Страница:
Не будь могил — было бы ли племя? Могилы россичей соединяют прошлое с настоящим. Без такого единства нет будущего.
Тает, тает огненная гора. Россичи смотрят, думая о душах ушедших. Они там, где царит вечное, непонятное земному человеку движенье; там носятся и борются небесные звери, пасутся небесные стада, плывут небесные челны и светятся цветы.
Души семи воинов, душа неведомой хазаринки вместе несутся через волнующийся океан воздуха, дно которого — наша Земля. Они не боятся зырканий молний и громовых ударов. Вот голубая прозрачная гора царства навьих — предков, свет и жилище душ. Здесь хранилище всех семян, здесь солнце отдыхает после дня. На небесных лугах души младенцев пасут петушков, перья которых блистают зарницами для глаз земных людей. О душах младенцев заботятся белые облачные девы до часа, пока душа матери не поднимется к ним.
Остыло жаровище. Место подмели с краев, не ступая в середину костра из почтения к праху. Землю носили в щитах, в бадьях, в ивовых и лубяных коробах, в кожах, в плащах. Бросали со всех сторон в середину, мягкий холм нарастал, осыпались комья. Потом утаптывали ногами, били колодами на ручках, поливали водой, чтобы плотнее улеглась земля, а холм был круче.
Священны могилы, великое зло перед усопшими потревожить погребальницу. На могильный холм так надо насыпать, чтобы веками никому не пришлось в силу разрыть его или запахать.
На многих телегах и вьюками привезли хлебы, вареное и жареное мясо, рыбу, варево на мясе и рыбе в глубоких корчагах, каши полбяные, пшеничные, гороховые, ячменные, меды ставленые пьяные, пива жидкие, как вода, и браги густые, как хлебная закваска, кислые квасы… У холма раскидывается страва-пир для поминания усопших. Едят, спеша утолить голод и жажду, славят ушедших. Размягченные пивом и медом, плачут близкие.
Начинается тризна — примерный бой. Слобожане строятся двумя отрядами. Сближаются, стучат оружием, расходятся вновь; все с острыми мечами и копьями. Но избегают нанести хоть царапинку: на тризне нельзя показывать кровь, усопшие не любят вида братской крови. Ловок и славен на тризне тот, кто, нанеся убийственный на вид удар, умеет сдержать силу.
Состязаются дарами — это зрелище ловкости, боевой красоты.
Так россича одушевлялись мыслью о бессмертии. Их не защищали союзы и договоры. Вера в честь, с которой будет россич принят в обители предков, возвышала чувство достоинства личности.
Мальчики, подростки, присутствуя на мужественных обрядах тризны, всей душой стремились к слободе. Коль придется пасть — падем, как эти!
Тризна свершилась, бойцы разошлись. С помощью молодых Горобой, отец Всеслава, взобрался на могильный холм. Провожая уходящее солнце, старик славил племя:
Обычай… По обычаю роды давали людей в слободу, давали скупо. Всеслав затеял трудную борьбу с обычаем, чтобы старейшие согласились отпустить в дружину племени побольше молодых. Старейшие гнут свое. Тяжело будет столько ртов кормить. И так в слободе живот каждый пятый или шестой мужчина. Откуда ж их брать? Кто в градах будет работать работу?
Всеслав говорил о хазарском загоне. Не взяли бы его слобожане внезапным налетом, сколько зла пришлось бы ждать от хазаров. Хазары — воины, у них хорошее оружие: семерых убили, десятерых поранили. Выучкой да уменьем взяла слобода. Будь же хазаров две сотни или три, что тогда, к чему пошел бы весь труд? Пожгли бы они грады, побили людей.
Слободской вожак себя забыл посчитать в раненых. Едва отбился от смерти, голову повернуть не может, а гнет и гнет свою сторону. Неслыханное дело совершил Всеслав — сам из себя вытащил стрелу. Пусть побил хазаров, пусть набрал богатую добычу — по справедливости все меркло перед мужеством воеводы. Договорились же наполовину. Если от каждого рода в слободу пойдет еще мужчин пять или шесть, но не более семи, старейшие препятствовать не будут. Однако и понуждать никого не станут, пусть молодые идут по своей воле.
Говорили, а каждый думал: «Откуда Всеслав узнал о приближении хазаров?» Спросить — никто не спросил. Сомневались иные из старейших: не предупредил ли кто воеводу…
Заря погасала, пора и к домам. Слободские подростки почтительно поднесли гостям воду, слитую с горячих углей.
Умыв руки и лица под струей из лубяного туеса, князь-старшины очистились после погребения.
Для блага обоих положено водой отделять живого от усопшего.
6
Тает, тает огненная гора. Россичи смотрят, думая о душах ушедших. Они там, где царит вечное, непонятное земному человеку движенье; там носятся и борются небесные звери, пасутся небесные стада, плывут небесные челны и светятся цветы.
Души семи воинов, душа неведомой хазаринки вместе несутся через волнующийся океан воздуха, дно которого — наша Земля. Они не боятся зырканий молний и громовых ударов. Вот голубая прозрачная гора царства навьих — предков, свет и жилище душ. Здесь хранилище всех семян, здесь солнце отдыхает после дня. На небесных лугах души младенцев пасут петушков, перья которых блистают зарницами для глаз земных людей. О душах младенцев заботятся белые облачные девы до часа, пока душа матери не поднимется к ним.
Остыло жаровище. Место подмели с краев, не ступая в середину костра из почтения к праху. Землю носили в щитах, в бадьях, в ивовых и лубяных коробах, в кожах, в плащах. Бросали со всех сторон в середину, мягкий холм нарастал, осыпались комья. Потом утаптывали ногами, били колодами на ручках, поливали водой, чтобы плотнее улеглась земля, а холм был круче.
Священны могилы, великое зло перед усопшими потревожить погребальницу. На могильный холм так надо насыпать, чтобы веками никому не пришлось в силу разрыть его или запахать.
На многих телегах и вьюками привезли хлебы, вареное и жареное мясо, рыбу, варево на мясе и рыбе в глубоких корчагах, каши полбяные, пшеничные, гороховые, ячменные, меды ставленые пьяные, пива жидкие, как вода, и браги густые, как хлебная закваска, кислые квасы… У холма раскидывается страва-пир для поминания усопших. Едят, спеша утолить голод и жажду, славят ушедших. Размягченные пивом и медом, плачут близкие.
Начинается тризна — примерный бой. Слобожане строятся двумя отрядами. Сближаются, стучат оружием, расходятся вновь; все с острыми мечами и копьями. Но избегают нанести хоть царапинку: на тризне нельзя показывать кровь, усопшие не любят вида братской крови. Ловок и славен на тризне тот, кто, нанеся убийственный на вид удар, умеет сдержать силу.
Состязаются дарами — это зрелище ловкости, боевой красоты.
Так россича одушевлялись мыслью о бессмертии. Их не защищали союзы и договоры. Вера в честь, с которой будет россич принят в обители предков, возвышала чувство достоинства личности.
Мальчики, подростки, присутствуя на мужественных обрядах тризны, всей душой стремились к слободе. Коль придется пасть — падем, как эти!
Тризна свершилась, бойцы разошлись. С помощью молодых Горобой, отец Всеслава, взобрался на могильный холм. Провожая уходящее солнце, старик славил племя:
Вдали от тризны воевода беседовал с князь-старшинами родов.
Имеем мы обычаи свои,
завет отцов и вечные преданья.
И вещий сон в тени родных лесов,
и шепот наших трав в лугах и на полянах,
и шелест наших злаков в бороздах,
возделанных руками росских,
и гик коней,
и топот стад,
и грай воздушных птиц, —
все наше здесь.
Могилы предков хранят границы,
стоя на междупутьях, наблюдают
порядок смены лет и череду
сменяющихся поколений рода.
А толпы душ, носясь в вихрях
между землей и вышней твердью,
где обитать придется нам,
когда настанет тайный срок
блаженства вечности, —
те души совершают нам подмогу
в день трудных испытаний.
Подобно богу света, который гаснет,
умирая каждый вечер,
подобно травам и листве древесной,
светильники дыханья в человеке,
зажегшись при рождении,
потухнут…
Но человек — он не исчезнет,
он умер — как закат.
Он — успокоен.
Обычай… По обычаю роды давали людей в слободу, давали скупо. Всеслав затеял трудную борьбу с обычаем, чтобы старейшие согласились отпустить в дружину племени побольше молодых. Старейшие гнут свое. Тяжело будет столько ртов кормить. И так в слободе живот каждый пятый или шестой мужчина. Откуда ж их брать? Кто в градах будет работать работу?
Всеслав говорил о хазарском загоне. Не взяли бы его слобожане внезапным налетом, сколько зла пришлось бы ждать от хазаров. Хазары — воины, у них хорошее оружие: семерых убили, десятерых поранили. Выучкой да уменьем взяла слобода. Будь же хазаров две сотни или три, что тогда, к чему пошел бы весь труд? Пожгли бы они грады, побили людей.
Слободской вожак себя забыл посчитать в раненых. Едва отбился от смерти, голову повернуть не может, а гнет и гнет свою сторону. Неслыханное дело совершил Всеслав — сам из себя вытащил стрелу. Пусть побил хазаров, пусть набрал богатую добычу — по справедливости все меркло перед мужеством воеводы. Договорились же наполовину. Если от каждого рода в слободу пойдет еще мужчин пять или шесть, но не более семи, старейшие препятствовать не будут. Однако и понуждать никого не станут, пусть молодые идут по своей воле.
Говорили, а каждый думал: «Откуда Всеслав узнал о приближении хазаров?» Спросить — никто не спросил. Сомневались иные из старейших: не предупредил ли кто воеводу…
Заря погасала, пора и к домам. Слободские подростки почтительно поднесли гостям воду, слитую с горячих углей.
Умыв руки и лица под струей из лубяного туеса, князь-старшины очистились после погребения.
Для блага обоих положено водой отделять живого от усопшего.
6
Анея шла полевой межой. Лебеда выросла уже высоко, обозначив дорожку между пшеницей и ячменем. Желтая пыльца красила юбку вдовы. Хлеба сильно выколосились, зерно выспевало, скоро и здесь начнут жатву.
Версты две в поперечнике, версты три в длину — лесная поляна, вся одетая зреющими хлебами, была как озеро в лесу. Неровная кромка деревьев врезалась в поляну мысами, отступала затонами, а в середине, как остров, устроился град, князь-старшинство в котором правил Горобой, отец Всеслава. Каждый град старался сесть средь чистого места, чтобы труднее было незаметно подкрасться, чтобы негде было врагу спрятаться от стрелы и от пращного камня.
Про росские грады правильнее было бы сказать, что не сели они, а легли за свои ограды. Ров глубокий, тын высокий. За ним, внутри града, строения низкие, растянутые по земле, не по неумению вывести стены повыше, а кровли — покруче, но с той же понятной без слов мыслью: чтоб с поля чужому глазу не видеть, что творится за тыном.
Грады рождались с одинаковой мыслью о защите в селении, как в крепости. Начинали их строить со рва, продолжали возведением тына. Домами же только кончали.
Анея вышла из своего града ранним утром; сейчас солнце высилось уже к полудню. По прямой дорожке пути стало бы верст на шесть, не более. Лесом же, минуя засеки, было, наверное, в три раза дальше.
Анея обошла огороженные тыном и защищенные глубоким рвом градские зады. Обычно ручьи, которым помогла рука человека, питают рвы. Здесь ров был почти сух — видно, еще не прочистили заросшую весной канаву. Крутые откосы затянуло малинником, внизу местами стояла вода, покрытая ряской. Грелся на солнце толстый уж. Он не шевельнулся, и женщина сошла со следа, протоптанного людьми и скотом, чтобы не побеспокоить змею. Добрые змеи, черные, в коронках белобрюхие ужи и коричнево-бурые полозы порой жили под избами. Дети играли с ними и пили молоко из одной чашки. Добрые змеи враждовали с гадюками. Туда, где живет уж или полоз, гадюка не ходит.
Перед околицей через ров был переброшен мост. Четыре бревна-переводины, опираясь на козлы, несли настил из пластин — распластанных повдоль бревен. Концы моста упирались на врытые в землю чурбаки. Дерево повыщербилось под копытами, размочалилось под тележными колесами. Мост давно не меняли, не рушили, как делали при вести о набегах степняков.
Для проезда в тыне было оставлено узкое место — распростертыми руками почти можно было достать до обоих воротных столбов. Пройдет телега — и добро. Тяжелое полотнище ворот было отвалено, и вход преграждали две жерди, чтобы не вошла отбившаяся скотина. Анея, согнувшись, пролезла под жердями. Годы стали не те, чтобы перепрыгнуть, как бывало.
От ворот узкая прямая улица почти сразу упиралась в глухую стену избы. Уступ служил препятствием для того, кто с размаху ворвется в ворота. Обойдя стену, улица опять вытягивалась прямо.
Тихо, безлюдно, все при деле. Двух женщин встретила Анея на всей улице, поклонились друг другу не по одному обычаю. В десяти родах россичей наберется не более десяти сотен взрослых, все знают своих в лицо. Женщины не спросили Анею, зачем пришла из своего рода, только пожелали здоровья. Хозяин гостя не спрашивает, Анея здесь общая гостья. У ворот Горобоя Анея потянула за деревянное кольцо. Внутренняя щеколда поднялась.
Калитка открывалась наружу, колода же была врублена с наклоном внутрь. Тяжелое калиточное полотнище, собранное из дубового теса пальца в четыре толщиной, могло догнать неосторожного посетителя и, глядишь, чуть ли не сломать спину. Дома у Анеи была такая же калитка, поэтому старуха успела переступить через порог. Сзади щеколда сама поднялась по скосу и вщелкнулась в паз. Ворота, как и градские, были узкие, едва проехать, изнутри крепкие засовы были вставлены в кованые гнезда.
Двери и ворота всегда должны открываться наружу. Бей по ним, будут держать, пока не порушится все строение. Много забот и труда требует крепость, много рук отнимает от другого, нужного дела. Посчитать все тыны, толстые стены, рвы… Работа большая. Куда легче и проще живут дальние от степи славяне.
На тесном дворе, шагов десять в длину, не более — в ширину, выбрав место на солнечном пригреве, лежал пес. Был он ростом с трехмесячного теленка, в сизой с проседью шубе. Услышав Анею, пес поднял заросшую морду — через жесткую шерсть едва блеснули глаза — и опять опустил на лапы. Зверовые собаки были обучены не сметь рычать, тем более бросаться на людей во дворах, на улице. Если хозяин не прикажет. Чужих в своем роду нет, нет соседей — все свои. Кому что нужно — спроси, нет никого — возьми сам, не теряя времени. Потом скажешь или отдашь.
На голос Анеи выбежала девочка лет четырех, в рубашонке, и уставилась на гостью. За девочкой вышла рослая женщина, высоко неся тяжелый живот. Да и без того, по одному усталому лицу с темными пятнами, можно было сразу узнать, что близко разрешение от тягости.
С натугой женщина поклонилась, стараясь достать рукой землю:
— Будешь здорова, матушка Анея, вот мне радости послали…
— Будь и ты здрава, молодая, — ответила старуха, — давно не бывала я. Отец-то где? Не ушел ли куда?
— Тут он, в соседях. Да ты, матушка, в избу-то пойди, отдохнешь, отведаешь хлеба-соли.
Гость дальний, из другого рода, хозяину зазорно его забыть, гостю нельзя отказываться: брезгует, стало быть. Нарушение обычая поведет к обиде на годы и годы.
Дверь в избу Горобоя низкая, входишь — кланяйся. Не из гордости строят россичи низкие да узкие двери, а для обороны. И оконца узкие — взрослому не пролезть. В глубине избы на земляном полу устроен очаг из дикого отесанного камня. Над ним крыша по-летнему раскрыта широким продухом для тяги дыма. Зимой продух закрывают, дым тянет через открытую дверь. Зато когда дрова прогорят и дверь закроют, в избе тепло, хоть раздевайся догола.
Крыша-стропа собрана без потолка, видна балка-матица со стропилами-ребрами. Избы всеми россичами ставятся одинаково. В избе темновато, особенно для того, кто вошел со светлого дня. Обросшая сажей крыша черна, как крашенная дегтем. Черны и стены, в пухлой, как мех, саже. Сажа везде, где в повседневной жизни ее не касаются спины и руки. До всей сажи хозяйская рука с метлой и веником добирается дважды в год: по весне, перед светлым женским праздником первого березового листка, и по осени, когда россичи ухичивают жилье к холодам.
Вокруг стен идут широкие, в пять четвертей, лавки-лежанки, на них и сидят и спят. Зимами, когда надоедливые дожди перебьются морозом, спят и на полатях — дальний угол избы весь перекрыт тесовым помостом. На полатях могут улечься и двадцать человек. У Горобоя мало народу в семье, а изба большая. В лесу живут россичи, дерева много, строятся широко. Направо от входа к стене пристроены перегородки, вход завешен серой тканиной. Там по обычаю хозяйская постель. Второй такой же кут — для женатого сына.
С приговорами, с просьбами, слова которых, не думая, произносит язык и, не думая, принимает слух, жена слободского воеводы Краса усадила Анею за длинный стол, ножками врытый в пол. Легко отвалив толстую крышку высокого ларя, хозяйка вытащила деревянное блюдо с вареным стегном — окороком дикой козы, положила на стол длинный нож.
— Всеслав вчера прислал из слободы две туши. Будто бы своего мяса нет в доме… Нужно мне! — вдруг сорвала с сердцем женщина.
Тяжело, на всю ступню топая босыми ногами, она вышла и вскоре вернулась с глиняной корчагой молока. В другом ларе нашлись круглая миска с сотовым медом и малый, ладони в две, плоский хлебец. Разломив его руками, Краса предложила гостье больший кусок, себе оставила меньший. На том и кончился обряд. Небрежение хозяина оскорбительно гостю. Но и навязчивость излишня средь вольных людей: все перед тобой, ешь от души, неволить не будут.
Сев рядом, Краса закусила свою долю хлеба. Анея проголодалась, ела охотно, запивая молоком. Зубов у старухи осталось мало, но мясо было хорошо разварено. Хозяйка жаловалась на хлеб:
— Самые остатки остались зерна-то, по ларям поскребыши скребем. С сором да мышами травленные. Не дождемся, как доживем до новинки.
И правда, хлеб в доме князь-старшины был нехорош ни вкусом, ни цветом. Шел последний месяц перед жатвой, росские роды тянули остатки зерна, делили его горстями по едокам. Обилие мяса, молока, творога, масла, меда — все казалось пресным без хлеба. В градах редко слышалось ворчанье жерновов.
Молоть зерно — женская и ребячья забота, труд легкий, но нудный. Жернова парные, в один охват, положены пирогом. В середине верхнего жернова выдолблена дырка пальца в два, ближе к краю жернова торчит ручка. Жернов крутят, в дырку горстью подсыпают зерно. Поломанные и перетертые зерна высыпаются кругом на подложенное рядно. За один пропуск получается крупа на каши, за два пропуска — крупная мягкая мука. Кому захочется хлебца побелее, тот отобьет муку на частом сите из плетеной соломы.
Плохо, когда успокоительный голос жерновов смолкнет зимой. После женского праздника березового листка бездействие жерновов не страшит.
Так и ответила Анея:
— Ничто, Красушка, скоро жать будем.
— Скоро, — безучастно согласилась Краса.
— Вижу, ты мальчика принесешь, — заметила Анея.
Ведунья такого слова зря не скажет. Видно, присмотрела приметы, заглянула в совершающуюся тайну.
Чтобы не испортить вещего слова, Краса, поворачиваясь на все четыре стороны, в каждую закляла:
— Сделай, сделай, сделай, сделай! — и призналась Анее: — Я и сама было думала так. Сказать-то боялась, чтобы не испортить. А он-то, голубчик мой, стал сильно толкаться. Ох! — Краса положила ладонь на живот. — Услышал! И впрямь мужичок!
— Теперь уж не бойся слова, дело свершено то, — успокоила Анея. — Будет мужик у тебя.
Старуха ласково погладила Красу по голове, туго повязанной платком.
Ласка растворяет непривычное сердце. По увядшим щекам Красы потекли непрошеные слезы.
— И чего мне себя беречь-ту, — запричитала она, — кому нужна я? Был бы у меня муж какой-никакой, а был бы со мной, уж я бы его, голубя, холила. А этот? Когда раз в месяц, когда через два прискачет из слободы, как чужой. Слова не скажет, знай ему рожай и рожай! Ему бы мечи, да копья, да дружина, сам весь он как каменный идолище.
— Такова наша доля, носи да корми, корми да носи, пока женское в нас живет, — строго возразила Анея. — Наш бабий живот собой род-племя несет, без нашего бабьего дела россичи истощатся. Я не припомню, скольких рожала. Ныне дочь живет. От старшего сына, которого хазары побили, двое внучат живут, третий мой роженый — Ратибор. Остальные малыми перемерли. А все же я перед родом не должница.
— Да разве я перечу, матушка, — жалобно сказала Краса. — Я Всеславу рожала, не моя вина, что дети не жили. Вот, гляди, девочка растет, другого мальчика в себе ношу. Радуницы да навьи помогут, вырощу парня.
Положив щеку на ладонь, Краса заговорила нараспев:
— Я так его выхолю, что мой он будет, матушка Анея, только мой. Второй будет пусть Всеславов, а этот — мой!
— Милая, — внушала Анея, — будет он свой собственный, как все сыновья наши. Не будет роду добра, коль наши сыновья будут дома сидеть, за материнский подол держаться; нет нам добра, когда нас сыновья бросают для копья да меча. И так сердце рвется, и так рвется. И нет из нашей горькой доли иного спасенья, как сердце крепить и крепить, себя побеждать. Понимай — так жили, так жить будем. Стало быть, иначе нельзя.
Замолчала Анея, и такая тишина в доме сделалась, будто смерть навестила живущих. Неслышно ступая, подошла к столу дочка Красы, залезла на лавку, дотянулась до миски с медом. Женщины очнулись.
— Благодарю дом сей и род сей за привет да за ласку, — произнесла старуха. Шепча обращение к огню, она отрезала кусочек мяса, бросила его с хлебными крошками на пепел очага. Туда же плеснула молока и капнула меда — для предков.
Горобой все не возвращался. Анея вышла во двор. Солнце переместилось, вместе с ним переместился и домашний пес, наглядно знаменуя для Анеи судьбу человека вообще, особо же убогую судьбу старости: не имея своего тепла — занимай у другого.
Анея тоже уселась на припеке.
Куда легче найти тепло для тела, чем для стынущего в забвении человеческого сердца. Сердцу нужна любовь, а ее не достанешь по заказу. Это не солнечный луч доброго Сварога, что греет каждого, не различая букашки от человека, морщинистой старухи от красавицы девушки. Сварог есть отец всей жизни. Так было, так будет — хорошо знала Анея. Она сумела перенести неусмиренную деятельность сильной души на общее благо рода, как она его понимала.
Дом Горобоя был длинной стеной вытянут по улице. К дворовой стене дома лепились чуланы и кладовые, сложенные из толстых бревен, как и дом. Дубовое строение надежно, вечно, пока огонь не вырвется на волю. В кладовых князь-старшины хранились самые ценные родовые запасы: соль в долбленых вязовых колодах, тканина для мены, выделанные кожи, запах которых чувствовался и во дворе. Берёг род у князь-старшины и сырое железо, которое брали кузнецы по мере надобности, сюда же сносилась глиняная посудина, шитая тканевая и кожаная одежда, орудия для обработки земли — мотыги, плужные лемехи. Надежно укрытые стенами, стояли обсыпанные песком высокие глиняные корчаги. С осени в них закладывали самое ценное из всего — просушенные, отвеянные от куколя, овсюга и прочих сорных трав семена для посевов. Ныне корчаги по времени года пустовали.
К кладовым примкнул второй дом, поменьше. Против ворот были ставлены хлева для зимнего содержания скотины. Сейчас скот гулял либо в лесу, либо в поемном лугу.
Соседняя усадьба отделялась от двора высоким плетнем из толстых ивовых веток на дубовых столбах. В плетень вделана узенькая калитка. Анея привстала — через калитку пролез долгожданный хозяин. Был он тощ, по-стариковски костист, мощное некогда тело ссохлось, уменьшилось от старости, а стать осталась. Плечи не проходили, и через калитку Горобой протиснулся боком, плоский, широкий, как стол.
Беленные росой на луне и на солнце рубаха и штаны болтались, будто под ними почти не осталось тела. Уже лет десять Горобой по-стариковски перестал брить бороду. Желто-белая лопата лежала на груди, оголенной распахнутым косым воротом. Усы же, которые никогда не брились, падали ниже бороды, и в них на диво еще змеились черные волосы.
Встав, Анея низко поклонилась Горобою, старейшему вдвойне: и годами и княжеством. Блюдя свое достоинство, Горобой ответил кивком, не утруждая спину. Засунув руки за красивую опояску, старик спросил ласково:
— Здорова ли, Анеюшка? Ну ладно, ладно, стало быть. А нашего хлеба-соли отведала ли? Ладно.
Старик, бодрясь, высоко держал голову, борода вздернулась между длинными косами усов. Он оглянулся.
— Садись-ка сюда, на колоду. В избе мне чтой-то прохладно, будто мне не так здоровится нынче с утра. — Плохо грела старая кровь, в чем Горобой не любил, как и все, признаваться.
Опустившись на колоду, князь-старшина сразу сделался меньше, кости острыми углами выперли на плечах, локтях, коленях. Анея уселась рядом, удобно опершись спиной на тын.
— Дело у меня к тебе, князь, не простое, — начала Анея.
— То знаю, не простое, — со стариковской словоохотливостью подхватил Горобой. — Ты тоже, чаю, не молоденькая, а вот прибежала же в другой род. Аль у вас там неладно?
— У нас ладно.
— Так чего же ты ноги топтала за семь верст овсяного киселя хлебать?
— Я к тебе самому пришла, к Всеславову отцу.
— Ишь! — удивился Горобой. Отделив усы от бороды, он, привычно играя мужским украшением, навивал на пальцы длинные, как девичьи косы, пряди.
— Всеслав? — рассуждал Горобой. — Он сам себе голова. Он все равно что я — князь родовой. Стрела ему голову пробила, он же сам вытащил и живет, как и не бывало ничего. Случалось ли такое? Вот он, Всеслав. В нем густая кровь.
— Слышь-ка, — перебила Анея отца, который не нахвалился бы умным, удачливым сыном, — слышь, ты вот отец, а я — мать. У меня нет мужа, я одна умом.
— Ну так, ну и что ж?
— У сына моего ума не стало, у Ратибора.
— Что говоришь? — старик отпустил усы, дивясь. — Я не слыхивал про него, а я, мать, все знаю. Он в слободских мало не в лучших.
— Не про то я, — досадливо возразила Анея. — Парню жениться время пришло, а он отрекается.
— Не хочет, стало быть. А мне что? — в улыбке старик показал желтые зубы. — Своему князь-старшине жалуйся, что у вас, князя, что ли, не стало?
— Не я ль говорила! Беляй-князь к нему и добром и грозил. Не послушал и его Ратибор.
— Во ты какой, — Горобой продолжал усмехаться. — Девку ту, что ты даешь, не хочет брать? Другую найди. Сам пусть ищет по сердцу. Разгорится, так быстрей коня побежит, птицей полетит. Не нуди парня. Я вот сам себе в свое время нашел.
Сделавшись серьезным, Горобой поднял кустистые брови над непотухшими черными глазами.
— Он же, Ратибор мой, тебе говорю, совсем жениться не хочет.
— Совсем? То неладно, неладно… Чего ж делать-то с ним? Всеслав, воевода-то, что сказал?
— Сказал, не его дело слободских воинов сватать.
— Оно и верно, не его дело-то.
— Так тому, значит, и быть, что парня околдовала мертвая баба-хазаринка? — возвысила голос Анея. — Чтоб он перед родом был как изгой безродный, чтоб мое семя пропадало в нем. Небывалое дело случается.
— Так и я размышляю, не ладны будут такие парни, — согласился Горобой.
Старик и старуха повесили головы под тяготой общей думы. Весной и по осени — трясучие лихоманки, летом — болезни живота, зимой — кашель, нарывы в горле, — малые дети не заживались на белом свете. Взрослые редко болели, для взрослых ведуны знали травы, дававшие хорошую помощь. Взрослые были на диво могучи, рослы, дети же хилы, среди десятков мог пробиться только один. Так на тощей земле из многих семян прорастают и укрепляются избранные, а слабые, кому нужна помощь, отмирают. Россичи не знали голода, хватало молока для малых детей, хоть топись в нем, и нежного птичьего мяса, и яиц, овсяных и пшеничных каш, ягод, яблок, груш, малины. Бабы рожали часто. Не жили дети, не жили. Из десяти, пятнадцати, а то и двадцати оставалось едва четыре, чаще — три, иной раз только два.
Мысль Горобоя ходила будто по кругу: угодий много, скота води сколько хочешь, ручьи и Рось-река кишат рыбой, зверя не взял бы только глупый иль слабый, а таких не бывало. Взрослые брезговали брать дикую птицу. Она была детской добычей, семилетний парнишка или девчонка умели притащить домой вязку кряковых уток, больших куликов, стрепетов, гусей, взятых детским луком или немудрящими сильями. Налеты степняков стали что-то редки, уже давно степняки не прорывались на Рось-реку. А род мало разрастался, мало прибавлялось людей.
Да, ни один парень, ни одна девушка не должны ходить холостыми. Созрела девка, у парня закурчавилась первая бороденка — пора. Трудись для рода, дай плод, не губи семя. Не возбранялось взять и вторую жену.
— Да, — согласился Горобой, — надобно и понудить неразумного. Я Всеславу прикажу, прикажу я ему. Он хотя и сам как князь, а сын мне.
— А крепко ли будет? — лукаво усомнилась Анея. — Ратибор совсем обезумел.
— Сделаю — и крепко. Тебе говорю, старая.
Опять оба понурились, зная, что дело будет сделано. И стало обоим чего-то жалко.
— А помнишь, — заговорил старик с усмешкой, но с иной, чем было вначале, — ты-то сама помнишь, как любилась? Забыла, что ли? Я не забыл. Я буду тебя постарше весен на тридцать небось, а?
Версты две в поперечнике, версты три в длину — лесная поляна, вся одетая зреющими хлебами, была как озеро в лесу. Неровная кромка деревьев врезалась в поляну мысами, отступала затонами, а в середине, как остров, устроился град, князь-старшинство в котором правил Горобой, отец Всеслава. Каждый град старался сесть средь чистого места, чтобы труднее было незаметно подкрасться, чтобы негде было врагу спрятаться от стрелы и от пращного камня.
Про росские грады правильнее было бы сказать, что не сели они, а легли за свои ограды. Ров глубокий, тын высокий. За ним, внутри града, строения низкие, растянутые по земле, не по неумению вывести стены повыше, а кровли — покруче, но с той же понятной без слов мыслью: чтоб с поля чужому глазу не видеть, что творится за тыном.
Грады рождались с одинаковой мыслью о защите в селении, как в крепости. Начинали их строить со рва, продолжали возведением тына. Домами же только кончали.
Анея вышла из своего града ранним утром; сейчас солнце высилось уже к полудню. По прямой дорожке пути стало бы верст на шесть, не более. Лесом же, минуя засеки, было, наверное, в три раза дальше.
Анея обошла огороженные тыном и защищенные глубоким рвом градские зады. Обычно ручьи, которым помогла рука человека, питают рвы. Здесь ров был почти сух — видно, еще не прочистили заросшую весной канаву. Крутые откосы затянуло малинником, внизу местами стояла вода, покрытая ряской. Грелся на солнце толстый уж. Он не шевельнулся, и женщина сошла со следа, протоптанного людьми и скотом, чтобы не побеспокоить змею. Добрые змеи, черные, в коронках белобрюхие ужи и коричнево-бурые полозы порой жили под избами. Дети играли с ними и пили молоко из одной чашки. Добрые змеи враждовали с гадюками. Туда, где живет уж или полоз, гадюка не ходит.
Перед околицей через ров был переброшен мост. Четыре бревна-переводины, опираясь на козлы, несли настил из пластин — распластанных повдоль бревен. Концы моста упирались на врытые в землю чурбаки. Дерево повыщербилось под копытами, размочалилось под тележными колесами. Мост давно не меняли, не рушили, как делали при вести о набегах степняков.
Для проезда в тыне было оставлено узкое место — распростертыми руками почти можно было достать до обоих воротных столбов. Пройдет телега — и добро. Тяжелое полотнище ворот было отвалено, и вход преграждали две жерди, чтобы не вошла отбившаяся скотина. Анея, согнувшись, пролезла под жердями. Годы стали не те, чтобы перепрыгнуть, как бывало.
От ворот узкая прямая улица почти сразу упиралась в глухую стену избы. Уступ служил препятствием для того, кто с размаху ворвется в ворота. Обойдя стену, улица опять вытягивалась прямо.
Тихо, безлюдно, все при деле. Двух женщин встретила Анея на всей улице, поклонились друг другу не по одному обычаю. В десяти родах россичей наберется не более десяти сотен взрослых, все знают своих в лицо. Женщины не спросили Анею, зачем пришла из своего рода, только пожелали здоровья. Хозяин гостя не спрашивает, Анея здесь общая гостья. У ворот Горобоя Анея потянула за деревянное кольцо. Внутренняя щеколда поднялась.
Калитка открывалась наружу, колода же была врублена с наклоном внутрь. Тяжелое калиточное полотнище, собранное из дубового теса пальца в четыре толщиной, могло догнать неосторожного посетителя и, глядишь, чуть ли не сломать спину. Дома у Анеи была такая же калитка, поэтому старуха успела переступить через порог. Сзади щеколда сама поднялась по скосу и вщелкнулась в паз. Ворота, как и градские, были узкие, едва проехать, изнутри крепкие засовы были вставлены в кованые гнезда.
Двери и ворота всегда должны открываться наружу. Бей по ним, будут держать, пока не порушится все строение. Много забот и труда требует крепость, много рук отнимает от другого, нужного дела. Посчитать все тыны, толстые стены, рвы… Работа большая. Куда легче и проще живут дальние от степи славяне.
На тесном дворе, шагов десять в длину, не более — в ширину, выбрав место на солнечном пригреве, лежал пес. Был он ростом с трехмесячного теленка, в сизой с проседью шубе. Услышав Анею, пес поднял заросшую морду — через жесткую шерсть едва блеснули глаза — и опять опустил на лапы. Зверовые собаки были обучены не сметь рычать, тем более бросаться на людей во дворах, на улице. Если хозяин не прикажет. Чужих в своем роду нет, нет соседей — все свои. Кому что нужно — спроси, нет никого — возьми сам, не теряя времени. Потом скажешь или отдашь.
На голос Анеи выбежала девочка лет четырех, в рубашонке, и уставилась на гостью. За девочкой вышла рослая женщина, высоко неся тяжелый живот. Да и без того, по одному усталому лицу с темными пятнами, можно было сразу узнать, что близко разрешение от тягости.
С натугой женщина поклонилась, стараясь достать рукой землю:
— Будешь здорова, матушка Анея, вот мне радости послали…
— Будь и ты здрава, молодая, — ответила старуха, — давно не бывала я. Отец-то где? Не ушел ли куда?
— Тут он, в соседях. Да ты, матушка, в избу-то пойди, отдохнешь, отведаешь хлеба-соли.
Гость дальний, из другого рода, хозяину зазорно его забыть, гостю нельзя отказываться: брезгует, стало быть. Нарушение обычая поведет к обиде на годы и годы.
Дверь в избу Горобоя низкая, входишь — кланяйся. Не из гордости строят россичи низкие да узкие двери, а для обороны. И оконца узкие — взрослому не пролезть. В глубине избы на земляном полу устроен очаг из дикого отесанного камня. Над ним крыша по-летнему раскрыта широким продухом для тяги дыма. Зимой продух закрывают, дым тянет через открытую дверь. Зато когда дрова прогорят и дверь закроют, в избе тепло, хоть раздевайся догола.
Крыша-стропа собрана без потолка, видна балка-матица со стропилами-ребрами. Избы всеми россичами ставятся одинаково. В избе темновато, особенно для того, кто вошел со светлого дня. Обросшая сажей крыша черна, как крашенная дегтем. Черны и стены, в пухлой, как мех, саже. Сажа везде, где в повседневной жизни ее не касаются спины и руки. До всей сажи хозяйская рука с метлой и веником добирается дважды в год: по весне, перед светлым женским праздником первого березового листка, и по осени, когда россичи ухичивают жилье к холодам.
Вокруг стен идут широкие, в пять четвертей, лавки-лежанки, на них и сидят и спят. Зимами, когда надоедливые дожди перебьются морозом, спят и на полатях — дальний угол избы весь перекрыт тесовым помостом. На полатях могут улечься и двадцать человек. У Горобоя мало народу в семье, а изба большая. В лесу живут россичи, дерева много, строятся широко. Направо от входа к стене пристроены перегородки, вход завешен серой тканиной. Там по обычаю хозяйская постель. Второй такой же кут — для женатого сына.
С приговорами, с просьбами, слова которых, не думая, произносит язык и, не думая, принимает слух, жена слободского воеводы Краса усадила Анею за длинный стол, ножками врытый в пол. Легко отвалив толстую крышку высокого ларя, хозяйка вытащила деревянное блюдо с вареным стегном — окороком дикой козы, положила на стол длинный нож.
— Всеслав вчера прислал из слободы две туши. Будто бы своего мяса нет в доме… Нужно мне! — вдруг сорвала с сердцем женщина.
Тяжело, на всю ступню топая босыми ногами, она вышла и вскоре вернулась с глиняной корчагой молока. В другом ларе нашлись круглая миска с сотовым медом и малый, ладони в две, плоский хлебец. Разломив его руками, Краса предложила гостье больший кусок, себе оставила меньший. На том и кончился обряд. Небрежение хозяина оскорбительно гостю. Но и навязчивость излишня средь вольных людей: все перед тобой, ешь от души, неволить не будут.
Сев рядом, Краса закусила свою долю хлеба. Анея проголодалась, ела охотно, запивая молоком. Зубов у старухи осталось мало, но мясо было хорошо разварено. Хозяйка жаловалась на хлеб:
— Самые остатки остались зерна-то, по ларям поскребыши скребем. С сором да мышами травленные. Не дождемся, как доживем до новинки.
И правда, хлеб в доме князь-старшины был нехорош ни вкусом, ни цветом. Шел последний месяц перед жатвой, росские роды тянули остатки зерна, делили его горстями по едокам. Обилие мяса, молока, творога, масла, меда — все казалось пресным без хлеба. В градах редко слышалось ворчанье жерновов.
Молоть зерно — женская и ребячья забота, труд легкий, но нудный. Жернова парные, в один охват, положены пирогом. В середине верхнего жернова выдолблена дырка пальца в два, ближе к краю жернова торчит ручка. Жернов крутят, в дырку горстью подсыпают зерно. Поломанные и перетертые зерна высыпаются кругом на подложенное рядно. За один пропуск получается крупа на каши, за два пропуска — крупная мягкая мука. Кому захочется хлебца побелее, тот отобьет муку на частом сите из плетеной соломы.
Плохо, когда успокоительный голос жерновов смолкнет зимой. После женского праздника березового листка бездействие жерновов не страшит.
Так и ответила Анея:
— Ничто, Красушка, скоро жать будем.
— Скоро, — безучастно согласилась Краса.
— Вижу, ты мальчика принесешь, — заметила Анея.
Ведунья такого слова зря не скажет. Видно, присмотрела приметы, заглянула в совершающуюся тайну.
Чтобы не испортить вещего слова, Краса, поворачиваясь на все четыре стороны, в каждую закляла:
— Сделай, сделай, сделай, сделай! — и призналась Анее: — Я и сама было думала так. Сказать-то боялась, чтобы не испортить. А он-то, голубчик мой, стал сильно толкаться. Ох! — Краса положила ладонь на живот. — Услышал! И впрямь мужичок!
— Теперь уж не бойся слова, дело свершено то, — успокоила Анея. — Будет мужик у тебя.
Старуха ласково погладила Красу по голове, туго повязанной платком.
Ласка растворяет непривычное сердце. По увядшим щекам Красы потекли непрошеные слезы.
— И чего мне себя беречь-ту, — запричитала она, — кому нужна я? Был бы у меня муж какой-никакой, а был бы со мной, уж я бы его, голубя, холила. А этот? Когда раз в месяц, когда через два прискачет из слободы, как чужой. Слова не скажет, знай ему рожай и рожай! Ему бы мечи, да копья, да дружина, сам весь он как каменный идолище.
— Такова наша доля, носи да корми, корми да носи, пока женское в нас живет, — строго возразила Анея. — Наш бабий живот собой род-племя несет, без нашего бабьего дела россичи истощатся. Я не припомню, скольких рожала. Ныне дочь живет. От старшего сына, которого хазары побили, двое внучат живут, третий мой роженый — Ратибор. Остальные малыми перемерли. А все же я перед родом не должница.
— Да разве я перечу, матушка, — жалобно сказала Краса. — Я Всеславу рожала, не моя вина, что дети не жили. Вот, гляди, девочка растет, другого мальчика в себе ношу. Радуницы да навьи помогут, вырощу парня.
Положив щеку на ладонь, Краса заговорила нараспев:
Упав головой на стол, Краса снова заплакала и вдруг засмеялась:
Рожу, выкормлю,
слезою вымою,
собой выкуплю
сына милого.
От лихого зла,
от напасти всей,
от беды денной,
от беды ночной
заслоню его…
— Я так его выхолю, что мой он будет, матушка Анея, только мой. Второй будет пусть Всеславов, а этот — мой!
— Милая, — внушала Анея, — будет он свой собственный, как все сыновья наши. Не будет роду добра, коль наши сыновья будут дома сидеть, за материнский подол держаться; нет нам добра, когда нас сыновья бросают для копья да меча. И так сердце рвется, и так рвется. И нет из нашей горькой доли иного спасенья, как сердце крепить и крепить, себя побеждать. Понимай — так жили, так жить будем. Стало быть, иначе нельзя.
Замолчала Анея, и такая тишина в доме сделалась, будто смерть навестила живущих. Неслышно ступая, подошла к столу дочка Красы, залезла на лавку, дотянулась до миски с медом. Женщины очнулись.
— Благодарю дом сей и род сей за привет да за ласку, — произнесла старуха. Шепча обращение к огню, она отрезала кусочек мяса, бросила его с хлебными крошками на пепел очага. Туда же плеснула молока и капнула меда — для предков.
Горобой все не возвращался. Анея вышла во двор. Солнце переместилось, вместе с ним переместился и домашний пес, наглядно знаменуя для Анеи судьбу человека вообще, особо же убогую судьбу старости: не имея своего тепла — занимай у другого.
Анея тоже уселась на припеке.
Куда легче найти тепло для тела, чем для стынущего в забвении человеческого сердца. Сердцу нужна любовь, а ее не достанешь по заказу. Это не солнечный луч доброго Сварога, что греет каждого, не различая букашки от человека, морщинистой старухи от красавицы девушки. Сварог есть отец всей жизни. Так было, так будет — хорошо знала Анея. Она сумела перенести неусмиренную деятельность сильной души на общее благо рода, как она его понимала.
Дом Горобоя был длинной стеной вытянут по улице. К дворовой стене дома лепились чуланы и кладовые, сложенные из толстых бревен, как и дом. Дубовое строение надежно, вечно, пока огонь не вырвется на волю. В кладовых князь-старшины хранились самые ценные родовые запасы: соль в долбленых вязовых колодах, тканина для мены, выделанные кожи, запах которых чувствовался и во дворе. Берёг род у князь-старшины и сырое железо, которое брали кузнецы по мере надобности, сюда же сносилась глиняная посудина, шитая тканевая и кожаная одежда, орудия для обработки земли — мотыги, плужные лемехи. Надежно укрытые стенами, стояли обсыпанные песком высокие глиняные корчаги. С осени в них закладывали самое ценное из всего — просушенные, отвеянные от куколя, овсюга и прочих сорных трав семена для посевов. Ныне корчаги по времени года пустовали.
К кладовым примкнул второй дом, поменьше. Против ворот были ставлены хлева для зимнего содержания скотины. Сейчас скот гулял либо в лесу, либо в поемном лугу.
Соседняя усадьба отделялась от двора высоким плетнем из толстых ивовых веток на дубовых столбах. В плетень вделана узенькая калитка. Анея привстала — через калитку пролез долгожданный хозяин. Был он тощ, по-стариковски костист, мощное некогда тело ссохлось, уменьшилось от старости, а стать осталась. Плечи не проходили, и через калитку Горобой протиснулся боком, плоский, широкий, как стол.
Беленные росой на луне и на солнце рубаха и штаны болтались, будто под ними почти не осталось тела. Уже лет десять Горобой по-стариковски перестал брить бороду. Желто-белая лопата лежала на груди, оголенной распахнутым косым воротом. Усы же, которые никогда не брились, падали ниже бороды, и в них на диво еще змеились черные волосы.
Встав, Анея низко поклонилась Горобою, старейшему вдвойне: и годами и княжеством. Блюдя свое достоинство, Горобой ответил кивком, не утруждая спину. Засунув руки за красивую опояску, старик спросил ласково:
— Здорова ли, Анеюшка? Ну ладно, ладно, стало быть. А нашего хлеба-соли отведала ли? Ладно.
Старик, бодрясь, высоко держал голову, борода вздернулась между длинными косами усов. Он оглянулся.
— Садись-ка сюда, на колоду. В избе мне чтой-то прохладно, будто мне не так здоровится нынче с утра. — Плохо грела старая кровь, в чем Горобой не любил, как и все, признаваться.
Опустившись на колоду, князь-старшина сразу сделался меньше, кости острыми углами выперли на плечах, локтях, коленях. Анея уселась рядом, удобно опершись спиной на тын.
— Дело у меня к тебе, князь, не простое, — начала Анея.
— То знаю, не простое, — со стариковской словоохотливостью подхватил Горобой. — Ты тоже, чаю, не молоденькая, а вот прибежала же в другой род. Аль у вас там неладно?
— У нас ладно.
— Так чего же ты ноги топтала за семь верст овсяного киселя хлебать?
— Я к тебе самому пришла, к Всеславову отцу.
— Ишь! — удивился Горобой. Отделив усы от бороды, он, привычно играя мужским украшением, навивал на пальцы длинные, как девичьи косы, пряди.
— Всеслав? — рассуждал Горобой. — Он сам себе голова. Он все равно что я — князь родовой. Стрела ему голову пробила, он же сам вытащил и живет, как и не бывало ничего. Случалось ли такое? Вот он, Всеслав. В нем густая кровь.
— Слышь-ка, — перебила Анея отца, который не нахвалился бы умным, удачливым сыном, — слышь, ты вот отец, а я — мать. У меня нет мужа, я одна умом.
— Ну так, ну и что ж?
— У сына моего ума не стало, у Ратибора.
— Что говоришь? — старик отпустил усы, дивясь. — Я не слыхивал про него, а я, мать, все знаю. Он в слободских мало не в лучших.
— Не про то я, — досадливо возразила Анея. — Парню жениться время пришло, а он отрекается.
— Не хочет, стало быть. А мне что? — в улыбке старик показал желтые зубы. — Своему князь-старшине жалуйся, что у вас, князя, что ли, не стало?
— Не я ль говорила! Беляй-князь к нему и добром и грозил. Не послушал и его Ратибор.
— Во ты какой, — Горобой продолжал усмехаться. — Девку ту, что ты даешь, не хочет брать? Другую найди. Сам пусть ищет по сердцу. Разгорится, так быстрей коня побежит, птицей полетит. Не нуди парня. Я вот сам себе в свое время нашел.
Сделавшись серьезным, Горобой поднял кустистые брови над непотухшими черными глазами.
— Он же, Ратибор мой, тебе говорю, совсем жениться не хочет.
— Совсем? То неладно, неладно… Чего ж делать-то с ним? Всеслав, воевода-то, что сказал?
— Сказал, не его дело слободских воинов сватать.
— Оно и верно, не его дело-то.
— Так тому, значит, и быть, что парня околдовала мертвая баба-хазаринка? — возвысила голос Анея. — Чтоб он перед родом был как изгой безродный, чтоб мое семя пропадало в нем. Небывалое дело случается.
— Так и я размышляю, не ладны будут такие парни, — согласился Горобой.
Старик и старуха повесили головы под тяготой общей думы. Весной и по осени — трясучие лихоманки, летом — болезни живота, зимой — кашель, нарывы в горле, — малые дети не заживались на белом свете. Взрослые редко болели, для взрослых ведуны знали травы, дававшие хорошую помощь. Взрослые были на диво могучи, рослы, дети же хилы, среди десятков мог пробиться только один. Так на тощей земле из многих семян прорастают и укрепляются избранные, а слабые, кому нужна помощь, отмирают. Россичи не знали голода, хватало молока для малых детей, хоть топись в нем, и нежного птичьего мяса, и яиц, овсяных и пшеничных каш, ягод, яблок, груш, малины. Бабы рожали часто. Не жили дети, не жили. Из десяти, пятнадцати, а то и двадцати оставалось едва четыре, чаще — три, иной раз только два.
Мысль Горобоя ходила будто по кругу: угодий много, скота води сколько хочешь, ручьи и Рось-река кишат рыбой, зверя не взял бы только глупый иль слабый, а таких не бывало. Взрослые брезговали брать дикую птицу. Она была детской добычей, семилетний парнишка или девчонка умели притащить домой вязку кряковых уток, больших куликов, стрепетов, гусей, взятых детским луком или немудрящими сильями. Налеты степняков стали что-то редки, уже давно степняки не прорывались на Рось-реку. А род мало разрастался, мало прибавлялось людей.
Да, ни один парень, ни одна девушка не должны ходить холостыми. Созрела девка, у парня закурчавилась первая бороденка — пора. Трудись для рода, дай плод, не губи семя. Не возбранялось взять и вторую жену.
— Да, — согласился Горобой, — надобно и понудить неразумного. Я Всеславу прикажу, прикажу я ему. Он хотя и сам как князь, а сын мне.
— А крепко ли будет? — лукаво усомнилась Анея. — Ратибор совсем обезумел.
— Сделаю — и крепко. Тебе говорю, старая.
Опять оба понурились, зная, что дело будет сделано. И стало обоим чего-то жалко.
— А помнишь, — заговорил старик с усмешкой, но с иной, чем было вначале, — ты-то сама помнишь, как любилась? Забыла, что ли? Я не забыл. Я буду тебя постарше весен на тридцать небось, а?