Страница:
– Катере, – глухо подсказал Игорь.
– Да, на нем, – обрадовалась старуха, – приедут-то вместе и понавезут дочке всяких конфет и кукол, а потом Тамарка вроде бы все к нему повертается спиной, отставку дает. Он к ней и «Тамарочка», и «Томочка», и с разными вопросами, а она ему только «да» и «нет» – и опять спиной. Хочет ее за руку взять, а она ее, как кошка лапку от горячей плиты, и глазами на него совсем как на чужого. Возьмет Люсю и цельный день ее от себя ни на шаг, и кормит сама, и песенки поет, и куклам платьица шьет. А его будто нет. Стала и на ночь ее с собой в свою комнату брать. Раньше, когда приезжали вдвоем, я стелила им в разных комнатах – ему в зале, а ей в боковушке, где она и раньше всегда спала… Ты чего? – вдруг прерывая свой рассказ, спросила Нимфадора у Игоря. – Зуб болит?
– Нет, ничего, – не сразу ответил Игорь.
– Постелю я им, понятно от стыда, в разных комнатах, но только, бывало, всегда слышу, как вскорости он крадется к ней босой по крашеному полу. Они-то думают, что я совсем глухая, а половицы рып, рып… Старые, еще отец мой настилал. Да что это с тобой, – снова встревожилась старуха, – не пчела ужалила?
– Эт-то пройдет, – морщась, отвечал Игорь.
– А ты отодвинься подальше от уликов, сейчас я подымлю. – Oнa качнула несколько раз дымарем, выпустив из него облако дыма. – Меня-то они уже не трогают, обвыкли, да и шкура уже старая. Пройдет, – успокоила она Игоря. – Ихними жалами теперь даже разные болезни лечат. У тебя ревматизма нет? – Игорь молча покачал головой. – Это хорошо… И она, бесстыдница, его впускала. А я должна была лежать и молчать. В своем собственном доме такой срам приходилось терпеть. Да ты, я вижу, уже совсем в другую сторону голову отвернул, неинтересно тебе? – обиженно спросила Нимфадора.
– Нет, я слушаю, – возразил Игорь.
– Потерпи, еще совсем немножко осталось, – дотрагиваясь до его плеча своей отечной рукой, сказала старуха, страшно боясь потерять в лице этого парня с большими доверчивыми глазами слушателя, которому она, наконец, могла излить свою душу. Соседям или другим своим станичным знакомым она не могла обо всем этом рассказать, не желая позорить внучку, а он приехал сюда ненадолго и скоро уедет, все с собой увезет. – А что мне было делать? – спросила она у Игоря, вглядываясь в его лицо своими черными, удивительно еще молодыми на запекшемся, как лежалое яблоко, лице, хоть и почти незрячими глазами. Когда-то, видно, не из последних была красавиц в станице эта теперь уже совсем старая казачка, но и теперь Игорь видел, как иногда вспыхивали где-то в самой глубине ее взгляда отблески черного пламени. – И самой приходится брать на душу грех, и перед людьми срам, что родная внучка с женатым сплелась. Но что же мне было делать? – жалобно спросила она у Игоря, – если у них уже ребеночек завелся. Раз уже недосмотрела, то приходилось терпеть. Все надеялась, что, может быть, у них все-таки получится что-нибудь. Бывает же, прости господи, что и мужья от своих первых жен уходят и с новыми живут. Конечно, от чужого несчастья большого счастья не жди, и мужа от жены отбивать большой грех. – Старуха истово перекрестилась, взглядывая на сияющий из-за вершин пирамидальных тополей крест станичной церкви. – Да если бы Тамара не была мне родной внучкой. Каждый своему дитю счастья хочет, а она у меня возрастала без матери и без отца. – Старуха оглянулась по сторонам, удостоверяясь, не слушает ли кто-нибудь еще ее слова, и призналась: – Каюсь, даже молилась я, чтобы ушел он от своей жены и к Тамаре пристал. Чужое горе ведь не так болит, как свое. Может, оно так бы и получилось, она у нас не какая-нибудь последняя, а он уже лысый, но вдруг она сама восстала. Вдруг встретился ей там на плотине какой-ся молодой парень. – Вставая, чтобы наконец постучать по тазу скалкой, старуха не обратила внимания, как изменилось при этом лицо ее безропотного слушателя. После того как его укусила пчела, он, по наблюдению Нимфадоры, совсем потускнел, а теперь… Но ей некогда было присматриваться, сороки совсем осатанели, да и щуры, откуда ни возьмись, целой стаей слетелись к уликам, пикируя на них и на лету перехватывая пчел. Пришлось ей снять таз и несколько раз обойти вокруг ульев, громыхая по меди скалкой. Нимфадора не видела, что ее слушатель уже следит за ней нетерпеливым взглядом, явно желая, чтобы она поскорее вернулась на свое место. И когда она, отбив атаки сорок и щуров, вернулась на скамеечку, он первый же и напомнил ей:
– Вы сказали, что она восстала.
– Да, сама, – подтвердила старуха. – Я об этом узнала, когда заметила, что она уже совсем его больше не стала к себе в боковушку допускать. Как возьмет с вечера с собой Люсю, так и закроет сразу же дверь на задвижку. Слышу, как он дергает дверь, а она молчит. Он переступает ногами по холодному полу, а она как немая. О чем-то просит ее шепотом и чем-то грозится, но она все равно не допускает его. Утром выйдет из своей комнатки, а он на нее, как зверь, и уезжают обратно хоть и вместе, но друг на дружку не смотрят. Он уже и меня остерегаться перестал. Последний раз, когда приезжали, говорит утром ей за столом: «Я знаю, кто виноват». Она спрашивает: «Кто?» – «Игорь». Ей бы как-то успокоить его, ведь он все-таки ее дочки отец, да куда там. Сверкнула на него глазами: «Ну и что ж?» – «Спасибо, – говорит, – за откровенность». А она так и чеканит: «Пожалуйста». Тогда он наливает себе из бутылки полный стакан водки, сразу выпивает и говорит: «Но только этому не бывать». И опять она, не принимая во внимание, что он уже совсем пьяный, прямо ему по глазам. Уже и выкает ему: «Это от вас совсем не зависит». Тут и он тоже ее выкать: «Напрасно вы так думаете, стоит ему только узнать, как…» Вижу, как она стала белее стены, вышла из-за стола и тихо спрашивает: «О чем?» Я ее никогда еще не видела такой, хоть в гроб клади. Он, должно быть, сам испугался, потому что сразу же посмирнел: «Успокойся, Томочка, погорячились и хватит». – «Нет, – говорит, – Гамзин, вы подлец». Так и уехали, не помирившись. Не знаю, что теперь будет. – Бабка Нимфадора положила руку на голову своей правнучки, которая затаилась у нее между колен. – Хоть бы о родном дите подумала. – И она стала вытирать глаза фартуком. – У тебя там, парень, нет знакомого Игоря?
Затянувшееся в ответ на ее слова молчание, а может быть, и что-то другое, чего она не могла бы объяснить словами, заставило ее, отнимая фартук от глаз, вглядеться своими подслеповатыми глазами в лицо своего слушателя.
– А вчера тебя самого из-за забора твой начальник не Игорем окликал?
– Да, – встречаясь с ее тревожным взглядом, ответил Игорь.
Слабым движением руки она провела по вспотевшему лбу, шепотом спрашивая у него:
– Так, может, ты и мою Тамарку знаешь?
– Знаю, – и на этот раз подтвердил Игорь.
Охваченная жгучей тревогой и все еще отказываясь окончательно уверовать в свою догадку, она продолжала допрашивать его:
– Может, ты тот самый… – она смотрела на него с явной надеждой, что он разуверит ее.
Если бы не чистые безоблачные глаза маленькой Люси, заглянувшие при этих словах ему в лицо снизу вверх, может быть, Игорь и покривил бы душой, жалея старуху. Но девочка, притихнув, смотрела на него так серьезно, что он не в состоянии был солгать.
– Это, бабушка, я.
Потрясенная старуха долго сидела после этого молча, в изнеможении положив обе руки на колени и беззвучно приоткрыв рот, и потом разгневанно набросилась на Игоря:
– Что же ты меня тут целый час выспрашивал? Креста на тебе нет!
– Я вас, бабушка, не выспрашивал, – виновато сказал Игорь.
Гнев ее так же иссяк, как и появился, мутные слезы побежали по морщинам, изрывшим лицо.
– Сама, все сама, – забормотала она, хватаясь обеими реками за голову. – Что же это я, старая,
наделала, что мне теперь будет?! Она же никогда мне не простит.
Вдруг ее правнучка, дочка Тамары, бросилась успокаивать ее, маленькими ладошками вытирая катившиеся по морщинам слезы, и потом, обхватив ручонками ее шею, сама громко присоединилась к ее плачу.
22
23
24
– Да, на нем, – обрадовалась старуха, – приедут-то вместе и понавезут дочке всяких конфет и кукол, а потом Тамарка вроде бы все к нему повертается спиной, отставку дает. Он к ней и «Тамарочка», и «Томочка», и с разными вопросами, а она ему только «да» и «нет» – и опять спиной. Хочет ее за руку взять, а она ее, как кошка лапку от горячей плиты, и глазами на него совсем как на чужого. Возьмет Люсю и цельный день ее от себя ни на шаг, и кормит сама, и песенки поет, и куклам платьица шьет. А его будто нет. Стала и на ночь ее с собой в свою комнату брать. Раньше, когда приезжали вдвоем, я стелила им в разных комнатах – ему в зале, а ей в боковушке, где она и раньше всегда спала… Ты чего? – вдруг прерывая свой рассказ, спросила Нимфадора у Игоря. – Зуб болит?
– Нет, ничего, – не сразу ответил Игорь.
– Постелю я им, понятно от стыда, в разных комнатах, но только, бывало, всегда слышу, как вскорости он крадется к ней босой по крашеному полу. Они-то думают, что я совсем глухая, а половицы рып, рып… Старые, еще отец мой настилал. Да что это с тобой, – снова встревожилась старуха, – не пчела ужалила?
– Эт-то пройдет, – морщась, отвечал Игорь.
– А ты отодвинься подальше от уликов, сейчас я подымлю. – Oнa качнула несколько раз дымарем, выпустив из него облако дыма. – Меня-то они уже не трогают, обвыкли, да и шкура уже старая. Пройдет, – успокоила она Игоря. – Ихними жалами теперь даже разные болезни лечат. У тебя ревматизма нет? – Игорь молча покачал головой. – Это хорошо… И она, бесстыдница, его впускала. А я должна была лежать и молчать. В своем собственном доме такой срам приходилось терпеть. Да ты, я вижу, уже совсем в другую сторону голову отвернул, неинтересно тебе? – обиженно спросила Нимфадора.
– Нет, я слушаю, – возразил Игорь.
– Потерпи, еще совсем немножко осталось, – дотрагиваясь до его плеча своей отечной рукой, сказала старуха, страшно боясь потерять в лице этого парня с большими доверчивыми глазами слушателя, которому она, наконец, могла излить свою душу. Соседям или другим своим станичным знакомым она не могла обо всем этом рассказать, не желая позорить внучку, а он приехал сюда ненадолго и скоро уедет, все с собой увезет. – А что мне было делать? – спросила она у Игоря, вглядываясь в его лицо своими черными, удивительно еще молодыми на запекшемся, как лежалое яблоко, лице, хоть и почти незрячими глазами. Когда-то, видно, не из последних была красавиц в станице эта теперь уже совсем старая казачка, но и теперь Игорь видел, как иногда вспыхивали где-то в самой глубине ее взгляда отблески черного пламени. – И самой приходится брать на душу грех, и перед людьми срам, что родная внучка с женатым сплелась. Но что же мне было делать? – жалобно спросила она у Игоря, – если у них уже ребеночек завелся. Раз уже недосмотрела, то приходилось терпеть. Все надеялась, что, может быть, у них все-таки получится что-нибудь. Бывает же, прости господи, что и мужья от своих первых жен уходят и с новыми живут. Конечно, от чужого несчастья большого счастья не жди, и мужа от жены отбивать большой грех. – Старуха истово перекрестилась, взглядывая на сияющий из-за вершин пирамидальных тополей крест станичной церкви. – Да если бы Тамара не была мне родной внучкой. Каждый своему дитю счастья хочет, а она у меня возрастала без матери и без отца. – Старуха оглянулась по сторонам, удостоверяясь, не слушает ли кто-нибудь еще ее слова, и призналась: – Каюсь, даже молилась я, чтобы ушел он от своей жены и к Тамаре пристал. Чужое горе ведь не так болит, как свое. Может, оно так бы и получилось, она у нас не какая-нибудь последняя, а он уже лысый, но вдруг она сама восстала. Вдруг встретился ей там на плотине какой-ся молодой парень. – Вставая, чтобы наконец постучать по тазу скалкой, старуха не обратила внимания, как изменилось при этом лицо ее безропотного слушателя. После того как его укусила пчела, он, по наблюдению Нимфадоры, совсем потускнел, а теперь… Но ей некогда было присматриваться, сороки совсем осатанели, да и щуры, откуда ни возьмись, целой стаей слетелись к уликам, пикируя на них и на лету перехватывая пчел. Пришлось ей снять таз и несколько раз обойти вокруг ульев, громыхая по меди скалкой. Нимфадора не видела, что ее слушатель уже следит за ней нетерпеливым взглядом, явно желая, чтобы она поскорее вернулась на свое место. И когда она, отбив атаки сорок и щуров, вернулась на скамеечку, он первый же и напомнил ей:
– Вы сказали, что она восстала.
– Да, сама, – подтвердила старуха. – Я об этом узнала, когда заметила, что она уже совсем его больше не стала к себе в боковушку допускать. Как возьмет с вечера с собой Люсю, так и закроет сразу же дверь на задвижку. Слышу, как он дергает дверь, а она молчит. Он переступает ногами по холодному полу, а она как немая. О чем-то просит ее шепотом и чем-то грозится, но она все равно не допускает его. Утром выйдет из своей комнатки, а он на нее, как зверь, и уезжают обратно хоть и вместе, но друг на дружку не смотрят. Он уже и меня остерегаться перестал. Последний раз, когда приезжали, говорит утром ей за столом: «Я знаю, кто виноват». Она спрашивает: «Кто?» – «Игорь». Ей бы как-то успокоить его, ведь он все-таки ее дочки отец, да куда там. Сверкнула на него глазами: «Ну и что ж?» – «Спасибо, – говорит, – за откровенность». А она так и чеканит: «Пожалуйста». Тогда он наливает себе из бутылки полный стакан водки, сразу выпивает и говорит: «Но только этому не бывать». И опять она, не принимая во внимание, что он уже совсем пьяный, прямо ему по глазам. Уже и выкает ему: «Это от вас совсем не зависит». Тут и он тоже ее выкать: «Напрасно вы так думаете, стоит ему только узнать, как…» Вижу, как она стала белее стены, вышла из-за стола и тихо спрашивает: «О чем?» Я ее никогда еще не видела такой, хоть в гроб клади. Он, должно быть, сам испугался, потому что сразу же посмирнел: «Успокойся, Томочка, погорячились и хватит». – «Нет, – говорит, – Гамзин, вы подлец». Так и уехали, не помирившись. Не знаю, что теперь будет. – Бабка Нимфадора положила руку на голову своей правнучки, которая затаилась у нее между колен. – Хоть бы о родном дите подумала. – И она стала вытирать глаза фартуком. – У тебя там, парень, нет знакомого Игоря?
Затянувшееся в ответ на ее слова молчание, а может быть, и что-то другое, чего она не могла бы объяснить словами, заставило ее, отнимая фартук от глаз, вглядеться своими подслеповатыми глазами в лицо своего слушателя.
– А вчера тебя самого из-за забора твой начальник не Игорем окликал?
– Да, – встречаясь с ее тревожным взглядом, ответил Игорь.
Слабым движением руки она провела по вспотевшему лбу, шепотом спрашивая у него:
– Так, может, ты и мою Тамарку знаешь?
– Знаю, – и на этот раз подтвердил Игорь.
Охваченная жгучей тревогой и все еще отказываясь окончательно уверовать в свою догадку, она продолжала допрашивать его:
– Может, ты тот самый… – она смотрела на него с явной надеждой, что он разуверит ее.
Если бы не чистые безоблачные глаза маленькой Люси, заглянувшие при этих словах ему в лицо снизу вверх, может быть, Игорь и покривил бы душой, жалея старуху. Но девочка, притихнув, смотрела на него так серьезно, что он не в состоянии был солгать.
– Это, бабушка, я.
Потрясенная старуха долго сидела после этого молча, в изнеможении положив обе руки на колени и беззвучно приоткрыв рот, и потом разгневанно набросилась на Игоря:
– Что же ты меня тут целый час выспрашивал? Креста на тебе нет!
– Я вас, бабушка, не выспрашивал, – виновато сказал Игорь.
Гнев ее так же иссяк, как и появился, мутные слезы побежали по морщинам, изрывшим лицо.
– Сама, все сама, – забормотала она, хватаясь обеими реками за голову. – Что же это я, старая,
наделала, что мне теперь будет?! Она же никогда мне не простит.
Вдруг ее правнучка, дочка Тамары, бросилась успокаивать ее, маленькими ладошками вытирая катившиеся по морщинам слезы, и потом, обхватив ручонками ее шею, сама громко присоединилась к ее плачу.
22
Вода обжимала станицу с трех сторон. Питаемый начавшимися на Украине дождями Дон лишь процеживался сквозь четыре донных отверстия, открытых в плотине, а вся остальная масса воды, окружая Приваловскую, надвигалась на нее. Топила низменную степь, займище, приусадебные виноградные сады и те из левад и мелких лесочков, которые лесорубы так и не успели выкорчевать и сжечь в пойме… Как в пору самых больших разливов, выгоняла из нор и лежбищ, загоняя на курганы, на крутые склоны, на островки суши последних обитателей степи – от мышей, зайцев и лис до волков. И до поры до времени они там уживались, как во времена Ноя, в первозданном соседстве и братстве, объединенные ужасом куда более сильным, чем разъединявший их до этого ужас слабых перед сильными. Сколько раз уже бывало, что люди, причаливая к еще незатопленным островкам и курганам, находили там стада зайцев под охраной волков. А на огромных корягах, склу-бившись, плыли ужи и змеи и, достигая плотины, ползли через нее, боясь и не трогая людей. Ястребы, коршуны и орлы, ожиревшие от обилия добычи, дремали на металлических фермах и столбах.
Плыли с верховьев перевернутые лодки, ворота скотиньих базов, а иногда и вагончики трактористов Плыли старые плетни, деревянные корыта и дубовые бочки из-под вина, которое в этих местах давили с незапамятных времен. Уже затопило по низинам виноградные сады в тех колхозах и совхозах, где не успели выхватить и перенести лозы на новые места. А вокруг Приваловской, которая возвышалась на большой круче над всей поймой, вода, разливаясь по улицам только что покинутых жителями хуторов и станиц, свободно заходила в широко распахнутые ворота и по-хозяйски поднималась по ступенькам прямо в дома, в комнаты, осиротело зиявшие нагими стенами. Уже совсем вплотную подходила и к подножию, лепившихся по склону кручи приваловских виноградных садов. Сперва ручейками, а вскоре уже клиньями начинала входить в междурядья раскинутых на деревянных сохах на четыре стороны донских чаш. Бурлила под самой кручей, где на золотых горках уже дозревали гроздья.
Плыли с верховьев перевернутые лодки, ворота скотиньих базов, а иногда и вагончики трактористов Плыли старые плетни, деревянные корыта и дубовые бочки из-под вина, которое в этих местах давили с незапамятных времен. Уже затопило по низинам виноградные сады в тех колхозах и совхозах, где не успели выхватить и перенести лозы на новые места. А вокруг Приваловской, которая возвышалась на большой круче над всей поймой, вода, разливаясь по улицам только что покинутых жителями хуторов и станиц, свободно заходила в широко распахнутые ворота и по-хозяйски поднималась по ступенькам прямо в дома, в комнаты, осиротело зиявшие нагими стенами. Уже совсем вплотную подходила и к подножию, лепившихся по склону кручи приваловских виноградных садов. Сперва ручейками, а вскоре уже клиньями начинала входить в междурядья раскинутых на деревянных сохах на четыре стороны донских чаш. Бурлила под самой кручей, где на золотых горках уже дозревали гроздья.
23
Допоздна засидевшись в правлении колхоза, Греков с Подкатаевым и Коныгиным обсуждали самые крайние меры на случай срочной эвакуации станицы, когда вдруг резко, с отрывистыми промежутками, зазвонил телефон. Сняв трубку с рычажка, Подкатаев, ни слова не говоря, передал ее Грекову. Тот сразу узнал голос Автономова:
– Ну как, еще долго намерен к своим казакам ключи подбирать? Они, должно быть, хотят, чтобы Сталин им заполнение нового моря отменил?! – Из трубки кричало на всю комнату. Греков успел заметить, как переглянулись и, сблизив головы, начали шептаться Подкатаев с Коныгиным.
Греков знал, что был только один способ спустить Автономова на землю каким-нибудь его же излюбленным выражением:
– Говори, наконец, по-взрослому! При чем здесь Сталин?
Шептавшиеся между собой Подкатаев и Коныгин удивленно повернули к нему головы. За все время пребывания Грекова в станице они еще ни разу не слышали, чтобы он так повышал голос. А ведь разговаривал он сейчас не с кем-нибудь, а с самим Автономовым, слава о котором уже гремела по всей стране.
На минуту Автономов замолчал, прерывисто дыша в трубку, и воркующе рассмеялся.
– Вот теперь я тебя узнаю. По-взрослому и говорю. Только что лично сам звонил по ве-че. Циклоны разбушевались над всем югом и западом страны, с понедельника синоптики обещают сразу на полтора метра уровень воды поднять. Вот-вот вода начнет прибывать уже не по часам, а по минутам. Время собраний и митингов прошло. Если эти твои казаки не перестанут там своими ржавыми шашками махать, как бы им потом не пришлось требовать уплаты за свои потопленные курени-садочки с самого господа бога.
В трубке щелкнуло.
– Слышали? – поворачиваясь к Подкатаеву и Коныгину, спросил Греков. – Завтра я еду на стройку за автоколонной, а послезавтра вечером все трое встречаемся на бюро райкома.
Над станицей все ниже ходили тучи, окутывая удушьем улицы, проулки, сады. Когда Греков спускался со ступеней правления, чтобы идти домой, уже срывались первые крупные капли дождя. Вдруг зашумело по всем крышам и в ветвях деревьев, затрещали в виноградных садах сохи. Оглушительно лопнуло над самой головой небо, и сразу хлынул ливень. Сняв и нахлобучив на голову плащ, Греков бросился бежать по центральной улице станицы домой. Но вскоре он услышал за собой, как кто-то сперва его догнал, а потом, тяжело дыша, пошел рядом. Он повернул голову:
– Паша, это ты? Откуда?
– С последнего педсовета, – шагая рядом, ответила она и жалобно попросила: – Вы бы, Василий Гаврилович, и на меня нахлобучили свой плащ.
В эту секунду прямо перед ними в просвете улицы, прорезавшей станицу из края в край, ослепительно. вспыхнуло. Четко выписалась на незатопленной еще песчаной косе большая старая верба, а само небо, казалось, раскололось прямо перед ними. Паша схватила Грекова за руку.
– Быстрее, вот уже мой дом.
И только они успели добежать до ее дома, как снова вспыхнуло и ударило теперь уже у них за спиной. С удвоенной силой полил дождь.
– Но мы от него ушли, – радостно смеялась Паша, вводя его в дом и закрывая за собой дверь. – Теперь не страшно. Сейчас я зажгу лампу, и мы с вами, Василий Гаврилович, поужинаем.
Греков упрекнул ее:
– Ты же меня уже называла просто Василием.
– Это ты, Василий, у меня в доме первый раз через двадцать лет. Первый раз, – повторила она, подвигая ему стул и застилая стол белой скатертью.
Со смешанным чувством любопытства и грусти окидывал Греков взглядом стены ее дома. Многое уже стерлось у него в памяти, отступило в туман, но он помнил, что и тогда ее кровать, когда он, бывало, заходил к ее родителям, стояла в том же углу, под тем же зеленым ковриком, хотя напротив нее, через комнату, кажется, и не стоял этот желтый кожаный диван. Его Паша, должно быть, купила уже на свою учительскую зарплату. В зеркало Греков видел, как, радостно суетясь, доставая из настенного шкафчика, задернутого занавеской, и ставя на стол тарелки, бутылку с вином и стаканы, она собирала на стол.
А новую кровать она не стала, должно быть, себе покупать, потому что так и не вышла замуж. Стояла у стены все та же односпальная койка, которую ей привезли из города родители, когда она уже начинала выходить из детского возраста.
При мыслях об этом что-то опять смутно забеспокоилось в груди у Грекова, будто какая-то вина ворохнулась. Но какая же, в самом деле, за ним могла быть вина? Всего лишь полунасмешливая дружба, какая бывает у взрослых с подростками, была у них и, конечно, никогда ни одного поцелуя не было уворовано с еще совсем полудетских губ. Это несмотря на то, что расхаживал он постанице с высоко поднятой головой и при большой кобуре, которую полагалось ему носить в интересах самообороны от возможных покушений, как полноправному, хоть и самому молодому, члену бригады крайкома по коллективизации станицы. И перед тем как Грекову было уезжать, они даже словом не обмолвились друг с другом за весь день. Паша, которая на правах соседки зашла к Грекову, как воды, в рот набрала, а он только и сказал на прощанье, что когда-нибудь они непременно еще встретятся.
Но кто же в ранней юности и в молодости разлучается с другом или знакомым без всякой надежды на предстоящую встречу и не говорит: «Гора с горой…» Внезапно сомнение поразило Грекова. Неужели, услышав эти слова от него, она тут же и восприняла их для себя как обязательство дождаться этой встречи и неужели это все-таки по его вине?
Лежали на небольшом столике, придвинутом к окну, стопка школьных учебников, общая тетрадь, стояла ученическая чернильница, из которой не выливались чернила, лежали две тонкие, ручки и красный карандаш. Им Паша, должно быть, ставила отметки в тетрадях учеников. В углу комнаты стоял фикус, а над диваном висели увеличенные портреты отца и матери Паши.
– Вот так и живу, – закончив разогревать и собирать ужин, сказала она, присаживаясь к столу напротив Грекова..Неизвестно, когда и где она успела переодеться в светло-голубое платье, в котором сразу стала лет на десять моложе. Губы у нее вздрагивали от сдерживаемой улыбки, глаза влажно сияли, и она вдруг показалась Грекову почти совсем девочкой, прежней Пашей.
Вот уже и поужинали они – а все говорят, говорят, вспоминая, что было тогда, двадцать лет назад, и почему-то всячески избегая касаться того, что было у каждого из них в жизни теперь. А дождь все льет и льет за окнами, ручьями стекает с желобов крыши и бурным потоком шумит по улице вниз, к Дону. Удары грома сотрясают дом. Гроза, как. видно, не собиралась уходить от станицы. На столе в комнате горела лампа, но если бы и не горела она, все равно было бы светло от беспрерывно чередующихся молний, трепетно озаряющих стены. Паша накинула на плечи бурый пуховый платок и вздрагивала при каждом ударе грома. Взглядывая на стрелки ходиков, она говорила:
– Уже второй час, Вася, скоро светать начнет, а у тебя с утра еще столько всяких дел.
– Утром, Паша, мне нужно на стройку ехать. Паша не на шутку испугалась:
– Насовсем?
– Нет, сразу же и вернусь.
– Ну вот видишь, а ты еще ни капельки не спал. Тебе уже нет смысла свою хозяйку будить. Я постелю тебе на диване, а сама лягу в своем углу и заведу будильник на шесть часов. Все ж таки надо тебе хоть немного выспаться перед поездкой.
…Гроза продолжает бушевать над станицей. Греков лежит на диване, повернувшись лицом к стене, а Паша – на своей односпальной койке. Лампу она задула, но в комнате как будто еще светлее стало от беспрерывных молний.
– А твоя новая жена, Вася, любит тебя? – неожиданно спрашивает Паша.
Уже начинающий засыпать Греков не сразу отвечает:
– Как тебе сказать… Давай, Паша, спать.
– Разве уснешь. Только глаза закроешь – и сразу как по железу. Я, Вася, с детства боюсь грозы. И твоего мальчика от Алевтины любит она?
Гром опять грохочет над головой. Греков вздрагивает, окончательно просыпаясь.
– Ему она долго не позволяла приезжать ко мне. Но в этом году позволила.
При очередной вспышке Греков видит, что Паша приподнимается на своей койке на локте.
– Зачем?
– Странный вопрос. У него же все-таки есть отец.
– Нет, я спрашиваю, зачем она теперь позволила ему. И как же теперь он с твоей новой женой?
– Я все-таки должен идти к себе домой. Тут жэ рядом.
Паша протестует:
– Нет, не уходи. Я одна от страха совсем умру. Давай, Вася, правда спать.
Через некоторое время ему кажется, что из ее угла доносится до него тихое посапывание, но тут же он и убеждается, что ошибся.
– Как его зовут?
– Кого?
– Твоего сына.
– Алеша.
– А дочку?
– Таня.
– Это ей, – слышно, как Паша, высчитывая, бормочет у себя в углу, – теперь уже шесть. И как же она к нему?
– Кто?
– Таня.
– Брат есть брат.
– Да, я и по своему классу знаю. У меня тоже учатся двое от одного отца. Но теперь семьи у них разные. Так он даже заступается за сестру.
После того с ее койки долго не слышно ни звука. Греков чувствует, как опять тяжелеют, свинцом наливаются у него веки и в голове начинает клубиться туман, как вдруг над самой крышей дома грохот на части разрывает небо. Паша пронзительно кричит на весь дом:
– Ой, боюсь!
– Ты как маленькая, – сердито говорит Греков, – еще немного погремит и перестанет.
И правда, дождь как будто слабеет. Но теперь Грекову уже совсем не хочется спать… Да, ни больше ни меньше двадцать лет прошло с тех пор, как последний раз он был в этом доме. Теперь уже отчетливо вспомнил, как перед отъездом в Ростов зашел сюда, чтобы попрощаться с родителями Паши, услыхал их напутственные советы и, когда уже выходил к полуторатонке, стоявшей у ворот, Паша бросилась вдогонку за ним со своим узелком. Он его поймал из ее рук уже в кузове машины и потом, отъехав, ни разу не оглянулся. Сплошная коллективизация в Приваловской и хуторах ее юрта была завершена, как отрапортовала потом их бригада в краевой газете «Молот», и теперь эта станица, как он думал тогда, навсегда осталась у него за спиной. Правда, оставалась еще в станице Алевтина, секретарь сельсовета, но он уже договорился с ней, что выпишет ее вскоре к себе в город.
Новая волна грозовых ударов опять накатывалась на станицу. Безостановочно звенькали в рамах стекла, дом ходуном ходил. Ни единого шороха не доносилось из противоположного угла, где лежала на своей койке Паша, пока Греков вдруг не услышал смех:
– Я знаю, зачем Алевтина позволила теперь твоему сыну приехать к тебе. Ты меня прости, я ее хорошо помню. У нас ребятишки за Доном находили немецкие мины и лотом подрывали, стервецы, кручу. Так и она хотела твой дом подорвать. Что же ты молчишь, удалось это ей или нет?
Ответ Грекова прозвучал совсем глухо:
– На этот вопрос, Паша, я пока и сам не могу себе ответить.
– Значит, удалось. Зная Алевтину, я даже могу себе представить, как все это могло быть. Сперва твой сын с твоей новой женой могли задружить, а потом…
В это мгновение рвануло совсем рядом во дворе. Все осветилось, лампа подпрыгнула на столе.
Паша вскрикнула:
– Мне страшно, Вася, я уже тебе сказала, что боюсь с детства грозы. Ой, как страшно! – После нового удара грома опять вскрикнула она на своей койке, и из угла донесся до Грекова ее совсем жалобный голос: – Ты только не подумай чего такого, это я не к тому, чтобы ты меня пожалел. Я правда, Вася, любила тебя, а теперь это прошло. И после я так больше никого и не сумела полюбить. Должно быть, на всю нашу станицу одна такая глупая была, но чтобы без любви, как другие, я не смогла. У меня бы это все равно не получилось. Все чего-то дожидалась. И тебя я позвала сегодня к себе не за чем-нибудь таким, ты же знаешь. Грозы у нас каждое лето, но такой еще не было. Я хоть и боюсь их, но уже притерпелась. Как-нибудь передрожу и теперь. Твоя новая жена пусть сейчас спокойно спит. Спи и ты, теперь уже до рассвета совсем немного осталось.
Грекову непонятно, почему его все больше начинает сотрясать эта крупная дрожь, настоящий озноб, хотя в доме с низкими потолками совсем тепло, а теперь, когда так сгустился горячий воздух, как это всегда бывает во время летней грозы, и клубящиеся тучи стелются за окнами над самой землей, совсем стало душно. Нечем дышать. Но все-таки Греков не может унять холодного озноба, хотя пот и льется с него ручьями. Вспышками озаряется внутренность дома. Греков видит, что Паша уже не лежит, а сидит на кровати в ночной сорочке, свесив на пол босые ноги, и до него доносится ее умоляющий шепот.
– Тебе меня совсем не жалко, Вася, а я еще никогда так не боялась. Сама не знаю, что со мной. Что же ты не идешь ко мне? Теперь уже все поздно, и я не буду тебя у твоей жены отнимать, я только хочу, чтобы ты один раз побыл со мной. У меня за эти двадцать лет так никого и не было, и после тебя не будет никого. Ты мне не веришь? – И Греков слышит, как в прерывистом голосе Паши появляются какие-то новые нотки. – Ну тогда я к тебе сама приду. Что же ты молчишь?
– Ну как, еще долго намерен к своим казакам ключи подбирать? Они, должно быть, хотят, чтобы Сталин им заполнение нового моря отменил?! – Из трубки кричало на всю комнату. Греков успел заметить, как переглянулись и, сблизив головы, начали шептаться Подкатаев с Коныгиным.
Греков знал, что был только один способ спустить Автономова на землю каким-нибудь его же излюбленным выражением:
– Говори, наконец, по-взрослому! При чем здесь Сталин?
Шептавшиеся между собой Подкатаев и Коныгин удивленно повернули к нему головы. За все время пребывания Грекова в станице они еще ни разу не слышали, чтобы он так повышал голос. А ведь разговаривал он сейчас не с кем-нибудь, а с самим Автономовым, слава о котором уже гремела по всей стране.
На минуту Автономов замолчал, прерывисто дыша в трубку, и воркующе рассмеялся.
– Вот теперь я тебя узнаю. По-взрослому и говорю. Только что лично сам звонил по ве-че. Циклоны разбушевались над всем югом и западом страны, с понедельника синоптики обещают сразу на полтора метра уровень воды поднять. Вот-вот вода начнет прибывать уже не по часам, а по минутам. Время собраний и митингов прошло. Если эти твои казаки не перестанут там своими ржавыми шашками махать, как бы им потом не пришлось требовать уплаты за свои потопленные курени-садочки с самого господа бога.
В трубке щелкнуло.
– Слышали? – поворачиваясь к Подкатаеву и Коныгину, спросил Греков. – Завтра я еду на стройку за автоколонной, а послезавтра вечером все трое встречаемся на бюро райкома.
Над станицей все ниже ходили тучи, окутывая удушьем улицы, проулки, сады. Когда Греков спускался со ступеней правления, чтобы идти домой, уже срывались первые крупные капли дождя. Вдруг зашумело по всем крышам и в ветвях деревьев, затрещали в виноградных садах сохи. Оглушительно лопнуло над самой головой небо, и сразу хлынул ливень. Сняв и нахлобучив на голову плащ, Греков бросился бежать по центральной улице станицы домой. Но вскоре он услышал за собой, как кто-то сперва его догнал, а потом, тяжело дыша, пошел рядом. Он повернул голову:
– Паша, это ты? Откуда?
– С последнего педсовета, – шагая рядом, ответила она и жалобно попросила: – Вы бы, Василий Гаврилович, и на меня нахлобучили свой плащ.
В эту секунду прямо перед ними в просвете улицы, прорезавшей станицу из края в край, ослепительно. вспыхнуло. Четко выписалась на незатопленной еще песчаной косе большая старая верба, а само небо, казалось, раскололось прямо перед ними. Паша схватила Грекова за руку.
– Быстрее, вот уже мой дом.
И только они успели добежать до ее дома, как снова вспыхнуло и ударило теперь уже у них за спиной. С удвоенной силой полил дождь.
– Но мы от него ушли, – радостно смеялась Паша, вводя его в дом и закрывая за собой дверь. – Теперь не страшно. Сейчас я зажгу лампу, и мы с вами, Василий Гаврилович, поужинаем.
Греков упрекнул ее:
– Ты же меня уже называла просто Василием.
– Это ты, Василий, у меня в доме первый раз через двадцать лет. Первый раз, – повторила она, подвигая ему стул и застилая стол белой скатертью.
Со смешанным чувством любопытства и грусти окидывал Греков взглядом стены ее дома. Многое уже стерлось у него в памяти, отступило в туман, но он помнил, что и тогда ее кровать, когда он, бывало, заходил к ее родителям, стояла в том же углу, под тем же зеленым ковриком, хотя напротив нее, через комнату, кажется, и не стоял этот желтый кожаный диван. Его Паша, должно быть, купила уже на свою учительскую зарплату. В зеркало Греков видел, как, радостно суетясь, доставая из настенного шкафчика, задернутого занавеской, и ставя на стол тарелки, бутылку с вином и стаканы, она собирала на стол.
А новую кровать она не стала, должно быть, себе покупать, потому что так и не вышла замуж. Стояла у стены все та же односпальная койка, которую ей привезли из города родители, когда она уже начинала выходить из детского возраста.
При мыслях об этом что-то опять смутно забеспокоилось в груди у Грекова, будто какая-то вина ворохнулась. Но какая же, в самом деле, за ним могла быть вина? Всего лишь полунасмешливая дружба, какая бывает у взрослых с подростками, была у них и, конечно, никогда ни одного поцелуя не было уворовано с еще совсем полудетских губ. Это несмотря на то, что расхаживал он постанице с высоко поднятой головой и при большой кобуре, которую полагалось ему носить в интересах самообороны от возможных покушений, как полноправному, хоть и самому молодому, члену бригады крайкома по коллективизации станицы. И перед тем как Грекову было уезжать, они даже словом не обмолвились друг с другом за весь день. Паша, которая на правах соседки зашла к Грекову, как воды, в рот набрала, а он только и сказал на прощанье, что когда-нибудь они непременно еще встретятся.
Но кто же в ранней юности и в молодости разлучается с другом или знакомым без всякой надежды на предстоящую встречу и не говорит: «Гора с горой…» Внезапно сомнение поразило Грекова. Неужели, услышав эти слова от него, она тут же и восприняла их для себя как обязательство дождаться этой встречи и неужели это все-таки по его вине?
Лежали на небольшом столике, придвинутом к окну, стопка школьных учебников, общая тетрадь, стояла ученическая чернильница, из которой не выливались чернила, лежали две тонкие, ручки и красный карандаш. Им Паша, должно быть, ставила отметки в тетрадях учеников. В углу комнаты стоял фикус, а над диваном висели увеличенные портреты отца и матери Паши.
– Вот так и живу, – закончив разогревать и собирать ужин, сказала она, присаживаясь к столу напротив Грекова..Неизвестно, когда и где она успела переодеться в светло-голубое платье, в котором сразу стала лет на десять моложе. Губы у нее вздрагивали от сдерживаемой улыбки, глаза влажно сияли, и она вдруг показалась Грекову почти совсем девочкой, прежней Пашей.
Вот уже и поужинали они – а все говорят, говорят, вспоминая, что было тогда, двадцать лет назад, и почему-то всячески избегая касаться того, что было у каждого из них в жизни теперь. А дождь все льет и льет за окнами, ручьями стекает с желобов крыши и бурным потоком шумит по улице вниз, к Дону. Удары грома сотрясают дом. Гроза, как. видно, не собиралась уходить от станицы. На столе в комнате горела лампа, но если бы и не горела она, все равно было бы светло от беспрерывно чередующихся молний, трепетно озаряющих стены. Паша накинула на плечи бурый пуховый платок и вздрагивала при каждом ударе грома. Взглядывая на стрелки ходиков, она говорила:
– Уже второй час, Вася, скоро светать начнет, а у тебя с утра еще столько всяких дел.
– Утром, Паша, мне нужно на стройку ехать. Паша не на шутку испугалась:
– Насовсем?
– Нет, сразу же и вернусь.
– Ну вот видишь, а ты еще ни капельки не спал. Тебе уже нет смысла свою хозяйку будить. Я постелю тебе на диване, а сама лягу в своем углу и заведу будильник на шесть часов. Все ж таки надо тебе хоть немного выспаться перед поездкой.
…Гроза продолжает бушевать над станицей. Греков лежит на диване, повернувшись лицом к стене, а Паша – на своей односпальной койке. Лампу она задула, но в комнате как будто еще светлее стало от беспрерывных молний.
– А твоя новая жена, Вася, любит тебя? – неожиданно спрашивает Паша.
Уже начинающий засыпать Греков не сразу отвечает:
– Как тебе сказать… Давай, Паша, спать.
– Разве уснешь. Только глаза закроешь – и сразу как по железу. Я, Вася, с детства боюсь грозы. И твоего мальчика от Алевтины любит она?
Гром опять грохочет над головой. Греков вздрагивает, окончательно просыпаясь.
– Ему она долго не позволяла приезжать ко мне. Но в этом году позволила.
При очередной вспышке Греков видит, что Паша приподнимается на своей койке на локте.
– Зачем?
– Странный вопрос. У него же все-таки есть отец.
– Нет, я спрашиваю, зачем она теперь позволила ему. И как же теперь он с твоей новой женой?
– Я все-таки должен идти к себе домой. Тут жэ рядом.
Паша протестует:
– Нет, не уходи. Я одна от страха совсем умру. Давай, Вася, правда спать.
Через некоторое время ему кажется, что из ее угла доносится до него тихое посапывание, но тут же он и убеждается, что ошибся.
– Как его зовут?
– Кого?
– Твоего сына.
– Алеша.
– А дочку?
– Таня.
– Это ей, – слышно, как Паша, высчитывая, бормочет у себя в углу, – теперь уже шесть. И как же она к нему?
– Кто?
– Таня.
– Брат есть брат.
– Да, я и по своему классу знаю. У меня тоже учатся двое от одного отца. Но теперь семьи у них разные. Так он даже заступается за сестру.
После того с ее койки долго не слышно ни звука. Греков чувствует, как опять тяжелеют, свинцом наливаются у него веки и в голове начинает клубиться туман, как вдруг над самой крышей дома грохот на части разрывает небо. Паша пронзительно кричит на весь дом:
– Ой, боюсь!
– Ты как маленькая, – сердито говорит Греков, – еще немного погремит и перестанет.
И правда, дождь как будто слабеет. Но теперь Грекову уже совсем не хочется спать… Да, ни больше ни меньше двадцать лет прошло с тех пор, как последний раз он был в этом доме. Теперь уже отчетливо вспомнил, как перед отъездом в Ростов зашел сюда, чтобы попрощаться с родителями Паши, услыхал их напутственные советы и, когда уже выходил к полуторатонке, стоявшей у ворот, Паша бросилась вдогонку за ним со своим узелком. Он его поймал из ее рук уже в кузове машины и потом, отъехав, ни разу не оглянулся. Сплошная коллективизация в Приваловской и хуторах ее юрта была завершена, как отрапортовала потом их бригада в краевой газете «Молот», и теперь эта станица, как он думал тогда, навсегда осталась у него за спиной. Правда, оставалась еще в станице Алевтина, секретарь сельсовета, но он уже договорился с ней, что выпишет ее вскоре к себе в город.
Новая волна грозовых ударов опять накатывалась на станицу. Безостановочно звенькали в рамах стекла, дом ходуном ходил. Ни единого шороха не доносилось из противоположного угла, где лежала на своей койке Паша, пока Греков вдруг не услышал смех:
– Я знаю, зачем Алевтина позволила теперь твоему сыну приехать к тебе. Ты меня прости, я ее хорошо помню. У нас ребятишки за Доном находили немецкие мины и лотом подрывали, стервецы, кручу. Так и она хотела твой дом подорвать. Что же ты молчишь, удалось это ей или нет?
Ответ Грекова прозвучал совсем глухо:
– На этот вопрос, Паша, я пока и сам не могу себе ответить.
– Значит, удалось. Зная Алевтину, я даже могу себе представить, как все это могло быть. Сперва твой сын с твоей новой женой могли задружить, а потом…
В это мгновение рвануло совсем рядом во дворе. Все осветилось, лампа подпрыгнула на столе.
Паша вскрикнула:
– Мне страшно, Вася, я уже тебе сказала, что боюсь с детства грозы. Ой, как страшно! – После нового удара грома опять вскрикнула она на своей койке, и из угла донесся до Грекова ее совсем жалобный голос: – Ты только не подумай чего такого, это я не к тому, чтобы ты меня пожалел. Я правда, Вася, любила тебя, а теперь это прошло. И после я так больше никого и не сумела полюбить. Должно быть, на всю нашу станицу одна такая глупая была, но чтобы без любви, как другие, я не смогла. У меня бы это все равно не получилось. Все чего-то дожидалась. И тебя я позвала сегодня к себе не за чем-нибудь таким, ты же знаешь. Грозы у нас каждое лето, но такой еще не было. Я хоть и боюсь их, но уже притерпелась. Как-нибудь передрожу и теперь. Твоя новая жена пусть сейчас спокойно спит. Спи и ты, теперь уже до рассвета совсем немного осталось.
Грекову непонятно, почему его все больше начинает сотрясать эта крупная дрожь, настоящий озноб, хотя в доме с низкими потолками совсем тепло, а теперь, когда так сгустился горячий воздух, как это всегда бывает во время летней грозы, и клубящиеся тучи стелются за окнами над самой землей, совсем стало душно. Нечем дышать. Но все-таки Греков не может унять холодного озноба, хотя пот и льется с него ручьями. Вспышками озаряется внутренность дома. Греков видит, что Паша уже не лежит, а сидит на кровати в ночной сорочке, свесив на пол босые ноги, и до него доносится ее умоляющий шепот.
– Тебе меня совсем не жалко, Вася, а я еще никогда так не боялась. Сама не знаю, что со мной. Что же ты не идешь ко мне? Теперь уже все поздно, и я не буду тебя у твоей жены отнимать, я только хочу, чтобы ты один раз побыл со мной. У меня за эти двадцать лет так никого и не было, и после тебя не будет никого. Ты мне не веришь? – И Греков слышит, как в прерывистом голосе Паши появляются какие-то новые нотки. – Ну тогда я к тебе сама приду. Что же ты молчишь?
24
В приемной политотдела Люся Солодова перепечатывала на машинке какую-то большую бумагу. Греков знал за ней привычку внезапно краснеть. Вот и теперь она залилась при его появлении краской до самых ключиц, выступавших из-под плечиков ее летнего сарафана, и едва слышно пролепетала что-то в ответ на его «добрый день».
Притихнув в приемной, Люся ждала, что Греков вот-вот позовет ее к себе звонком и она войдет к нему с папкой первоочередных бумаг, ожидающих его решения и подписи. Кроме этого, он должен познакомиться с протоколом заседания парткома, которое состоялось во время его командировки.
Она достала из ящика столика зеркальце и провела по щекам напудренным пушком, а по губам карандашиком помады.
Звонок телефона на ее столике, слева от машинки, не дал ей завершить все эти приготовления должным образом. С раздражением она сняла трубку. Не успеет начальник политотдела появиться в кабинете, как его тут же начинают обстреливать звонками. А до этого все как воды в рот набрали. Она узнала голос Федора Сорокина.
– Хозяина, – небрежно бросил он в трубку.
– Нет его, – ответила Люся.
– За нечестность взгреем на комитете, – отпарировал Федор. – Во-первых, мне с плотины виден его «газик». А во-вторых, если у меня не повылазили очи, он только что и сам вышел из «газика».
Пришлось Люсе молча переключить рычажок телефона. Но, переключив, она некоторое время продолжала держать трубку у своего уха, убеждаясь, что они соединились, да так и забыла положить ее на рычажок, заинтригованная их разговором.
– Василий Гаврилович, с приездом, – сказал Федор.
– День добрый, – по обыкновению ответил Греков.
– А я вижу, ваш плащ промелькнул…
– У тебя что-нибудь срочное ко мне, – прервал его Греков.
– Да. Сейчас я сяду на попутный самосвал и через десять минут буду у вас.
– Нет, придется отложить наш разговор.
Люся услышала, как Федор испуганно взмолился:
– Его, Василий Гаврилович, никак нельзя откладывать.
– Я, Федор, всего на полчаса сюда заехал. Ты представляешь, сколько у меня за это время скопилось всего.
Люся едва узнавала голос Федора, всегда по-автономовски уверенный.
Притихнув в приемной, Люся ждала, что Греков вот-вот позовет ее к себе звонком и она войдет к нему с папкой первоочередных бумаг, ожидающих его решения и подписи. Кроме этого, он должен познакомиться с протоколом заседания парткома, которое состоялось во время его командировки.
Она достала из ящика столика зеркальце и провела по щекам напудренным пушком, а по губам карандашиком помады.
Звонок телефона на ее столике, слева от машинки, не дал ей завершить все эти приготовления должным образом. С раздражением она сняла трубку. Не успеет начальник политотдела появиться в кабинете, как его тут же начинают обстреливать звонками. А до этого все как воды в рот набрали. Она узнала голос Федора Сорокина.
– Хозяина, – небрежно бросил он в трубку.
– Нет его, – ответила Люся.
– За нечестность взгреем на комитете, – отпарировал Федор. – Во-первых, мне с плотины виден его «газик». А во-вторых, если у меня не повылазили очи, он только что и сам вышел из «газика».
Пришлось Люсе молча переключить рычажок телефона. Но, переключив, она некоторое время продолжала держать трубку у своего уха, убеждаясь, что они соединились, да так и забыла положить ее на рычажок, заинтригованная их разговором.
– Василий Гаврилович, с приездом, – сказал Федор.
– День добрый, – по обыкновению ответил Греков.
– А я вижу, ваш плащ промелькнул…
– У тебя что-нибудь срочное ко мне, – прервал его Греков.
– Да. Сейчас я сяду на попутный самосвал и через десять минут буду у вас.
– Нет, придется отложить наш разговор.
Люся услышала, как Федор испуганно взмолился:
– Его, Василий Гаврилович, никак нельзя откладывать.
– Я, Федор, всего на полчаса сюда заехал. Ты представляешь, сколько у меня за это время скопилось всего.
Люся едва узнавала голос Федора, всегда по-автономовски уверенный.