Страница:
Но еще много времени должно было пройти, чтобы люди, заполнившие придонский склон, поверили, что все это было затеяно совсем не ради репортеров и кинооператоров в комбинезонах и желтых куртках, которым нужно было заснять какое-то представление на берегах Дона. Ничто пока не предвещало, что с Доном, который все с той же медлительностью тек среди белых песчаных откосов и красных яров, может произойти какая-нибудь перемена.
Сперва он всего лишь вздохнул, когда вывалилась из самосвала первая очередь камней. Ни сколько-нибудь замутить его не смогла она, ни тем более преградить ему путь в привычных берегах к Азовскому морю. Только на одно мгновение поднялась из его глубин фиолетовая муть, но тут же и успокоилась вода. Легкая рябь, набежав на кромки берегов, угасла.
Не омрачилась зеркальная поверхность Дона и после того, как еще раз самосвалы опрокинули в него свой грохочущий груз. Восемь тупоносых машин сразу въезжали на мост, вода размыкала чрево и, поглотив глыбы серого камня, смыкаясь, текла все так же, как текла она до этого сто и тысячу лет в берегах, опушенных зеленью лугов и серебром полыни.
– Так он и покорился! – услыхал Греков.
Тот самый казак, который сплел его сыну раколовку, стоял в двух шагах от него в толпе. Греков обратил внимание, что глаза у него были ярко-синие и молодые. Может быть, и потому, что, глядя вниз, под кручу, видели они, что батюшка-Дон не только не собирается покоряться, но даже и не желает замечать, что вся эта суета, затеянная здесь, имеет к нему хоть какое-то отношение. Мало ли чего уже ни затевали люди на его берегах за те сотни и тысячи лет, пока он течет в своем русле! Сколько их родилось и умерло, сколько окрасило своей кровью его воды и утонуло в них, а ему хоть бы что.
– Этим его не возьмешь, – снова сказал знакомый Грекову казак, дотронувшись сзади до плеча старика с байдиком. Но старик не оглянулся.
Кинооператоры и фоторепортеры и теперь не оставляли его в покое, то и дело переводя дула своих объективов с прорана на него. Они видели в лице этого древнего казака великолепный сюжет и хотели обыграть его до конца.
Но и он пока не оправдывал их надежд. Его лицо и вся внушительная фигура оставались невозмутимо спокойными, как невозмутимо спокойным оставался Дон, пренебрегая тем, что его старались забросать камнями. Положив руки на свой караичевый байдик, старик смотрел, как исчезают камни под водой. Съезжая с моста на левый берег, порожние самосвалы шли под экскаваторы и, вновь загруженные, возвращались на проран, замыкая кольцо. Пошел второй час перекрытия русла Дона.
19
20
21
22
23
24
Сперва он всего лишь вздохнул, когда вывалилась из самосвала первая очередь камней. Ни сколько-нибудь замутить его не смогла она, ни тем более преградить ему путь в привычных берегах к Азовскому морю. Только на одно мгновение поднялась из его глубин фиолетовая муть, но тут же и успокоилась вода. Легкая рябь, набежав на кромки берегов, угасла.
Не омрачилась зеркальная поверхность Дона и после того, как еще раз самосвалы опрокинули в него свой грохочущий груз. Восемь тупоносых машин сразу въезжали на мост, вода размыкала чрево и, поглотив глыбы серого камня, смыкаясь, текла все так же, как текла она до этого сто и тысячу лет в берегах, опушенных зеленью лугов и серебром полыни.
– Так он и покорился! – услыхал Греков.
Тот самый казак, который сплел его сыну раколовку, стоял в двух шагах от него в толпе. Греков обратил внимание, что глаза у него были ярко-синие и молодые. Может быть, и потому, что, глядя вниз, под кручу, видели они, что батюшка-Дон не только не собирается покоряться, но даже и не желает замечать, что вся эта суета, затеянная здесь, имеет к нему хоть какое-то отношение. Мало ли чего уже ни затевали люди на его берегах за те сотни и тысячи лет, пока он течет в своем русле! Сколько их родилось и умерло, сколько окрасило своей кровью его воды и утонуло в них, а ему хоть бы что.
– Этим его не возьмешь, – снова сказал знакомый Грекову казак, дотронувшись сзади до плеча старика с байдиком. Но старик не оглянулся.
Кинооператоры и фоторепортеры и теперь не оставляли его в покое, то и дело переводя дула своих объективов с прорана на него. Они видели в лице этого древнего казака великолепный сюжет и хотели обыграть его до конца.
Но и он пока не оправдывал их надежд. Его лицо и вся внушительная фигура оставались невозмутимо спокойными, как невозмутимо спокойным оставался Дон, пренебрегая тем, что его старались забросать камнями. Положив руки на свой караичевый байдик, старик смотрел, как исчезают камни под водой. Съезжая с моста на левый берег, порожние самосвалы шли под экскаваторы и, вновь загруженные, возвращались на проран, замыкая кольцо. Пошел второй час перекрытия русла Дона.
19
Вдруг застрял самосвал посредине прорана. Остановились следом за ним и другие машины.
– Доигрался, – бросил Автономов. Греков не понял
– Кто?
Автономов метнул взгляд в ту сторону, где за стеклянной стенкой КП на круче белым пятном расплывалось лицо Цымлова.
– Кажется, было сказано ему, чтобы из ЗК на эту операцию – ни одного. – Автономов вскинул к глазам руку с часами. – Считай, уже полторы минуты из графика выпали. Ну, Федор Иванович, как бы я тебя самого не заставил улечься поперек Дона, – клокочущим голосом пообещал Автономов.
– Нет, это не ЗК, а Коваль, – присматриваясь к круглоголовому, плечистому шоферу, откинувшему капот самосвала, возразил Греков.
Шофер то нажимал на стартер самосвала, то опять, вылезая из кабины, по пояс скрывался в его пасти. «Буйвол» не трогался. Сзади подходили от экскаваторов новые машины, и скоро уже замерло все кольцо.
Автономов опять поднес часы к глазам.
– Две минуты.
В этот момент рядом с фигурой круглоголового появилась фигура другого водителя, в синем комбинезоне. Плечом отодвинув круглоголового, он нырнул в пасть «буйвола», через мгновение вынырнул и, махнув рукой, побежал в хвост колонны. Женщина в комбинезоне едва успела забежать впереди него со своей кинокамерой, затрещав ею, но он тут же и отвел ее рукой, побежав дальше. Круглоголовый шофер за хлопнул за собой дверцу кабины, и самосвал, окутываясь дымом, съехал с моста. Опять заструилось кольцо машин вокруг горла Дона.
– Кто этот молодец? – поинтересовался Автономов. С явным удовольствием он повторил: – Молодец! Когда будем людей к наградам представлять, ты, Греков, не забудь его.
– Это Коптев, – сказал Греков, присматриваясь к водителю в синем комбинезоне, который, оказав помощь товарищу, уже захлопнул дверцу своей машины.
Ничего не дрогнуло в лице Автономова. Он лишь повел глазами в сторону Цымлова, снова встретился взглядом с Грековым и устремил взор туда, где бурлила между ряжами вода и, опоясывая Дон, шли по кругу самосвалы с буйволами на капотах.
Все таким же невозмутимым оставалось чрево Дона, вздрагивая и расступаясь лишь для того, чтобы поглотить очередной поток камней. Уже начинало казаться, что никогда не насытится оно и что восторжествует этот потомок Ермака с байдиком, пока не стала стекать по балкам с горы из степи мгла и не послышалась из репродукторов команда Цымлова:
– Свет!
Одновременно вспыхнули все прожекторы на правом и на левом берегах, скрещиваясь на проране, залучились тысячесвечовые лампы на железобетонных столбах, замерцали фары. Синева вечера раздвинулась, очертив многоцветную толпу на склоне и проран. И тут же как ветром колыхнуло толпу. Из груди ее вырвался вздох.
Вдруг увидели все поперек Дона темную гряду. Свет прожекторов и ламп, пронизав воду, явственно обозначил волнистый хребет каменных бугров, между которыми еще оставались ложбины Все теперь могли видеть, как после каждого нового обвала камней все выше под водой поднимаются конусы бугров и как выравниваются между ними ложбины.
Голос Цымлова скомандовал;
– Вторая очередь!
И с «буйволов», гуськом спускавшихся к прорану, уже не глыбы стали падать в Дон, а заструились ручьи мелких камней. Сталкиваясь в воздухе, они разбрызгивали красные, зеленые, голубые искры.
Кинооператоры и фоторепортеры, не жалея пленки, метались под этим камнепадом по мостикам, перекинутым от ряжа к ряжу. Казалось, не вода бушует между ними, а голубое, красное, зеленое пламя. Ослепленные им, кружились в водовороте рыбы: медно-красные сазаны, серебристые сулы, черные щуки. Медлительные сомы искали проходы в каменной запруде, туполобо тычась в нее, отплывая и вновь подплывая.
Все же одному из них удалось втиснуть свое могучее туловище в ложбину между каменными буграми. Бия хвостом, он рывками пошел вперед, прорываясь в верховья Дона. И он бы, пожалуй, прорвался, если бы в это мгновение из самосвала не обрушилась на него лавина камней, похоронив под собой. В это мгновение и каменная гряда показала из-под воды свою серую ребристую спину.
Слышен стал рокочущий шум Дона. Он как будто хотел напоследок что-то рассказать людям, которые молча стояли на склоне и смотрели, как машины забрасывают камнями его грудь, и напомнить им о чем-то. Осевшие под грузом, медленно въезжали на проран и, легко съезжая с него, опять бежали под ковши экскаваторов самосвалы. С каждым новым оборотом машин все уже становилось горло, из которого еще вырывалась прощальная песня Дона.
Он еще пробивался в низовья большими и маленькими ложбинами, разделявшими вершины каменного хребта, но с каждым новым заездом «буйволов» на проран они становились уже. Вдруг песня его оборвалась.
Съехавшая на мост очередная машина ссыпала в черный проем свой груз. Падая, он угодил в то самое место, где еще пробивалась последняя струя сквозь камни, и все смолкло. Захлебнулся Дон. Перед непроходимой преградой свернул со своего тысячелетнего пути и потек по обводному каналу в обход плотины, чтобы ниже ее опять вернуться в свое древнее, но уже навсегда обмелевшее русло.
– Доигрался, – бросил Автономов. Греков не понял
– Кто?
Автономов метнул взгляд в ту сторону, где за стеклянной стенкой КП на круче белым пятном расплывалось лицо Цымлова.
– Кажется, было сказано ему, чтобы из ЗК на эту операцию – ни одного. – Автономов вскинул к глазам руку с часами. – Считай, уже полторы минуты из графика выпали. Ну, Федор Иванович, как бы я тебя самого не заставил улечься поперек Дона, – клокочущим голосом пообещал Автономов.
– Нет, это не ЗК, а Коваль, – присматриваясь к круглоголовому, плечистому шоферу, откинувшему капот самосвала, возразил Греков.
Шофер то нажимал на стартер самосвала, то опять, вылезая из кабины, по пояс скрывался в его пасти. «Буйвол» не трогался. Сзади подходили от экскаваторов новые машины, и скоро уже замерло все кольцо.
Автономов опять поднес часы к глазам.
– Две минуты.
В этот момент рядом с фигурой круглоголового появилась фигура другого водителя, в синем комбинезоне. Плечом отодвинув круглоголового, он нырнул в пасть «буйвола», через мгновение вынырнул и, махнув рукой, побежал в хвост колонны. Женщина в комбинезоне едва успела забежать впереди него со своей кинокамерой, затрещав ею, но он тут же и отвел ее рукой, побежав дальше. Круглоголовый шофер за хлопнул за собой дверцу кабины, и самосвал, окутываясь дымом, съехал с моста. Опять заструилось кольцо машин вокруг горла Дона.
– Кто этот молодец? – поинтересовался Автономов. С явным удовольствием он повторил: – Молодец! Когда будем людей к наградам представлять, ты, Греков, не забудь его.
– Это Коптев, – сказал Греков, присматриваясь к водителю в синем комбинезоне, который, оказав помощь товарищу, уже захлопнул дверцу своей машины.
Ничего не дрогнуло в лице Автономова. Он лишь повел глазами в сторону Цымлова, снова встретился взглядом с Грековым и устремил взор туда, где бурлила между ряжами вода и, опоясывая Дон, шли по кругу самосвалы с буйволами на капотах.
Все таким же невозмутимым оставалось чрево Дона, вздрагивая и расступаясь лишь для того, чтобы поглотить очередной поток камней. Уже начинало казаться, что никогда не насытится оно и что восторжествует этот потомок Ермака с байдиком, пока не стала стекать по балкам с горы из степи мгла и не послышалась из репродукторов команда Цымлова:
– Свет!
Одновременно вспыхнули все прожекторы на правом и на левом берегах, скрещиваясь на проране, залучились тысячесвечовые лампы на железобетонных столбах, замерцали фары. Синева вечера раздвинулась, очертив многоцветную толпу на склоне и проран. И тут же как ветром колыхнуло толпу. Из груди ее вырвался вздох.
Вдруг увидели все поперек Дона темную гряду. Свет прожекторов и ламп, пронизав воду, явственно обозначил волнистый хребет каменных бугров, между которыми еще оставались ложбины Все теперь могли видеть, как после каждого нового обвала камней все выше под водой поднимаются конусы бугров и как выравниваются между ними ложбины.
Голос Цымлова скомандовал;
– Вторая очередь!
И с «буйволов», гуськом спускавшихся к прорану, уже не глыбы стали падать в Дон, а заструились ручьи мелких камней. Сталкиваясь в воздухе, они разбрызгивали красные, зеленые, голубые искры.
Кинооператоры и фоторепортеры, не жалея пленки, метались под этим камнепадом по мостикам, перекинутым от ряжа к ряжу. Казалось, не вода бушует между ними, а голубое, красное, зеленое пламя. Ослепленные им, кружились в водовороте рыбы: медно-красные сазаны, серебристые сулы, черные щуки. Медлительные сомы искали проходы в каменной запруде, туполобо тычась в нее, отплывая и вновь подплывая.
Все же одному из них удалось втиснуть свое могучее туловище в ложбину между каменными буграми. Бия хвостом, он рывками пошел вперед, прорываясь в верховья Дона. И он бы, пожалуй, прорвался, если бы в это мгновение из самосвала не обрушилась на него лавина камней, похоронив под собой. В это мгновение и каменная гряда показала из-под воды свою серую ребристую спину.
Слышен стал рокочущий шум Дона. Он как будто хотел напоследок что-то рассказать людям, которые молча стояли на склоне и смотрели, как машины забрасывают камнями его грудь, и напомнить им о чем-то. Осевшие под грузом, медленно въезжали на проран и, легко съезжая с него, опять бежали под ковши экскаваторов самосвалы. С каждым новым оборотом машин все уже становилось горло, из которого еще вырывалась прощальная песня Дона.
Он еще пробивался в низовья большими и маленькими ложбинами, разделявшими вершины каменного хребта, но с каждым новым заездом «буйволов» на проран они становились уже. Вдруг песня его оборвалась.
Съехавшая на мост очередная машина ссыпала в черный проем свой груз. Падая, он угодил в то самое место, где еще пробивалась последняя струя сквозь камни, и все смолкло. Захлебнулся Дон. Перед непроходимой преградой свернул со своего тысячелетнего пути и потек по обводному каналу в обход плотины, чтобы ниже ее опять вернуться в свое древнее, но уже навсегда обмелевшее русло.
20
В этот момент кинооператоры снова вспомнили о старике, из которого должен был получиться сюжет. Если его как следует обыграть, это наверняка войдет в золотой фонд киноискусства. Единственный в своем роде шедевр: прощание казачества со старым Доном.
Снопы света сразу со всех сторон брызнули на склон горы и, выхватив из темноты живописную толпу, ярче всех озарили стоявшего впереди всех старого казака с байдиком. Вспыхнули у него околыш и лампасы. И все вдруг увидели, что он плачет.
Кинорепортеры и фоторепортеры так и ринулись поближе к нему, заходя с одного и другого бока и приседая, чтобы снизу нацеливать объективы, потому что им непременно надо было заснять его лицо крупным планом. Каждая его слеза была на вес золота. Это были не какие-нибудь глицериновые, а самые натуральные слезы казака, оплакивающего расставание его с древним Доном. Окружив старика, они в свете прожекторов плясали вокруг него. Девушка в комбинезоне сумела ближе всех подобраться к нему, под самую бороду, и снизу целилась в него глазком кинокамеры.
Внезапно старый казак выпрямился и, подняв свой байдик, пошел на них, как ходил на ворон и сорок в своем огороде и в станице.
– Кыш, проклятые!
Расступаясь перед ним, они разбежались в стороны, но не забывая при этом трещать и щелкать затворами своих аппаратов. Они не вправе были прозевать такие кадры. Фигура казака с поднятым байдиком должна будет выглядеть на фоне укрощенного Дона особенно символически. Когда он круто повернулся и пошел прочь, взбираясь по склону, они опять сомкнулись вокруг него, забегая к нему с боков, спереди и снимая его спину в синем чекмене.
Как незрячий, он нащупывал впереди себя байдиком стежку. Из толпы жителей выступила девушка в сиреневой блузке и пошла рядом с ним, поддерживая его под локоть.
Теперь уже кинорепортеры и фоторепортеры неотступно сопровождали их обоих – старика и девушку, поддерживающую его под локоть. Нельзя было и придумать лучших кадров. Вот где была символика: немощную старость сопровождает на покой торжествующая юность.
Снопы света сразу со всех сторон брызнули на склон горы и, выхватив из темноты живописную толпу, ярче всех озарили стоявшего впереди всех старого казака с байдиком. Вспыхнули у него околыш и лампасы. И все вдруг увидели, что он плачет.
Кинорепортеры и фоторепортеры так и ринулись поближе к нему, заходя с одного и другого бока и приседая, чтобы снизу нацеливать объективы, потому что им непременно надо было заснять его лицо крупным планом. Каждая его слеза была на вес золота. Это были не какие-нибудь глицериновые, а самые натуральные слезы казака, оплакивающего расставание его с древним Доном. Окружив старика, они в свете прожекторов плясали вокруг него. Девушка в комбинезоне сумела ближе всех подобраться к нему, под самую бороду, и снизу целилась в него глазком кинокамеры.
Внезапно старый казак выпрямился и, подняв свой байдик, пошел на них, как ходил на ворон и сорок в своем огороде и в станице.
– Кыш, проклятые!
Расступаясь перед ним, они разбежались в стороны, но не забывая при этом трещать и щелкать затворами своих аппаратов. Они не вправе были прозевать такие кадры. Фигура казака с поднятым байдиком должна будет выглядеть на фоне укрощенного Дона особенно символически. Когда он круто повернулся и пошел прочь, взбираясь по склону, они опять сомкнулись вокруг него, забегая к нему с боков, спереди и снимая его спину в синем чекмене.
Как незрячий, он нащупывал впереди себя байдиком стежку. Из толпы жителей выступила девушка в сиреневой блузке и пошла рядом с ним, поддерживая его под локоть.
Теперь уже кинорепортеры и фоторепортеры неотступно сопровождали их обоих – старика и девушку, поддерживающую его под локоть. Нельзя было и придумать лучших кадров. Вот где была символика: немощную старость сопровождает на покой торжествующая юность.
21
В будку командного пункта, где до этого священнодействовал один Цымлов, теперь набились инженеры, начальники участков и многочисленные соавторы проекта операции, только что завершившейся полным успехом, трясли друг другу руки и обнимались так, что слышалось похрустывание костей. На столе появились две четверти с цимлянским, надавленным из того самого винограда, который теперь тоже переселяли из затопляемых зон. Звякнули стаканы.
Автономов, чокаясь, первый протянул свой стакан Цымлову.
– За главного виновника! Вон какого коня усмирил. – И, залпом осушив свой стакан, признался. – А я уже хотел заставлять тебя самого…
– За вами готов я хоть в воду, – догадливо отпарировал Цымлов.
– Ого, да твои кадры, оказывается, с зубами, – найдя глазами Грекова, пожаловался Автономов. – Давай, Федор Иванович, целоваться. – И он потянулся к Цымлову.
Козырев, который в трезвом виде никогда бы не позволил себе фамильярного обращения с начальством, вставая и расплескивая из стакана вино, крикнул:
– А я, Юрий Александрович, предлагаю за вас! От души, потому что восхищаюсь. – И, взглядывая сквозь стекло на склон горы, засмеялся. – А действительно из этого деда дух вон. Ермак уходит на пенсию.
В растерянности он оглянулся по сторонам, заметив, что никто не смеется. Дон уже не шумел за окном. Еще видна была фигура старика, взбирающегося вверх по склону.
И тогда раздался голос Автономова:
– Лучше ты бы помолчал, Козырев! Есть такие вещи, над которыми никому не позволено смеяться.
Автономов, чокаясь, первый протянул свой стакан Цымлову.
– За главного виновника! Вон какого коня усмирил. – И, залпом осушив свой стакан, признался. – А я уже хотел заставлять тебя самого…
– За вами готов я хоть в воду, – догадливо отпарировал Цымлов.
– Ого, да твои кадры, оказывается, с зубами, – найдя глазами Грекова, пожаловался Автономов. – Давай, Федор Иванович, целоваться. – И он потянулся к Цымлову.
Козырев, который в трезвом виде никогда бы не позволил себе фамильярного обращения с начальством, вставая и расплескивая из стакана вино, крикнул:
– А я, Юрий Александрович, предлагаю за вас! От души, потому что восхищаюсь. – И, взглядывая сквозь стекло на склон горы, засмеялся. – А действительно из этого деда дух вон. Ермак уходит на пенсию.
В растерянности он оглянулся по сторонам, заметив, что никто не смеется. Дон уже не шумел за окном. Еще видна была фигура старика, взбирающегося вверх по склону.
И тогда раздался голос Автономова:
– Лучше ты бы помолчал, Козырев! Есть такие вещи, над которыми никому не позволено смеяться.
22
Теперь для Грекова одним из новых, еще не испытанных им до этого удовольствий стало прийти вечером домой, бесшумно открыть с террасы дверь и незамеченным постоять на пороге, радуясь тому, что открывалось его взору.
Ярко горит свет, все двери в доме открыты настежь, Валентина Ивановна сидит на диване, положив на колени вышивание, а Таня и Алеша попеременно убегают из столовой в комнаты направо и налево и появляются оттуда, наряженные в платья, кофты, юбки, брюки и галифе, в дамские туфли и в кирзовые сапоги, в которых Греков обычно вышагивал по картам намыва. Таня, утонув в брюках и сапогах, перепоясав отцовскую гимнастерку ремнем и выпустив из-под козырька его военной фуражки клок волос, изображает казака, а Алеша появляется в красной кофте и длинной зеленой юбке. Глаза у него и так цыганские, и Валентина Ивановна хохочет до слез, когда он, вращая ими и доставая из-под доброй полдюжины юбок колоду карт, предлагает ей предсказать судьбу.
– Трефовый король, – нараспев говорит гадалка, – и рад бы отдать тебе свое сердце, но промеж вами встала бубновая дама и стращает его казенным домом. Однако ты, милая, надейся, потому как по картам тебе лежит дорога, а в конце и заветная встреча. Только не скупись, позолоти ручку.
Валентине Ивановне совсем немного надо, чтобы вызвать у нее приступ смеха. Смеясь, она откидывалась на спинку дивана и заливалась своим «а-ах-ха» минуты на три, которых актерам было достаточно, чтобы исчезнуть за кулисами и появиться оттуда уже в ином виде. Теперь уже на голове у Алеши не цветастый платок, а соломенная шляпа с черной лентой, на верхней губе торчат две щеточки фатовских усиков, а брюки волнами ниспадают на штиблеты, и он вращает задом совсем как Чаплин, спасаясь от погони пузатого полицейского в мундире, в котором Греков узнавал свой старый френч. На мундире болтается черная кобура, и полицейский, гоняясь за Чаплиным по всем комнатам, свирепо хватается за нее рукой. С громом падают у них на пути стулья, дребезжат тарелки, ножи и вилки в буфете и на столе под полотенцем, которым прикрыт ужин. Пыль столбом стоит. Улепетывающий от своего преследователя Чаплин вращает задом ничуть не хуже знаменитого оригинала, но это ему не помогает. Вот его совсем настигает полицейский. В этот момент Чарли оборачивается и укалывает его своей тросточкой. Пузатый полицейский испускает дух, делаясь на глазах совсем тощим – это Таня незаметно выпускала воздух из футбольной камеры, спрятанной под отцовским френчем.
И снова благодарный зрительный зал минуты на три разражается своим «а-ах-ха». Этому зрительному залу вообще достаточно показать палец, чтобы он оказался во власти неудержимого смеха. Не мудрено, что ни зрительный зал, ни актеры в это время совсем не замечают того, кто давно уже стоит в дверях, прислонившись к притолоке, и тоже смеется. Еще долго он будет так стоять, не заявляя о своем присутствии, пока его наконец не заметят.
– Вот и отец! – вставая с дивана и вытирая глаза, говорит Валентина Ивановна. – Ужинать.
Но и за ужином то и дело из конца в конец стола перепархивает смех. Теперь со стороны, да еще в присутствии такого слушателя, как отец, детям все их забавы кажутся еще более смешными, и они наперебой смакуют их. Валентина Ивановна прикрикивает на них за то, что они, совсем не пережевывая, глотают кусками мясо, но потом тоже начинает вставлять в их воспоминания свои подробности, от которых хохот за столом переходит в стон. Крича и размахивая руками, Таня и Алеша входят в раж, с ними уже невозможно сладить. Кто-нибудь из них обязательно опрокинет на скатерть стакан с молоком или уронит на пол тарелку. Спохватываясь, Валентина Ивановна зовет на помощь Грекова. С трудом удается навести порядок и разогнать их по постелям. Но и после этого они еще долго перекрикиваются из комнаты в комнату. Звонко звучат их голоса в доме, то и дело опять взрываясь фейерверками смеха. И хотя они мешают уставшему за день Грекову уснуть, он сердиться на них не может. Может ли он сердиться, если впервые за многие годы никакая подспудная боль не ворочается в сердце и сознание вины не подтачивает его совесть.
Все его тревоги рассеялись, он оказался совсем незрячим. И тени настороженности, с которой Алеша приехал из дома, нельзя теперь заметить в его отношении к Валентине Ивановне. Лед растаял. Даже нечто напоминающее чувство зависти испытывал Греков, узнавая иногда от Валентины Ивановны об Алеше то, что отцу положено было бы первому узнавать о сыне. На такую зависть Греков был согласен.
И так продолжалось до того дня, пока в их дом не пришла открытка на имя Алеши.
Ярко горит свет, все двери в доме открыты настежь, Валентина Ивановна сидит на диване, положив на колени вышивание, а Таня и Алеша попеременно убегают из столовой в комнаты направо и налево и появляются оттуда, наряженные в платья, кофты, юбки, брюки и галифе, в дамские туфли и в кирзовые сапоги, в которых Греков обычно вышагивал по картам намыва. Таня, утонув в брюках и сапогах, перепоясав отцовскую гимнастерку ремнем и выпустив из-под козырька его военной фуражки клок волос, изображает казака, а Алеша появляется в красной кофте и длинной зеленой юбке. Глаза у него и так цыганские, и Валентина Ивановна хохочет до слез, когда он, вращая ими и доставая из-под доброй полдюжины юбок колоду карт, предлагает ей предсказать судьбу.
– Трефовый король, – нараспев говорит гадалка, – и рад бы отдать тебе свое сердце, но промеж вами встала бубновая дама и стращает его казенным домом. Однако ты, милая, надейся, потому как по картам тебе лежит дорога, а в конце и заветная встреча. Только не скупись, позолоти ручку.
Валентине Ивановне совсем немного надо, чтобы вызвать у нее приступ смеха. Смеясь, она откидывалась на спинку дивана и заливалась своим «а-ах-ха» минуты на три, которых актерам было достаточно, чтобы исчезнуть за кулисами и появиться оттуда уже в ином виде. Теперь уже на голове у Алеши не цветастый платок, а соломенная шляпа с черной лентой, на верхней губе торчат две щеточки фатовских усиков, а брюки волнами ниспадают на штиблеты, и он вращает задом совсем как Чаплин, спасаясь от погони пузатого полицейского в мундире, в котором Греков узнавал свой старый френч. На мундире болтается черная кобура, и полицейский, гоняясь за Чаплиным по всем комнатам, свирепо хватается за нее рукой. С громом падают у них на пути стулья, дребезжат тарелки, ножи и вилки в буфете и на столе под полотенцем, которым прикрыт ужин. Пыль столбом стоит. Улепетывающий от своего преследователя Чаплин вращает задом ничуть не хуже знаменитого оригинала, но это ему не помогает. Вот его совсем настигает полицейский. В этот момент Чарли оборачивается и укалывает его своей тросточкой. Пузатый полицейский испускает дух, делаясь на глазах совсем тощим – это Таня незаметно выпускала воздух из футбольной камеры, спрятанной под отцовским френчем.
И снова благодарный зрительный зал минуты на три разражается своим «а-ах-ха». Этому зрительному залу вообще достаточно показать палец, чтобы он оказался во власти неудержимого смеха. Не мудрено, что ни зрительный зал, ни актеры в это время совсем не замечают того, кто давно уже стоит в дверях, прислонившись к притолоке, и тоже смеется. Еще долго он будет так стоять, не заявляя о своем присутствии, пока его наконец не заметят.
– Вот и отец! – вставая с дивана и вытирая глаза, говорит Валентина Ивановна. – Ужинать.
Но и за ужином то и дело из конца в конец стола перепархивает смех. Теперь со стороны, да еще в присутствии такого слушателя, как отец, детям все их забавы кажутся еще более смешными, и они наперебой смакуют их. Валентина Ивановна прикрикивает на них за то, что они, совсем не пережевывая, глотают кусками мясо, но потом тоже начинает вставлять в их воспоминания свои подробности, от которых хохот за столом переходит в стон. Крича и размахивая руками, Таня и Алеша входят в раж, с ними уже невозможно сладить. Кто-нибудь из них обязательно опрокинет на скатерть стакан с молоком или уронит на пол тарелку. Спохватываясь, Валентина Ивановна зовет на помощь Грекова. С трудом удается навести порядок и разогнать их по постелям. Но и после этого они еще долго перекрикиваются из комнаты в комнату. Звонко звучат их голоса в доме, то и дело опять взрываясь фейерверками смеха. И хотя они мешают уставшему за день Грекову уснуть, он сердиться на них не может. Может ли он сердиться, если впервые за многие годы никакая подспудная боль не ворочается в сердце и сознание вины не подтачивает его совесть.
Все его тревоги рассеялись, он оказался совсем незрячим. И тени настороженности, с которой Алеша приехал из дома, нельзя теперь заметить в его отношении к Валентине Ивановне. Лед растаял. Даже нечто напоминающее чувство зависти испытывал Греков, узнавая иногда от Валентины Ивановны об Алеше то, что отцу положено было бы первому узнавать о сыне. На такую зависть Греков был согласен.
И так продолжалось до того дня, пока в их дом не пришла открытка на имя Алеши.
23
Приехав домой к обеду и увидев на Алешином столике открытку, Греков прочитал ее, не считая для себя зазорным знать, о чем пишут его сыну. Он сразу узнал почерк. Первым же чувством его, когда он пробежал глазами написанные этим почерком строчки, был страх, что Алеша уже успел прочитать их. Самый чужой и злонамеренный человек не смог бы причинить Алеше большего вреда, чем родная мать этой открыткой. Отвечая на Алешино письмо, она писала ему своим мужским почерком, что, конечно, рада за сынашу, который так весело проводит время у отца, ходит на рыбалку и катается на лодке. Только она надеется, что ее черноглазый будет осторожней. Папа, конечно, его любит, но есть еще на свете двуличные люди, хотя иногда они могут показаться и хорошими. Они были бы рады, если бы ее мальчик простудился или даже утонул. Но мама знает, что ее сыночек умница и вернется домой невредимым.
Вот, оказывается, почему она на этот раз позволила Алеше провести у отца лето. Она, конечно, не сомневалась, что открытку прочтет хозяйка дома. Понимала она или нет, что если кто и может больше всего от этого пострадать, так это Алеша? Но успел ли он прочитать открытку?
За обедом у Грекова уже не осталось сомнений. Ему понадобилось всего лишь раз перехватить взгляд Алеши, брошенный на Валентину Ивановну. Спугнутый взглядом отца, он тут же опустил глаза к тарелке, и это движение только укрепило Грекова в его догадке. Точно такой взгляд был у Алеши, когда он только приехал от матери. Но потом, когда лед растаял и отношения между ним и Валентиной Ивановной все более становились похожими на дружбу, все чаще стал замечать Греков во взглядах, которыми они обменивались, и смешинки. Они охотно подшучивали друг над другом. Алеше явно нравилось вызывать у нее смех.
И вот опять этот взгляд. Но к отчужденности прибавилось в нем и что-то другое. Как будто он с сожалением старался рассмотреть в лице у Валентины Ивановны то, что до сих пор так искусно от него скрывали.
Не показалось ли Грекову, что и Валентина Ивановна чувствовала на себе этот взгляд? Иначе почему бы она теперь избегала встречаться с Алешей глазами.
В том, что она не читала открытки, Греков был уверен. Как и всегда, получив открытку, она, конечно, отдала ее Алеше или же положила на его столик. Но почему же тогда Грекову кажется, что ее лицо и глаза спрятались за какой-то сеткой?
Не слышно было на этот раз тоже за обеденным столом и привычных уток. Если бы не голосок Тани, обед прошел бы в молчании. Одна Таня ничего не замечала.
После обеда Валентина Ивановна, убрав посуду, ушла к себе в комнату. Греков подождал в столовой, надеясь, что она выйдет и между ними начнется тот разговор, без которого у них не обходился ни один день. Но она не вышла. Тогда он встал из-за стола и сам вошел к ней в комнату.
– Ты, Валя, прочла открытку?
Стоя у окна и глядя на улицу, она ответила:
– В этом не было необходимости. Достаточно, что нашу почту сперва читают соседи.
Грекову следовало бы и самому догадаться. В их отсутствие письмоносец Митрич обычно отдавал всю почту Гамзиной, и она никогда не упускала случая поинтересоваться содержанием писем. Может быть, самое замечательное заключалось в том, что, узнав таким способом о вещах, которые касались чужой жизни, она обычно сопровождала все это своими комментариями и советами. Только от нее Валентина Ивановна и могла узнать о содержании открытки, но, конечно, она не придала этому никакого значения. Над этим только можно было посмеяться, как над одним из примеров человеческой глупости, а Валентина Ивановна никогда не упускала случая посмеяться. Он дотронулся до ее плеча:
– Валя!
Его удивило не столько то, что она ему ответила, сколько то, как ответила:
– Лучше, Василий, больше не говорить об этом. Еще никогда он не слышал у нее такого тона.
И если когда-нибудь раньше она называла его Василием, то лишь в шутку. Это был и ее голос, и не ее. Как будто он сразу выцвел,.
Но и настаивать на чем-нибудь не в обычае было между ними. Греков еще постоял у нее за спиной, глядя на бронзовые стружки рассыпавшихся у нее по шее тонких волос. Она не обернулась, и, выходя из ее комнаты, он притворил за собой дверь.
На этот раз день закончился в их доме не так, как заканчивался он последнее время. И хотя вся семья рано оказалась в сборе, ни беготни по комнатам не было слышно, ни «а-ах-ха», услышав которое, прохожие на улице поворачивали головы к окнам Грековых. Алеша с Таней затеяли было свой ежевечерний маскарад, и Греков даже уселся на уголке дивана, выполняя роль зрителя, но Валентина Ивановна из своей комнаты не вышла, а детям, как видно, больше всего недоставало ее смеха. Таня, гоняясь за Алешей, вдруг на полдороге свернула в сторону и, уткнувшись отцу в колени, разревелась. Плечики и косички ее с белыми бантами вздрагивали, и она долго не могла успокоиться, не отвечая на его вопросы: «Что с тобой? Ну, что с тобой, Таня?» Так и уснула у него на коленях, и он отнес ее в кровать. Хотел было Греков заговорить с Алешей, но и тот уклонился. Ему на этот раз намного раньше обычного захотелось спать, он лег на свой диван в столовой, тут же закрыв глаза. Все разошлись по местам.
Вот, оказывается, почему она на этот раз позволила Алеше провести у отца лето. Она, конечно, не сомневалась, что открытку прочтет хозяйка дома. Понимала она или нет, что если кто и может больше всего от этого пострадать, так это Алеша? Но успел ли он прочитать открытку?
За обедом у Грекова уже не осталось сомнений. Ему понадобилось всего лишь раз перехватить взгляд Алеши, брошенный на Валентину Ивановну. Спугнутый взглядом отца, он тут же опустил глаза к тарелке, и это движение только укрепило Грекова в его догадке. Точно такой взгляд был у Алеши, когда он только приехал от матери. Но потом, когда лед растаял и отношения между ним и Валентиной Ивановной все более становились похожими на дружбу, все чаще стал замечать Греков во взглядах, которыми они обменивались, и смешинки. Они охотно подшучивали друг над другом. Алеше явно нравилось вызывать у нее смех.
И вот опять этот взгляд. Но к отчужденности прибавилось в нем и что-то другое. Как будто он с сожалением старался рассмотреть в лице у Валентины Ивановны то, что до сих пор так искусно от него скрывали.
Не показалось ли Грекову, что и Валентина Ивановна чувствовала на себе этот взгляд? Иначе почему бы она теперь избегала встречаться с Алешей глазами.
В том, что она не читала открытки, Греков был уверен. Как и всегда, получив открытку, она, конечно, отдала ее Алеше или же положила на его столик. Но почему же тогда Грекову кажется, что ее лицо и глаза спрятались за какой-то сеткой?
Не слышно было на этот раз тоже за обеденным столом и привычных уток. Если бы не голосок Тани, обед прошел бы в молчании. Одна Таня ничего не замечала.
После обеда Валентина Ивановна, убрав посуду, ушла к себе в комнату. Греков подождал в столовой, надеясь, что она выйдет и между ними начнется тот разговор, без которого у них не обходился ни один день. Но она не вышла. Тогда он встал из-за стола и сам вошел к ней в комнату.
– Ты, Валя, прочла открытку?
Стоя у окна и глядя на улицу, она ответила:
– В этом не было необходимости. Достаточно, что нашу почту сперва читают соседи.
Грекову следовало бы и самому догадаться. В их отсутствие письмоносец Митрич обычно отдавал всю почту Гамзиной, и она никогда не упускала случая поинтересоваться содержанием писем. Может быть, самое замечательное заключалось в том, что, узнав таким способом о вещах, которые касались чужой жизни, она обычно сопровождала все это своими комментариями и советами. Только от нее Валентина Ивановна и могла узнать о содержании открытки, но, конечно, она не придала этому никакого значения. Над этим только можно было посмеяться, как над одним из примеров человеческой глупости, а Валентина Ивановна никогда не упускала случая посмеяться. Он дотронулся до ее плеча:
– Валя!
Его удивило не столько то, что она ему ответила, сколько то, как ответила:
– Лучше, Василий, больше не говорить об этом. Еще никогда он не слышал у нее такого тона.
И если когда-нибудь раньше она называла его Василием, то лишь в шутку. Это был и ее голос, и не ее. Как будто он сразу выцвел,.
Но и настаивать на чем-нибудь не в обычае было между ними. Греков еще постоял у нее за спиной, глядя на бронзовые стружки рассыпавшихся у нее по шее тонких волос. Она не обернулась, и, выходя из ее комнаты, он притворил за собой дверь.
На этот раз день закончился в их доме не так, как заканчивался он последнее время. И хотя вся семья рано оказалась в сборе, ни беготни по комнатам не было слышно, ни «а-ах-ха», услышав которое, прохожие на улице поворачивали головы к окнам Грековых. Алеша с Таней затеяли было свой ежевечерний маскарад, и Греков даже уселся на уголке дивана, выполняя роль зрителя, но Валентина Ивановна из своей комнаты не вышла, а детям, как видно, больше всего недоставало ее смеха. Таня, гоняясь за Алешей, вдруг на полдороге свернула в сторону и, уткнувшись отцу в колени, разревелась. Плечики и косички ее с белыми бантами вздрагивали, и она долго не могла успокоиться, не отвечая на его вопросы: «Что с тобой? Ну, что с тобой, Таня?» Так и уснула у него на коленях, и он отнес ее в кровать. Хотел было Греков заговорить с Алешей, но и тот уклонился. Ему на этот раз намного раньше обычного захотелось спать, он лег на свой диван в столовой, тут же закрыв глаза. Все разошлись по местам.
24
Дом был построен подковой, и из окна своей комнаты Греков видел в освещенном окне комнаты Валентины Ивановны ее тень, отпечатавшуюся на белом тюле. Он хотел было войти к ней в комнату, но воспоминание о ее последних словах: «Лучше, Василий, не говорить об этом» – его удержало. Еще никогда ничто неясное и беспокоившее их обоих они не хранили каждый в себе, не стараясь выяснить этого вместе, и в их разговорах не существовало тех запретных рифов, которые надо было бы обходить стороной. Тем более не мог понять Греков, почему лучше не говорить об этом. Как будто разговор об этом таил для них какую-нибудь опасность. Это тем более исключено, что ничего нового не появилось между ними, а то, что появилось, подброшено со стороны, и для них не составляло труда опять выбросить это обратно. Но сделать это можно только вместе, выяснив все до конца, а Валентина Ивановна не хочет говорить об этом.
Еще некоторое время он постоял в своей комнате у окна, глядя на ее тень на противоположном крыле дома, и потом, тихо ступая через столовую, где лежал на диване Алеша, вышел во двор.
Поселок погружался в сон, лишь кое-где сквозь ветви старых казачьих садов светились окна, а с танцплощадки доносились звуки аккордеона. Слышно было, как там шаркают по асфальту ноги. На аккордеоне играл Вадим Зверев,
С бетоновозной эстакады наплывал гул. Над нею в небе раскрылатилось зарево. Ночной поселок только в центре был крест-накрест прошит строчками фонарей.
Проходя через палисадник, он обратил внимание, что за этот день перед их домом расцвели розы того самого редкого сорта, за которым долго охотился Греков. Три года назад он посадил их вокруг дома, как это делал всякий раз, переезжая на новое место.
Кусты белых роз выступали из черноты ночи, как алебастровые, а ярко-пунцовые крупные розы казались черными. На один куст красных роз падала из дома полоса света. Ночью, как всегда, они пахли острее, но сегодня особенно резко – должно быть, потому, что прошел небольшой дождь.
Выйдя из калитки, он направился от дома не по своему обычному пути – не к огням, помигивающим на кранах и на мотопоездах, а в обратную сторону, по улице, прорезывающей поселок с востока на запад. Чем дальше уходила улица от плотины, тем глуше ворочалась за спиной стройка, явственнее дышало в воздухе степью. За все лето он не запомнил здесь такой звездной ночи. С тех пор как началась стройка, те звезды, которые всегда загорались здесь над степью, уже успели ужиться с теми, которые люди зажигали на плотине, и если бы те или другие вдруг погасли, то и эта летняя ночь показалась бы неполной. Но вот еще две звезды – красную и зеленую – увидел над головой Греков. Они двигались, иногда скрываясь за тучей и опять появляясь. Самолет пролетал над стройкой так высоко, что звука его не было слышно, только сигнальные огни отмечали его путь в небе.
Так он, вероятно, дошел бы и до самой степи по улице, отчеркнутой тенями садов, если бы его внимание не привлекли звуки оживленного разговора. Они доносились слева, из светившихся в глубине сада окон большого дома. Греков узнал этот дом, его хозяева съехали на новое место, как только началась стройка.
Дом был хороший, с балясинами и с низами. Но особенно хорош был яблоневый сад. Должно быть, не одно поколение людей выросло и успело состариться под этими большими яблонями, не одно десятилетие с весны до глубокой осени стояли под ними столы и кровати, зарождалась жизнь, вспыхивало и гасло яркое и короткое человеческое счастье.
Только слабый свет процеживался теперь сквозь густую листву с звуками голосов и смеха. Ему не нужно было прислушиваться, чтобы убедиться, что самый веселый из них принадлежит Гамзину, а громче всех смеется нынешняя хозяйка этого дома Лилия Андреевна Клепикова. Еще кто-то третий вторил ей глуховатым баском.
Греков вспомнил, что сегодня суббота, когда в этом доме теперь обычно собирались гости.
Еще некоторое время он постоял в своей комнате у окна, глядя на ее тень на противоположном крыле дома, и потом, тихо ступая через столовую, где лежал на диване Алеша, вышел во двор.
Поселок погружался в сон, лишь кое-где сквозь ветви старых казачьих садов светились окна, а с танцплощадки доносились звуки аккордеона. Слышно было, как там шаркают по асфальту ноги. На аккордеоне играл Вадим Зверев,
С бетоновозной эстакады наплывал гул. Над нею в небе раскрылатилось зарево. Ночной поселок только в центре был крест-накрест прошит строчками фонарей.
Проходя через палисадник, он обратил внимание, что за этот день перед их домом расцвели розы того самого редкого сорта, за которым долго охотился Греков. Три года назад он посадил их вокруг дома, как это делал всякий раз, переезжая на новое место.
Кусты белых роз выступали из черноты ночи, как алебастровые, а ярко-пунцовые крупные розы казались черными. На один куст красных роз падала из дома полоса света. Ночью, как всегда, они пахли острее, но сегодня особенно резко – должно быть, потому, что прошел небольшой дождь.
Выйдя из калитки, он направился от дома не по своему обычному пути – не к огням, помигивающим на кранах и на мотопоездах, а в обратную сторону, по улице, прорезывающей поселок с востока на запад. Чем дальше уходила улица от плотины, тем глуше ворочалась за спиной стройка, явственнее дышало в воздухе степью. За все лето он не запомнил здесь такой звездной ночи. С тех пор как началась стройка, те звезды, которые всегда загорались здесь над степью, уже успели ужиться с теми, которые люди зажигали на плотине, и если бы те или другие вдруг погасли, то и эта летняя ночь показалась бы неполной. Но вот еще две звезды – красную и зеленую – увидел над головой Греков. Они двигались, иногда скрываясь за тучей и опять появляясь. Самолет пролетал над стройкой так высоко, что звука его не было слышно, только сигнальные огни отмечали его путь в небе.
Так он, вероятно, дошел бы и до самой степи по улице, отчеркнутой тенями садов, если бы его внимание не привлекли звуки оживленного разговора. Они доносились слева, из светившихся в глубине сада окон большого дома. Греков узнал этот дом, его хозяева съехали на новое место, как только началась стройка.
Дом был хороший, с балясинами и с низами. Но особенно хорош был яблоневый сад. Должно быть, не одно поколение людей выросло и успело состариться под этими большими яблонями, не одно десятилетие с весны до глубокой осени стояли под ними столы и кровати, зарождалась жизнь, вспыхивало и гасло яркое и короткое человеческое счастье.
Только слабый свет процеживался теперь сквозь густую листву с звуками голосов и смеха. Ему не нужно было прислушиваться, чтобы убедиться, что самый веселый из них принадлежит Гамзину, а громче всех смеется нынешняя хозяйка этого дома Лилия Андреевна Клепикова. Еще кто-то третий вторил ей глуховатым баском.
Греков вспомнил, что сегодня суббота, когда в этом доме теперь обычно собирались гости.