товаров, имена хозяев, количество купленных вещей и людей в семьях. Надобно поделить по справедливости. Собравшись у князь-старшин, все родовичи выслушают своих доверенных, пересмотрят товары и решат окончательно, кому и сколько дать нужного без обиды, по росской правде. И что оставить до случая.
   Челны каждого рода причаливали к берегу в местах, где удобнее и ближе доставить товары в свой град. Некоторые втягивались в ручьи и затаскивали челны вверх по мелкой воде руками, пока была возможность, поближе к тропам, нахоженным людьми и лошадьми.
   Знакомые стежки ложились от поляны к поляне, краями чащоб, по опушкам, минуя бугры и впадины, по затвердевшим берегам болот и напрямую через трясины по указкам кустов, укрепивших зыбун невидимым мощеньем крепких корней.
   Табуны еще не успели оправиться от зимней бескормицы, а лучшие кони в каждом роду затомились на только что кончившейся пашне. Вернувшиеся с Торжка-острова россичи вьючили на лошадей легкий товар, а грузную соль таскали на собственных спинах.
   С последней ношей соли, держа за уши тугой мешок, Ратибор шел от берега через лес, кусты, опять через лес. В засеке на ближнем пути был проделан ход, для чего на время растащили деревья. Версты две с лишним тропа вела Ратибора пашней, межами овсяных, полбяных и пшеничных полей. Крепкие всходы уже дали ровную щетку. Сбереженное семя успело пробить разрыхленную землю, поля залились нежной краской, будто первые березовые листочки. В зеленях столбиками торчали крохотные издали человечки — дети выполняли нужное дело, оберегая дорогой хлеб от пернатых и четвероногих охотников.
   Закрытый бурым тыном, град сидел средь равнины полей, как остров, чужой в цветущей силе весны. Приблизившись, Ратибор заметил новые бревна в тыне. Ров наполнялся из ручья, пересекавшего поля. Ручей отвели, и несколько подростков заступами расчищали заросшее дно, исправляли откосы. Помнились предвидения воеводы Всеслава.
   Вместо старого мостика через ров был перекинут новый, из тонких сосновых бревен. Коня такой переход выдержит, а по тревоге легкий мостик можно затащить внутрь.
   Князь-старшина Беляй встречал товары на своем дворе. Опустив дорогой мешок на тесовый пол кладовой, Ратибор низко поклонился старшему. Кое-как князь ответил молодому слобожанину. Он не простил и не простит Ратибору неслыханное непокорство. Разумом, а не сердцем защищал Беляй слободу от нападок Велимудра. Так же, как разумом, а не душой страшился Беляй Степи.
   Беляй знал, что меньше воли было воеводам у каничей и илвичей, а в задних землях росского языка воеводами помыкали, как бездельниками, захребетниками родов. Не будь россичи передовые, Беляй согнул бы гордую выю Всеслава. Злее Велимудра Беляй посчитал бы Всеславу дружбу с извергами, из горла выдавил бы добычу, взятую на хазарах.
   Ратибор же, кланяясь князь-старшине, исполнял пустой обряд. Молодой воин чужд и граду и роду. Все десять родов ему равны, как равны вольные пахари-изверги, как равны новые товарищи по слободе, присланные от илвичей и каничей. Слобода — род Ратибора.
   Звякнула щеколда на калитке материнского двора. Внутри было чисто, ничто зря не валялось. Однако хозяйский глаз заметил бы, что здесь управлялась не мужская, а женская рука — она не так спора с топором. Подгнивали столбы, трухлявел тес, которым была забрана стенка амбара. В этом амбаре прошлым летом стояла брачная постель Ратибора. Ветшала и крыша хлева, где, как прочно запомнилось Ратибору, в ту ночь так беспокойно топтался его слободской конь.
   Согнувшись вдвое, Ратибор шагнул в открытую дверь избы. Дом пахнул своим собственным, навечно памятным запахом. Такое же дерево, кожа, земля, пища, как и везде, но и отличное от других домов. Ничего не изменялось, никогда. Млава не внесла нового, будто растворилась.
 
 
   Узкая, в локоть, но длиной во всю трехсаженную стену, рама ткацкого стана опиралась на козлы. И в длину и с торцов на брусья стана были набиты в два ряда острые колышки из вяза. Две частые щетки колышков были устроены так, что против узенького — только бы проходила нить — промежутка во внутреннем ряду приходился колышек внешнего ряда. Бесконечная нить основы натягивалась повдоль стана, с каждым разом захватывая то один колышек, то другой.
   Когда Ратибор вошел, мать и жена заплетали основу утком. Пропустить челнок[45] над первой, крайней нитью основы, продернуть под второй, поднять над третьей, продернуть над четвертой… Вверх, вниз, вверх, вниз, от себя и к себе и вдоль по всей десятиаршинной длине стана. Женщины так ловко сновали челноками, что трудно было уследить за отдельным прикосновением к нитям, слитное движение казалось беспрерывным, будто не зависящим от мастерицы. Кончится нить — пальцы, не глядя, свяжут узелок. И опять вверх, вниз, вверх, вниз… Челноки порхали, прялки, спуская нить, вертелись, кренясь с легким писком и скрипом.
 
 
   Изба большая, а всего народа в ней две женщины. Занятые делом, они не слышали стука калитки. Шаги Ратибора, обутого в мягкие калиги, вряд ли почуял бы и слепой. Анея ткала спиной к двери и что-то рассказывала снохе. Потянувшись к веретену, Млава подняла голову. Увидев мужа, она замерла с ниткой в руке. Ратибор видел, как краска залила молодое лицо. Млава едва слышно сказала Анее: «Мама…» Старуха оглянулась, Ратибор поклонился обеим женщинам, доставая пол рукой. Анея ответила кивком, Млава, не сходя с места, нагнулась над станом.
   Анея внимательно оглядела сына, будто отыскивая перемену. Вероятно, ее взгляд мог видеть то, чего не замечали другие: сын еще больше возмужал и еще больше казался чужим. Ничего не выдало мысли Анеи. Ее сухое лицо, обрамленное платком, крашенным мареной, оставалось неподвижным. Такой же платок, подвязанный под подбородком, скрывал туго заплетенные косы Млавы. Лицо молодой женщины сделалось почти так же красно, как платок.