Страница:
Ветер рванул с новой силой, крест исчез. Острый взор базилевса заметил фигурки людей на хребте водопровода — крысы на задних лапках. Из черного Понта прыгнул шквал, над каменными аркадами взметнулось пламя.
Бог свершал мщение.
Тронная Зала дворца Христотриклиния называлась Залой Милосердия. Внутри купола был изображен Христос. Склонив голову, он слушал Женщину, а она, легко обняв плечо Сына Человеческого, нечто ему шептала.
Художники-христиане уже сумели далеко отойти от плотского искусства язычников: дух победил. Сухой, строгий судья был изображен с темными щеками, провалившимися от поста, с мертвенным взглядом громадных глаз, с жесткой складкой сухого рта, безразличный, устремленный в себя, с плоскими волосами, похожими на мертвую траву. Лоб Христа, обремененный терновым нимбом, необъятно широкий, свинцово-тусклый, с едва видными трещинами морщин, похожими на трещины старой кости, скрывал роковую тайну. Давящий груз устрашающего внимания, с которым Христос внимал иссохшей Женщине, сулил Заступнице мало хорошего. Нет, живи такой Христос, от него, как от воплощения чумы, опустели бы дороги Палестины. И не пальмовыми ветвями, а закрытыми воротами, кипящей смолой, стрелами баллист и камнями катапульт встретил бы Иерусалим чудовищного гостя.
Рыбаки и бедные ремесленники, его апостолы, пройдя через мысль и руки благочестивых художников, превратились в роскошно одетых стариков сановников с деревянно-безжалостными лицами людей, в своем презрении к миру живых безразлично готовых на самое худшее, на самое лучшее — как прикажут. Добрые ангелы божии опирались на каменные облака с двусмысленным выражением муже-жен. Все человеческое было изгнано из храма с жестокостью палача, обдуманно раздирающего тело пытаемого.
Тщательный выбор слов будто бы раз навсегда объяснил тайну соединения духа и плоти: неизменно, непреложно, нераздельно и — неслиянно. Искусство же обличало несостоятельность христианских софистов. Яростно-бесчеловечное истребление Христовой плоти обещало людям столь же мрачную участь.
Рабы привычки, палатийские сановники не видели истины, так хорошо изображенной внутри купола Христотриклиния. Как и всем прочим людям того времени, Христос, внимающий Милосердию, говорил глазам византийцев столько же, сколько взгляду животного. Трагический символ оставался ненужным, непрочитанным иероглифом.
Сегодня сановники были заняты лишь одной мыслью: жизнь каждого из них может окончиться с жизнью базилевса, если Божественному волей небесного провидения определен насильственный конец.
Этикет приказывал соблюдать тишину. Сановники молчали, как и спафарии, охранявшие входы. Закованные в железо колоссы замерли в позах мужественного покоя.
Отпечаток языческой древности лежал на странном быте и удивительных нравах личной охраны Юстиниана. Своим образцом, пусть искаженным, даже изуродованным отражениями в мутных, кривых зеркалах предания, спафарии имели священный легион эллинских Фив. Никаких обязанностей, кроме войны. Триста фиванцев, избранных из избранных, два или три столетия умело заменяясь, были неразлучны, как пальцы на руке. Они всегда побеждали. Только при Херонее изобретенная Филиппом фаланга раздавила священный легион Фив.[33] Триста умерли, ни один не отступил. Если бы в тот день Эллада могла вывести в поле хотя бы вчетверо меньшую по сравнению с македонской армию, но равную фиванцам по мужеству и подготовке, Александр, сын Филиппа, кончил бы свою жизнь темным вождем разбойников-горцев.
Руками Коллоподия Юстиниан создал из спафариев свой священный легион, такую же странную, чудовищную по нравам семью силачей всех племен, объединенную ненавистью к ним всех окружающих.
Сейчас спафарии скучали, как всегда скучал и будет скучать часовой, — вялой, обыденной скукой. В их полусонных мечтах витала надежда на мятеж. Они знали, что их не выведут за пределы Палатия. Но, может быть, охлос прорвется. Тогда и спафарии смогут вволю потешиться — добыча им не нужна. Простое желание убивать роднило аравийского сарацина и нумидийца, колха и абсаха, вандала и испанского ибера, гепида, гета, дака. Лукавый ум эллина и тот замирал под каской спафария. Спафарии не боялись исхода восстания.
Этой ночью сановников собрали в Христотриклиний силенциарии. В мягкой обуви, бесшумные, как совы или ястребы, силенциарии мелькали, быстрые и внимательные.
Сейчас Юстиниан общался с сановниками, не соблюдая церемонии, с простотой. Светлейшие льнули к Несравненному без лести — он излучал благодать уверенности, один его вид утишал затаенное волнение и упрятанный ужас.
Нарзес, из почтения не глядя в лицо Величайшего, бережно, на расстоянии локтя — по этикету, — подставлял ухо. Юстиниан говорил громко:
— Ты пошлешь к венетам, к Ейринию, Вассосу, Зенобию, Андрею, к другим. Объяснишь опасность от буйства охлоса. Они уже потерпели убытки от пожаров, устроенных злонамеренным охлосом. При раскаянии им будет оказана помощь для возмещения потерь, если они докажут на деле. Предупреди: охлос готовит им истребление, прасины сговариваются.
Потрескивали фитили в лампадах перед иконами апостолов. Ветер, превращенный ставнями и тяжелыми занавесями в дыхание, заставлял огни колебаться. На ужасающем лике Христа Пантократора вздрагивали тени.
Собрание светлейших было облачено с удручающей глаз роскошью. Некоторое представление о нарядах палатийских сановников могут дать одеяния, употребляемые для богослужений, — тиары и ризы пап и патриархов.
Внушая подданным понятие о божественности, сверхчеловечности Власти, Палатий хотел подавить их воображение пышностью. Однако же простой приказ, пусть и повторяемый, не остановил бы вырождения однажды установленной парадной одежды в затасканную форму. Роскошь имела более надежную основу.
Ощущая случайность своего возвышения, светлейшие спешили пользоваться: личное было так непрочно! Богатства создавались с яростной хваткой, расточались неистово. Подражая полководцам, сановники на свой счет содержали ипаспистов, состязались в пышности вооружения. И выскочки приносили в Палатий голод в костях, неумолимый, неутолимый.
Воспаленное самомнение людей случая устрашалось непрочностью положения, день без наслаждений терялся навеки. Не только опала сопровождалась конфискацией имущества. Обездоливались близкие даже верных слуг, если наследство возбуждало жадность базилевса. Не так уж по-своему был не прав и властитель: богатство светлейших создавалось взятками, вымогательством, грабежом — других источников не знали. Бережливая умеренность родоначальника казалась глупой вдвойне. Да некуда было и вкладывать. Физически неистребимая основа капитала — земельная собственность — никого не прельщала. Эпибола и синона разоряли владельцев; желавшие избавиться от имений не находили покупателей.[34]
Тратить! Тратить сверхчеловечески! Определять желанность блюда не нёбом, а дороговизной. Светлейшие ощущали себя богачами, деньги которых завтра, как в злой сказке, превратятся в кучу углей. Поэтому заваливать жилище никчемными вещами! Навьючивать на себя еще больше шитья, драгоценностей, золота — жаль, его нельзя съесть! Роскошь сделалась врагом удобства. Герул Филемут был прав: в облачении имперского патрикия не размахнешься мечом.
Так родился стиль, названный впоследствии византийским. Жесткий, пышный, перегруженный украшениями, насилующий природу. Его эмблема — кружево. Из камня.
Ходячие выставки роскоши, но люди отнюдь не заурядные, сановники затаили дыхание, прислушиваясь к словам базилевса. Нарзес чутко уменьшил расстояние между своим ухом и губами Юстиниана.
До ближайших доносились многозначительные обрывки.
— …в городе… по кентинарию… можно увеличить…
Конечно, Божественный распоряжался деньгами, которые находились в городе у каких-то доверенных людей. Действительно, трудно было бы в такой час обременить посланных мешками золота для подкупа.
Базилевс повысил голос:
— Пусть извещают, что завтра я зову подданных на ипподром. Милосердие Христово повелело мне сменить меч на слово.
Блюститель дворца Гермоген, гунн по происхождению, невольно переступил — изменили кривые ноги, наследство предков, не побежденное, как и черты широкого лица, тремя или четырьмя поколениями ромеев.
— Я провожу жизнь в бодрствовании, в заботах о благе общем и не устаю от неразумия многих, злой воли иных и лености большинства, — продолжал Юстиниан, обращаясь ко всем. — Но не теряй времени, — сказал он Нарзесу. — Христос Пантократор поможет тебе растворить соль моей мысли подобающими упреками, предупреждениями и предостережениями. Совершай! — Базилевс перекрестил Хранителя Священных Щедрот.
— Я люблю трудящихся в поте лица, — сказал Юстиниан Блюстителю дворца Гермогену, — люблю, как отец свою плоть и кровь. Кто же подаст своему сыну камень вместо хлеба и вместо оливы — скорпиона? Христос сказал: «Всякое царство, разделившееся в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам, падет». Я говорю, когда сатана разделится, его владение не устоит. Ты пошлешь к общинам трудолюбивых прасинов. Напомни им слова Христа: если бы ведал хозяин, когда придет вор, то бодрствовал и не допустил его подкопать дом. Но господин придет в час, которого вор не ожидает, и рассечет его, и подвергнет одной участи с неверными. Тот раб, кто знал волю господина, и не был готов, и не делал по воле его, бит будет много… Предупреди также — венеты готовятся напасть на прасинов. Пусть созывают подданных на ипподром.
Дошла очередь до Распорядителя Прислугой Палатия. Ему Юстиниан приказал:
— Добрые верноподданные находятся в моих кухнях, погребах, мастерских, в конюшнях. Ты слышал мою волю. Отбери людей из низших, пусть идут. в город с радостной вестью о моей милости. И одних для известия о злобе венетов к прасинам, других — о злобе прасинов к венетам. Как Гермоген, ты дашь денег избранным тобой. Объяви о благоволении моем, которое к ним проявится в меру верноподданных усилий.
Преемники Трибониана, Иоанна Каппадокийца и Евдемония получили распоряжение изготовить эдикт, призывающий на ипподром.
Осторожное прикосновение разбудило бывшего префекта Палатия.
— Наисветлейший, — шептал голос, — в мандракии зашевелились.
Огонек лампады, стоявший, как на молитве или как на страже, перед иконой Богоматери, чуть-чуть освещал спальню. Иоанн сел, служитель натянул на ноги господина теплые сапожки, набросил на его плечи меховой плащ. Очнувшись, Каппадокиец спросил:
— Там что? Прибыли новые войска?
— Я не осмелился бы будить наисветлость, не лишил бы тебя сна, — изъяснялся служитель. — Собираются садиться на галеры.
«Не соизволил ли Божественный собраться в Гераклею, отдохнуть?» — подумал Иоанн. Он ревновал — время шло, но с минуты опалы Юстиниан не прислал ему ни слова. Коллоподий приносил новости, но никто, кроме комеса спафариев, не навещал бывшего сановника. Люди дела, Коллоподий и Иоанн говорили лишь о деле, но не о возможных действиях Божественного.
Поеживаясь от холода, Каппадокиец вышел из дворца. В порту ни факела. Только узкие полоски света из потайных фонарей пересекались, как желтые пальцы. Две лодки оттаскивали от причала длинную галеру. На ее место подтягивали другую. Темные массы передвигались с таинственной медлительностью. Тонкие лучи на миг выхватывали лицо, руку. Палатий покидали не сановники, не солдаты. Плебс, охлос. Мелькнул вздутый на плече рукав уличного разбойника, чудом попавшего в Палатий… Э! Чудес не бывает.
Любитель похвалиться своим умом, сейчас Иоанн, к его сожалению, не имел аудитории. Он понял! С первого взгляда понял! На галеры грузили нечто двуногое для отравы мятежников. Иоанн взглянул на небо. Берег и стены укроют галеры, которые повернут по берегу Пропонтиды — направо, но потом обязательно налево. После десятка стадиев работы гребцы введут галеры в Золотой Рог.
6
Бог свершал мщение.
Тронная Зала дворца Христотриклиния называлась Залой Милосердия. Внутри купола был изображен Христос. Склонив голову, он слушал Женщину, а она, легко обняв плечо Сына Человеческого, нечто ему шептала.
Художники-христиане уже сумели далеко отойти от плотского искусства язычников: дух победил. Сухой, строгий судья был изображен с темными щеками, провалившимися от поста, с мертвенным взглядом громадных глаз, с жесткой складкой сухого рта, безразличный, устремленный в себя, с плоскими волосами, похожими на мертвую траву. Лоб Христа, обремененный терновым нимбом, необъятно широкий, свинцово-тусклый, с едва видными трещинами морщин, похожими на трещины старой кости, скрывал роковую тайну. Давящий груз устрашающего внимания, с которым Христос внимал иссохшей Женщине, сулил Заступнице мало хорошего. Нет, живи такой Христос, от него, как от воплощения чумы, опустели бы дороги Палестины. И не пальмовыми ветвями, а закрытыми воротами, кипящей смолой, стрелами баллист и камнями катапульт встретил бы Иерусалим чудовищного гостя.
Рыбаки и бедные ремесленники, его апостолы, пройдя через мысль и руки благочестивых художников, превратились в роскошно одетых стариков сановников с деревянно-безжалостными лицами людей, в своем презрении к миру живых безразлично готовых на самое худшее, на самое лучшее — как прикажут. Добрые ангелы божии опирались на каменные облака с двусмысленным выражением муже-жен. Все человеческое было изгнано из храма с жестокостью палача, обдуманно раздирающего тело пытаемого.
Тщательный выбор слов будто бы раз навсегда объяснил тайну соединения духа и плоти: неизменно, непреложно, нераздельно и — неслиянно. Искусство же обличало несостоятельность христианских софистов. Яростно-бесчеловечное истребление Христовой плоти обещало людям столь же мрачную участь.
Рабы привычки, палатийские сановники не видели истины, так хорошо изображенной внутри купола Христотриклиния. Как и всем прочим людям того времени, Христос, внимающий Милосердию, говорил глазам византийцев столько же, сколько взгляду животного. Трагический символ оставался ненужным, непрочитанным иероглифом.
Сегодня сановники были заняты лишь одной мыслью: жизнь каждого из них может окончиться с жизнью базилевса, если Божественному волей небесного провидения определен насильственный конец.
Этикет приказывал соблюдать тишину. Сановники молчали, как и спафарии, охранявшие входы. Закованные в железо колоссы замерли в позах мужественного покоя.
Отпечаток языческой древности лежал на странном быте и удивительных нравах личной охраны Юстиниана. Своим образцом, пусть искаженным, даже изуродованным отражениями в мутных, кривых зеркалах предания, спафарии имели священный легион эллинских Фив. Никаких обязанностей, кроме войны. Триста фиванцев, избранных из избранных, два или три столетия умело заменяясь, были неразлучны, как пальцы на руке. Они всегда побеждали. Только при Херонее изобретенная Филиппом фаланга раздавила священный легион Фив.[33] Триста умерли, ни один не отступил. Если бы в тот день Эллада могла вывести в поле хотя бы вчетверо меньшую по сравнению с македонской армию, но равную фиванцам по мужеству и подготовке, Александр, сын Филиппа, кончил бы свою жизнь темным вождем разбойников-горцев.
Руками Коллоподия Юстиниан создал из спафариев свой священный легион, такую же странную, чудовищную по нравам семью силачей всех племен, объединенную ненавистью к ним всех окружающих.
Сейчас спафарии скучали, как всегда скучал и будет скучать часовой, — вялой, обыденной скукой. В их полусонных мечтах витала надежда на мятеж. Они знали, что их не выведут за пределы Палатия. Но, может быть, охлос прорвется. Тогда и спафарии смогут вволю потешиться — добыча им не нужна. Простое желание убивать роднило аравийского сарацина и нумидийца, колха и абсаха, вандала и испанского ибера, гепида, гета, дака. Лукавый ум эллина и тот замирал под каской спафария. Спафарии не боялись исхода восстания.
Этой ночью сановников собрали в Христотриклиний силенциарии. В мягкой обуви, бесшумные, как совы или ястребы, силенциарии мелькали, быстрые и внимательные.
Сейчас Юстиниан общался с сановниками, не соблюдая церемонии, с простотой. Светлейшие льнули к Несравненному без лести — он излучал благодать уверенности, один его вид утишал затаенное волнение и упрятанный ужас.
Нарзес, из почтения не глядя в лицо Величайшего, бережно, на расстоянии локтя — по этикету, — подставлял ухо. Юстиниан говорил громко:
— Ты пошлешь к венетам, к Ейринию, Вассосу, Зенобию, Андрею, к другим. Объяснишь опасность от буйства охлоса. Они уже потерпели убытки от пожаров, устроенных злонамеренным охлосом. При раскаянии им будет оказана помощь для возмещения потерь, если они докажут на деле. Предупреди: охлос готовит им истребление, прасины сговариваются.
Потрескивали фитили в лампадах перед иконами апостолов. Ветер, превращенный ставнями и тяжелыми занавесями в дыхание, заставлял огни колебаться. На ужасающем лике Христа Пантократора вздрагивали тени.
Собрание светлейших было облачено с удручающей глаз роскошью. Некоторое представление о нарядах палатийских сановников могут дать одеяния, употребляемые для богослужений, — тиары и ризы пап и патриархов.
Внушая подданным понятие о божественности, сверхчеловечности Власти, Палатий хотел подавить их воображение пышностью. Однако же простой приказ, пусть и повторяемый, не остановил бы вырождения однажды установленной парадной одежды в затасканную форму. Роскошь имела более надежную основу.
Ощущая случайность своего возвышения, светлейшие спешили пользоваться: личное было так непрочно! Богатства создавались с яростной хваткой, расточались неистово. Подражая полководцам, сановники на свой счет содержали ипаспистов, состязались в пышности вооружения. И выскочки приносили в Палатий голод в костях, неумолимый, неутолимый.
Воспаленное самомнение людей случая устрашалось непрочностью положения, день без наслаждений терялся навеки. Не только опала сопровождалась конфискацией имущества. Обездоливались близкие даже верных слуг, если наследство возбуждало жадность базилевса. Не так уж по-своему был не прав и властитель: богатство светлейших создавалось взятками, вымогательством, грабежом — других источников не знали. Бережливая умеренность родоначальника казалась глупой вдвойне. Да некуда было и вкладывать. Физически неистребимая основа капитала — земельная собственность — никого не прельщала. Эпибола и синона разоряли владельцев; желавшие избавиться от имений не находили покупателей.[34]
Тратить! Тратить сверхчеловечески! Определять желанность блюда не нёбом, а дороговизной. Светлейшие ощущали себя богачами, деньги которых завтра, как в злой сказке, превратятся в кучу углей. Поэтому заваливать жилище никчемными вещами! Навьючивать на себя еще больше шитья, драгоценностей, золота — жаль, его нельзя съесть! Роскошь сделалась врагом удобства. Герул Филемут был прав: в облачении имперского патрикия не размахнешься мечом.
Так родился стиль, названный впоследствии византийским. Жесткий, пышный, перегруженный украшениями, насилующий природу. Его эмблема — кружево. Из камня.
Ходячие выставки роскоши, но люди отнюдь не заурядные, сановники затаили дыхание, прислушиваясь к словам базилевса. Нарзес чутко уменьшил расстояние между своим ухом и губами Юстиниана.
До ближайших доносились многозначительные обрывки.
— …в городе… по кентинарию… можно увеличить…
Конечно, Божественный распоряжался деньгами, которые находились в городе у каких-то доверенных людей. Действительно, трудно было бы в такой час обременить посланных мешками золота для подкупа.
Базилевс повысил голос:
— Пусть извещают, что завтра я зову подданных на ипподром. Милосердие Христово повелело мне сменить меч на слово.
Блюститель дворца Гермоген, гунн по происхождению, невольно переступил — изменили кривые ноги, наследство предков, не побежденное, как и черты широкого лица, тремя или четырьмя поколениями ромеев.
— Я провожу жизнь в бодрствовании, в заботах о благе общем и не устаю от неразумия многих, злой воли иных и лености большинства, — продолжал Юстиниан, обращаясь ко всем. — Но не теряй времени, — сказал он Нарзесу. — Христос Пантократор поможет тебе растворить соль моей мысли подобающими упреками, предупреждениями и предостережениями. Совершай! — Базилевс перекрестил Хранителя Священных Щедрот.
— Я люблю трудящихся в поте лица, — сказал Юстиниан Блюстителю дворца Гермогену, — люблю, как отец свою плоть и кровь. Кто же подаст своему сыну камень вместо хлеба и вместо оливы — скорпиона? Христос сказал: «Всякое царство, разделившееся в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам, падет». Я говорю, когда сатана разделится, его владение не устоит. Ты пошлешь к общинам трудолюбивых прасинов. Напомни им слова Христа: если бы ведал хозяин, когда придет вор, то бодрствовал и не допустил его подкопать дом. Но господин придет в час, которого вор не ожидает, и рассечет его, и подвергнет одной участи с неверными. Тот раб, кто знал волю господина, и не был готов, и не делал по воле его, бит будет много… Предупреди также — венеты готовятся напасть на прасинов. Пусть созывают подданных на ипподром.
Дошла очередь до Распорядителя Прислугой Палатия. Ему Юстиниан приказал:
— Добрые верноподданные находятся в моих кухнях, погребах, мастерских, в конюшнях. Ты слышал мою волю. Отбери людей из низших, пусть идут. в город с радостной вестью о моей милости. И одних для известия о злобе венетов к прасинам, других — о злобе прасинов к венетам. Как Гермоген, ты дашь денег избранным тобой. Объяви о благоволении моем, которое к ним проявится в меру верноподданных усилий.
Преемники Трибониана, Иоанна Каппадокийца и Евдемония получили распоряжение изготовить эдикт, призывающий на ипподром.
Осторожное прикосновение разбудило бывшего префекта Палатия.
— Наисветлейший, — шептал голос, — в мандракии зашевелились.
Огонек лампады, стоявший, как на молитве или как на страже, перед иконой Богоматери, чуть-чуть освещал спальню. Иоанн сел, служитель натянул на ноги господина теплые сапожки, набросил на его плечи меховой плащ. Очнувшись, Каппадокиец спросил:
— Там что? Прибыли новые войска?
— Я не осмелился бы будить наисветлость, не лишил бы тебя сна, — изъяснялся служитель. — Собираются садиться на галеры.
«Не соизволил ли Божественный собраться в Гераклею, отдохнуть?» — подумал Иоанн. Он ревновал — время шло, но с минуты опалы Юстиниан не прислал ему ни слова. Коллоподий приносил новости, но никто, кроме комеса спафариев, не навещал бывшего сановника. Люди дела, Коллоподий и Иоанн говорили лишь о деле, но не о возможных действиях Божественного.
Поеживаясь от холода, Каппадокиец вышел из дворца. В порту ни факела. Только узкие полоски света из потайных фонарей пересекались, как желтые пальцы. Две лодки оттаскивали от причала длинную галеру. На ее место подтягивали другую. Темные массы передвигались с таинственной медлительностью. Тонкие лучи на миг выхватывали лицо, руку. Палатий покидали не сановники, не солдаты. Плебс, охлос. Мелькнул вздутый на плече рукав уличного разбойника, чудом попавшего в Палатий… Э! Чудес не бывает.
Любитель похвалиться своим умом, сейчас Иоанн, к его сожалению, не имел аудитории. Он понял! С первого взгляда понял! На галеры грузили нечто двуногое для отравы мятежников. Иоанн взглянул на небо. Берег и стены укроют галеры, которые повернут по берегу Пропонтиды — направо, но потом обязательно налево. После десятка стадиев работы гребцы введут галеры в Золотой Рог.
6
За ночь пожары сумели каким-то чудодейственным способом продвинуться и против ветра. На восточном краю Октогона загорелся храм святой Ирины, на Халкопрачийской улице — храм Богоматери.
Эти храмы по своему богатству не могли сравниться с Софией Премудростью, но тоже заключали в своих стенах много ценностей. Два новых костра дополняли стены развалин и пожарищ, которые отделяли Палатий от города. Мунд мог теперь ограничиться весьма скромным количеством наблюдательных постов.
Занесенное копотью здание сената превратилось в казармы. Люди-шакалы, искатели объедков войны, сосватали готским наемникам трех мастеров-серебряников, явившихся со всеми принадлежностями своего ремесла: весами, щипцами, клещами, переносными наковальнями, тигельками, раздувательными мехами.
Мунд отдал герулам пятьсот фунтов золота, наказав Филемута за пустые колчаны.
Сам Мунд, чрезвычайно обогатившийся за двадцать лет войн и управления такими провинциями, как Иллирия и Норик, взял двести фунтов и отдал их своим ипаспистам. Остальное было поделено на доли по три фунта. Драгоценные камни не дробят, их разыграли по жребиям.
Серебряники пытались организовать скупку под расписки, но готы признавали только кругленькие монеты. Вскоре появились менялы и скупщики — смелые люди из тех, кто обычно таскался в обозах ромейских армий. Это была настоящая профессия, постоянная, иногда чрезмерно рискованная, но сверхприбыльная при удаче. Профессиональные мародеры доказали свою храбрость, сумев пробраться через мятежный город и горящие развалины.
Солдаты охотно отдавали камни: мелочь неизвестной цены, которую завтра попросту выронишь, если не сбудешь сегодня. Сделки же с золотом задерживались. Мгновенно стакнувшись, менялы, серебряники и скупщики предлагали по тридцать пять солидов за фунт вместо восьмидесяти двух монет. Расчетливые солдаты заставили серебряников изготовлять браслеты и ожерелья, конечно не имевшие ничего общего с женскими украшениями. Браслеты делались в виде довольно толстых пластинок, которые загибались на руке. Ожерелье изготовлялось из двух десятков длинных колец, загнутых, но, как браслеты, не заклепанных, — солдатский способ хранить добычу. Серебряники брали за изготовление браслета четыре солида, ожерелья — пять, и каждый солдат пытался опередить товарища. Кучку герулов, тоже пожелавших воспользоваться услугами мастеров, прогнали тычками. Обиженные вернулись с подкреплением. Спор перешел в драку, с трудом укрощенную начальствующими. Дело с добычей было не шуточное, каждый миг труба могла позвать в бой.
Серебряники дергались, как укушенные тарантулом. обжигались, кровавили себе пальцы, обвешивали, стараясь зажать в кулак и бросить в корзину с углем закопченный кусок золота. Их теснили, толкали, им угрожали. Добровольные помощники раздували мехи с такой силой, что горячие угли вылетали из горнов.
Между собой серебряники перекидывались словами, непонятными для чужих; это был цеховой язык, необходимый для взаимных советов и переговоров при посторонних. Менялы денег, торговцы пряностями, разносчики товаров и другие общины-цехи тоже имели свои жаргоны.
Закон запрещал серебряникам покупать или переплавлять священные сосуды. Мастера сговаривались. Сегодня они невероятно наживались. Не бежать ли к персам, которые хорошо принимали византийских перебежчиков?
Как остальные ремесленники, серебряники составляли общину-цех, безжалостно сдавленную Властью. Префект города был их богом и хозяином, сборщик налогов — архангелом и палачом. Им было запрещено вербоваться в войска, менять свою работу на другую, выезжать из города. Нельзя было даже принять обеты монашествующих, как ни стремилась бы душа отречься от мира. Законы империи мнили себе государство в подобии идеального улья, где пчелы собирают мед, а сами довольствуются отбросами.
Зная, что все, включая префекта города, наживаются на них, серебряники изворачивались, лгали, крали, обманывали, обвешивали, добавляли в сплавы излишнюю лигатуру. Все жили случаем, неуверенно, без завтрашнего дня. Так вырабатывался в свободном человеке тип лукавого раба, работника бесчестного, думающего лишь о себе, всеобщего врага.
Почитатели папы Пелагия не нашли лучшей для него похвалы, лучшей черты его характера и деятельности, как выраженной в эпитафии, высеченной для общего обозрения на саркофаге усопшего:
— Ты же слыхал о ромеях, живущих средь гуннов, скифов и других варваров, почем я знаю каких!
— Они сами сделались варварами.
— Но почему? Всякие эти гунны страшны для чужих. А у себя они пользуются справедливостью, налоги малые, правители и судьи не берут взяток.
— Об этом слышал и я. Бывшие ромеи даже вместе с варварами нападают на империю, чтобы их считали за своих.
— А, они правы! Отечество там, где меньше бьют. Беда в том, что к варварам трудно пробраться. И как им объяснишь, что хочешь сделаться тоже варваром…
В углу лежала гора серебра, сорванные со священных книг доски, застежки, разбитые ларцы, ризы с икон, поликандила, обивка перил, двери и дверцы, налои, кресты, чаши, купели, алтари. Серебро стоило в двенадцать раз дешевле золота. Владельцы-солдаты сейчас глядели на кощунственный лом с презрением. Мастера понимали, что, когда с золотом будет покончено, раздастся крик: «Дели серебро!» С жестким металлом труднее справляться, чем с золотом, но опять предстоят барыши, барыши…
Центурион Арий восседал в сенаторском кресле. Левый глаз центуриона был закрыт багровой опухолью, висячие усы залеплены кровью, вывихнутая рука вправлена, но распухла. Арий то дремал, то проклинал серебряников за медлительность: вот он прикажет посадить кого-нибудь на кол для примера! Наперсный крест пресвитера Евтихия прятался под железным нагрудником победителя.
Все было как всегда после военной удачи.
Сотня схолариев-славян под командой Рикилы шла, чтобы занять кафизму ипподрома. Рядами по три человека славяне вступили во дворец Дафне, дневной свет сменился холодным сумраком высоких залов. Во внутреннем дворе Дафне струя фонтана била на высоту пяти локтей, и на краях порфировой чаши намерз лед. Отсюда путь на ипподром шел через триклиний Девятнадцати аккувитов.[35] Обычно здесь базилевс угощал послов. В середине палаты был девятнадцатиугольный стол для такого же числа сотрапезников.
Везде было холодно и тихо. Встречались торопливые слуги с привычно замкнутыми ртами. Последние ряды сотни видели, как заметались следы их ног, — хотя на каменных полах ничего не оставалось, — и раскатывались ковры. Скоро здесь пойдет базилевс.
Темный переход, скупо освещенный окнами-бойницами, соединял палату Девятнадцати аккувитов с храмом святого Стефана — первомученика во имя Христа.
Железные двери, ведущие в храм, были так тяжелы, что привратники управлялись с помощью блоков.
Все эти каменные переходы, клетки, пещеры были запутаны, непонятны и поэтому казались враждебными. Нельзя было угадать последовательность поворотов, переходов, кривых путей Палатия. По сравнению с ним ловушка лесного паука со знаком византийской веры на спинке была очень простой. Лазы и перелазы Палатия казались щелистыми наслоениями гнезда земляных пчел.
Дверь закрылась с тяжелым вздохом. В святом Стефане висел сумрак. Хоры-катихумении, откуда сама базилисса иногда развлекалась видом бегов, затемняли корабль храма. Византийские боги любили цвет желтый, как осенний лист. Несколько неугасимых лампад зловеще подсвечивали золото, золото, золото…
Рикила ушел, и славяне разбрелись. Кто-то нажал на двери алтаря. Он не собирался вламываться силой, но был не прочь заглянуть туда, где живет тайна здешнего бога. Кто-то громко зевнул.
Индульф остановился перед настенной живописью. Умело освещенная, с яркими, выпуклыми красками, громадная картина-икона была как окно в иной мир. Середина изображала низкую стенку с двустворчатыми воротами. Старик направлял ключ в скважину замка, и, несмотря на отсутствие выражения на его лице, в движении рук, во всей фигуре чувствовалась власть. Над стеной кто-то с крыльями угрожал копьем удаляющимся мужчине и женщине, чьи голые тела прикрывали листья вместо одежды. Слева к воротам приближались несколько старых мужчин в красивых одеждах. За стеной в глубине сидел некто сумрачный, но в сиянии, а в воздухе парили маленькие птицелюди с цветочными лепестками вместо крыльев.
За Индульфом собралось десятка три товарищей. Некому было объяснить славянским наемникам, что так изображался весь путь человечества, как понимала его Церковь: изгнание из рая Адама и Евы и возвращение в рай их далеких потомков, мужчин. Женщина же была одна, и то лишь в изгнании, грешная, нечистая.
Самим славянам было невозможно понять смысл изображений, которые они видели каждый день и везде. Так же невозможно, как уловить причины мятежа, кипевшего уже неделю. Но общение с имперской религией не проходило безнаказанно ни для них, ни для многих их соплеменников.
Трудно пытаться представить действие византийского христианства на сознание язычников-славян. Но было нечто, оставлявшее восточных славян много веков подряд безразличными и даже враждебными к государственной религии Византии.
Дальнейший путь на кафизму шел через длинный покой, стены которого составляли одно целое с западной стеной храма. Поражал пол. На нем наборы мозаики изображали целые сцены. Здесь ребенок ехал по зеленому лугу на упряжке гусей, там тигр разрывал оленя, а другие убегали, положив рога на спину. Дальше — семь пеших и конных охотников гнались за медведями, волками и барсами, а хищники, в свою очередь, преследовали ланей и оленей, не замечая настигающих их самих копий и стрел. Все было живо, убедительно. Но как странно вели себя хищники! В своих лесах славяне не встречали таких глупых зверей. Вновь и вновь смысл ускользал от людей, умевших видеть только реальность жизни, не затененную символами.
Звериный зал кончался крытым выходом на кафизму. Затесанные на клин камни образовывали несокрушимые своды. Бронированная дверь открывалась на широкую лестницу. В конце лестницы неохотно разъялись тяжелые челюсти дверок. После мозглой затхлости закрытых переходов холодный воздух невысокого зала веял свежестью. Это был нижний этаж кафизмы, но его пол находился на высоте двадцати локтей от арены. Еще три лестницы, завитые, как улитки, привели на верх кафизмы, тронный венец башни базилевса.
Здесь человек чувствовал себя плывущим над миром. Все внизу — и ступени ипподрома, и стена Палатия, уступами опускающаяся к морю, и город с развалинами, которые курились, как костры сырого дерева.
На сотнях стен византийских домов появились листы папируса и пергамента. Даже в Сики, на тот берег Золотого Рога, и в трущобы за холмом Ксиролоф, на западной окраине, и на грязную речку Лик сумели проникнуть руки Палатия. В самом появлении листов было что-то пугающее.
Во многих местах листы были сорваны и сожжены, как сжигали вредные заклинания колдунов, вызывающие бедствие своим видом. Кричали, что это начертания опасных проклятий. Перед листами разыгралось несколько кровавых сцен. Убивали с дикой поспешностью ненависти и страха. Каких-то людей уличили как расклейщиков. На других, быть может несправедливо, указали, как на палатийских шпионов.
Однако же и листы и живая передача свое сделали. Вряд ли кто, кроме малых детей, больных и умирающих, не знал новости: для спасения города базилевс зовет подданных на ипподром. Наемниками избиты мириады, сожжена едва ли не пятая часть города, десятки мириадов разорены, оставлены без крова и пищи… и базилевс обещает милость, мир, безопасность. Патриарх Мена в послании к духовенству приказывал всем клирикам успокоить верующих, подготовить души к встрече с базилевсом.
Люди просачивались на ипподром. Смельчаки играли роль зазывал. Подосланные из Палатия давали пример, шпионы проявляли усиленную деятельность. Чаще, чем думает обыватель, соглядатаи и предатели оказываются смелыми и решительными. В своей ненависти люди лишают врага храбрости.
Эти храмы по своему богатству не могли сравниться с Софией Премудростью, но тоже заключали в своих стенах много ценностей. Два новых костра дополняли стены развалин и пожарищ, которые отделяли Палатий от города. Мунд мог теперь ограничиться весьма скромным количеством наблюдательных постов.
Занесенное копотью здание сената превратилось в казармы. Люди-шакалы, искатели объедков войны, сосватали готским наемникам трех мастеров-серебряников, явившихся со всеми принадлежностями своего ремесла: весами, щипцами, клещами, переносными наковальнями, тигельками, раздувательными мехами.
Мунд отдал герулам пятьсот фунтов золота, наказав Филемута за пустые колчаны.
Сам Мунд, чрезвычайно обогатившийся за двадцать лет войн и управления такими провинциями, как Иллирия и Норик, взял двести фунтов и отдал их своим ипаспистам. Остальное было поделено на доли по три фунта. Драгоценные камни не дробят, их разыграли по жребиям.
Серебряники пытались организовать скупку под расписки, но готы признавали только кругленькие монеты. Вскоре появились менялы и скупщики — смелые люди из тех, кто обычно таскался в обозах ромейских армий. Это была настоящая профессия, постоянная, иногда чрезмерно рискованная, но сверхприбыльная при удаче. Профессиональные мародеры доказали свою храбрость, сумев пробраться через мятежный город и горящие развалины.
Солдаты охотно отдавали камни: мелочь неизвестной цены, которую завтра попросту выронишь, если не сбудешь сегодня. Сделки же с золотом задерживались. Мгновенно стакнувшись, менялы, серебряники и скупщики предлагали по тридцать пять солидов за фунт вместо восьмидесяти двух монет. Расчетливые солдаты заставили серебряников изготовлять браслеты и ожерелья, конечно не имевшие ничего общего с женскими украшениями. Браслеты делались в виде довольно толстых пластинок, которые загибались на руке. Ожерелье изготовлялось из двух десятков длинных колец, загнутых, но, как браслеты, не заклепанных, — солдатский способ хранить добычу. Серебряники брали за изготовление браслета четыре солида, ожерелья — пять, и каждый солдат пытался опередить товарища. Кучку герулов, тоже пожелавших воспользоваться услугами мастеров, прогнали тычками. Обиженные вернулись с подкреплением. Спор перешел в драку, с трудом укрощенную начальствующими. Дело с добычей было не шуточное, каждый миг труба могла позвать в бой.
Серебряники дергались, как укушенные тарантулом. обжигались, кровавили себе пальцы, обвешивали, стараясь зажать в кулак и бросить в корзину с углем закопченный кусок золота. Их теснили, толкали, им угрожали. Добровольные помощники раздували мехи с такой силой, что горячие угли вылетали из горнов.
Между собой серебряники перекидывались словами, непонятными для чужих; это был цеховой язык, необходимый для взаимных советов и переговоров при посторонних. Менялы денег, торговцы пряностями, разносчики товаров и другие общины-цехи тоже имели свои жаргоны.
Закон запрещал серебряникам покупать или переплавлять священные сосуды. Мастера сговаривались. Сегодня они невероятно наживались. Не бежать ли к персам, которые хорошо принимали византийских перебежчиков?
Как остальные ремесленники, серебряники составляли общину-цех, безжалостно сдавленную Властью. Префект города был их богом и хозяином, сборщик налогов — архангелом и палачом. Им было запрещено вербоваться в войска, менять свою работу на другую, выезжать из города. Нельзя было даже принять обеты монашествующих, как ни стремилась бы душа отречься от мира. Законы империи мнили себе государство в подобии идеального улья, где пчелы собирают мед, а сами довольствуются отбросами.
Зная, что все, включая префекта города, наживаются на них, серебряники изворачивались, лгали, крали, обманывали, обвешивали, добавляли в сплавы излишнюю лигатуру. Все жили случаем, неуверенно, без завтрашнего дня. Так вырабатывался в свободном человеке тип лукавого раба, работника бесчестного, думающего лишь о себе, всеобщего врага.
Почитатели папы Пелагия не нашли лучшей для него похвалы, лучшей черты его характера и деятельности, как выраженной в эпитафии, высеченной для общего обозрения на саркофаге усопшего:
Серебряники, тешась мечтой о бегстве, перекидывались словами.
«Многих облекая священством,
он не извлекал личной выгоды».
— Ты же слыхал о ромеях, живущих средь гуннов, скифов и других варваров, почем я знаю каких!
— Они сами сделались варварами.
— Но почему? Всякие эти гунны страшны для чужих. А у себя они пользуются справедливостью, налоги малые, правители и судьи не берут взяток.
— Об этом слышал и я. Бывшие ромеи даже вместе с варварами нападают на империю, чтобы их считали за своих.
— А, они правы! Отечество там, где меньше бьют. Беда в том, что к варварам трудно пробраться. И как им объяснишь, что хочешь сделаться тоже варваром…
В углу лежала гора серебра, сорванные со священных книг доски, застежки, разбитые ларцы, ризы с икон, поликандила, обивка перил, двери и дверцы, налои, кресты, чаши, купели, алтари. Серебро стоило в двенадцать раз дешевле золота. Владельцы-солдаты сейчас глядели на кощунственный лом с презрением. Мастера понимали, что, когда с золотом будет покончено, раздастся крик: «Дели серебро!» С жестким металлом труднее справляться, чем с золотом, но опять предстоят барыши, барыши…
Центурион Арий восседал в сенаторском кресле. Левый глаз центуриона был закрыт багровой опухолью, висячие усы залеплены кровью, вывихнутая рука вправлена, но распухла. Арий то дремал, то проклинал серебряников за медлительность: вот он прикажет посадить кого-нибудь на кол для примера! Наперсный крест пресвитера Евтихия прятался под железным нагрудником победителя.
Все было как всегда после военной удачи.
Сотня схолариев-славян под командой Рикилы шла, чтобы занять кафизму ипподрома. Рядами по три человека славяне вступили во дворец Дафне, дневной свет сменился холодным сумраком высоких залов. Во внутреннем дворе Дафне струя фонтана била на высоту пяти локтей, и на краях порфировой чаши намерз лед. Отсюда путь на ипподром шел через триклиний Девятнадцати аккувитов.[35] Обычно здесь базилевс угощал послов. В середине палаты был девятнадцатиугольный стол для такого же числа сотрапезников.
Везде было холодно и тихо. Встречались торопливые слуги с привычно замкнутыми ртами. Последние ряды сотни видели, как заметались следы их ног, — хотя на каменных полах ничего не оставалось, — и раскатывались ковры. Скоро здесь пойдет базилевс.
Темный переход, скупо освещенный окнами-бойницами, соединял палату Девятнадцати аккувитов с храмом святого Стефана — первомученика во имя Христа.
Железные двери, ведущие в храм, были так тяжелы, что привратники управлялись с помощью блоков.
Все эти каменные переходы, клетки, пещеры были запутаны, непонятны и поэтому казались враждебными. Нельзя было угадать последовательность поворотов, переходов, кривых путей Палатия. По сравнению с ним ловушка лесного паука со знаком византийской веры на спинке была очень простой. Лазы и перелазы Палатия казались щелистыми наслоениями гнезда земляных пчел.
Дверь закрылась с тяжелым вздохом. В святом Стефане висел сумрак. Хоры-катихумении, откуда сама базилисса иногда развлекалась видом бегов, затемняли корабль храма. Византийские боги любили цвет желтый, как осенний лист. Несколько неугасимых лампад зловеще подсвечивали золото, золото, золото…
Рикила ушел, и славяне разбрелись. Кто-то нажал на двери алтаря. Он не собирался вламываться силой, но был не прочь заглянуть туда, где живет тайна здешнего бога. Кто-то громко зевнул.
Индульф остановился перед настенной живописью. Умело освещенная, с яркими, выпуклыми красками, громадная картина-икона была как окно в иной мир. Середина изображала низкую стенку с двустворчатыми воротами. Старик направлял ключ в скважину замка, и, несмотря на отсутствие выражения на его лице, в движении рук, во всей фигуре чувствовалась власть. Над стеной кто-то с крыльями угрожал копьем удаляющимся мужчине и женщине, чьи голые тела прикрывали листья вместо одежды. Слева к воротам приближались несколько старых мужчин в красивых одеждах. За стеной в глубине сидел некто сумрачный, но в сиянии, а в воздухе парили маленькие птицелюди с цветочными лепестками вместо крыльев.
За Индульфом собралось десятка три товарищей. Некому было объяснить славянским наемникам, что так изображался весь путь человечества, как понимала его Церковь: изгнание из рая Адама и Евы и возвращение в рай их далеких потомков, мужчин. Женщина же была одна, и то лишь в изгнании, грешная, нечистая.
Самим славянам было невозможно понять смысл изображений, которые они видели каждый день и везде. Так же невозможно, как уловить причины мятежа, кипевшего уже неделю. Но общение с имперской религией не проходило безнаказанно ни для них, ни для многих их соплеменников.
Трудно пытаться представить действие византийского христианства на сознание язычников-славян. Но было нечто, оставлявшее восточных славян много веков подряд безразличными и даже враждебными к государственной религии Византии.
Дальнейший путь на кафизму шел через длинный покой, стены которого составляли одно целое с западной стеной храма. Поражал пол. На нем наборы мозаики изображали целые сцены. Здесь ребенок ехал по зеленому лугу на упряжке гусей, там тигр разрывал оленя, а другие убегали, положив рога на спину. Дальше — семь пеших и конных охотников гнались за медведями, волками и барсами, а хищники, в свою очередь, преследовали ланей и оленей, не замечая настигающих их самих копий и стрел. Все было живо, убедительно. Но как странно вели себя хищники! В своих лесах славяне не встречали таких глупых зверей. Вновь и вновь смысл ускользал от людей, умевших видеть только реальность жизни, не затененную символами.
Звериный зал кончался крытым выходом на кафизму. Затесанные на клин камни образовывали несокрушимые своды. Бронированная дверь открывалась на широкую лестницу. В конце лестницы неохотно разъялись тяжелые челюсти дверок. После мозглой затхлости закрытых переходов холодный воздух невысокого зала веял свежестью. Это был нижний этаж кафизмы, но его пол находился на высоте двадцати локтей от арены. Еще три лестницы, завитые, как улитки, привели на верх кафизмы, тронный венец башни базилевса.
Здесь человек чувствовал себя плывущим над миром. Все внизу — и ступени ипподрома, и стена Палатия, уступами опускающаяся к морю, и город с развалинами, которые курились, как костры сырого дерева.
На сотнях стен византийских домов появились листы папируса и пергамента. Даже в Сики, на тот берег Золотого Рога, и в трущобы за холмом Ксиролоф, на западной окраине, и на грязную речку Лик сумели проникнуть руки Палатия. В самом появлении листов было что-то пугающее.
Во многих местах листы были сорваны и сожжены, как сжигали вредные заклинания колдунов, вызывающие бедствие своим видом. Кричали, что это начертания опасных проклятий. Перед листами разыгралось несколько кровавых сцен. Убивали с дикой поспешностью ненависти и страха. Каких-то людей уличили как расклейщиков. На других, быть может несправедливо, указали, как на палатийских шпионов.
Однако же и листы и живая передача свое сделали. Вряд ли кто, кроме малых детей, больных и умирающих, не знал новости: для спасения города базилевс зовет подданных на ипподром. Наемниками избиты мириады, сожжена едва ли не пятая часть города, десятки мириадов разорены, оставлены без крова и пищи… и базилевс обещает милость, мир, безопасность. Патриарх Мена в послании к духовенству приказывал всем клирикам успокоить верующих, подготовить души к встрече с базилевсом.
Люди просачивались на ипподром. Смельчаки играли роль зазывал. Подосланные из Палатия давали пример, шпионы проявляли усиленную деятельность. Чаще, чем думает обыватель, соглядатаи и предатели оказываются смелыми и решительными. В своей ненависти люди лишают врага храбрости.