Страница:
Как в италийском Риме лица высших сословий иногда переходили на сторону плебеев, так и в Византии в среде прасинов оказывались сенаторы, богачи, патрикии. Но там они были перебежчиками и изменниками своему сословию, а здесь представлялись политиками. Наследственная аристократия истощилась вместе со своими традициями.
Утром шестого дня мятежа видные венеты и прасины продолжали переговоры, остающиеся до сих пор бесплодными. Могущество стихийного мятежа потрясало, но никто не мог предложить способа овладеть руководством охлоса. Разрушение для разрушения — это бессмыслица!
Перебирали прошлые обиды. Сенатор Ориген то уходил проповедовать ненависть к Юстиниану, то возвращался и призывал к единству венетов и прасинов. Его слушали внимательно, ибо он выступал каждый раз кратко, и надеялись — сейчас, наконец, Ориген первым решится назвать имя будущего базилевса. Ведь нужен же кто-то для противопоставления Юстиниану. Можно стараться свергнуть владыку, но не во имя пустоты. Базилевсу властвующему необходимо противопоставить антибазилевса, его именем, как рычагом, окончательно повалить пошатнувшегося владыку. Не бывало еще случая, чтобы подданные империи свергали императора не во имя его соперника. Без базилевса нет империи. При всей злобе, при всем презрении к смерти, с которыми византийцы много раз бросались против мечей, чтобы погубить ненавистного базилевса, они всегда оставались подданными.
«Мы остаемся подданными, — думал старшина прасинов Манассиос, повторяя про себя эти слова, как некое откровение. — Назовите же имя! Почему ты сам не называешь его?» — спрашивал себя Манассиос.
Он принадлежал к семье старых христиан, в его роду был мученик Манассиос, имя которого носил потомок. Обученный с детства чтению и письму, Манассиос помнил завет Тертуллиана[20], отвергшего насилие в делах веры, и на него неизгладимое впечатление произвел гневный выкрик святого Августина:
— Едва лишь принадлежность к церкви христианской сделалась полезной для положения человека в государстве, как многие недобросовестные бросились к святой купели!..
Манассиос погружался в мечты. Древнее христианство казалось ему радостным утешением угнетенных сердец, наставлением, которое размягчало суровость, помогало человеку в муках и делало бессильной смерть. Через богоматерь христианство вознесло женщину, нежная подруга мужчины стала равной ему в духе и праве. Потребовав одноженства, христиане освятили брак, заменили римское распутство благородной верностью супругов. Позволив рабу и свободному пить причастие из одной чаши, христианство подготовляло равенство душ. Будучи признанной, церковь христиан нарушила все обещания — насильница, рабовладелица, лживая, продажная. Блудная Феодора неоднократно делала жесты как бы в поддержку монофизитов, а Юстиниан жестоко уничтожает схизматиков. В душе не считает ли этот базилевс не нужным единство веры? Нет, пустое, базилевсы приходят и умирают, как все.
Манассиос не думал выступить новым ересиархом. Он полагал, что ереси будут держаться хотя бы потому, что душа человека не может мириться с высокомерной ложью правящей церкви.
Манассиос был равнодушен к жалобам венетов. Да, они терпели потерю прибылей, да, над ними висела страшная угроза ложного обвинения и конфискации — старое оружие языческих императоров, с горечью вспомнил Манассиос. Но насколько хуже малому люду, который платит новые налоги не с накопленного жира, как богатые, но своим мясом и кровью, истощая бессмертную душу в повседневных унижениях.
После введения монополии на соль префект Евдемоний создал общину продавцов соли из тех мелких торговцев, которые ранее торговали ею из ларьков и вразвоз со спин ослов. Как и в других общинах, торговцы принесли клятву соблюдать честность перед государством. К каждому торговцу префект приставил по сборщику налога, который сразу отнимал две трети выручки. Сговорившись со сборщиками, торговцы начали подмачивать соль, добавляя белый песок. Недавно люди, возмущенные дороговизной и подделками, разбили несколько ларьков, расхитили соль, четыре продавца и три сборщика налога были убиты. Торговцы хотели бросить безнадежное и опасное дело. Префект Евдемоний пригрозил тюрьмой и денежной пеней.
Жалобы солеторговцев были близки всем. Общины превращались в особый способ изнурения и наказания. Сборщики налогов неотлучно наблюдали, непрерывно считали заработки и часто захватывали именем базилевса все полученное, не оставляя работнику ни одного обола на хлеб. Люди озлоблялись, бросались один на другого со свирепостью затравленных хорьков. На сборщиков не принимали никаких жалоб, и они спешили наживаться. Их донос считался неопровержимым доказательством. Еще недавно судья Теофан, ныне казненный народом, признал виновным в утайке дохода сирикария Епифана, владельца маленькой красильни с четырьмя работниками, и, применив пытку веревкой, выдавил несчастному оба глаза. Власть, вводя новые налоги, спешила утвердить их жестокостями. Манассиосу казалось, что здесь не было случайности. Юстиниану, как видно, хотелось запугать, подавить волю людей, чтобы одно лишь сохранение жизни и тела, не изувеченного пыткой, мнилось подданному как благо.
В речах Ейриния, не имевшего более прибылей от торговли женским телом, Зенобия, оплакивавшего былые выгоды работорговли, и Вассоса Манассиосу виделась зависть к Юстианину, высовывавшаяся, как исподняя одежда из-под верхней. Язычники были, право же, лучше, они не лгали. Пора прервать речи-жалобы. Манассиос решился:
— Сограждане! Я назову имя того, кто, думаю я, может достойно сменить Юстиниана на престоле. Это… — и Манассиос закрыл рукой собственный рот. Кандидат в базилевсы находился сейчас в Палатии. Назвать его — значило убить.
Манассиос подумал об Ипатии, племяннике базилевса Анастасия. Этот слабый, но добрый человек и образцовый семьянин, славившийся своей честью и умом, увы, сейчас был во власти Юстиниана.
Глава седьмая
1
Утром шестого дня мятежа видные венеты и прасины продолжали переговоры, остающиеся до сих пор бесплодными. Могущество стихийного мятежа потрясало, но никто не мог предложить способа овладеть руководством охлоса. Разрушение для разрушения — это бессмыслица!
Перебирали прошлые обиды. Сенатор Ориген то уходил проповедовать ненависть к Юстиниану, то возвращался и призывал к единству венетов и прасинов. Его слушали внимательно, ибо он выступал каждый раз кратко, и надеялись — сейчас, наконец, Ориген первым решится назвать имя будущего базилевса. Ведь нужен же кто-то для противопоставления Юстиниану. Можно стараться свергнуть владыку, но не во имя пустоты. Базилевсу властвующему необходимо противопоставить антибазилевса, его именем, как рычагом, окончательно повалить пошатнувшегося владыку. Не бывало еще случая, чтобы подданные империи свергали императора не во имя его соперника. Без базилевса нет империи. При всей злобе, при всем презрении к смерти, с которыми византийцы много раз бросались против мечей, чтобы погубить ненавистного базилевса, они всегда оставались подданными.
«Мы остаемся подданными, — думал старшина прасинов Манассиос, повторяя про себя эти слова, как некое откровение. — Назовите же имя! Почему ты сам не называешь его?» — спрашивал себя Манассиос.
Он принадлежал к семье старых христиан, в его роду был мученик Манассиос, имя которого носил потомок. Обученный с детства чтению и письму, Манассиос помнил завет Тертуллиана[20], отвергшего насилие в делах веры, и на него неизгладимое впечатление произвел гневный выкрик святого Августина:
— Едва лишь принадлежность к церкви христианской сделалась полезной для положения человека в государстве, как многие недобросовестные бросились к святой купели!..
Манассиос погружался в мечты. Древнее христианство казалось ему радостным утешением угнетенных сердец, наставлением, которое размягчало суровость, помогало человеку в муках и делало бессильной смерть. Через богоматерь христианство вознесло женщину, нежная подруга мужчины стала равной ему в духе и праве. Потребовав одноженства, христиане освятили брак, заменили римское распутство благородной верностью супругов. Позволив рабу и свободному пить причастие из одной чаши, христианство подготовляло равенство душ. Будучи признанной, церковь христиан нарушила все обещания — насильница, рабовладелица, лживая, продажная. Блудная Феодора неоднократно делала жесты как бы в поддержку монофизитов, а Юстиниан жестоко уничтожает схизматиков. В душе не считает ли этот базилевс не нужным единство веры? Нет, пустое, базилевсы приходят и умирают, как все.
Манассиос не думал выступить новым ересиархом. Он полагал, что ереси будут держаться хотя бы потому, что душа человека не может мириться с высокомерной ложью правящей церкви.
Манассиос был равнодушен к жалобам венетов. Да, они терпели потерю прибылей, да, над ними висела страшная угроза ложного обвинения и конфискации — старое оружие языческих императоров, с горечью вспомнил Манассиос. Но насколько хуже малому люду, который платит новые налоги не с накопленного жира, как богатые, но своим мясом и кровью, истощая бессмертную душу в повседневных унижениях.
После введения монополии на соль префект Евдемоний создал общину продавцов соли из тех мелких торговцев, которые ранее торговали ею из ларьков и вразвоз со спин ослов. Как и в других общинах, торговцы принесли клятву соблюдать честность перед государством. К каждому торговцу префект приставил по сборщику налога, который сразу отнимал две трети выручки. Сговорившись со сборщиками, торговцы начали подмачивать соль, добавляя белый песок. Недавно люди, возмущенные дороговизной и подделками, разбили несколько ларьков, расхитили соль, четыре продавца и три сборщика налога были убиты. Торговцы хотели бросить безнадежное и опасное дело. Префект Евдемоний пригрозил тюрьмой и денежной пеней.
Жалобы солеторговцев были близки всем. Общины превращались в особый способ изнурения и наказания. Сборщики налогов неотлучно наблюдали, непрерывно считали заработки и часто захватывали именем базилевса все полученное, не оставляя работнику ни одного обола на хлеб. Люди озлоблялись, бросались один на другого со свирепостью затравленных хорьков. На сборщиков не принимали никаких жалоб, и они спешили наживаться. Их донос считался неопровержимым доказательством. Еще недавно судья Теофан, ныне казненный народом, признал виновным в утайке дохода сирикария Епифана, владельца маленькой красильни с четырьмя работниками, и, применив пытку веревкой, выдавил несчастному оба глаза. Власть, вводя новые налоги, спешила утвердить их жестокостями. Манассиосу казалось, что здесь не было случайности. Юстиниану, как видно, хотелось запугать, подавить волю людей, чтобы одно лишь сохранение жизни и тела, не изувеченного пыткой, мнилось подданному как благо.
В речах Ейриния, не имевшего более прибылей от торговли женским телом, Зенобия, оплакивавшего былые выгоды работорговли, и Вассоса Манассиосу виделась зависть к Юстианину, высовывавшаяся, как исподняя одежда из-под верхней. Язычники были, право же, лучше, они не лгали. Пора прервать речи-жалобы. Манассиос решился:
— Сограждане! Я назову имя того, кто, думаю я, может достойно сменить Юстиниана на престоле. Это… — и Манассиос закрыл рукой собственный рот. Кандидат в базилевсы находился сейчас в Палатии. Назвать его — значило убить.
Манассиос подумал об Ипатии, племяннике базилевса Анастасия. Этот слабый, но добрый человек и образцовый семьянин, славившийся своей честью и умом, увы, сейчас был во власти Юстиниана.
Глава седьмая
ОПОРЫ ИМПЕРИИ
Хозяин кормит собак, дабы укрощать непослушное стадо. Для охраны империи нужны воины чуждой подданным крови.
Из древних авторов
1
Луна рождалась, умирала. Опять появлялся узенький серпик. Светлые ночи сменялись темными, и вновь и вновь луна отбрасывала черные тени дворцов и храмов на дворы и сады Священного Палатия.
Рикила Павел, комес — начальник славянской стражи, и Индульф, недавний помощник комеса, — он быстрее и лучше других овладевал эллинской речью, — сменяли посты. Византия болела мятежом. Солдатам объяснили, что подданные дурно пользуются мягкостью Великого Юстиниана, пекущегося о народе отеческой любовью: ведь собственных детей базилевс не имел!..
Византийская зима. Снега нет, по утрам иней. От стылых стен несет мозглой сыростью, каменные плиты холодят ноги через мягкие подошвы сапог: никогда и ничья громкая поступь не смеет нарушить Священный покой.
Маленькая женщина в хитоне, какие носят слуги или рабыни, ящерицей выскользнула из-за поворота коридора. Места хватило бы и для восьмерых, идущих в ряд, но женщина задела Индульфа и гибкой кошкой прыгнула к Голубу, который шел сзади. Маленькая, головой по грудь солдату, она на миг прижала щеку к позолоченным латам. Вытянув руки вниз и отставив ладони, как плавники рыбки, женщина, извиваясь на бегу всем телом, дразнила мужчин. На тихий свист Голуба она обернулась, раскрыла объятия, и, прижав палец к губам, исчезла.
Комес с улыбкой подмигнул солдатам. Индульф отвернулся. Сердца здешних женщин полны отчаянной смелости и темного страха. В первые месяцы его палатийской жизни такая же маленькая женщина подружилась с ним. Ее звали Амата, что значит — Любимая. Это ей Индульф был обязан своим повышением, так как она научила его ромейской речи.
Рикила Павел шепнул:
— Вперед, вперед…
В темных местах свет давали подвешенные на стенах медные сосуды в виде рогов причудливой формы. В них горела нафта.[21]
Послышался мягкий топот, будто ступали кони с копытами, обернутыми кожей. Трое латников, чернолицых, черноруких, длинноногих, шли медленными громадными шагами. За ними двигались еще трое таких же рослых, но белолицых и длиннобородых. Налитые силой, сверх меры обремененные каменными костями и железными мышцами, спафарии, ближние хранители Священного тела, глядели исподлобья, высматривая, кого бы раздавить для защиты Власти.
Вслед им плыл человек среднего роста в шерстяной хламиде, снежную белизну которой подчеркивала пурпурная кайма. Светлые завитые волосы, разделенные по темени, опускались почти до плеч. Светло-серые глаза смотрели поверх голов, будто бы видели нечто недоступное другому взору. Розоватая кожа лица не была тронута обычным для прочих загаром. Базилевс!
Рикила Павел гибко опустился на колени и, не помешав Владыке империи, прикоснулся губами к пурпурному сапожку. Прозвучал поцелуй.
Индульф и Голуб, отступя к стене, выпрямились, расставив ноги в благородной позе воинов, твердо обладающих полем. Юстиниан чуть повернул к ним лицо и едва заметно приостановился.
Надвинулась свита. Все зорко заметили знак величайшей милости: базилевс изволил увидеть своих наемников. Повинуясь этикету, который требовал от подданных многократного усиления совершенного владыкой, сановники посылали солдатам улыбки, как если бы встретились с нежно любимыми.
В крайней спешке — нельзя отстать от базилевса — солдатам дарили кольца и желтые кружочки, солиды или статеры, всемирно известные золотые монеты ромеев.
Всем был знаком чеканный облик базилевса и надпись, значение которой понимали тоже все, хотя редко кто умел читать.
Никто и нигде, кроме ромеев, не чеканил золотые монеты, даже Хозрой, повелитель персов и соперник ромеев, не осмеливался этого делать. Люди всех народов привыкли к римской монете. По закону Константина-императора, который основал столицу империи в Византии, из фунта золота изготовляли семьдесят два солида. Базилевс Юстиниан приказал добавить меди в сплав и делать восемьдесят четыре монеты такого же веса и объема. Они так же блестели и так же манили глаз, как старые. Только менялы, ростовщики и сборщики налогов понимали хитрую роль меди, спрятанной в золоте. Гунн и хазар, нумидиец и египтянин, сарацин и перс, франк и кельтибер знали установившийся веками счет: имперский, ромейский кентинарий золота — это сто фунтов, или семь тысяч двести штук желтых солидов.
Базилевс Юстиниан выиграл восемь солидов или статеров на фунт. На каждом кентинарии, который базилевс платил наемным солдатам, поставщикам или которым откупался от воинственных соседей, казна выигрывала восемьсот статеров золота, замененного медью.
Около солдат остановился запоздавший сановник. Его черные волосы курчавились, губы были ярки, гладкий лоб высок. Безволосое лицо явно не нуждалось в бритве, в коже и в углах рта было нечто старушечье.
Протянув Индульфу несколько статеров, сановник с особенным акцентом произнес по-славянски:
— Тебе. Твоим друзьям.
Евнух-сановник Нарзес, Хранитель Священной Казны, славился среди солдат своей щедростью.
Холодный ветер, ворвавшись в Палатий, принес запах гари, напомнивший вместе с золотым дождем о мятежной Византии. Но запах пожара тут же был вытеснен знакомыми ароматами. Дорога еще не освободилась. Опять, подобно медному бивню на носу боевого корабля, шествие начинали спафарии. Но за ними, как дополнительная защита драгоценности даже большей, чем сам базилевс, шаркала стая евнухов. Одинаково острые взгляды из-под морщинистых век одинаково вялая кожа лиц делали эти особенные ромейские существа родными братьями. Руки евнухов прятали в складках хламид кинжалы неизвестной в других землях формы. Рукоятка держала два клинка, направленных в противоположные стороны; две осы, сращенные лбами. В таком кинжале скрывалось особое устройство, позволяющее брызнуть в ранку яд египетских ехидн-аспидов, неотвратимо вызывавший мучительную смерть.
В Палатии было много евнухов; считали, что разум урода, свободный от страстей, надежнее служит хозяину, чем грубый рассудок мужчины. Да ведь и слуги божьи, ангелы, херувимы, серафимы, тоже существа особого рода, дьявол же — это все знают — мужчина.
За евнухами следовали четыре женщины, одна на шаг впереди других. Под диадемой базилиссы белокурые волосы в золотой пудре лежали тяжелым венцом, как на головах богинь. Феодора удивляла больше, чем восхищала. Лицо ее казалось высеченным из камня, только что заглаженного и отшлифованного. Удивительно длинные ресницы отбрасывали тень на щеки. Маленький рот был скорее детским, чем женским. Она не шла, а стремилась, парила, как сотканная из воздуха. Никто из солдат не мог понять, сколько лет этому существу.
Феодора прошла мимо славян, как проходят мимо стен. Но Индульф встретился взглядом с Антониной, женой полководца Велизария, и ему показалось, что спутница базилиссы чуть-чуть улыбнулась. И Антонина и две другие наперсницы Феодоры — Хрисомалло и Индаро — все три красивые, напоминали свою повелительницу такой же странной, смущающей свежестью, юностью лиц и ослепительным цветом кожи. На подбородке Индаро был шрам. Говорили, что она испытывала на себе притирания и кто-то отравленной мазью покушался на красоту и жизнь Феодоры.
В обычный час, обычной процессией владыки империи проследовали на утреннее богослужение. Но за собой они оставили необычное безлюдье. Мраморный пол последнего перед выходом из дворца зала оскверняли следы костров. Из пепла торчали обгоревшие обломки скамей, табуретов, кресел. В углах, под закопченным потолком, расплылись нечистоты. Валялись груды обглоданных костей, прутья хлебных корзин и два трупа прислужников-рабов, не угодивших гостям. Вид части дворца, более естественный для покинутой стоянки вторгшегося войска, свидетельствовал о наглой непринужденности готских и герульских наемников. Вчера они были доставлены морем в Палатий и здесь ночевали.
Несколько ступеней вели из дворца в военный двор. Из-за высокой стены доносился ропот далекой толпы. Где-то четко и быстро били в бронзовую доску, из тех, что висят в звонницах около христианских храмов. Удары прервались, слышней стал ропот людского множества.
Готы и герулы грелись на зимнем, но теплом солнце Византии. Рослые светловолосые готы были, как на подбор, людьми зрелого возраста. Рожденные на земле империи, давно потеряв сознание своей племенной особливости, они объяснялись и между собой на военном жаргоне из смеси эллинских и латинских слов. Долголетняя привычка не разлучаться сделала их похожими один на другого. Тяжеловесные ремесленники войны, терпеливые и по-своему добросовестные, они, естественно, отсеяли из своей среды слабых телом и сердцем. Их доспехи и оружие, сложенное в образцовом порядке, в полной готовности к бою, охранялись товарищами, ибо рядом были герулы. Герулы же, не расставаясь с доспехами из толстой кожи под железной чешуей, не находили себе места, как крысы, свалившиеся в пустую цистерну.
Предание об общем предке не утоляет вражду между потомками, даже если предок — родной отец, пример тому — Каин и Авель.[22] Готов и герулов разделяли старые счеты. Каждый гот считал каждого герула гнуснейшим творением бога, герулы же называли готов семенем дьявола.
Однако и те и другие были не только старыми христианами, но исповедовали одинаково догму Ария, который учил, что сын божий был существом совершенным, но не божественным. Империя окрестила готов и герулов еще в годы признания правящей церковью учения Ария. Затем церковь отвергла Ария, но ранее обращенные продолжали держаться веры отцов. Как и все остальные христиане, они считали спасение души обеспеченным догмой, а не делами.
Миссионеры проповедовали истину варварам, подданные-еретики лишались человеческих прав, имущества и жизни. Но наемников и союзников-федератов правящая церковь не замечала, хотя для спасения их душ не приходилось ходить далеко. Империя ценила не веру, а верность этих своих опор, отчуждение же между подданными и солдатами, как и племенная вражда между отдельными отрядами, ничему не вредило, ибо и ложь бывает во спасение.
Комес герулов, их родовой вождь Филемут, квадратный, кривоногий, заросший до глаз рыжей бородой, остановил Рикилу повелительным жестом:
— Что решено? Что мы будем делать?
— Не знаю, не знаю, — ответил Рикила.
— Не лги! — Филемут понизил голос. — Ты знаешь, и ты должен мне сказать.
Греко-римлянин, родившийся в Сирии, Рикила был строен. Его бритое лицо с носом, продолжавшимся от лба, как у некоторых эллинов, рассекала полоса. Не будь загара, который оставил белой полосу рубца, след железа не был бы заметен. Филемуту посчастливилось меньше: чье-то железо, отраженное краем шлема, скосило кончик носа начисто. Лицо с открытыми ноздрями напоминало кабанью морду.
Как осы на мед, герулы слетелись, чтобы подслушать беседу комесов.
— Я не получил никакого приказа, — возразил Рикила.
Исказившись гримасой, лицо герула сделалось еще страшнее. Он выкрикнул:
— Но что делает Велизарий? И… базилевс?
Филемут хотел сказать, что ему не нравится мышеловка, куда его посадили вместе с герулами, но давка сделалась чрезмерной. Какой-то герул просунул голову над плечом Рикилы, чтобы лучше слышать, самого Филемута толкали сзади.
— Пойдем поговорим, — пригласил Рикила.
Схола славян помещалась в военном доме-скубе, разделенном внутри на кубикулы-комнаты, расположенные по сторонам длинного коридора.
Предусмотрительный зодчий возвел изнутри, перед входом стенку, не доходящую до потолка и шириной на два локтя большую, чем вход. Нужно было повернуть вправо или влево, ворваться же сразу было нельзя — приходилось подставлять спину тем, кто мог охранять вход.
За стенкой был большой зал, освещенный узкими окнами, имеющими вид бойниц, заставленный ложами[23] и столами для трапезы. Непривычные славяне обрубили ножки лож, превратив их в скамьи. Здесь они собирались, пели, слушали рассказы, играли в кости. Тут же чистили доспехи, добиваясь зеркального блеска — схоларий в полном вооружении блистал огнем. Красивые латы, оружие хорошего железа сами просили ухода за собой.
Индульф и Голуб прошли по коридору в свою кубикулу. Таких спален было почти три десятка, в каждой — приют для восьми человек. Места для сна располагались в два яруса. Товарищи освободились от доспехов. Зевая, Голуб повалился на кожаный тюфяк, набитый птичьим пером, потянулся.
— Имени-то она и не спросила.
— Кто?
— Ящерица эта, краснопятая. Не придет.
— Не эта — другая…
Из-за тонкой стенки, отделявшей клетку-кубикулу от соседней, донесся женский вскрик, сменившийся смехом.
Священный Палатий изобиловал женщинами, смелыми, любопытными, свободными, полусвободными, рабынями. Голодные по ласке, женщины льнули к солдатам. Не только солдат, монахов трудно приучить к воздержанию. И власть и владельцы рабынь не стесняли свободу общения с солдатами, дети увеличивали достояние господ.
Тяжелая система штрафов обязывала подданных к браку. Базилевсы только подтверждали эдикты своих языческих предшественников: империя давно испугалась оскудения людьми. Подданные же уклонялись и уклонялись.
Недавно вкрадчивый евнух вторично соблазнял Индульфа возможностью пира и приятного времяпрепровождения. Безбородый посол, играя роль языческого амура, не был первым соблазнителем, пробиравшимся в военный дом, занятый славянским отрядом. Товарищи Индульфа успели догадаться, что евнухи, опрыскивая тела избранников душистыми снадобьями, стараются убедиться в их здоровье. Индульф опять прогнал жалкого получеловека, неприкосновенного по своей слабости.
Однажды, в начале палатийской жизни, Индульф ответил на призыв женщины. Тогда он едва понимал несколько ромейских слов. Палатий молчал, как осенний лес перед первым морозом. Женщина вела его куда-то, и единственным звуком было ржание лошади в далекой конюшне. Они проходили мимо стражей, шли долго, Индульф не нашел бы обратной дороги.
Им встречались блюстители молчания. День и ночь эти особенные люди в белой, плотно прилегающей одежде скользили повсюду, бесшумные, как совы. Никто не мог сосчитать их, одинаковых, неутомимых. Потом Амата объяснила, что нельзя смотреть на силенциариев, их нельзя замечать. Силенциарий! В этом слове Индульфу слышалось шипение гадюки.
Амата не походила на статуи женщин, украшавшие ипподром. Те были могучи, как женщины пруссов или ильменцев, способные поднять такой же груз, как мужчина. Амата была тонка и бела, как горностай, пальцы ее ног так же гибки, как на руках, и ноготки их так же подкрашены, подошвы нежны, как ладони, а ладони — как ландыш.
В крохотной комнатке Индульф показался себе слишком большим, а кровать Аматы — слишком широкой для такой каморки. В углу теплился огонек перед раскрашенной доской. Рубиновое стекло лампады делало свет красным и розовой кожу Аматы. «Нельзя», — шепнула Амата, когда Индульф захотел погасить огонек. Это было одно из первых слов, которым Индульф научился от Аматы. Важное слово.
Каким-то чудом — потом Индульф узнал тайну палатийских дверей — засов на двери откинулся сам. Силенциарий залетел, как летучая мышь, и так же исчез.
Амата учила словам. Вскоре Индульф смог понять, что таким, как Амата, низшим, нельзя гасить свет лампад. И двери таких, как она, сами открываются перед силенциариями. Но не нужно стесняться белых молчальников. Они видят лишь то, что вредно для базилевса. Индульф познавал законы империи через Амату, первую для него женщину Теплых морей и первую в жизни. На родине он жены не имел, а молодым воинам некогда думать о женской ласке до брака.
Они виделись часто. Индульф быстро учился. Из нежных слов она выбрала лишь два — милете, что так похоже на славянское «милый», и собственное ее имя — Любимая. Впоследствии Индульф понял, что это имя она выдумала только для него, что другие знали Любимую под другим именем.
Женщина-цветок учила Индульфа словам, нужным мужчине для жизни на берегах Теплых морей. Сила, власть, бой, обида, насилие, обман, ложь, клевета, хитрость. И многим другим. Вскоре Индульф начал понимать ее рассказы о случившемся на берегах Теплых морей, о сражениях, о победах одних, о мужественной гибели других. Зная три слова из пяти, Индульф умел догадаться о смысле. Только совсем теряя нить, он прерывал Любимую.
Она терпеливо объясняла, мотылек ее шепота трепетал у его уха, и когда силенциарий открывал дверь, рука блюстителя молчания не прикасалась к губам в знак упрека: шепот обоих не превышал дозволенного. Индульф знал, что за нарушение тишины будет наказана женщина.
Он любил повторять ее имя. Нежная, она звала его Аматом, Любимым. Она умела едва касаться губами его груди, и ему делалось хорошо и чуть стыдно. Иногда она плакала в его объятиях. Почему? С чувством непонятной вины он целовал ее мокрые ресницы.
Она обещала: когда Индульф совсем хорошо узнает все слова, он все поймет, все. Все ли женщины Теплых морей любят, как Амата? Мужчины не делятся сокровенным, Индульф не знал, каковы возлюбленные его товарищей.
Рядом с Аматой он казался себе слишком сильным. Он мог посадить ее на ладонь и поднять одной рукой. Иногда ему странно хотелось быть меньше, слабее, чтобы обнять Любимую, не ограничивая себя бережливой нежностью.
Он быстро учился. Однажды пришла ночь, и он мог рассказать Любимой, как некогда россичу Ратибору, о невозможном. Но что могла понять она в его стремлении? По-настоящему для этого не было слов ни в чьей речи.
Она любила его не за телесную силу, он почему-то знал это. Он же считал, что берет, не обязуясь ничем. Амата рассказывала о солдатах, которые с помощью верных товарищей надевали диадему империи. Это было правдой, она называла имена.
— Они тоже желали невозможного, — шептала Амата. — Твои леса, мой Амат, мой милете, холод твоих долгих ночей очищают души людей. Что бы ни случилось, ты будешь светел, мой солнечный луч… — И Любимая предсказывала Индульфу величие небывалых свершений, а он, усталый, дремал под сказку женской любви.
Индульф узнал, что Амата родилась в Палестине, в Самарии, но это тайна, ибо в Палатии ненавидят самарян. Ромеи убивали самарян, прогнали их из родных мест.
— Но тогда самаряне должны ненавидеть ромеев, — возражал Индульф.
— Ты еще не умеешь понять, — отвечала Амата так нежно, что Индульф соглашался ждать.
В середине трапезной было устроено возвышение для начальников или почетных гостей. Лучшего места для спокойного разговора не нашлось бы во дворцах Палатия, где некоторые стены имели уши, устроенные по опыту сиракузского тирана Дионисия Древнего. Незаметные снаружи щели принимали звуки голосов и, усиливая, передавали в каморки, где писцы отмечали услышанное. Тайное делается явным, как гласило священное предание христиан. Ловкие люди уверяли базилевса в своей преданности через записи подслушивающих. Поистине бывают времена, когда трудно чему-либо верить.
Рикила Павел, комес — начальник славянской стражи, и Индульф, недавний помощник комеса, — он быстрее и лучше других овладевал эллинской речью, — сменяли посты. Византия болела мятежом. Солдатам объяснили, что подданные дурно пользуются мягкостью Великого Юстиниана, пекущегося о народе отеческой любовью: ведь собственных детей базилевс не имел!..
Византийская зима. Снега нет, по утрам иней. От стылых стен несет мозглой сыростью, каменные плиты холодят ноги через мягкие подошвы сапог: никогда и ничья громкая поступь не смеет нарушить Священный покой.
Маленькая женщина в хитоне, какие носят слуги или рабыни, ящерицей выскользнула из-за поворота коридора. Места хватило бы и для восьмерых, идущих в ряд, но женщина задела Индульфа и гибкой кошкой прыгнула к Голубу, который шел сзади. Маленькая, головой по грудь солдату, она на миг прижала щеку к позолоченным латам. Вытянув руки вниз и отставив ладони, как плавники рыбки, женщина, извиваясь на бегу всем телом, дразнила мужчин. На тихий свист Голуба она обернулась, раскрыла объятия, и, прижав палец к губам, исчезла.
Комес с улыбкой подмигнул солдатам. Индульф отвернулся. Сердца здешних женщин полны отчаянной смелости и темного страха. В первые месяцы его палатийской жизни такая же маленькая женщина подружилась с ним. Ее звали Амата, что значит — Любимая. Это ей Индульф был обязан своим повышением, так как она научила его ромейской речи.
Рикила Павел шепнул:
— Вперед, вперед…
В темных местах свет давали подвешенные на стенах медные сосуды в виде рогов причудливой формы. В них горела нафта.[21]
Послышался мягкий топот, будто ступали кони с копытами, обернутыми кожей. Трое латников, чернолицых, черноруких, длинноногих, шли медленными громадными шагами. За ними двигались еще трое таких же рослых, но белолицых и длиннобородых. Налитые силой, сверх меры обремененные каменными костями и железными мышцами, спафарии, ближние хранители Священного тела, глядели исподлобья, высматривая, кого бы раздавить для защиты Власти.
Вслед им плыл человек среднего роста в шерстяной хламиде, снежную белизну которой подчеркивала пурпурная кайма. Светлые завитые волосы, разделенные по темени, опускались почти до плеч. Светло-серые глаза смотрели поверх голов, будто бы видели нечто недоступное другому взору. Розоватая кожа лица не была тронута обычным для прочих загаром. Базилевс!
Рикила Павел гибко опустился на колени и, не помешав Владыке империи, прикоснулся губами к пурпурному сапожку. Прозвучал поцелуй.
Индульф и Голуб, отступя к стене, выпрямились, расставив ноги в благородной позе воинов, твердо обладающих полем. Юстиниан чуть повернул к ним лицо и едва заметно приостановился.
Надвинулась свита. Все зорко заметили знак величайшей милости: базилевс изволил увидеть своих наемников. Повинуясь этикету, который требовал от подданных многократного усиления совершенного владыкой, сановники посылали солдатам улыбки, как если бы встретились с нежно любимыми.
В крайней спешке — нельзя отстать от базилевса — солдатам дарили кольца и желтые кружочки, солиды или статеры, всемирно известные золотые монеты ромеев.
Всем был знаком чеканный облик базилевса и надпись, значение которой понимали тоже все, хотя редко кто умел читать.
Никто и нигде, кроме ромеев, не чеканил золотые монеты, даже Хозрой, повелитель персов и соперник ромеев, не осмеливался этого делать. Люди всех народов привыкли к римской монете. По закону Константина-императора, который основал столицу империи в Византии, из фунта золота изготовляли семьдесят два солида. Базилевс Юстиниан приказал добавить меди в сплав и делать восемьдесят четыре монеты такого же веса и объема. Они так же блестели и так же манили глаз, как старые. Только менялы, ростовщики и сборщики налогов понимали хитрую роль меди, спрятанной в золоте. Гунн и хазар, нумидиец и египтянин, сарацин и перс, франк и кельтибер знали установившийся веками счет: имперский, ромейский кентинарий золота — это сто фунтов, или семь тысяч двести штук желтых солидов.
Базилевс Юстиниан выиграл восемь солидов или статеров на фунт. На каждом кентинарии, который базилевс платил наемным солдатам, поставщикам или которым откупался от воинственных соседей, казна выигрывала восемьсот статеров золота, замененного медью.
Около солдат остановился запоздавший сановник. Его черные волосы курчавились, губы были ярки, гладкий лоб высок. Безволосое лицо явно не нуждалось в бритве, в коже и в углах рта было нечто старушечье.
Протянув Индульфу несколько статеров, сановник с особенным акцентом произнес по-славянски:
— Тебе. Твоим друзьям.
Евнух-сановник Нарзес, Хранитель Священной Казны, славился среди солдат своей щедростью.
Холодный ветер, ворвавшись в Палатий, принес запах гари, напомнивший вместе с золотым дождем о мятежной Византии. Но запах пожара тут же был вытеснен знакомыми ароматами. Дорога еще не освободилась. Опять, подобно медному бивню на носу боевого корабля, шествие начинали спафарии. Но за ними, как дополнительная защита драгоценности даже большей, чем сам базилевс, шаркала стая евнухов. Одинаково острые взгляды из-под морщинистых век одинаково вялая кожа лиц делали эти особенные ромейские существа родными братьями. Руки евнухов прятали в складках хламид кинжалы неизвестной в других землях формы. Рукоятка держала два клинка, направленных в противоположные стороны; две осы, сращенные лбами. В таком кинжале скрывалось особое устройство, позволяющее брызнуть в ранку яд египетских ехидн-аспидов, неотвратимо вызывавший мучительную смерть.
В Палатии было много евнухов; считали, что разум урода, свободный от страстей, надежнее служит хозяину, чем грубый рассудок мужчины. Да ведь и слуги божьи, ангелы, херувимы, серафимы, тоже существа особого рода, дьявол же — это все знают — мужчина.
За евнухами следовали четыре женщины, одна на шаг впереди других. Под диадемой базилиссы белокурые волосы в золотой пудре лежали тяжелым венцом, как на головах богинь. Феодора удивляла больше, чем восхищала. Лицо ее казалось высеченным из камня, только что заглаженного и отшлифованного. Удивительно длинные ресницы отбрасывали тень на щеки. Маленький рот был скорее детским, чем женским. Она не шла, а стремилась, парила, как сотканная из воздуха. Никто из солдат не мог понять, сколько лет этому существу.
Феодора прошла мимо славян, как проходят мимо стен. Но Индульф встретился взглядом с Антониной, женой полководца Велизария, и ему показалось, что спутница базилиссы чуть-чуть улыбнулась. И Антонина и две другие наперсницы Феодоры — Хрисомалло и Индаро — все три красивые, напоминали свою повелительницу такой же странной, смущающей свежестью, юностью лиц и ослепительным цветом кожи. На подбородке Индаро был шрам. Говорили, что она испытывала на себе притирания и кто-то отравленной мазью покушался на красоту и жизнь Феодоры.
В обычный час, обычной процессией владыки империи проследовали на утреннее богослужение. Но за собой они оставили необычное безлюдье. Мраморный пол последнего перед выходом из дворца зала оскверняли следы костров. Из пепла торчали обгоревшие обломки скамей, табуретов, кресел. В углах, под закопченным потолком, расплылись нечистоты. Валялись груды обглоданных костей, прутья хлебных корзин и два трупа прислужников-рабов, не угодивших гостям. Вид части дворца, более естественный для покинутой стоянки вторгшегося войска, свидетельствовал о наглой непринужденности готских и герульских наемников. Вчера они были доставлены морем в Палатий и здесь ночевали.
Несколько ступеней вели из дворца в военный двор. Из-за высокой стены доносился ропот далекой толпы. Где-то четко и быстро били в бронзовую доску, из тех, что висят в звонницах около христианских храмов. Удары прервались, слышней стал ропот людского множества.
Готы и герулы грелись на зимнем, но теплом солнце Византии. Рослые светловолосые готы были, как на подбор, людьми зрелого возраста. Рожденные на земле империи, давно потеряв сознание своей племенной особливости, они объяснялись и между собой на военном жаргоне из смеси эллинских и латинских слов. Долголетняя привычка не разлучаться сделала их похожими один на другого. Тяжеловесные ремесленники войны, терпеливые и по-своему добросовестные, они, естественно, отсеяли из своей среды слабых телом и сердцем. Их доспехи и оружие, сложенное в образцовом порядке, в полной готовности к бою, охранялись товарищами, ибо рядом были герулы. Герулы же, не расставаясь с доспехами из толстой кожи под железной чешуей, не находили себе места, как крысы, свалившиеся в пустую цистерну.
Предание об общем предке не утоляет вражду между потомками, даже если предок — родной отец, пример тому — Каин и Авель.[22] Готов и герулов разделяли старые счеты. Каждый гот считал каждого герула гнуснейшим творением бога, герулы же называли готов семенем дьявола.
Однако и те и другие были не только старыми христианами, но исповедовали одинаково догму Ария, который учил, что сын божий был существом совершенным, но не божественным. Империя окрестила готов и герулов еще в годы признания правящей церковью учения Ария. Затем церковь отвергла Ария, но ранее обращенные продолжали держаться веры отцов. Как и все остальные христиане, они считали спасение души обеспеченным догмой, а не делами.
Миссионеры проповедовали истину варварам, подданные-еретики лишались человеческих прав, имущества и жизни. Но наемников и союзников-федератов правящая церковь не замечала, хотя для спасения их душ не приходилось ходить далеко. Империя ценила не веру, а верность этих своих опор, отчуждение же между подданными и солдатами, как и племенная вражда между отдельными отрядами, ничему не вредило, ибо и ложь бывает во спасение.
Комес герулов, их родовой вождь Филемут, квадратный, кривоногий, заросший до глаз рыжей бородой, остановил Рикилу повелительным жестом:
— Что решено? Что мы будем делать?
— Не знаю, не знаю, — ответил Рикила.
— Не лги! — Филемут понизил голос. — Ты знаешь, и ты должен мне сказать.
Греко-римлянин, родившийся в Сирии, Рикила был строен. Его бритое лицо с носом, продолжавшимся от лба, как у некоторых эллинов, рассекала полоса. Не будь загара, который оставил белой полосу рубца, след железа не был бы заметен. Филемуту посчастливилось меньше: чье-то железо, отраженное краем шлема, скосило кончик носа начисто. Лицо с открытыми ноздрями напоминало кабанью морду.
Как осы на мед, герулы слетелись, чтобы подслушать беседу комесов.
— Я не получил никакого приказа, — возразил Рикила.
Исказившись гримасой, лицо герула сделалось еще страшнее. Он выкрикнул:
— Но что делает Велизарий? И… базилевс?
Филемут хотел сказать, что ему не нравится мышеловка, куда его посадили вместе с герулами, но давка сделалась чрезмерной. Какой-то герул просунул голову над плечом Рикилы, чтобы лучше слышать, самого Филемута толкали сзади.
— Пойдем поговорим, — пригласил Рикила.
Схола славян помещалась в военном доме-скубе, разделенном внутри на кубикулы-комнаты, расположенные по сторонам длинного коридора.
Предусмотрительный зодчий возвел изнутри, перед входом стенку, не доходящую до потолка и шириной на два локтя большую, чем вход. Нужно было повернуть вправо или влево, ворваться же сразу было нельзя — приходилось подставлять спину тем, кто мог охранять вход.
За стенкой был большой зал, освещенный узкими окнами, имеющими вид бойниц, заставленный ложами[23] и столами для трапезы. Непривычные славяне обрубили ножки лож, превратив их в скамьи. Здесь они собирались, пели, слушали рассказы, играли в кости. Тут же чистили доспехи, добиваясь зеркального блеска — схоларий в полном вооружении блистал огнем. Красивые латы, оружие хорошего железа сами просили ухода за собой.
Индульф и Голуб прошли по коридору в свою кубикулу. Таких спален было почти три десятка, в каждой — приют для восьми человек. Места для сна располагались в два яруса. Товарищи освободились от доспехов. Зевая, Голуб повалился на кожаный тюфяк, набитый птичьим пером, потянулся.
— Имени-то она и не спросила.
— Кто?
— Ящерица эта, краснопятая. Не придет.
— Не эта — другая…
Из-за тонкой стенки, отделявшей клетку-кубикулу от соседней, донесся женский вскрик, сменившийся смехом.
Священный Палатий изобиловал женщинами, смелыми, любопытными, свободными, полусвободными, рабынями. Голодные по ласке, женщины льнули к солдатам. Не только солдат, монахов трудно приучить к воздержанию. И власть и владельцы рабынь не стесняли свободу общения с солдатами, дети увеличивали достояние господ.
Тяжелая система штрафов обязывала подданных к браку. Базилевсы только подтверждали эдикты своих языческих предшественников: империя давно испугалась оскудения людьми. Подданные же уклонялись и уклонялись.
Недавно вкрадчивый евнух вторично соблазнял Индульфа возможностью пира и приятного времяпрепровождения. Безбородый посол, играя роль языческого амура, не был первым соблазнителем, пробиравшимся в военный дом, занятый славянским отрядом. Товарищи Индульфа успели догадаться, что евнухи, опрыскивая тела избранников душистыми снадобьями, стараются убедиться в их здоровье. Индульф опять прогнал жалкого получеловека, неприкосновенного по своей слабости.
Однажды, в начале палатийской жизни, Индульф ответил на призыв женщины. Тогда он едва понимал несколько ромейских слов. Палатий молчал, как осенний лес перед первым морозом. Женщина вела его куда-то, и единственным звуком было ржание лошади в далекой конюшне. Они проходили мимо стражей, шли долго, Индульф не нашел бы обратной дороги.
Им встречались блюстители молчания. День и ночь эти особенные люди в белой, плотно прилегающей одежде скользили повсюду, бесшумные, как совы. Никто не мог сосчитать их, одинаковых, неутомимых. Потом Амата объяснила, что нельзя смотреть на силенциариев, их нельзя замечать. Силенциарий! В этом слове Индульфу слышалось шипение гадюки.
Амата не походила на статуи женщин, украшавшие ипподром. Те были могучи, как женщины пруссов или ильменцев, способные поднять такой же груз, как мужчина. Амата была тонка и бела, как горностай, пальцы ее ног так же гибки, как на руках, и ноготки их так же подкрашены, подошвы нежны, как ладони, а ладони — как ландыш.
В крохотной комнатке Индульф показался себе слишком большим, а кровать Аматы — слишком широкой для такой каморки. В углу теплился огонек перед раскрашенной доской. Рубиновое стекло лампады делало свет красным и розовой кожу Аматы. «Нельзя», — шепнула Амата, когда Индульф захотел погасить огонек. Это было одно из первых слов, которым Индульф научился от Аматы. Важное слово.
Каким-то чудом — потом Индульф узнал тайну палатийских дверей — засов на двери откинулся сам. Силенциарий залетел, как летучая мышь, и так же исчез.
Амата учила словам. Вскоре Индульф смог понять, что таким, как Амата, низшим, нельзя гасить свет лампад. И двери таких, как она, сами открываются перед силенциариями. Но не нужно стесняться белых молчальников. Они видят лишь то, что вредно для базилевса. Индульф познавал законы империи через Амату, первую для него женщину Теплых морей и первую в жизни. На родине он жены не имел, а молодым воинам некогда думать о женской ласке до брака.
Они виделись часто. Индульф быстро учился. Из нежных слов она выбрала лишь два — милете, что так похоже на славянское «милый», и собственное ее имя — Любимая. Впоследствии Индульф понял, что это имя она выдумала только для него, что другие знали Любимую под другим именем.
Женщина-цветок учила Индульфа словам, нужным мужчине для жизни на берегах Теплых морей. Сила, власть, бой, обида, насилие, обман, ложь, клевета, хитрость. И многим другим. Вскоре Индульф начал понимать ее рассказы о случившемся на берегах Теплых морей, о сражениях, о победах одних, о мужественной гибели других. Зная три слова из пяти, Индульф умел догадаться о смысле. Только совсем теряя нить, он прерывал Любимую.
Она терпеливо объясняла, мотылек ее шепота трепетал у его уха, и когда силенциарий открывал дверь, рука блюстителя молчания не прикасалась к губам в знак упрека: шепот обоих не превышал дозволенного. Индульф знал, что за нарушение тишины будет наказана женщина.
Он любил повторять ее имя. Нежная, она звала его Аматом, Любимым. Она умела едва касаться губами его груди, и ему делалось хорошо и чуть стыдно. Иногда она плакала в его объятиях. Почему? С чувством непонятной вины он целовал ее мокрые ресницы.
Она обещала: когда Индульф совсем хорошо узнает все слова, он все поймет, все. Все ли женщины Теплых морей любят, как Амата? Мужчины не делятся сокровенным, Индульф не знал, каковы возлюбленные его товарищей.
Рядом с Аматой он казался себе слишком сильным. Он мог посадить ее на ладонь и поднять одной рукой. Иногда ему странно хотелось быть меньше, слабее, чтобы обнять Любимую, не ограничивая себя бережливой нежностью.
Он быстро учился. Однажды пришла ночь, и он мог рассказать Любимой, как некогда россичу Ратибору, о невозможном. Но что могла понять она в его стремлении? По-настоящему для этого не было слов ни в чьей речи.
Она любила его не за телесную силу, он почему-то знал это. Он же считал, что берет, не обязуясь ничем. Амата рассказывала о солдатах, которые с помощью верных товарищей надевали диадему империи. Это было правдой, она называла имена.
— Они тоже желали невозможного, — шептала Амата. — Твои леса, мой Амат, мой милете, холод твоих долгих ночей очищают души людей. Что бы ни случилось, ты будешь светел, мой солнечный луч… — И Любимая предсказывала Индульфу величие небывалых свершений, а он, усталый, дремал под сказку женской любви.
Индульф узнал, что Амата родилась в Палестине, в Самарии, но это тайна, ибо в Палатии ненавидят самарян. Ромеи убивали самарян, прогнали их из родных мест.
— Но тогда самаряне должны ненавидеть ромеев, — возражал Индульф.
— Ты еще не умеешь понять, — отвечала Амата так нежно, что Индульф соглашался ждать.
В середине трапезной было устроено возвышение для начальников или почетных гостей. Лучшего места для спокойного разговора не нашлось бы во дворцах Палатия, где некоторые стены имели уши, устроенные по опыту сиракузского тирана Дионисия Древнего. Незаметные снаружи щели принимали звуки голосов и, усиливая, передавали в каморки, где писцы отмечали услышанное. Тайное делается явным, как гласило священное предание христиан. Ловкие люди уверяли базилевса в своей преданности через записи подслушивающих. Поистине бывают времена, когда трудно чему-либо верить.