Страница:
– Катька номер два с Надькой, оборудуйте президиум.
Круглобокая, как раскормленная утка, Катька и худая, как жердь, Надька в желтом платье стали выкатывать из под навеса и устанавливать на своем месте полукругом бочки.
– Вот теперь опять можно нас агитировать за счастливую жизнь на новых местах. – Похлопав ладонью по всем бочкам, с удовлетворением заключила Тонька. Бочки ответили ей протяжными звонами и гулкими вздохами.
– Кончайте балаган! – Занимая в президиуме место за центральной бочкой, бросил Истомин, поочередно поворачивая лицо к парторгу и к председателю.
Поискав взглядом свою квартирную хозяйку, Греков почему-то не нашел ее. Но чьи-то другие знакомые глаза вдруг на мгновение обожгли его. Когда же он вернулся взглядом к этому месту, их там уже не оказалось. Не почудилось ли ему?…
– Надо сразу пружину закрутить, – опять поочередно наклоняя голову к парторгу и к председателю, предупредил Истомин.
– Как бы на этот раз не помешал дождь, – взглядывая на затянутое низкими тучами небо, тоскливо– сказал Коныгин.
– Сразу же быка за рога, – повторил Истомин.
– Не нравится сегодня мне, что слишком веселые они, – вставая за столом президиума и развязывая шнурки на своей папке, с сомнением сказал парторг.
Наконец Греков услышал и голос Зинаиды Махровой:
– Сейчас он опять начнет нас шнуровать.
Не прошло и пяти минут, как приваловские женщины, настроенные до этого хоть и весело, но в общем миролюбиво, вдруг взорвались все вместе таким воплем, от которого над садами взмыли сороки, И это всего лишь после одной фразы Коныгина, которую припас он под конец своей короткой речи, уже завязывая свою папку.
– А если саботаж будет и дальше продолжаться, то государство вправе будет лишить нас, всех положенных, как переселенцам, льгот и передать отведенное на берегу будущего моря место более сознательной станице.
– Ну и пускай передают!
– Мы рады будем!
– Хватит стращать!
– Теперь нас некому защищать!
Всех громче надрывалась Тонька.
– Не желаем!
Чего Тонька не желала, она и сама уже вряд ли понимала, потому что лицо у нее все больше воспламенялась от выпитого накануне дома корца красностопа. Но своим рыдающим голосом она умела как клещами схватить за сердце. Вслед за ней закричали и все другие. Величественная Нимфадора, вся в черном, сидя на опрокинутой сапетке, доставала концом своей длинной палки до самой бочки, за которой сидел Истомин.
– Ас храмом? – тыкая в бочку, спрашивала она. На коленях у нее устроилась правнучка. Не обращая никакого внимания на окружающее, она ощипывала тоненькими пальчиками большую черную кисть раннего винограда. – Что с храмом будет? – допытывалась старуха.
Греков спросил у Подкатаева:
– А где же ее муж?
– Тут же, на краю сада по целым дням в сторожке спит. Он теперь почти не видит и не слышит ничего.
И вновь, пробегая глазами по лицам, Греков наткнулся на чей-то страшно знакомый ему темный и беспокойный взгляд. Но опять сразу же и потерял его.
7
8
9
10
11
Круглобокая, как раскормленная утка, Катька и худая, как жердь, Надька в желтом платье стали выкатывать из под навеса и устанавливать на своем месте полукругом бочки.
– Вот теперь опять можно нас агитировать за счастливую жизнь на новых местах. – Похлопав ладонью по всем бочкам, с удовлетворением заключила Тонька. Бочки ответили ей протяжными звонами и гулкими вздохами.
– Кончайте балаган! – Занимая в президиуме место за центральной бочкой, бросил Истомин, поочередно поворачивая лицо к парторгу и к председателю.
Поискав взглядом свою квартирную хозяйку, Греков почему-то не нашел ее. Но чьи-то другие знакомые глаза вдруг на мгновение обожгли его. Когда же он вернулся взглядом к этому месту, их там уже не оказалось. Не почудилось ли ему?…
– Надо сразу пружину закрутить, – опять поочередно наклоняя голову к парторгу и к председателю, предупредил Истомин.
– Как бы на этот раз не помешал дождь, – взглядывая на затянутое низкими тучами небо, тоскливо– сказал Коныгин.
– Сразу же быка за рога, – повторил Истомин.
– Не нравится сегодня мне, что слишком веселые они, – вставая за столом президиума и развязывая шнурки на своей папке, с сомнением сказал парторг.
Наконец Греков услышал и голос Зинаиды Махровой:
– Сейчас он опять начнет нас шнуровать.
Не прошло и пяти минут, как приваловские женщины, настроенные до этого хоть и весело, но в общем миролюбиво, вдруг взорвались все вместе таким воплем, от которого над садами взмыли сороки, И это всего лишь после одной фразы Коныгина, которую припас он под конец своей короткой речи, уже завязывая свою папку.
– А если саботаж будет и дальше продолжаться, то государство вправе будет лишить нас, всех положенных, как переселенцам, льгот и передать отведенное на берегу будущего моря место более сознательной станице.
– Ну и пускай передают!
– Мы рады будем!
– Хватит стращать!
– Теперь нас некому защищать!
Всех громче надрывалась Тонька.
– Не желаем!
Чего Тонька не желала, она и сама уже вряд ли понимала, потому что лицо у нее все больше воспламенялась от выпитого накануне дома корца красностопа. Но своим рыдающим голосом она умела как клещами схватить за сердце. Вслед за ней закричали и все другие. Величественная Нимфадора, вся в черном, сидя на опрокинутой сапетке, доставала концом своей длинной палки до самой бочки, за которой сидел Истомин.
– Ас храмом? – тыкая в бочку, спрашивала она. На коленях у нее устроилась правнучка. Не обращая никакого внимания на окружающее, она ощипывала тоненькими пальчиками большую черную кисть раннего винограда. – Что с храмом будет? – допытывалась старуха.
Греков спросил у Подкатаева:
– А где же ее муж?
– Тут же, на краю сада по целым дням в сторожке спит. Он теперь почти не видит и не слышит ничего.
И вновь, пробегая глазами по лицам, Греков наткнулся на чей-то страшно знакомый ему темный и беспокойный взгляд. Но опять сразу же и потерял его.
7
Вдруг сгустилась в садах духота, потемнело. Задувший с Дона ветер начал заламывать плети зеленых чубуков, перехлестывающих через слеги виноградных чаш. Вода, подступившая к станице с трех сторон, громче заклокотала под кручей.
Но было ей еще далеко до станицы. Раздвигая берега занузданного ниже станицы Дона, она еще только примеривалась к склонам, на которых лепились казачьи дома с низами. И трудно было приваловским жителям поверить, что на этот раз она может повести себя совсем иначе, чем вела обычно в пору больших разливов. Бывало, и раньше во время таких разливов Дона она побурлит под яром, погрозится и спадет, вернется в свои берега. Невозможно было поверить, что на этот раз она не собирается пощадить станицу. Как поверить и разным уполномоченным из района и области, которые уже три года твердили здесь о переселении на всех собраниях, но пока, слава богу, все дома как стояли, так и стоят на старом месте.
К тому же и давно уже не выходил колхоз из холодной зимы с такими сильными, совсем не пострадавшими от лютых морозов виноградными садами. Давно не вырастала такая жирная трава на выпасах, не управлялись так рано со всеми делами и в степи, и на огородах и не созревали намного раньше, чем всегда, картошка и овощи. Приваловские женщины уже из свежих помидоров варили борщ. Погнавший было с Черных земель тучи черной пыли «калмык» внезапно оборвался, и все чаще стали перепадать дожди. Все буйно зазеленело. Соловьи, которых поселилось в задонском лесу и в станичных садах как никогда, до сих пор вычмокивали и на левом, и на правом берегах Дона.
Можно ли было поверить уполномоченным, что все это сразу будет смыто, снесено, затоплено каким-то морем? Откуда ему взяться? Радуясь урожаю и теплыни, приваловские казачки особенно распелись в это лето на огородах и в степи, а по вечерам и в садах на своих усадьбах. Еще прадедовские песни расстилались над водой в незыблемую устойчивость привычно настроенной жизни.
«Нет, – думал Греков, глядя теперь на женщин и слыша их песни, – не только из-за упорства не хотели они расставаться с обжитым, с нажитым. Если бы пущенные в эту землю корни укреплялись не так трудно, то и легче было бы их теперь вырывать.
Здесь они терпели и нужду, и выбивались из нужды, рождались и умирали, изливали в песнях свою радость и свою печаль. Как же было им теперь согласиться, что отныне уже больше никогда не поднимутся и не зацветут здесь травы, на займище и не взмахнет над садами та песня, которую они пели еще вместе с теми, кто сюда не вернулся. А может, еще и вернутся?… Может быть, и правда на новом месте все будет лучше, богаче, но это уже будет совсем другое».
Но было ей еще далеко до станицы. Раздвигая берега занузданного ниже станицы Дона, она еще только примеривалась к склонам, на которых лепились казачьи дома с низами. И трудно было приваловским жителям поверить, что на этот раз она может повести себя совсем иначе, чем вела обычно в пору больших разливов. Бывало, и раньше во время таких разливов Дона она побурлит под яром, погрозится и спадет, вернется в свои берега. Невозможно было поверить, что на этот раз она не собирается пощадить станицу. Как поверить и разным уполномоченным из района и области, которые уже три года твердили здесь о переселении на всех собраниях, но пока, слава богу, все дома как стояли, так и стоят на старом месте.
К тому же и давно уже не выходил колхоз из холодной зимы с такими сильными, совсем не пострадавшими от лютых морозов виноградными садами. Давно не вырастала такая жирная трава на выпасах, не управлялись так рано со всеми делами и в степи, и на огородах и не созревали намного раньше, чем всегда, картошка и овощи. Приваловские женщины уже из свежих помидоров варили борщ. Погнавший было с Черных земель тучи черной пыли «калмык» внезапно оборвался, и все чаще стали перепадать дожди. Все буйно зазеленело. Соловьи, которых поселилось в задонском лесу и в станичных садах как никогда, до сих пор вычмокивали и на левом, и на правом берегах Дона.
Можно ли было поверить уполномоченным, что все это сразу будет смыто, снесено, затоплено каким-то морем? Откуда ему взяться? Радуясь урожаю и теплыни, приваловские казачки особенно распелись в это лето на огородах и в степи, а по вечерам и в садах на своих усадьбах. Еще прадедовские песни расстилались над водой в незыблемую устойчивость привычно настроенной жизни.
«Нет, – думал Греков, глядя теперь на женщин и слыша их песни, – не только из-за упорства не хотели они расставаться с обжитым, с нажитым. Если бы пущенные в эту землю корни укреплялись не так трудно, то и легче было бы их теперь вырывать.
Здесь они терпели и нужду, и выбивались из нужды, рождались и умирали, изливали в песнях свою радость и свою печаль. Как же было им теперь согласиться, что отныне уже больше никогда не поднимутся и не зацветут здесь травы, на займище и не взмахнет над садами та песня, которую они пели еще вместе с теми, кто сюда не вернулся. А может, еще и вернутся?… Может быть, и правда на новом месте все будет лучше, богаче, но это уже будет совсем другое».
8
– Да тише вы! – вставая за бочкой, прикрикнул на женщин Подкатаев.
Истомин наклонился к Грекову:
– Теперь вам слово?
Греков покачал головой:
– Я еще не разобрался кое в чем.
Истомин с недоумением спросил:
– Как же мне докладывать в обком?
– Так и доложите, что сколько воду ни толочь, она останется водой.
Истомин невольно откачнулся от него. Грекову не стоило труда прочитать у него на лице все его чувства. Еще бы, сам уполномоченный обкома струсил выйти к народу, решил отмолчаться, когда речь уже идет, можно сказать, о жизни и смерти станицы – вода, бурлящая под кручей, скоро хлынет и в сады. И это начальник политотдела великой стройки, то есть комиссар. Истомин еще раз решил убедиться.
– За это нас с вами не похвалят, товарищ Греков.
У него было вконец растерянное, даже измученное лицо. Греков и рад был бы успокоить его.
– А если я и сам еще не пойму, в чем тут дело?
Вот тогда вдруг председатель колхоза Подкатаев, который все время молча, настроив усы, прислушивался к их словам, и встал за столом президиума.
– Объявляю собрание закрытым.
В тишине снизу, от воды, сразу стал отчетливо и звонко слышен стук моторки.
Григорий Шпаков возмущенно спросил:
– А кто вам, Василий Никандрович, разрешил? Председатель поднял усы кверху.
– Сейчас будет дождь.
Григорий Шпаков даже снял фуражку и пригоршней смахнул со своей большой, как гусиное яйцо, лысины пот.
– Тю, дурной! – брезгливо шарахнулась от него Тонька.
– Суду все ясно, – добавил Подкатаев. Тонька немедленно отпарировала:
– А нам темно.
– Это, может, от чего другого у тебя в глазах темно, – положив обе руки на бочку, сказал Подкатаев.
– Ты мне подносил? – вызывающе спросила Тонька.
– Еще не поздно, Василий Гаврилович, вам подвести итог, – наклоняясь к Грекову, сказал Истомин.
– И мы желаем послушать, – услышав его слова, подтвердила Тонька. – Может, он действительно такое слово знает, что мы сразу же всё здесь кинем и на новое место гуртом. – Она заколыхала грудью перед самым лицом Подкатаева. – Может быть, ты и правда мне подносил?
Отстраняя ее рукой и поворачиваясь к Грекову, председатель колхоза захотел удостовериться:
– Ваше решение окончательное?
Все не столько услышали, сколько догадались по губам Грекова:
– Окончательное.
– Гнушается, – начала было Тонька, но ее перебил Григорий Шпаков:
– Получается, Василий Гаврилович, что вы как уполномоченный обкома целиком и полностью с нами согласны.
Нет, председатель приваловского колхоза Подкатаев только по самому первому впечатлению мог показаться Грекову простоватым. Подкатаев коротко взглянул на Грекова, встретился с его взглядом и сунул под ремень, перепоясывающий его военную гимнастерку, палец.
– Да, Григорий Иванович, получается, что уполномоченный обкома согласен с нами, что все другие станицы пусть переселяются, а Приваловская как была, так пусть и останется на своем старом месте. Согласен, чтобы мы на новом месте и не пахали зябь, и не сеяли озимые, а дожидались, когда правительство присвоит нашей станице звание станицы-героя. Пускай вода все чисто вокруг нас затопит, а мы как сидели под Красным знаменем передового в районе колхоза, так и останемся сидеть посредине нового моря на своем бугре. А поэтому уполномоченный обкома и начальник политотдела великой стройки решил больше не беспокоить нас старыми песнями. И я, как вами же избранный председатель, ответственно заявляю: проговорили уже целых три года и хватит.
И с этими словами он оттолкнул от себя бочку так, что она, падая набок, покатилась по междурядью вниз по склону. Никто не попытался задержать ее, и вскоре все услышали, как, докатившись до кромки кручи, бочка бухнулась с нее в воду. Только после этого Тонька метнулась вниз с криком:
– А в чем же мы будем бордоскую жидкость разводить?
Еще раз обегая взглядом присутствующих, Греков на секунду встретился с глазами Зинаиды Махровой и к своему удивлению не увидел в них торжества. Скорее всего, лицо ее было даже печальным. Он вспомнил, что за время собрания она так и не сказала ни слова, оставаясь в тени виноградного куста, но это не означало, что и все без ее участия обошлось. Ей необязательно было выступать.
До него донеслись слова Истомина, который, открывая дверцу своей «Победы», жестко говорил Подкатаеву и Коныгину:
– Пришло время оргвыводов. – Он захлопнул было дверцу «Победы», но снова приоткрыл ее, высунув из кабины огненный вихор. – Вам, товарищ Греков, думаю, тоже нелишне будет на нашем бюро райкома побывать.
Истомин наклонился к Грекову:
– Теперь вам слово?
Греков покачал головой:
– Я еще не разобрался кое в чем.
Истомин с недоумением спросил:
– Как же мне докладывать в обком?
– Так и доложите, что сколько воду ни толочь, она останется водой.
Истомин невольно откачнулся от него. Грекову не стоило труда прочитать у него на лице все его чувства. Еще бы, сам уполномоченный обкома струсил выйти к народу, решил отмолчаться, когда речь уже идет, можно сказать, о жизни и смерти станицы – вода, бурлящая под кручей, скоро хлынет и в сады. И это начальник политотдела великой стройки, то есть комиссар. Истомин еще раз решил убедиться.
– За это нас с вами не похвалят, товарищ Греков.
У него было вконец растерянное, даже измученное лицо. Греков и рад был бы успокоить его.
– А если я и сам еще не пойму, в чем тут дело?
Вот тогда вдруг председатель колхоза Подкатаев, который все время молча, настроив усы, прислушивался к их словам, и встал за столом президиума.
– Объявляю собрание закрытым.
В тишине снизу, от воды, сразу стал отчетливо и звонко слышен стук моторки.
Григорий Шпаков возмущенно спросил:
– А кто вам, Василий Никандрович, разрешил? Председатель поднял усы кверху.
– Сейчас будет дождь.
Григорий Шпаков даже снял фуражку и пригоршней смахнул со своей большой, как гусиное яйцо, лысины пот.
– Тю, дурной! – брезгливо шарахнулась от него Тонька.
– Суду все ясно, – добавил Подкатаев. Тонька немедленно отпарировала:
– А нам темно.
– Это, может, от чего другого у тебя в глазах темно, – положив обе руки на бочку, сказал Подкатаев.
– Ты мне подносил? – вызывающе спросила Тонька.
– Еще не поздно, Василий Гаврилович, вам подвести итог, – наклоняясь к Грекову, сказал Истомин.
– И мы желаем послушать, – услышав его слова, подтвердила Тонька. – Может, он действительно такое слово знает, что мы сразу же всё здесь кинем и на новое место гуртом. – Она заколыхала грудью перед самым лицом Подкатаева. – Может быть, ты и правда мне подносил?
Отстраняя ее рукой и поворачиваясь к Грекову, председатель колхоза захотел удостовериться:
– Ваше решение окончательное?
Все не столько услышали, сколько догадались по губам Грекова:
– Окончательное.
– Гнушается, – начала было Тонька, но ее перебил Григорий Шпаков:
– Получается, Василий Гаврилович, что вы как уполномоченный обкома целиком и полностью с нами согласны.
Нет, председатель приваловского колхоза Подкатаев только по самому первому впечатлению мог показаться Грекову простоватым. Подкатаев коротко взглянул на Грекова, встретился с его взглядом и сунул под ремень, перепоясывающий его военную гимнастерку, палец.
– Да, Григорий Иванович, получается, что уполномоченный обкома согласен с нами, что все другие станицы пусть переселяются, а Приваловская как была, так пусть и останется на своем старом месте. Согласен, чтобы мы на новом месте и не пахали зябь, и не сеяли озимые, а дожидались, когда правительство присвоит нашей станице звание станицы-героя. Пускай вода все чисто вокруг нас затопит, а мы как сидели под Красным знаменем передового в районе колхоза, так и останемся сидеть посредине нового моря на своем бугре. А поэтому уполномоченный обкома и начальник политотдела великой стройки решил больше не беспокоить нас старыми песнями. И я, как вами же избранный председатель, ответственно заявляю: проговорили уже целых три года и хватит.
И с этими словами он оттолкнул от себя бочку так, что она, падая набок, покатилась по междурядью вниз по склону. Никто не попытался задержать ее, и вскоре все услышали, как, докатившись до кромки кручи, бочка бухнулась с нее в воду. Только после этого Тонька метнулась вниз с криком:
– А в чем же мы будем бордоскую жидкость разводить?
Еще раз обегая взглядом присутствующих, Греков на секунду встретился с глазами Зинаиды Махровой и к своему удивлению не увидел в них торжества. Скорее всего, лицо ее было даже печальным. Он вспомнил, что за время собрания она так и не сказала ни слова, оставаясь в тени виноградного куста, но это не означало, что и все без ее участия обошлось. Ей необязательно было выступать.
До него донеслись слова Истомина, который, открывая дверцу своей «Победы», жестко говорил Подкатаеву и Коныгину:
– Пришло время оргвыводов. – Он захлопнул было дверцу «Победы», но снова приоткрыл ее, высунув из кабины огненный вихор. – Вам, товарищ Греков, думаю, тоже нелишне будет на нашем бюро райкома побывать.
9
Совсем рано утром, когда Игорь еще беспробудно спал на раскладушке в саду, с головой спрятавшись от росы под одеяльцем, а хозяйка, отворив ворота на улицу, выгоняла в стадо корову, Греков решил спуститься к Дону. Оказывается, остались на берегу и натоптанные еще совсем давно от каждого двора к Дону стежки. Отворив нижнюю калитку усадьбы Махровой, он босиком почти бегом спускался к воде. Роса холодила голые ступни, и, вздрагивая, он высоко поднимал ноги. Веселый смех услышал он за своей спиной.
– Вам, Василий Гаврилович, можно и на всесоюзный рекорд бежать. Никак не догнать.
С удивлением оглядываясь и останавливаясь на полпути к Дону на скрещении нескольких стежек, он увидел женщину, тоже спускавшуюся вслед за ним из станицы в светлом халатике, накинутом на красный купальник. Всматриваясь в нее, он так и не смог ее узнать. Только что-то смутно знакомое показалось ему в ее черных глазах, когда она, подбежав вплотную, тоже остановилась, прижимая ладонь к груди.
– Не старайтесь, все равно не узнаете, – прерывисто дыша, сказала она. – Мне же тогда только тринадцать лет было.
Только теперь Греков узнал!
– Это ты, Паша!
– Нет, я уже давно Прасковья Федоровна. – Женщина церемонно поклонилась, глядя на него смеющимися глазами.
– Значит, это ты вчера и на собрании следила за мной?
На мгновение ее лицо стало серьезным.
– Я за вами, Василий Гаврилович, можно сказать, всю жизнь слежу, да вы и тогда меня, как мелюзгу, не изволили замечать. – Глаза у нее торжествующе вспыхнули: – Но купались мы, если вы еще не забыли, почти, каждое утро вместе. Как только увижу, вы из калитки Махровых бежите, так и увязывалась за вами. Не забыли?
Теперь и он вспомнил. Сколько бы ему ни приходилось ходить купаться на Дон, черноглазая соседская, Паша Кравцова всегда была тут как тут. И в воде, бывало, так и вьется вокруг него, как щучка, или же атакует его тычками ладоней, надеясь ослепить брызгами. Вспомнил Греков и то, как ему всегда было весело с ней. Он даже заступался за нее перед ее матерью, которая кричала Паше, чтобы она отвязалась со своим баловством от взрослого человека.
– Теперь, Прасковья Федоровна, вас уже не назовешь мелюзгой, – окидывая взглядом ее круглые плечи с накинутым на красный купальник халатиком, сказал Греков.
Она прикрылась ладонью от поднимавшегося из-за Дона солнца.
– Иногда я слышу, как мои ученики в школе меня рыжей кобылой зовут.
Греков горячо запротестовал:
– А это уже клевета. Это они со зла.
– Но все-таки, Василий Гаврилович, вы меня по-прежнему зовите Пашей. Так ведь еще может и показаться, что эти двадцать лет назад вернулись. – Она нагнула голову, обирая с края своего халатика черные прошлогодние репьи. Но тут же снова весело взглянула на него: – Поплывем до нашей косы?
– А ее не затопило?
– Пока только до половины. Видите, спина ее еще торчит из воды, как горб. Но течение теперь там бурное. – Она с беспокойством посмотрела на него. – Вы плавать не разучились у себя в городе?
Взглядом Греков измерил расстояние от берега до белопесчаной косы – и в самом деле единственным островком суши, выступающей из Дона. Вокруг розовел под утренним солнцем сплошной разлив.
Течение прибывающей с верховьев воды оказалось бурным, и Греков так и не смог догнать Пашу, красной рыбой мелькавшую далеко впереди в мутной воде. Когда же он наконец выбрался на косу, Паша уже лежала там на песке под вербой, покусывая какую-то травинку.
Под одинокой вербой, куда доплыли они, донской песок серебрился точно так же, как и на тех картах намыва, где Грекову каждый день приходилось бывать на плотине. Только тишина здесь стояла такая, от которой он уже отвык. В запахе растущей вокруг вербы желтой кашки, смоченной росой, вязли все другие запахи утра.
– Но вода не холодная, – сказал Греков.
– Какое лето, такая и вода.
– Да, будто и не было двадцати лет.
Ее ответные слова прошелестели чуть. слышно:
– Это для кого как. – Взглядывая на Грекова, она с улыбкой вспомнила: – А тогда я за вами никогда не могла угнаться, хоть и гребли вы всегда лежа на боку, одной рукой.
Греков и сам уже забыл, как это было.
– Почему же одной?
– Потому что другой вам нужно было держать над головой наган с патронами, чтобы не отсырели они. Не могли же вы его оставлять на берегу, чтобы какой-нибудь кулак его утащил.
По ее тону не совсем можно было понять, серьезно она об этом говорит или с насмешкой. Греков махнул рукой.
– Чего только смолоду не бывало. Иногда я свой наган и под подушку клал.
Белыми ровными зубами Паша докусала до конца травинку, отбросила ее в сторону и, потянувшись рукой, отломила от ствола вербы крохотный зеленый отросток.
– Из-за этого нагана девчата и ходили за вами табуном. А мне, товарищ бывший уполномоченный крайкома по сплошной коллективизации, ваш наган даже снился. Вместе с его хозяином. Но вам, конечно, никакого до этого не было дела. Мало ли сколько девчат пялили на вас глаза, да и голова у вас забита была совсем другим. Даже уезжая из нашей станицы, вы не заметили, как одна из девчат бросила вам в машину сумку с пирожками.
Греков обрадовался:
– Так это твои были пирожки? Мы их еще и в Ростове с ребятами три дня ели. Спасибо, Паша.
– Но тогда вы даже не соизволили махнуть мне на* прощанье рукой. Так, в общем и целом, помахали всем – и больше чем на двадцать лет. Ни письма, ни привета.
Все время она говорила полунасмешливым тоном, рассматривая в песке какую-то букашку, а теперь вдруг повернулась на спину и, подложив под себя руки, повторила:
– За все двадцать лет.
Греков испытывал чувство искреннего раскаяния.
– Я, Паша, не перед одной тобой виноват. В Ростове меня сразу же взяли на военную службу, а потом… в общем, из шкуры кочующего партработника я так и не вылезал до самой войны.
– Могли бы и после войны как-нибудь весточку о себе подать…
Греков приподнялся на песке на локтях, с беспокойством спрашивая у нее:
– Паша, что ты вдруг напустилась на меня? Какие между нами могут быть счеты? Ты же сама сказала, что была тогда совсем девочка, мне нравилось, когда ты к нам по-соседски забегала или же сопровождала меня на Дон купаться, но не больше. В чем же я провинился перед тобой? – Озаренный догадкой, он наклонился над ней, заглядывая ей в глаза. Она выдержала его взгляд и села, стряхивая с купальника песок.
– Поплывем обратно, а то еще завтра по станице пойдет, как мы на косе крутили любовь.
На обратном пути им уже не приходилось так бороться с течением, которое само прибивало их к берегу. Надо было только следить, чтобы не отнесло их далеко от станицы. Теперь Греков уже не отставал от Паши. Можно было, переворачиваясь на спину, и плыть рядом с ней, переговариваясь:
– Но на Алевтину у вас и тогда хватало времени смотреть. Не зря вы потом выписали ее в город.
– Об этом, Паша, не будем говорить. С Алевтиной я уже давно не живу.
– Значит, теперь у вас другая жена, да? И дети есть?
– Мальчик и девочка.
– От разных матерей?… У меня в классе тоже таких много. Не позавидую, Василий, – она впервые назвала его по имени, – я твоей семейной жизни. – И, перевернувшись со спины на бок, уверенно спросила: – Алевтина, конечно, и теперь не забывает тебе напомнить о себе? Я и тогда удивлялась, что ты в ней нашел. Она же всегда только сама себя любила.
– Лучше расскажи, Паша, о себе.
– Разве мы больше не встретимся? Вот когда будешь уезжать из станицы, тогда и расскажу,
– А у тебя дети есть?
– Откуда у меня они могут быть?
– Разве ты не замужем?
– А разве, по-твоему, я обязательно должна была замуж выйти?
– Так все это время и прожила одна?
– Нет, сначала с отцом и матерью, пока наш дом… – голос ее на минуту приглох, – не разбомбили, когда я в школе на уроке была. С тех пор одна. Но детей у меня, слава богу, целый класс. Тридцать одна душа.
– Ты, Паша, красивая. Тебя бы, по-моему, любой в жены взял.
– Любой, да не каждый. Слепые вы мужчины. Если вокруг вас ходит нормальная любовь, вам это почти всегда кажется скучным. Вам нужно, чтобы она какая-то ненормальная была. Из-за этого потом у вас и вся жизнь кувырком. Но и не только у вас… – Она еще что-то хотела сказать, но не успела. – А вот и берег. Смотри, из всех калиток повысыпали бабы. Как же ты теперь будешь уговаривать их на собраниях, товарищ уполномоченный обкома? Они же тебе сразу рот заткнут: «Ты лучше свою Пашку Кравцову уговаривай». А ее, дуру, и уговаривать не нужно. Она сама уже двадцать лет… – Не договорив, Паша вдруг повернула разговор в другое русло: – Слыхала, ты новую квартиру ищешь? У меня дом пустой. Но вообще-то я не советую тебе от Зинаиды Махровой уходить. Она совсем не такая, как… – И снова не договорив, Паша стала выходить на берег из воды. Ручьями вода стекала с красного купальника, облепившего ее грудь и бедра. На развилке стежек, натоптанных к Дону из всех дворов, они расстались,
– Вам, Василий Гаврилович, можно и на всесоюзный рекорд бежать. Никак не догнать.
С удивлением оглядываясь и останавливаясь на полпути к Дону на скрещении нескольких стежек, он увидел женщину, тоже спускавшуюся вслед за ним из станицы в светлом халатике, накинутом на красный купальник. Всматриваясь в нее, он так и не смог ее узнать. Только что-то смутно знакомое показалось ему в ее черных глазах, когда она, подбежав вплотную, тоже остановилась, прижимая ладонь к груди.
– Не старайтесь, все равно не узнаете, – прерывисто дыша, сказала она. – Мне же тогда только тринадцать лет было.
Только теперь Греков узнал!
– Это ты, Паша!
– Нет, я уже давно Прасковья Федоровна. – Женщина церемонно поклонилась, глядя на него смеющимися глазами.
– Значит, это ты вчера и на собрании следила за мной?
На мгновение ее лицо стало серьезным.
– Я за вами, Василий Гаврилович, можно сказать, всю жизнь слежу, да вы и тогда меня, как мелюзгу, не изволили замечать. – Глаза у нее торжествующе вспыхнули: – Но купались мы, если вы еще не забыли, почти, каждое утро вместе. Как только увижу, вы из калитки Махровых бежите, так и увязывалась за вами. Не забыли?
Теперь и он вспомнил. Сколько бы ему ни приходилось ходить купаться на Дон, черноглазая соседская, Паша Кравцова всегда была тут как тут. И в воде, бывало, так и вьется вокруг него, как щучка, или же атакует его тычками ладоней, надеясь ослепить брызгами. Вспомнил Греков и то, как ему всегда было весело с ней. Он даже заступался за нее перед ее матерью, которая кричала Паше, чтобы она отвязалась со своим баловством от взрослого человека.
– Теперь, Прасковья Федоровна, вас уже не назовешь мелюзгой, – окидывая взглядом ее круглые плечи с накинутым на красный купальник халатиком, сказал Греков.
Она прикрылась ладонью от поднимавшегося из-за Дона солнца.
– Иногда я слышу, как мои ученики в школе меня рыжей кобылой зовут.
Греков горячо запротестовал:
– А это уже клевета. Это они со зла.
– Но все-таки, Василий Гаврилович, вы меня по-прежнему зовите Пашей. Так ведь еще может и показаться, что эти двадцать лет назад вернулись. – Она нагнула голову, обирая с края своего халатика черные прошлогодние репьи. Но тут же снова весело взглянула на него: – Поплывем до нашей косы?
– А ее не затопило?
– Пока только до половины. Видите, спина ее еще торчит из воды, как горб. Но течение теперь там бурное. – Она с беспокойством посмотрела на него. – Вы плавать не разучились у себя в городе?
Взглядом Греков измерил расстояние от берега до белопесчаной косы – и в самом деле единственным островком суши, выступающей из Дона. Вокруг розовел под утренним солнцем сплошной разлив.
Течение прибывающей с верховьев воды оказалось бурным, и Греков так и не смог догнать Пашу, красной рыбой мелькавшую далеко впереди в мутной воде. Когда же он наконец выбрался на косу, Паша уже лежала там на песке под вербой, покусывая какую-то травинку.
Под одинокой вербой, куда доплыли они, донской песок серебрился точно так же, как и на тех картах намыва, где Грекову каждый день приходилось бывать на плотине. Только тишина здесь стояла такая, от которой он уже отвык. В запахе растущей вокруг вербы желтой кашки, смоченной росой, вязли все другие запахи утра.
– Но вода не холодная, – сказал Греков.
– Какое лето, такая и вода.
– Да, будто и не было двадцати лет.
Ее ответные слова прошелестели чуть. слышно:
– Это для кого как. – Взглядывая на Грекова, она с улыбкой вспомнила: – А тогда я за вами никогда не могла угнаться, хоть и гребли вы всегда лежа на боку, одной рукой.
Греков и сам уже забыл, как это было.
– Почему же одной?
– Потому что другой вам нужно было держать над головой наган с патронами, чтобы не отсырели они. Не могли же вы его оставлять на берегу, чтобы какой-нибудь кулак его утащил.
По ее тону не совсем можно было понять, серьезно она об этом говорит или с насмешкой. Греков махнул рукой.
– Чего только смолоду не бывало. Иногда я свой наган и под подушку клал.
Белыми ровными зубами Паша докусала до конца травинку, отбросила ее в сторону и, потянувшись рукой, отломила от ствола вербы крохотный зеленый отросток.
– Из-за этого нагана девчата и ходили за вами табуном. А мне, товарищ бывший уполномоченный крайкома по сплошной коллективизации, ваш наган даже снился. Вместе с его хозяином. Но вам, конечно, никакого до этого не было дела. Мало ли сколько девчат пялили на вас глаза, да и голова у вас забита была совсем другим. Даже уезжая из нашей станицы, вы не заметили, как одна из девчат бросила вам в машину сумку с пирожками.
Греков обрадовался:
– Так это твои были пирожки? Мы их еще и в Ростове с ребятами три дня ели. Спасибо, Паша.
– Но тогда вы даже не соизволили махнуть мне на* прощанье рукой. Так, в общем и целом, помахали всем – и больше чем на двадцать лет. Ни письма, ни привета.
Все время она говорила полунасмешливым тоном, рассматривая в песке какую-то букашку, а теперь вдруг повернулась на спину и, подложив под себя руки, повторила:
– За все двадцать лет.
Греков испытывал чувство искреннего раскаяния.
– Я, Паша, не перед одной тобой виноват. В Ростове меня сразу же взяли на военную службу, а потом… в общем, из шкуры кочующего партработника я так и не вылезал до самой войны.
– Могли бы и после войны как-нибудь весточку о себе подать…
Греков приподнялся на песке на локтях, с беспокойством спрашивая у нее:
– Паша, что ты вдруг напустилась на меня? Какие между нами могут быть счеты? Ты же сама сказала, что была тогда совсем девочка, мне нравилось, когда ты к нам по-соседски забегала или же сопровождала меня на Дон купаться, но не больше. В чем же я провинился перед тобой? – Озаренный догадкой, он наклонился над ней, заглядывая ей в глаза. Она выдержала его взгляд и села, стряхивая с купальника песок.
– Поплывем обратно, а то еще завтра по станице пойдет, как мы на косе крутили любовь.
На обратном пути им уже не приходилось так бороться с течением, которое само прибивало их к берегу. Надо было только следить, чтобы не отнесло их далеко от станицы. Теперь Греков уже не отставал от Паши. Можно было, переворачиваясь на спину, и плыть рядом с ней, переговариваясь:
– Но на Алевтину у вас и тогда хватало времени смотреть. Не зря вы потом выписали ее в город.
– Об этом, Паша, не будем говорить. С Алевтиной я уже давно не живу.
– Значит, теперь у вас другая жена, да? И дети есть?
– Мальчик и девочка.
– От разных матерей?… У меня в классе тоже таких много. Не позавидую, Василий, – она впервые назвала его по имени, – я твоей семейной жизни. – И, перевернувшись со спины на бок, уверенно спросила: – Алевтина, конечно, и теперь не забывает тебе напомнить о себе? Я и тогда удивлялась, что ты в ней нашел. Она же всегда только сама себя любила.
– Лучше расскажи, Паша, о себе.
– Разве мы больше не встретимся? Вот когда будешь уезжать из станицы, тогда и расскажу,
– А у тебя дети есть?
– Откуда у меня они могут быть?
– Разве ты не замужем?
– А разве, по-твоему, я обязательно должна была замуж выйти?
– Так все это время и прожила одна?
– Нет, сначала с отцом и матерью, пока наш дом… – голос ее на минуту приглох, – не разбомбили, когда я в школе на уроке была. С тех пор одна. Но детей у меня, слава богу, целый класс. Тридцать одна душа.
– Ты, Паша, красивая. Тебя бы, по-моему, любой в жены взял.
– Любой, да не каждый. Слепые вы мужчины. Если вокруг вас ходит нормальная любовь, вам это почти всегда кажется скучным. Вам нужно, чтобы она какая-то ненормальная была. Из-за этого потом у вас и вся жизнь кувырком. Но и не только у вас… – Она еще что-то хотела сказать, но не успела. – А вот и берег. Смотри, из всех калиток повысыпали бабы. Как же ты теперь будешь уговаривать их на собраниях, товарищ уполномоченный обкома? Они же тебе сразу рот заткнут: «Ты лучше свою Пашку Кравцову уговаривай». А ее, дуру, и уговаривать не нужно. Она сама уже двадцать лет… – Не договорив, Паша вдруг повернула разговор в другое русло: – Слыхала, ты новую квартиру ищешь? У меня дом пустой. Но вообще-то я не советую тебе от Зинаиды Махровой уходить. Она совсем не такая, как… – И снова не договорив, Паша стала выходить на берег из воды. Ручьями вода стекала с красного купальника, облепившего ее грудь и бедра. На развилке стежек, натоптанных к Дону из всех дворов, они расстались,
10
Еще три года назад никто бы не поверил, что эта веками устоявшаяся среди хазарских, ногайских и казачьих курганов тишина может быть так разбужена и взорвана, эти глухие синие ночи и все живые, горячие запахи, которые раздували ноздри донских табунов, не только потеснены, разбужены, заглушены, побеждены, но и совсем изгнаны отсюда выморочным смрадом бензина, дизельного масла, цементной пыли.
После того как здесь гремело день и ночь, снаряды сверлили воздух, летая из-за бугров на займище и обратно, а самолеты проносились над чакановыми крышами, люди еще не успели надышаться, насытиться тишиной, спеленавшей и степь, и сады, и займище.
Вот и сумей после этого доказать людям, что им опять надо бросать все это и поскорее откочевывать к новым местам, где как будто бы ожидают их благополучие, спокойствие и долгожданное счастье. А что такое это благополучие и что такое счастье? С чем их теперь надо было сравнивать, какой придерживаться меры? И где она, та единственная для всех мера, которой надо держаться? Если, допустим, сравнивать с тем страшным годом, когда фронт перекатывался через станицу на восток, к Сталинграду и обратно от Сталинграда, на запад, то это одно. А если с тем десятилетием, когда уже опять, хоть и не в каждый двор и часто без руки или без ноги, но все-таки, повозвращались домой мужья и сыновья, сплели новые плетни и перекрыли обгоревшие крыши, привели на усадьбы буренок и насадили на склонах виноградные лозы, то уже другое. Зачем же и где после всего этого снова искать спокойствие и благополучие, которое все равно не кому-нибудь, а самому же и надо будет опять наживать, устраивать, окоренять на новом месте? И сколько раз снова и снова можно начинать жизнь?
Греков давно уже заметил, что в этом неизбежном и неотвратимом поглощении старого новым есть и своя скорбь. Вот и теперь далеко не все то, что уходило теперь под воду, стало уже ненужным, а тем более – постылым для этих людей.
Между тем вода подходила уже и к подножию Пятибратовых курганов, голубеющих восточнее станицы. Никто в Приваловской точно не знал, откуда произошло их название. То ли действительно похоронены были под ними пять братьев, погибших еще в глубокой древности в одном и том же бою. То ли оттого, что, полынно-серебряные, вровень вершина с вершиной, все они так были похожи друг на друга.
Не упоминалось об этом и в древних преданиях, в рассказах самых старых станичных жителей.
Летом вокруг курганов желтели непаханые пески, а зимой целиной лежал снег. Летом и зимой 1942 – 1943 годов русские и немецкие саперные лопаты исполосовали их, изрыли по склонам вдоль и поперек траншеями и огневыми ячейками, артиллерийскими капонирами и «лисьими норами». НП и КП полков, дивизий и даже армий укрывались под их склонами. Если в древности и правда похоронены были под курганами пятеро братьев-казаков, то теперь уже навсегда остались здесь лежать сотни и тысячи солдат,– наспех зарытых их товарищами после боя, а то и просто заутюженных в окопах и траншеях танками, заваленных при бомбежках и при артиллерийских обстрелах супесной землей.
Но воде, которая от подошв курганов все выше и выше вползала по их склонам, подбираясь к вершинам, все равно что было топить: то ли станичные со старыми крестами и с новыми красными звездочками могилы, то ли эти безымянные и безвестные, без всяких крестов и других знаков памяти.
После того как здесь гремело день и ночь, снаряды сверлили воздух, летая из-за бугров на займище и обратно, а самолеты проносились над чакановыми крышами, люди еще не успели надышаться, насытиться тишиной, спеленавшей и степь, и сады, и займище.
Вот и сумей после этого доказать людям, что им опять надо бросать все это и поскорее откочевывать к новым местам, где как будто бы ожидают их благополучие, спокойствие и долгожданное счастье. А что такое это благополучие и что такое счастье? С чем их теперь надо было сравнивать, какой придерживаться меры? И где она, та единственная для всех мера, которой надо держаться? Если, допустим, сравнивать с тем страшным годом, когда фронт перекатывался через станицу на восток, к Сталинграду и обратно от Сталинграда, на запад, то это одно. А если с тем десятилетием, когда уже опять, хоть и не в каждый двор и часто без руки или без ноги, но все-таки, повозвращались домой мужья и сыновья, сплели новые плетни и перекрыли обгоревшие крыши, привели на усадьбы буренок и насадили на склонах виноградные лозы, то уже другое. Зачем же и где после всего этого снова искать спокойствие и благополучие, которое все равно не кому-нибудь, а самому же и надо будет опять наживать, устраивать, окоренять на новом месте? И сколько раз снова и снова можно начинать жизнь?
Греков давно уже заметил, что в этом неизбежном и неотвратимом поглощении старого новым есть и своя скорбь. Вот и теперь далеко не все то, что уходило теперь под воду, стало уже ненужным, а тем более – постылым для этих людей.
Между тем вода подходила уже и к подножию Пятибратовых курганов, голубеющих восточнее станицы. Никто в Приваловской точно не знал, откуда произошло их название. То ли действительно похоронены были под ними пять братьев, погибших еще в глубокой древности в одном и том же бою. То ли оттого, что, полынно-серебряные, вровень вершина с вершиной, все они так были похожи друг на друга.
Не упоминалось об этом и в древних преданиях, в рассказах самых старых станичных жителей.
Летом вокруг курганов желтели непаханые пески, а зимой целиной лежал снег. Летом и зимой 1942 – 1943 годов русские и немецкие саперные лопаты исполосовали их, изрыли по склонам вдоль и поперек траншеями и огневыми ячейками, артиллерийскими капонирами и «лисьими норами». НП и КП полков, дивизий и даже армий укрывались под их склонами. Если в древности и правда похоронены были под курганами пятеро братьев-казаков, то теперь уже навсегда остались здесь лежать сотни и тысячи солдат,– наспех зарытых их товарищами после боя, а то и просто заутюженных в окопах и траншеях танками, заваленных при бомбежках и при артиллерийских обстрелах супесной землей.
Но воде, которая от подошв курганов все выше и выше вползала по их склонам, подбираясь к вершинам, все равно что было топить: то ли станичные со старыми крестами и с новыми красными звездочками могилы, то ли эти безымянные и безвестные, без всяких крестов и других знаков памяти.
11
Был тот час, когда, проходя виноградным садом и отодвигая рукой лозы, можно было взмокнуть под дождем росы, срывающейся с их листвы. Греков и взмок до нитки, решив пройти через все приваловские сады снизу доверху ранним утром, когда там еще никого не могло быть. Заглянув в караулку, он увидел, что и старый сторож, укрывшись ватником, спит на ворохе травы. Капли росы, пронизанные лучами только угадываемого за Доном солнца, при малейшем трепетании листвы скатывались Грекову прямо за воротник. Он невольно втягивал голову в плечи и стряхивал воду с полей своей соломенной шляпы, котором уже здесь наградил его Подкатаев.
– Не нравится? – вдруг услышал он за своей спиной насмешливый вопрос. С ранцем за плечами, из которого опрыскивают виноградные лозы, его квартирная хозяйка Зинаида Махрова стояла слева от натоптанной через сады тропинки под кустом. Никого больше из ее бригады не было в саду. – Кого это, вы здесь ищете, товарищ Греков?
– Никого, – пробормотал Греков. – Просто захотелось сады перед затоплением еще раз посмотреть. В тридцатом году я с вашим отцом здесь чубуки сажал.
– А у меня здесь жизнь прошла.
И он вдруг увидел, как из уголков глаз «у этой суровой женщины выкатились и остались на щеках две капли, такие же, как и роса, стекающая с виноградных листьев. Тут же она и насухо вытерла их уголком завязанного на подбородке платка.
– И все это теперь надо кинуть.
Греков еще не успел что-нибудь ответить ей,, как совсем близко послышались голоса. Склоняя голову в ту сторону, Зинаида прислушалась к ним, но глаза ее продолжали выжидающе смотреть на Грекова. Голоса приближались, внизу в просветах междурядий уже замелькали белые, синие, красные платки и кофты.
– До свиданья, – дотрагиваясь до края своей шляпы и отодвигая другой рукой преградившую ему путь лозу, – сказал Греков.
– Куда же вы? – вдогонку спросила Зинаида.
Но он уже нырнул в зеленую лиственную мглу, торопясь поскорее раствориться в ней, уходя быстрыми шагами в сторону, противоположную той, откуда приближались голоса. Дождь росы так и забарабанил по полям его шляпы. Рубашка сразу же промокла насквозь. Уже удалившись от того места, где осталась Зинаида Махрова, на изрядное расстояние, он услышал, как она похвалилась женщинам:
– А у меня только что тут свидание было.
Вся ее бригада хором спросила у нее:
– С кем?
– Сразу с двумя. Во-первых, с уполномоченным. Во-вторых, с моим квартирантом,
Женщины так и завопили:
– Где же он? Где?
Теперь уже бегом Греков бросился из садов по тропинке наверх, в степь, едва успевая раздвигать руками свисавшие со слег и хлеставшие его по лицу лозы, отягощенные литыми и тяжелыми гроздьями.
– Не нравится? – вдруг услышал он за своей спиной насмешливый вопрос. С ранцем за плечами, из которого опрыскивают виноградные лозы, его квартирная хозяйка Зинаида Махрова стояла слева от натоптанной через сады тропинки под кустом. Никого больше из ее бригады не было в саду. – Кого это, вы здесь ищете, товарищ Греков?
– Никого, – пробормотал Греков. – Просто захотелось сады перед затоплением еще раз посмотреть. В тридцатом году я с вашим отцом здесь чубуки сажал.
– А у меня здесь жизнь прошла.
И он вдруг увидел, как из уголков глаз «у этой суровой женщины выкатились и остались на щеках две капли, такие же, как и роса, стекающая с виноградных листьев. Тут же она и насухо вытерла их уголком завязанного на подбородке платка.
– И все это теперь надо кинуть.
Греков еще не успел что-нибудь ответить ей,, как совсем близко послышались голоса. Склоняя голову в ту сторону, Зинаида прислушалась к ним, но глаза ее продолжали выжидающе смотреть на Грекова. Голоса приближались, внизу в просветах междурядий уже замелькали белые, синие, красные платки и кофты.
– До свиданья, – дотрагиваясь до края своей шляпы и отодвигая другой рукой преградившую ему путь лозу, – сказал Греков.
– Куда же вы? – вдогонку спросила Зинаида.
Но он уже нырнул в зеленую лиственную мглу, торопясь поскорее раствориться в ней, уходя быстрыми шагами в сторону, противоположную той, откуда приближались голоса. Дождь росы так и забарабанил по полям его шляпы. Рубашка сразу же промокла насквозь. Уже удалившись от того места, где осталась Зинаида Махрова, на изрядное расстояние, он услышал, как она похвалилась женщинам:
– А у меня только что тут свидание было.
Вся ее бригада хором спросила у нее:
– С кем?
– Сразу с двумя. Во-первых, с уполномоченным. Во-вторых, с моим квартирантом,
Женщины так и завопили:
– Где же он? Где?
Теперь уже бегом Греков бросился из садов по тропинке наверх, в степь, едва успевая раздвигать руками свисавшие со слег и хлеставшие его по лицу лозы, отягощенные литыми и тяжелыми гроздьями.