Страница:
– Ах да, сам не знаю, как она ко мне могла попасть. За этими ЗК никогда не уследишь. – Гамзин полез в карман кителя, повешенного на спинку стула. Листок оторванного от папиросной коробки картона он достал из записной книжки.
Греков вскользь пробежал глазами строчки, набросанные на картоне простым карандашом еще совсем мальчишеским почерком. «Если сам откажет, – прочитал он, – ты, рыженькая, не унывай, обещают амнистию. А пахана я не боюсь».
Записка была без подписи. Перевернув листок картона с сургучным пятном «Нашей марки», Греков подумал, что автор записки папиросы курит дорогие. А быть может, подобрал он и кем-то брошенную на плотине пустую коробку из-под «Нашей марки». Вон на стуле у Гамзина тоже раскрыта «Наша марка».
33
34
35
36
37
38
39
Греков вскользь пробежал глазами строчки, набросанные на картоне простым карандашом еще совсем мальчишеским почерком. «Если сам откажет, – прочитал он, – ты, рыженькая, не унывай, обещают амнистию. А пахана я не боюсь».
Записка была без подписи. Перевернув листок картона с сургучным пятном «Нашей марки», Греков подумал, что автор записки папиросы курит дорогие. А быть может, подобрал он и кем-то брошенную на плотине пустую коробку из-под «Нашей марки». Вон на стуле у Гамзина тоже раскрыта «Наша марка».
33
Нет, так и не удалось ему попасть домой, чтобы поспать хотя бы час. Когда вышел от Гамзина, уже рассвело. Солнце поднималось из-за Дона. На эстакаде и на картах намыва ночная смена уступала место дневной. Одни, молчаливые, дрогнувшие в туманной наволочи, под конвоем выливались из ворот строительных районов, другие вливались в ворота и растекались по участкам. А по всем дорогам и тропинкам вразброд и кучками поднимались из поселка к эстакаде и расходились на левое и правое крылья песчаной плотины вольные. Там торжествовал молодой беспечный смех.
Заглянув в политотдел, Греков успел и на диспетчерку, которую уже проводил Автономов, как всегда, с матово-розовым лицом, как будто он без всякого перерыва проспал всю ночь, С диспетчерки Греков поехал на раскопки хазарской крепости, на арматурный двор, в акваторию будущего порта. Теперь уже он знал, что до вечера ему не вырваться из этого ритма.
Он давно заметил какую-то особую, власть этого ритма и над всеми другими людьми на стройке. И над теми, которые вливались на объекты из зоны и выливались обратно в сопровождении конвоиров; и над теми, которые входили и выходили из ворот мимо вахтеров свободными, шумными толпами. Вот уже три года, как он на стройке, но каждый раз какое-то непонятное беспокойство охватывало его, когда он видел, как и те и другие с началом рабочего дня смешивались на строительных участках. После этого уже невозможно было различить, кто ЗК, а кто вольный. Сплошь и рядом можно было слышать, как кто-нибудь из ЗК, не стесняя себя выбором слов, покрикивал на своего напарника из вольных, и тот не обижался, но можно было видеть, как и ЗК при чересчур суровом окрике вольного лишь раздувал ноздри, но тут же и начинал делать что ему говорили. Как будто на это время таяла между ними перегородка. Вдруг нелепостью начинала казаться Грекову и вся эта колючая изгородь с венчающими ее по углам сторожевыми вышками.
Но опять звучал сигнал отбоя. Одни вываливались из ворот строительных объектов насмешливыми толпами, а другие молча вытягивались под конвоем. И сразу протянутая между сторожевыми вышками проволока опять начинала впиваться в сердце своими шипами. Невозможно было заслониться от всего этого ни словами Автономова, что все это было заведено не нами, ни другими его же словами, что наше дело – воздвигать плотину, оставлять о себе память в вещах. Ни заслониться было, ни заглушить все более острое день ото дня беспокойство и все более жгучую тревогу тем, что есть еще вопросы, на которые могут быть даны ответы только завтра. Но почему же завтра, если не в двухтысяча первом году, а теперь был наказан на пятнадцать лет Молчанов, в то время как его товарищ, Зверев, с которым они сидели на одной парте, здесь же работает вольнонаемным? И с Коптевым все, что привело, его сюда, случилось уже после того, как он вернулся с фронта. Кто из них действительно виноват, а кто ошибся или же просто попал, как иногда говорил тот же Автономов, в густой бредень? Вон и Галина Алексеевна Цымлова домогается этого ответа.
Если откладывать его на завтра, то чем же перед Грековым и Автономовым провинились их дети и внуки, на плечи которых должно будет лечь это неслыханное по тяжести бремя?…
В этот день он опять поздно вернулся домой. По привычке неслышно ступая, прошел к себе в комнату и, чтобы никого не разбудить, совсем мягко щелкнул выключателем.
Заглянув в политотдел, Греков успел и на диспетчерку, которую уже проводил Автономов, как всегда, с матово-розовым лицом, как будто он без всякого перерыва проспал всю ночь, С диспетчерки Греков поехал на раскопки хазарской крепости, на арматурный двор, в акваторию будущего порта. Теперь уже он знал, что до вечера ему не вырваться из этого ритма.
Он давно заметил какую-то особую, власть этого ритма и над всеми другими людьми на стройке. И над теми, которые вливались на объекты из зоны и выливались обратно в сопровождении конвоиров; и над теми, которые входили и выходили из ворот мимо вахтеров свободными, шумными толпами. Вот уже три года, как он на стройке, но каждый раз какое-то непонятное беспокойство охватывало его, когда он видел, как и те и другие с началом рабочего дня смешивались на строительных участках. После этого уже невозможно было различить, кто ЗК, а кто вольный. Сплошь и рядом можно было слышать, как кто-нибудь из ЗК, не стесняя себя выбором слов, покрикивал на своего напарника из вольных, и тот не обижался, но можно было видеть, как и ЗК при чересчур суровом окрике вольного лишь раздувал ноздри, но тут же и начинал делать что ему говорили. Как будто на это время таяла между ними перегородка. Вдруг нелепостью начинала казаться Грекову и вся эта колючая изгородь с венчающими ее по углам сторожевыми вышками.
Но опять звучал сигнал отбоя. Одни вываливались из ворот строительных объектов насмешливыми толпами, а другие молча вытягивались под конвоем. И сразу протянутая между сторожевыми вышками проволока опять начинала впиваться в сердце своими шипами. Невозможно было заслониться от всего этого ни словами Автономова, что все это было заведено не нами, ни другими его же словами, что наше дело – воздвигать плотину, оставлять о себе память в вещах. Ни заслониться было, ни заглушить все более острое день ото дня беспокойство и все более жгучую тревогу тем, что есть еще вопросы, на которые могут быть даны ответы только завтра. Но почему же завтра, если не в двухтысяча первом году, а теперь был наказан на пятнадцать лет Молчанов, в то время как его товарищ, Зверев, с которым они сидели на одной парте, здесь же работает вольнонаемным? И с Коптевым все, что привело, его сюда, случилось уже после того, как он вернулся с фронта. Кто из них действительно виноват, а кто ошибся или же просто попал, как иногда говорил тот же Автономов, в густой бредень? Вон и Галина Алексеевна Цымлова домогается этого ответа.
Если откладывать его на завтра, то чем же перед Грековым и Автономовым провинились их дети и внуки, на плечи которых должно будет лечь это неслыханное по тяжести бремя?…
В этот день он опять поздно вернулся домой. По привычке неслышно ступая, прошел к себе в комнату и, чтобы никого не разбудить, совсем мягко щелкнул выключателем.
34
Ночной прохожий, взглянув на освещенные окна дома Грековых, скорее всего подумал бы, что сегодня что-то опять очень долго засиделся за своими бумагами начальник политотдела стройки. Более любопытный замедлил бы шаги и даже постоял под окнами, но так ничего бы и не узнал. Разве что увидел на тюлевых занавесках противоположных крайних окон две тени – мужскую и женскую. Света между этими двумя окнами посредине дома не было.
Но никому и в голову не могло бы прийти то, что теперь все чаще приходило в голову Грекову. Поскольку их дом был построен подковой, он из своего окна так же хорошо видел тень Валентины Ивановны, как, должно быть, и она видела его тень. Лишь иногда чуть колебнется и вновь замрет. А может быть, это дуновение ветра колебало тончайший тюль?…
Ей, как и ему, видны и неосвещенные окна. Два окна – они как раз находятся между ними. Это окна той самой комнаты, где спит Алеша. Как всегда, он спит, зарыв темную, с крупными кольцами волос, голову под подушку, руки и ноги разбросаны во все стороны, и простыня у него конечно, на полу. Здесь, вблизи большой воды, прохладно ночью, но Алешке все равно жарко. У спинки дивана или же у дверей стоят удочки, а на столе или на стуле – банка с червями. Вечером, как вернулся с рыбалки, так и побросал все это, где попало. Только сумочку с красноперками и речными бычками, свой улов, отдал Тане – кошкам на ужин.
И конечно, по всей комнате разбросана его одежда. Парусиновые брюки лежат где-нибудь комком, один сандалет под диваном, а другой у порога. Утром, когда он еще будет спать, хозяйка дома, как всегда, позаботится о том, чтобы все прибрать и положить на место, разгладить ему брюки и повесить на спинку стула чистую рубашку. И потом ни единым словом не упрекнет его за неаккуратность. Так бывает теперь всегда.
Лучше бы она как следует отругала его, потребовала от него придерживаться правил, заведенных во всех семьях, тогда, может быть, и он почувствовал/ что не квартирант здесь и не гость, которому все позволено, а свой. Пусть бы сперва и обиделся на нее, это прошло бы.
Два окна комнаты, где спал Алеша, темной полосой зияли между, освещенными окнами дома. Вдруг Грекову пришло в голову, что это и есть та самая полоса, которая с недавнего времени разделила его и Валентину Ивановну. Всего лишь одна комната, десять шагов, по пяти шагов от одной двери и от другой, если идти навстречу друг другу.
Не один раз ему, как и теперь, хотелось пройти через эту темную комнату, где спал Алеша, войти к ней, взять в ладони и повернуть к себе ее лицо, заглянув в глаза, которые он знал совсем другими, без этой стеклянной пленки, и спросить: «Может быть, ты мне объяснишь, что между нами изменилось и почему все это должно продолжаться? Сам я никак не могу понять, в чем дело. И, может быть, ты скажешь, почему мы должны идти на поводу у женщины, которая ослеплена своим чувством, хотя и не знает, что ты за человек, а только ждет часа, когда она сможет почувствовать себя отмщенной. Ей, конечно, и невдомек, что нельзя избирать орудием своей мести сына. Но по-своему и ее можно понять: еще не было примера, чтобы женщина воспылала благодарностью к той, которая, по ее мнению, отняла у нее счастье.
А теперь получается, что она добилась своего. Она написала Алеше глупые слова, над которыми надо было бы только посмеяться, но оказалось, что их совершенно достаточно, чтобы ты сразу же и опустила на глаза эту пленку. Прежде я не видел ее у тебя. Чего ты испугалась? Зная тебя, не поверю, чтобы ты осталась равнодушной к тому, как может сложиться судьба Алеши. Хорошо помню, как ты сказала, когда мы говорили о Молчанове, что все эти ЗК тоже были детьми. А последнее время мне навязчиво снится, будто на станции Шлюзовой выгружается новый этап, и все совсем молодые ЗК, и когда они под конвоем направляются в зону, я узнаю в одном из них Алешу.
Я, конечно, не верю в сны; но я больше всего боюсь просмотреть Алешу, как, должно быть, когда-то просмотрели того же Молчанова. Теперь у мальчика уже наступил такой возраст, когда ребятам особенно бывает необходим отец. Никакая мать не сумеет дать ему для будущей жизни то, что он может получить от отца.
Почему же ты, прочитав открытку, сразу сдалась, в то время как мне так нужна твоя помощь? Я просто не могу обойтись без нее. Одному мне не справиться. Это как раз и есть тот случай, когда в одиночку человек бессилен. Не забывай, что все это связано также и с Таней. Между ними не должно остаться никакого занавеса, сотканного из недоразумений и ошибок взрослых. Ей и ему еще может понадобиться в жизни рука брата или сестры, и вообще будет чудовищно, если они останутся чужими.
Помнишь, Автономов говорил на твоем дне рождения за столом, что у той женщины, которая умеет так смеяться, должен быть особый дар любви к детям. Еще никогда я так не нуждался в этом твоем даре – я только еще не сумел сказать тебе об этом словами. Вот если бы у тебя был не мой ребенок, я бы дал тебе это почувствовать без всяких слов. Знала бы ты, как я иногда жалею, что, когда мы встретились, у тебя не было ребенка.
Но никому и в голову не могло бы прийти то, что теперь все чаще приходило в голову Грекову. Поскольку их дом был построен подковой, он из своего окна так же хорошо видел тень Валентины Ивановны, как, должно быть, и она видела его тень. Лишь иногда чуть колебнется и вновь замрет. А может быть, это дуновение ветра колебало тончайший тюль?…
Ей, как и ему, видны и неосвещенные окна. Два окна – они как раз находятся между ними. Это окна той самой комнаты, где спит Алеша. Как всегда, он спит, зарыв темную, с крупными кольцами волос, голову под подушку, руки и ноги разбросаны во все стороны, и простыня у него конечно, на полу. Здесь, вблизи большой воды, прохладно ночью, но Алешке все равно жарко. У спинки дивана или же у дверей стоят удочки, а на столе или на стуле – банка с червями. Вечером, как вернулся с рыбалки, так и побросал все это, где попало. Только сумочку с красноперками и речными бычками, свой улов, отдал Тане – кошкам на ужин.
И конечно, по всей комнате разбросана его одежда. Парусиновые брюки лежат где-нибудь комком, один сандалет под диваном, а другой у порога. Утром, когда он еще будет спать, хозяйка дома, как всегда, позаботится о том, чтобы все прибрать и положить на место, разгладить ему брюки и повесить на спинку стула чистую рубашку. И потом ни единым словом не упрекнет его за неаккуратность. Так бывает теперь всегда.
Лучше бы она как следует отругала его, потребовала от него придерживаться правил, заведенных во всех семьях, тогда, может быть, и он почувствовал/ что не квартирант здесь и не гость, которому все позволено, а свой. Пусть бы сперва и обиделся на нее, это прошло бы.
Два окна комнаты, где спал Алеша, темной полосой зияли между, освещенными окнами дома. Вдруг Грекову пришло в голову, что это и есть та самая полоса, которая с недавнего времени разделила его и Валентину Ивановну. Всего лишь одна комната, десять шагов, по пяти шагов от одной двери и от другой, если идти навстречу друг другу.
Не один раз ему, как и теперь, хотелось пройти через эту темную комнату, где спал Алеша, войти к ней, взять в ладони и повернуть к себе ее лицо, заглянув в глаза, которые он знал совсем другими, без этой стеклянной пленки, и спросить: «Может быть, ты мне объяснишь, что между нами изменилось и почему все это должно продолжаться? Сам я никак не могу понять, в чем дело. И, может быть, ты скажешь, почему мы должны идти на поводу у женщины, которая ослеплена своим чувством, хотя и не знает, что ты за человек, а только ждет часа, когда она сможет почувствовать себя отмщенной. Ей, конечно, и невдомек, что нельзя избирать орудием своей мести сына. Но по-своему и ее можно понять: еще не было примера, чтобы женщина воспылала благодарностью к той, которая, по ее мнению, отняла у нее счастье.
А теперь получается, что она добилась своего. Она написала Алеше глупые слова, над которыми надо было бы только посмеяться, но оказалось, что их совершенно достаточно, чтобы ты сразу же и опустила на глаза эту пленку. Прежде я не видел ее у тебя. Чего ты испугалась? Зная тебя, не поверю, чтобы ты осталась равнодушной к тому, как может сложиться судьба Алеши. Хорошо помню, как ты сказала, когда мы говорили о Молчанове, что все эти ЗК тоже были детьми. А последнее время мне навязчиво снится, будто на станции Шлюзовой выгружается новый этап, и все совсем молодые ЗК, и когда они под конвоем направляются в зону, я узнаю в одном из них Алешу.
Я, конечно, не верю в сны; но я больше всего боюсь просмотреть Алешу, как, должно быть, когда-то просмотрели того же Молчанова. Теперь у мальчика уже наступил такой возраст, когда ребятам особенно бывает необходим отец. Никакая мать не сумеет дать ему для будущей жизни то, что он может получить от отца.
Почему же ты, прочитав открытку, сразу сдалась, в то время как мне так нужна твоя помощь? Я просто не могу обойтись без нее. Одному мне не справиться. Это как раз и есть тот случай, когда в одиночку человек бессилен. Не забывай, что все это связано также и с Таней. Между ними не должно остаться никакого занавеса, сотканного из недоразумений и ошибок взрослых. Ей и ему еще может понадобиться в жизни рука брата или сестры, и вообще будет чудовищно, если они останутся чужими.
Помнишь, Автономов говорил на твоем дне рождения за столом, что у той женщины, которая умеет так смеяться, должен быть особый дар любви к детям. Еще никогда я так не нуждался в этом твоем даре – я только еще не сумел сказать тебе об этом словами. Вот если бы у тебя был не мой ребенок, я бы дал тебе это почувствовать без всяких слов. Знала бы ты, как я иногда жалею, что, когда мы встретились, у тебя не было ребенка.
35
Спит Алеша. Снятся ему его обычные сны: берег, усеянный галькой, камышинка вздрагивающего на поверхности воды поплавка, красноперка, описывающая дугу в воздухе. Если бы кто взглянул в эту минуту на его лицо, то увидел бы, как разливается по нему выражение самого высочайшего блаженства, какое только существует в мире. Но потом вдруг что-то надвинется на картины сна и погасит улыбку. Надвинется удивительно посуровевшее за последние дни лицо отца, а рядом с ним лицо Валентины Ивановны. Из-за них выглядывает лицо мамы. Губами и глазами она делает ему какие-то знаки и начинает сердиться оттого, что он никак не может ее понять. Но как же он может ее понять, если он спит?…
Сквозь тюль прокрадывается в комнату отблеск электросварки, трепещущей на гребне плотины, на сорок первой отметке. Там и ночью не прекращается работа. Должно быть, это тот самый сварщик теперь там, который, поднимая с лица эбонитовую маску, каждый раз посылает Алеше и Вовке Гамзину рукой привет, когда они приходят на котлован с удочками. Но почему-то всегда, когда на сорок первой отметке плотины работает этот сварщик, там стоит солдат с автоматом?
Загоревшие за какой-нибудь месяц руки и ноги Алеши бронзовеют на белизне простыни. Он уже не улыбается. Уже какие-то другие сновидения сдвигают ему подпаленные солнцем брови, морщат губы и, лоб. Вспыхнул и окончательно погас огонь электросварки на плотине. В комнате стало совсем темно. Только простыня да подушка белеют.
Неосвещенное окно комнаты, где спит Алеша, разделяют два освещенных окна, за которыми бодрствуют в этот час ночи два человека. Такие близкие друг другу, а никак не могут преодолеть это расстояние. Всего десять шагов. Пять шагов пройти одному и пять шагов другому навстречу друг другу. Всего одну комнату, в которой разметался на диване Алеша.
Между тем им столько нужно сказать друг другу. И сказать, не откладывая, потому что они уже привыкли, чтобы все между ними до конца было ясно.
Сквозь тюль прокрадывается в комнату отблеск электросварки, трепещущей на гребне плотины, на сорок первой отметке. Там и ночью не прекращается работа. Должно быть, это тот самый сварщик теперь там, который, поднимая с лица эбонитовую маску, каждый раз посылает Алеше и Вовке Гамзину рукой привет, когда они приходят на котлован с удочками. Но почему-то всегда, когда на сорок первой отметке плотины работает этот сварщик, там стоит солдат с автоматом?
Загоревшие за какой-нибудь месяц руки и ноги Алеши бронзовеют на белизне простыни. Он уже не улыбается. Уже какие-то другие сновидения сдвигают ему подпаленные солнцем брови, морщат губы и, лоб. Вспыхнул и окончательно погас огонь электросварки на плотине. В комнате стало совсем темно. Только простыня да подушка белеют.
Неосвещенное окно комнаты, где спит Алеша, разделяют два освещенных окна, за которыми бодрствуют в этот час ночи два человека. Такие близкие друг другу, а никак не могут преодолеть это расстояние. Всего десять шагов. Пять шагов пройти одному и пять шагов другому навстречу друг другу. Всего одну комнату, в которой разметался на диване Алеша.
Между тем им столько нужно сказать друг другу. И сказать, не откладывая, потому что они уже привыкли, чтобы все между ними до конца было ясно.
36
«А я разве не чувствую, что так продолжаться не может? Но попытался ли ты хоть раз представить себя на моем месте? Ты, конечно, уверен, что все происходит из-за этой открытки, и я даже не в состоянии разуверить тебя. Согласись, что могут быть вещи, которыми ни одна женщина, не желающая себя унизить, не может поделиться даже с самым близким мужчиной. Пусть лучше ты будешь думать, что я всего-навсего испугалась той новой ответственности, которую возложило на мои плечи появление в нашей семье Алеши. Иначе мне пришлось бы рассказать тебе и о том, что похоже на сплетню. Тем более что исходит она от женщины, которой вообще-то трудно верить.
И все же на этот раз она сказала мне правду, чтобы досадить подруге за то, что та устраивает ее мужу свидания с какой-то девицей в своем доме. От подруги, которая знакома с твоей бывшей женой по Ростову, она и услышала, что та теперь связывает с поездкой Алеши к отцу свои новые надежды и планы.
Конечно, следовало бы только посмеяться над этими словами, если бы вслед за ними не пришла открытка, и наша соседка, передавая ее мне, не намекнула прозрачно, как она умеет это делать, что вскоре надо будет ожидать и приезда самой матери Алеши, которая намерена лично удостовериться, как относятся к мальчику в отцовском доме.
Так что дело не только в открытке. Но и в ней. Да, испугалась. А какая бы женщина не испугалась на моем месте? Об Алеше мало сказать, что он живой мальчик. Вчера днем, когда я поднялась с поправками к проекту на рыбоподъемник и взглянула вниз, я увидела, как они с Вовкой Гамзиным купались в том самом карьере, вымытом земснарядом, где месяц назад утонули дочери – двойняшки энергетика Ковалева. Одну из них затянуло под откос, вырытый фрезой земснаряда, а другая бросилась ее спасать и тоже не вынырнула.
Я стояла на сорок первой отметке, смотрела, как Алеша плывет к тому самому месту, и мне показалось, что прошла вечность, прежде чем он повернул обратно. А вдруг бы он не рассчитал и с ним бы тоже… Но об этом страшно даже подумать.
Если бы это случилось с Таней, я, может быть, просто сразу же и сошла с ума, как сошла с ума жена Ковалева, прибежав на берег котлована и увидев два белых платьица в синий горошек. А если бы случилось с Алешей, на мне на всю жизнь остался бы груз вины. Недосмотрела, потому что не родной, а потом все это обросло бы как снежный ком и кончилось тем, что мачеха утопила пасынка. И как бы тогда выглядели в открытке все эти намеки, над которыми следовало бы только посмеяться?…
Ты, конечно, вправе сказать мне, что все это надуманные страхи и что, насколько ты помнишь себя в детстве, все мальчишки бывают такими. Но все-таки мы так и не сможем до конца понять друг друга. Ведь я из боязни наговорить на Алешу не могу даже, например, рассказать тебе, что он ответил мне в (тот день вечером, когда я решила было запретить ему купаться в котловане. Он вдруг покраснел, взглянул на меня исподлобья, как взглядывал в самые первые дни по приезде из Ростова, и сказал: «Запрещать мне может только моя мать». И с моей стороны было бы глупым обидеться на него. Наивно было бы надеяться, что он иначе стал бы относиться к женщине, которая отняла у него отца. У ребенка не может быть двух матерей. В жизни все грубее и проще.
Правда, это не мои слова, а нашей соседки, я сама до последнего времени думала иначе и вынуждена теперь признать, что ошиблась».
…Гаснут в поселке последние фонари. По приказанию коменданта в полночь всюду выключается уличное освещение за исключением четырехугольника кварталов, прилегающих к управлению стройки. Над эстакадой трепещет серебристо-голубое зарево, а здесь еще резче темнеют казачьи сады. Уже почти не осталось на улицах прохожих, которые могли бы удивляться, что в доме Грековых все еще освещены окна. Два окна, две тени на зыбком колеблющемся тюле. Между ними черная полоса в десять шагов.
И все же на этот раз она сказала мне правду, чтобы досадить подруге за то, что та устраивает ее мужу свидания с какой-то девицей в своем доме. От подруги, которая знакома с твоей бывшей женой по Ростову, она и услышала, что та теперь связывает с поездкой Алеши к отцу свои новые надежды и планы.
Конечно, следовало бы только посмеяться над этими словами, если бы вслед за ними не пришла открытка, и наша соседка, передавая ее мне, не намекнула прозрачно, как она умеет это делать, что вскоре надо будет ожидать и приезда самой матери Алеши, которая намерена лично удостовериться, как относятся к мальчику в отцовском доме.
Так что дело не только в открытке. Но и в ней. Да, испугалась. А какая бы женщина не испугалась на моем месте? Об Алеше мало сказать, что он живой мальчик. Вчера днем, когда я поднялась с поправками к проекту на рыбоподъемник и взглянула вниз, я увидела, как они с Вовкой Гамзиным купались в том самом карьере, вымытом земснарядом, где месяц назад утонули дочери – двойняшки энергетика Ковалева. Одну из них затянуло под откос, вырытый фрезой земснаряда, а другая бросилась ее спасать и тоже не вынырнула.
Я стояла на сорок первой отметке, смотрела, как Алеша плывет к тому самому месту, и мне показалось, что прошла вечность, прежде чем он повернул обратно. А вдруг бы он не рассчитал и с ним бы тоже… Но об этом страшно даже подумать.
Если бы это случилось с Таней, я, может быть, просто сразу же и сошла с ума, как сошла с ума жена Ковалева, прибежав на берег котлована и увидев два белых платьица в синий горошек. А если бы случилось с Алешей, на мне на всю жизнь остался бы груз вины. Недосмотрела, потому что не родной, а потом все это обросло бы как снежный ком и кончилось тем, что мачеха утопила пасынка. И как бы тогда выглядели в открытке все эти намеки, над которыми следовало бы только посмеяться?…
Ты, конечно, вправе сказать мне, что все это надуманные страхи и что, насколько ты помнишь себя в детстве, все мальчишки бывают такими. Но все-таки мы так и не сможем до конца понять друг друга. Ведь я из боязни наговорить на Алешу не могу даже, например, рассказать тебе, что он ответил мне в (тот день вечером, когда я решила было запретить ему купаться в котловане. Он вдруг покраснел, взглянул на меня исподлобья, как взглядывал в самые первые дни по приезде из Ростова, и сказал: «Запрещать мне может только моя мать». И с моей стороны было бы глупым обидеться на него. Наивно было бы надеяться, что он иначе стал бы относиться к женщине, которая отняла у него отца. У ребенка не может быть двух матерей. В жизни все грубее и проще.
Правда, это не мои слова, а нашей соседки, я сама до последнего времени думала иначе и вынуждена теперь признать, что ошиблась».
…Гаснут в поселке последние фонари. По приказанию коменданта в полночь всюду выключается уличное освещение за исключением четырехугольника кварталов, прилегающих к управлению стройки. Над эстакадой трепещет серебристо-голубое зарево, а здесь еще резче темнеют казачьи сады. Уже почти не осталось на улицах прохожих, которые могли бы удивляться, что в доме Грековых все еще освещены окна. Два окна, две тени на зыбком колеблющемся тюле. Между ними черная полоса в десять шагов.
37
Обычно, уезжая из дому рано утром, Греков заставал Алешу в столовой еще зарывшимся головой под подушку, и очень удивился, вдруг увидев его на ногах и одетым. Сидя на диване, он копошился в своем рюкзаке и на шаги отца поднял голову.
Греков удивился:
– Уже на рыбалку?
– Нет, папа, – помедлив, ответил Алеша. – Я хотел тебе еще вчера сказать, но ты вернулся поздно. Мне ехать надо.
– Куда? – растерянно спросил Греков.
– Мне мама достала горящую путевку в Артек.
– Горящую? – еще глуше повторил Греков.
Алеша испуганно взглянул на него и, вставая с дивана, уткнулся ему в грудь лицом.
– На тот год, папа, я к тебе на все лето… – Он захлебнулся и стал кашлять.
Греков молча гладил его вздрагивающую спину.
На пристани его провожали,– кроме отца, Таня и Вовка Гамзин. На прощанье Алеша обещал Тане прислать из Артека живую медузу в банке с завинчивающейся крышкой. Вдруг, обхватив его загоревшую шею своей ручонкой, Таня громко запротестовала:
– Не надо мне медузы! Не хочу, чтобы ты
уезжал!!
Затягиваясь папиросой, Греков выпустил облако дыма. Увидев эти две головки рядом, вдруг впервые увидел он и то, как были они похожи. Даже волосы у них завивались кольцами в одних и тех же местах.
По дороге с пристани слезы Тани высохли, и она с Вовкой Гамзиным уже затеяли за спиной Грекова веселую возню. Только тем и мог успокоить себя Греков, что за время, проведенное летом у отца, Алеша и загорел, и щеки у него округлились. Когда пароход уже отошел от пристани, он еще долго махал с палубы рукой, а голова его в соломенной шляпе свешивалась через борт, как подсолнух.
И вскоре, кроме удочек, которые в последний момент забыл на террасе Алеша, ничего уже не напоминало о нем в доме. Правда, первое время Таня еще произносила его имя за столом, вспоминая, что он сказал и что сделал, и допытывалась у отца, когда он опять приедет, но потом перестала. Может быть, бессознательно почувствовала, как за столом воцарялось при этом молчание.
И никто не смог бы сказать, что жизнь хоть сколько-нибудь изменилась у них в доме. Таня слышала, что так же, как и всегда, папа называет маму Валей, а мама его Васей. Так же по вечерам Таня с матерью не спешили садиться за стол, не дождавшись отца. И как всегда, заслышав шаги отца на террасе, Таня бежала ему навстречу и, торжествующе втаскивая его за рукав в комнату, оповещала:
– Вот и папа!
Греков удивился:
– Уже на рыбалку?
– Нет, папа, – помедлив, ответил Алеша. – Я хотел тебе еще вчера сказать, но ты вернулся поздно. Мне ехать надо.
– Куда? – растерянно спросил Греков.
– Мне мама достала горящую путевку в Артек.
– Горящую? – еще глуше повторил Греков.
Алеша испуганно взглянул на него и, вставая с дивана, уткнулся ему в грудь лицом.
– На тот год, папа, я к тебе на все лето… – Он захлебнулся и стал кашлять.
Греков молча гладил его вздрагивающую спину.
На пристани его провожали,– кроме отца, Таня и Вовка Гамзин. На прощанье Алеша обещал Тане прислать из Артека живую медузу в банке с завинчивающейся крышкой. Вдруг, обхватив его загоревшую шею своей ручонкой, Таня громко запротестовала:
– Не надо мне медузы! Не хочу, чтобы ты
уезжал!!
Затягиваясь папиросой, Греков выпустил облако дыма. Увидев эти две головки рядом, вдруг впервые увидел он и то, как были они похожи. Даже волосы у них завивались кольцами в одних и тех же местах.
По дороге с пристани слезы Тани высохли, и она с Вовкой Гамзиным уже затеяли за спиной Грекова веселую возню. Только тем и мог успокоить себя Греков, что за время, проведенное летом у отца, Алеша и загорел, и щеки у него округлились. Когда пароход уже отошел от пристани, он еще долго махал с палубы рукой, а голова его в соломенной шляпе свешивалась через борт, как подсолнух.
И вскоре, кроме удочек, которые в последний момент забыл на террасе Алеша, ничего уже не напоминало о нем в доме. Правда, первое время Таня еще произносила его имя за столом, вспоминая, что он сказал и что сделал, и допытывалась у отца, когда он опять приедет, но потом перестала. Может быть, бессознательно почувствовала, как за столом воцарялось при этом молчание.
И никто не смог бы сказать, что жизнь хоть сколько-нибудь изменилась у них в доме. Таня слышала, что так же, как и всегда, папа называет маму Валей, а мама его Васей. Так же по вечерам Таня с матерью не спешили садиться за стол, не дождавшись отца. И как всегда, заслышав шаги отца на террасе, Таня бежала ему навстречу и, торжествующе втаскивая его за рукав в комнату, оповещала:
– Вот и папа!
38
Вода, разливаясь по степи и достигая новых отметок, уже и в самом деле, как заявил на очередной диспетчерке Автономов, начинала мочить бетонщикам пятки. На серой бетонной шубе, которой одевали склон плотины, зияли понизу квадраты неукрытого песка. Еще и не весь лес выкорчевали в пойме.
Уже по голосу Автономова, коротко бросившего в телефонную трубку: «Зайди», – Греков почувствовал, что тот раздражен… Когда Греков вошел к Автономову в кабинет, он разговаривал по телефону с Гамзиным.
– Известный аппарат человеку дадён, – говорил Автономов, – чтобы думать не только одной его четвертушкой. Выбирай из двух: или через месяц камера для первой турбины будет готова, или же пойдешь начальником поселковой бани. В порядке заботы о гигиене трудящихся. Все. – Бросив трубку на рычаг, он оглянулся на Грекова высветленными яростью глазами. Не здороваясь, тут же выскочил из-за стола и, схватив его за локоть, потащил к большой карте на стене кабинета. – Любуйся!
Это была знакомая Грекову карта стройки и всего подлежащего затоплению района, испещренная красными и синими стрелками, линиями и кружками, как бывали испещрены также хорошо знакомые в прошлом Грекову фронтовые карты. Синие кружки и стрелки означали уже намытые и забетонированные секторы плотины, смонтированные узлы гидротехнических сооружений, а красные – фронт еще не завершенных работ и уровень наступающей воды.
– В политотделе тоже такая есть, – высвобождая локоть из его пальцев, сказал Греков.
– И твоя знаменитая Приваловская тоже на ней есть? – Взмахом карандаша Автономов отчеркнул красный кружок на карте.
– Чем же она знаменитая?
– Тем, что она теперь всю обедню портит. Надо впадину заполнять, а я не имею права шандоры закрыть. Они, видите ли, никак не в силах оторваться от землицы, политой нержавеющей казачьей кровью… – Автономов сунул палец за воротник кителя. В эту минуту порученец, как обычно, внес на руках перед собой развернутую папку с бумагами, предназначенными для подписи, но Автономов оглянулся на него так, что тот мгновенно исчез за дверью. – Что ты на это скажешь?
– Только то, что все это не так просто…
Автономов не дал ему договорить.
– Что не просто? Что?
– Как ты говоришь, политая…
– Это, как ты знаешь, не я сказал. Но всему время. Сегодня эти лампасы и тому подобное как раз и превратились у нас на глазах в тот самый идиотизм деревенской жизни, который имел в виду Ленин. Постой, постой! – закричал он, заметив движение Грекова. – Позволь мне так понимать эти слова Ленина. Слепые, как кроты. Не для нас же лично с тобой, а для их благополучия совершается теперь эта революция здесь в степи, проклятой богом и людьми.
– Четвертая.
Автономов, приоткрыв рот, остановился.
– Что?
– Ты же сам говорил: четвертая революция при жизни одного только поколения. – Греков стал загибать пальцы. – Октябрьская – раз; коллективизация, по словам Сталина, – вторая. А Великая Отечественная – это тебе еще больше революции: наши отступают, немцы наступают, потом опять наши. Теперь четвертая. Но люди все одни и те же.
– И ты хочешь сказать…
– Конечно, не то, что я против революции, а всего лишь то, что одно дело заставить, а другое – чтобы сами сумели понять. Даже металл, как ты знаешь, устает.
– Это каждому пионеру известно. Вот я дам команду закрыть шандоры и перетоплю всех этих пламенных патриотов тихого Дона.
– Команду, конечно, всегда можно дать…
Два огонька зажглись в глазах у Автономова.
– Но я, между прочим, погожу. – Веселая ярость плеснулась у него из глаз. – Это я еще успею. Подожду, пока ты съездишь в эту свою Приваловскую и совершишь там четвертую революцию. Мне только что звонил из Ростова первый, что ты назначен туда особоуполномоченным обкома.
– А мне он не мог позвонить?
– Это я не знаю. Я в вашей субординации не разбираюсь. Знаю только, что выезжать тебе немедленно. За этим, между прочим, тебя и вызывал.
– Вызывал? – тихо переспросил Греков.
Автономов усмехнулся:
– Согласен переделать на «пригласил», если это лучше звучит.
– Это звучит иначе.
– Сколько же тебе потребуется времени, чтобы эту революцию совершить?
– Вот этого тебе даже Федор Сорокин не смог бы сказать.
– При чем здесь Сорокин?… – Автономов сердито помолчал, сузив глаза и заглядевшись на стеклянную чернильницу. – Но ты-то, надеюсь, понимаешь, что вода не будет ждать?
– Это теперь каждому пионеру известно.
Уже по голосу Автономова, коротко бросившего в телефонную трубку: «Зайди», – Греков почувствовал, что тот раздражен… Когда Греков вошел к Автономову в кабинет, он разговаривал по телефону с Гамзиным.
– Известный аппарат человеку дадён, – говорил Автономов, – чтобы думать не только одной его четвертушкой. Выбирай из двух: или через месяц камера для первой турбины будет готова, или же пойдешь начальником поселковой бани. В порядке заботы о гигиене трудящихся. Все. – Бросив трубку на рычаг, он оглянулся на Грекова высветленными яростью глазами. Не здороваясь, тут же выскочил из-за стола и, схватив его за локоть, потащил к большой карте на стене кабинета. – Любуйся!
Это была знакомая Грекову карта стройки и всего подлежащего затоплению района, испещренная красными и синими стрелками, линиями и кружками, как бывали испещрены также хорошо знакомые в прошлом Грекову фронтовые карты. Синие кружки и стрелки означали уже намытые и забетонированные секторы плотины, смонтированные узлы гидротехнических сооружений, а красные – фронт еще не завершенных работ и уровень наступающей воды.
– В политотделе тоже такая есть, – высвобождая локоть из его пальцев, сказал Греков.
– И твоя знаменитая Приваловская тоже на ней есть? – Взмахом карандаша Автономов отчеркнул красный кружок на карте.
– Чем же она знаменитая?
– Тем, что она теперь всю обедню портит. Надо впадину заполнять, а я не имею права шандоры закрыть. Они, видите ли, никак не в силах оторваться от землицы, политой нержавеющей казачьей кровью… – Автономов сунул палец за воротник кителя. В эту минуту порученец, как обычно, внес на руках перед собой развернутую папку с бумагами, предназначенными для подписи, но Автономов оглянулся на него так, что тот мгновенно исчез за дверью. – Что ты на это скажешь?
– Только то, что все это не так просто…
Автономов не дал ему договорить.
– Что не просто? Что?
– Как ты говоришь, политая…
– Это, как ты знаешь, не я сказал. Но всему время. Сегодня эти лампасы и тому подобное как раз и превратились у нас на глазах в тот самый идиотизм деревенской жизни, который имел в виду Ленин. Постой, постой! – закричал он, заметив движение Грекова. – Позволь мне так понимать эти слова Ленина. Слепые, как кроты. Не для нас же лично с тобой, а для их благополучия совершается теперь эта революция здесь в степи, проклятой богом и людьми.
– Четвертая.
Автономов, приоткрыв рот, остановился.
– Что?
– Ты же сам говорил: четвертая революция при жизни одного только поколения. – Греков стал загибать пальцы. – Октябрьская – раз; коллективизация, по словам Сталина, – вторая. А Великая Отечественная – это тебе еще больше революции: наши отступают, немцы наступают, потом опять наши. Теперь четвертая. Но люди все одни и те же.
– И ты хочешь сказать…
– Конечно, не то, что я против революции, а всего лишь то, что одно дело заставить, а другое – чтобы сами сумели понять. Даже металл, как ты знаешь, устает.
– Это каждому пионеру известно. Вот я дам команду закрыть шандоры и перетоплю всех этих пламенных патриотов тихого Дона.
– Команду, конечно, всегда можно дать…
Два огонька зажглись в глазах у Автономова.
– Но я, между прочим, погожу. – Веселая ярость плеснулась у него из глаз. – Это я еще успею. Подожду, пока ты съездишь в эту свою Приваловскую и совершишь там четвертую революцию. Мне только что звонил из Ростова первый, что ты назначен туда особоуполномоченным обкома.
– А мне он не мог позвонить?
– Это я не знаю. Я в вашей субординации не разбираюсь. Знаю только, что выезжать тебе немедленно. За этим, между прочим, тебя и вызывал.
– Вызывал? – тихо переспросил Греков.
Автономов усмехнулся:
– Согласен переделать на «пригласил», если это лучше звучит.
– Это звучит иначе.
– Сколько же тебе потребуется времени, чтобы эту революцию совершить?
– Вот этого тебе даже Федор Сорокин не смог бы сказать.
– При чем здесь Сорокин?… – Автономов сердито помолчал, сузив глаза и заглядевшись на стеклянную чернильницу. – Но ты-то, надеюсь, понимаешь, что вода не будет ждать?
– Это теперь каждому пионеру известно.
39
Если выехать сразу же, то к вечеру можно будет успеть в станицу. Правда, никак по пути нельзя миновать и райком. Из того, что Греков запомнил о Приваловской еще с тридцатых годов, больше всего осталось у него в памяти, что жили люди там на редкость спаянно, держались двор за двор, человек за человека. И вступать в колхоз тогда дольше всех не решались, выжидали, как поведут себя другие станицы и хутора, а когда наконец решились, за три дня на столе у председателя сельсовета выросла копна заявлений.
За двадцать с лишним лет многое, конечно, должно было измениться и в жизни станицы, и в нравах ее жителей, но в то, что они за этот срок неузнаваемо изменились, Греков не особенно верил. И, собираясь теперь в Приваловскую, он совсем не надеялся, что достаточно ему только там появиться, как все решится само собой. К тому же казаки, как бы там ни возражал он Автономову на его слова, оставались казаками.
Но и без надежного помощника ему там, особенно в первые дни, нельзя обойтись. Конечно, можно будет на месте найти какого-нибудь вестового или, говоря по-фронтовому, офицера связи, но еще лучше будет для пользы дела взять его с собой отсюда, со стройки.
И он стал искать Сорокина, чтобы узнать, кого из тех же комсомольцев тот смог бы выделить ему в помощь без ущерба для дела. В комитете, куда Греков позвонил, его не оказалось, а из диспетчерской чей-то громоподобный бас вместо диспетчера Тамары Черновой ответил:
– Никакого Сорокина я не знаю. И Чернова здесь сегодня не дежурит.
Греков удивился:
– А вы кто?
– Не имеет значения, – ответил совсем незнакомый Грекову бас.
Странно, Чернова обычно через сутки дежурила на эстакаде днем. Он решил, что скорее всего в мужском общежитии ему смогут подсказать, где найти Сорокина.
В полутемном коридоре общежития он вдруг наткнулся на трех или четырех девушек, шарахнувшихся при его появлении от двери комнаты, в которой жили Сорокин, Матвеев и Зверев. Они явно подслушивали под дверью и теперь обвалом загрохотали со второго этажа по лестнице. Но еще три девушки, не успев прошмыгнуть мимо Грекова, стыдливо отвернулись к стене. Среди них он узнал и секретаря-машинистку политотдела Солодову.
– А ты-то что здесь делаешь? – с изумлением спросил у нее Греков.
Люся спрятала от него в ладони багровое лицо. Но одна из хорошо знакомых Грекову электросварщиц, Люба Изотова, бесстрашно встретила его взгляд и даже приложила к губам палец.
– Василий Гаврилович, тише!
– Что здесь происходит? – теряя терпение, спросил Греков..
Оглянувшись на дверь, Люба Изотова недоверчиво приблизила к нему в полутьме коридора лицо.
– Вы правда не знаете?
– А что я должен знать?
Она еще больше приблизилась к нему и, привставая на цыпочки, задышала прямо в ухо:
– Там, Василий Гаврилович, у них с самого утра идет. Вадиму Звереву показалось, что Тамара Чернова ездила с Гамзиным на катере по Дону…
– Не показалось, а видел он это своими глазами, – осмелев и тоже приближаясь к Грекову, уточнила другая электросварщица, Люба Карпова.
Люба Изотова отмахнулась:
– Это он с чужих слов повторяет.
Теперь уже расхрабрилась и Люся Солодова:
За двадцать с лишним лет многое, конечно, должно было измениться и в жизни станицы, и в нравах ее жителей, но в то, что они за этот срок неузнаваемо изменились, Греков не особенно верил. И, собираясь теперь в Приваловскую, он совсем не надеялся, что достаточно ему только там появиться, как все решится само собой. К тому же казаки, как бы там ни возражал он Автономову на его слова, оставались казаками.
Но и без надежного помощника ему там, особенно в первые дни, нельзя обойтись. Конечно, можно будет на месте найти какого-нибудь вестового или, говоря по-фронтовому, офицера связи, но еще лучше будет для пользы дела взять его с собой отсюда, со стройки.
И он стал искать Сорокина, чтобы узнать, кого из тех же комсомольцев тот смог бы выделить ему в помощь без ущерба для дела. В комитете, куда Греков позвонил, его не оказалось, а из диспетчерской чей-то громоподобный бас вместо диспетчера Тамары Черновой ответил:
– Никакого Сорокина я не знаю. И Чернова здесь сегодня не дежурит.
Греков удивился:
– А вы кто?
– Не имеет значения, – ответил совсем незнакомый Грекову бас.
Странно, Чернова обычно через сутки дежурила на эстакаде днем. Он решил, что скорее всего в мужском общежитии ему смогут подсказать, где найти Сорокина.
В полутемном коридоре общежития он вдруг наткнулся на трех или четырех девушек, шарахнувшихся при его появлении от двери комнаты, в которой жили Сорокин, Матвеев и Зверев. Они явно подслушивали под дверью и теперь обвалом загрохотали со второго этажа по лестнице. Но еще три девушки, не успев прошмыгнуть мимо Грекова, стыдливо отвернулись к стене. Среди них он узнал и секретаря-машинистку политотдела Солодову.
– А ты-то что здесь делаешь? – с изумлением спросил у нее Греков.
Люся спрятала от него в ладони багровое лицо. Но одна из хорошо знакомых Грекову электросварщиц, Люба Изотова, бесстрашно встретила его взгляд и даже приложила к губам палец.
– Василий Гаврилович, тише!
– Что здесь происходит? – теряя терпение, спросил Греков..
Оглянувшись на дверь, Люба Изотова недоверчиво приблизила к нему в полутьме коридора лицо.
– Вы правда не знаете?
– А что я должен знать?
Она еще больше приблизилась к нему и, привставая на цыпочки, задышала прямо в ухо:
– Там, Василий Гаврилович, у них с самого утра идет. Вадиму Звереву показалось, что Тамара Чернова ездила с Гамзиным на катере по Дону…
– Не показалось, а видел он это своими глазами, – осмелев и тоже приближаясь к Грекову, уточнила другая электросварщица, Люба Карпова.
Люба Изотова отмахнулась:
– Это он с чужих слов повторяет.
Теперь уже расхрабрилась и Люся Солодова: