В кабинете и во всем управлении было тихо. Лишь шелестели страницы перелистываемого Автономовым дела в развернутой на обе стороны на столе папке, да сквозь стекла большого, занавешенного темно-красной шторой окна просачивалась музыка, как обычно, звучавшая из всех динамиков на плотине и на эстакаде. Автономову она нисколько не мешала – он давно уже привык, что на радиоузле с утра до ночи прокручивали для работающих на объектах вольнонаемных строителей и для ЗК все одни и те же пластинки. На этот раз кто-то совсем недурно играл на рояле. Перестав перелистывать листы, прошнурованные в папке, Автономов слегка повернул голову. Пластинку, которую сейчас прокручивали на радиоузле, он слышал уже не раз, но теперь она показалась ему более чем знакомой. Да, да, это был тот самый этюд Скрябина, который Оля, приехав к нему на летние каникулы, по целым дням разучивала на рояле.
   Он опять склонился над папкой… То есть, чтобы осуществить убийство… Так эксперты и написали: «Осуществить убийство», как обычно пишется в протоколах или резолюциях: «осуществить мероприятие», «осуществить задачу». А та размалеванная красавица была ни больше ни меньше как наводчица, хотя и жила с девушками в одном институтском общежитии, правда, на разных этажах. Это она и высмотрела у них деньги и подстроила им в тамбуре встречу с Молчановым, с которым «состояла в интимной связи». Вдруг Автономов вздрогнул от внезапно уколовшей его мысли. А что, если бы на месте одной из этих студенток оказалась Оля? Все бы завершилось именно так, как и записали эксперты. Зная, чей характер унаследовала его дочь, он с такой отчетливой реальностью представил себе, как это могло бы «осуществиться», что тут же и хотел позвонить порученцу, чтобы тот немедленно взял у него и вернул в архив это явно бесспорное дело. Достаточно, что на нем имелась единственно возможная резолюция, которую оно заслуживало, и никакие Греков или Цымлов не смогут его поколебать. Закон для всех один.
   Но неужели этой черноглазой красавице всего двадцать? В первый момент она тоже показалась ему почти девчонкой, и что-то было в ее лице такое жалко-невинное, что это-то и обмануло его, когда он ее затронул. И вдруг эти еще полудетские ярко накрашенные губы бросили ему в лицо такое, чего не всег-ды услышишь и от самых многоопытных женщин.
   Так и есть, 1932 года рождения, ровесница Оле. Вполне возможно, что могли бы они и жить в одном городе, даже учиться в одном классе.
   Нет, Олю, сразу после того как ее мать так нелепо погибла, он отвез к своей младшей сестре в Ростов, где она и воспитывалась, пока он кочевал со стройки на стройку. Там пошла в десятилетку и в музыкальную школу, оттуда и поехала потом уже к его старшей сестре в Москву учиться дальше музыке. С отцом она виделась совсем редко и даже свою младшую тетку привыкла называть мамой. А у этой наводчицы, Надежды Шаповаловой, мать жива, но отец погиб под Таганрогом в сорок первом году на высоте 101. Ей было тогда девять лет, и жили они не в городе, а где-то на границах Черных земель в каком-то селе Дивном, о существовании которого Автономов впервые узнал теперь, перелистывая страницы следствия, суда и приговора. Кажется, это на Ставрополье. Когда-то ему нравилось имя «Надежда», и он не назвал так родившуюся дочь только потому, что Шуре больше нравилось имя «Оля». Но с какой же стати ему теперь все эти воспоминания, только отвлекающие его от совсем не сентиментального дела о групповом грабеже с угрозой холодным оружием?
   Несмотря на открытую фрамугу, в кабинете было душно. Он расстегнул китель, встал и отдернул штору на застекленной стене, обращенной к эстакаде. В раме большого окна отпечатался весь контур центральной части плотины и гидроэлектростанции, подсвеченных из котлована половодьем красно-голубого электрического света. Башенные краны двигались, как на экране, сдвигая и раздвигая стрелы. В открытую фрамугу с потоком влажного воздуха ворвались металлический лязг, скрежет и все покрывающая, заглушающая музыка из динамиков, установленных на эстакаде и на всех других строительных объектах. Из четырех башенных кранов двигались с бадьями только три. Четвертый стоял, опустив вниз клюв, как птица. Автономов снял трубку, чтобы справиться у диспетчера центрального района, в чем дело.
   – Четвертый еще на ремонте, – ответил ему голос Тамары Черновой.
   – Кран Матвеева?
   – Да, – кратко ответила Чернова.
   – А сам Матвеев где?
   – В станице.
   – Что еще за новости?
   – Он там с товарищем Грековым.
   «Да, да, – вспомнил Автономов. – Один из кранов был остановлен на ремонт, и Греков поставил его в известность, что возьмет Матвеева с собой в Приваловскую. Зачем он ему там понадобился?»
   – Управляетесь? – спросил у диспетчера Автономов.
   – Конечно, с четырьмя кранами значительно лучше, – помолчав, ответила Чернова.
   – Смотря для кого лучше, – загадочно сказал Автономов и, положив трубку, опять вернулся к столу с разложенной на нем папкой. Влажный воздух, струей вливаясь в фрамугу, все больше наполнял комнату прохладой, а смешанная с лязгом и скрежетом музыка глухо волновала, на чем-то, казалось, настаивая и о чем-то напоминая… В детстве эту Шаповалову скорее всего называли Надюшей, и, судя по всему, она могла быть прелестным ребенком. А вышла из этого ребенка наводчица. Если бы тогда, когда ее звали Надюшей, кто-нибудь сказал ее матери, что из дочери вырастет наводчица, она наверняка плюнула бы тому человеку в глаза и навсегда отвернулась от него, прижимая к груди белокурую головку. Какая мать или отец поступили бы иначе, услышав такое предположение о своем ребенке?
   Тени кранов с бадьями двигались по стеклянному экрану, как тени птиц, которые все время носят в своих могучих клювах в одном и том же направлении добычу и складывают ее в одном и том же месте. Светящиеся фары мотопоезда, приближаясь и удаляясь, пробегали по стене, противоположной окну, а иногда она вдруг осыпалась ливнем голубых и зеленых искр – это сварщики готовили под бетон новые блоки. Не поднимая головы от стола, Автономов безотчетно радовался тому, что, продолжая заниматься делом, он каким-то вторым слухом, а может быть и самой кожей, все время продолжал чувствовать стройку. Не глядя в окно, а лишь по трепетанию огней мотопоездов он безошибочно знал, что они обращаются по кругу от бетонных заводов к плотине через одни и те же промежутки времени. И ничего не должно было нарушить раз и навсегда налаженный ритм, даже эта музыка.
   Больше всего в жизни он не любил, даже презирал в людях сентиментальность. Из таких никогда не бывает толку. Не то время, чтобы пускать по каждому поводу слезу и хвататься при виде каждого несчастного за сердце. Страна в походе. Если бы на войне солдаты задерживались у каждой могилы, то они и теперь бы еще не дошли до рейхстага. Вперед идут без оглядки. Смотри только на то, что перед тобой, а не на то, что под ногами. В конце концов все, что ты делаешь, ты делаешь не для себя, а для всей страны, ради ее будущего, а это такая цель, во имя которой приходится нести и жертвы.
   Ближе к ночи в открытую фрамугу потянуло уже не свежестью, а сыростью большой воды, и Автономов закрыл ее. Музыка, все-таки мешавшая ему сосредоточиться над раскрытой папкой, теперь стала доноситься совсем издалека, глухо. В чересчур больших дозах музыка, как бы она ни была хороша, как, например, Скрябин, тоже может разбудить в человеке излишнюю чувствительность. Еще чего доброго, заслушаешься ее и не заметишь, как вода, наступающая со всех сторон из степи, нахлынет на тебя и утопит вместе с Саркелом. Находились же умники, которые в свое время советовали ту же коллективизацию разверстать не на два-три года, а на десять лет. Тогда бы и к началу войны у нас еще не было колхозов, а Гитлер со своим «Барбароссой» сидел бы и ждал?… То во время войны государство, как из своего амбара, могло брать в каждом колхозе и хлеб, и все остальное, что необходимо было для сражающейся армии, а то бы ломай шапку перед каждым единоличным двором. И кулак, конечно, немедленно бы вынул в тылу из стога вилы. Конечно, такие темпы коллективизации потребовали и особых, более крутых методов, но и уговаривать не было времени: фашизм у порога стоял.
   Интересно будет спросить у Грекова: он и тогда возил за собой из колхоза в колхоз свои розы? С букетом в руке коллективизировал эту донскую Вандею? И надо не забыть спросить у него, какими еще розами теперь, через четверть века, встретили его в станице.
   Жизнь – это тебе не роза с жемчугом росы, а если и роза, то с шипами почти такими же, как и на той проволоке, за которой еще приходится держать людей. Оля, конечно, пусть себе разучивает Скрябина – у нее впереди совсем другая жизнь. Странно было бы, если бы она сложилась у нее так же, как у Шаповаловой. Оля от самого рождения, если не считать отца, который всегда в отлучке, – круглая сирота, и совсем несправедливо будет, если судьба распорядится с ней подобным же образом. От одной лишь мысли об этом у него в груди появлялась какая-то брешь, в которую свободно начинала проникать эта музыка. Есть у нее, есть это свойство расслаблять человека. Если и на Олю этот Скрябин действует так же, а может быть, еще хуже, то совсем трудно придется ей в жизни. Но это, конечно, и не обязательно. Вон той же Шаповаловой наверняка не пришлось знать в жизни никакой иной музыки, кроме «Мурки».
   В кабинете было совсем тихо, только шелестели страницы судебного дела, перелистываемые в папке. Какой там мог быть у нее Скрябин, если ей было всего девять лет, когда матери принесли похоронную об отце. Как и Оля, она тоже полусирота, с той только разницей, что у Шаповаловой все-таки жива мать. Хорошее, имя: Надя, Надежда, Надюша… Но еще неизвестно, без матери лучше остаться или без отца. Оказывается, в семье Шаповаловых, кроме Надежды, было еще трое. А Оля все же росла при родных тетках. Да и вообще хоть и жила не с отцом, ни в чем не знала отказа. Хочешь новое платье – получай, хочешь продолжать учиться музыке в Москве – поезжай.
   С шорохом откидывались страница за страницей в папке, пока порученец не приоткрыл дверь из приемной и не произнес значительным голосом:.
   – Ве-че.
   Из батарей стоявших на приставном столике телефонов Автономов безошибочно выбрал белую, слоновой кости, трубку.
   – Доброй ночи, товарищ министр, – сказал он клекочущим голосом. – Нет, в такое время спят только сторожа вневедомственной охраны.
   В это позднее время можно было себе позволить и фамильярность с министром, потому что оба они принадлежали сейчас к числу бодрствующих одиночек, в то время как давно уже спала вся страна. На проводе, связывающем стройку с Москвой, стояла такая тишина, что в трубке было слышно затрудненно-прерывистое дыхание министра. Как всегда, его интересовало, сколько кубометров бетона уложено в плотину за минувшие сутки.
   – Восемь тысяч кубов, – ответил Автономов. Министр по-ребячьи присвистнул в трубке.
   – Вам известно, что это мировой рекорд?
   – Может быть, и рекорд, товарищ министр, – спокойно сказал Автономов.
   – Не может быть, а так и есть по самым точным данным. У американцев на Миссисипи самый высокий суточный был семь с хвостиком тысяч. Вам уже пора подумать об оформлении наградных листов. Где твой начальник политотдела?
   Министр разговаривал своим обычным голосом, ничуть не повышая его, но казалось, что он находится в соседней комнате и беседует с Автономовым по внутреннему телефону.
   – Я его послал ускорить переселение станиц.
   – Топит донских казаков?
   – Да, уже по ноздри. Но мы сейчас еще больше беспокоимся о своевременном вводе первой турбины.
   – Это само собой, и все же за водой присматривайте, чтобы потом не пришлось прибегнуть к чрезвычайным мерам.
   Несмотря на тысячу километров, разделявших их теперь, ночь и общая забота сближали их в этот час, и Автономов грубовато сказал:
   – С вашей астмой, товарищ министр, давно полагается спать.
   Министр не обиделся, лишь помолчал немного в трубку, с высвистами дыша, и в свою очередь сказал:
   – Ты, по-моему, тоже не случайно не спишь?
   – Наше дело совсем другое, мы смотрим на ваше окно.
   – А мы смотрим на его окно, – понижая голос, сказал министр.
   И Автономов почти шепотом переспросил:
   – Не спит?
   – Как всегда, до часу, а иногда и до трех. Привычка военных лет. Каждую минуту может позвонить. Но сегодня у меня будет для него хорошая новость, – и, обрывая разговор, министр строго сказал:
   – Доброй ночи.
   – Доброй ночи.
   Белая, слоновой кости, трубка улеглась на свой рычажок на обычном месте.
   Но, положив трубку, Автономов еще долго держал на ней руку. В голосе министра, когда он сказал: «Вам уже пора подумать об оформлении наградных листов», было и еще что-то такое, что не укладывалось в русло только этих слов. Но что же? И еще раз вслушиваясь в интонацию только что произнесенных слов, Автономов вспомнил другие слова: «Мы смотрим на его окно». И тут же все связалось. Да, да, вот оно. Сам по себе и от себя он, конечно, ни за что не стал бы произносить этих слов о наградных листах, если бы достоверно не знал, как отнесется к этому то окно, с которого он не сводит взгляда в этот глухой час ночи. И как же до этого не догадался Автономов со своим, как он сам иногда позволял думать о себе, звериным чутьем, что и самого-то звонка со словами о наградных листах наверняка не было бы, если бы до этого не блеснули они министру из того, главного, окна. Если бы не точно такой же полуночный звонок оттуда к министру. Автономов вдруг отчетливо представил себе, как их мог выговорить по ве-че знакомый всей стране глуховатый голос и как при этом окаменели лицо и рука министра, сжимавшая трубку. А над всем этим витала полночь, вся страна, все ее деревни, поля и города были объяты сном, и над ними вознеслось окно, видимое на всем земном шаре. Автономов даже встал с места при этой мысли, ему стало жарко. Если это так, а иначе и не могло быть, то, значит, и этот полночный звонок к министру оттуда, и последующий звонок министра сюда, соединились в одно целое, в одну неразрывную цепь, в то время как спала вся громадная страна. Только три окна по всей стране перемигнулись, блеснули друг другу и поняли друг друга. ' Ему стало так горячо от этих мыслей, что он уже не мог оставаться наедине с ними. Надо было поскорее туда, откуда наплывал этот металлический грохот. А все остальное потом. Всего лишь одним движением руки он закрыл и смахнул со стола папку на дно выдвинутого из тумбы стола ящика, и она легла там на такую же другую, которую перед самым отъездом принес ему Греков. Вот, кого теперь не хватало, чтобы поглубже заглянуть в эти дремучие синие глаза, когда Автономов будет рассказывать о словах министра: – Вам уже пора подумать об оформлении наградных листов.
   Перед уходом он, как обычно, хотел выключить в кабинете свет, но раздумал: пусть над этой темной казачьей степью поднимается громада плотины с его окном, бодрствующим в то время, когда вокруг беспробудно спят все другие люди.

9

   Еще издали он услышал из открытых окон звуки рояля. Приезжая к отцу на каникулы, Оля всегда привозила с собой целую папку нот,и разучивала их летом, но на этот раз ей особенно долго приходилось учить все один и тот же этюд.
   Прежде он никогда не задумывался над тем, что занятия музыкой тоже могут требовать каторжного труда, и теперь не раз говорил Оле, что ее ноша, пожалуй, даже потяжелее, чем труд того же бетонщика на плотине.
   Тихо открыв дверь, он остановился у нее за спиной. То ли Оля не захотела оглянуться, то ли не слышала его шагов, но она ни на секунду не прервала, даже не замедлила игру на рояле. Внезапно, глядя на ее руки, порхающие на клавишах рояля, он отчетливо представил себе другие, такие же, но только погрубее, и, бросив взгляд в окно, увидел под немеркнущим заревом фигурки на эстакаде. Перед пуском гидроузла все на плотине – и вольнонаемные, и ЗК, которые надеялись на амнистию, – вызывались работать в две смены…
   Оля страшно удивилась и даже вздрогнула, когда отец вдруг положил ей на руки свою большую руку и глуховато сказал:
   – Оля, пожалуйста, не играй больше эту вещь.
   Испуганно и обиженно она взглянула снизу вверх своими большими, как у матери, глазами на темное лицо отца. Таким она еще не видела его. Еще больше удивилась она, когда он, отпуская ее пальцы и принимая свою руку, сказал:
   – Прости, Оля. Не слушай меня.

10

   По старой привычке еще довоенной жизни на погранзаставе Галина Алексеевна до возвращения Федора Ивановича домой со службы никогда не ложилась спать. В каком бы часу он ни вернулся. Давно бы пора уже ей было привыкнуть к тому, что у ее мужа такая беспокойная служба. Окна в домиках правобережного поселка погасли одно за другим, и лишь в конторе района и в доме у Цымловых они светились. Галина Алексеевна не могла себе и представить, чтобы Федор Иванович, когда бы он ни возвращался, съел холодный, а не мгновенно разогретый ею ужин. Так было всегда на погранзаставе, и она не собиралась менять этот порядок, заведенный в их доме. Успеет она, если будет надо, отоспаться и днем, прикорнув на диване на полчаса или на час. Ее дети – мальчик и девочка – беззвучно спали в своей комнате, а Она, раскинув на столе книгу, читала в который раз, как Любка Шевцова, Любка-артистка, хитрая, как лиска, пляшет перед одураченными ею фашистскими офицерами свой танец на краю бездны, и они, восхищаясь ею, теряют последние остатки ума, изображая из себя воспитанных джентльменов. Ах, Любка, Любка – сколько ни читала про нее Галина Алексеевна, столько раз и надеялась, что это всего-навсего какая-то глупая опечатка – последняя Люб-кина записка из гестаповской камеры: «Прощай, мама, твоя Люба уходит в сырую землю».
   Отрываясь от книги, Галина Алексеевна скашива-лала глаза на циферблат стоявших в углу часов с маятником. Федор Иванович задерживался немного больше обычного. Еще неизвестно, чем закончится это ЧП, о котором он все-таки рассказал ей после обеда. Галина Алексеевна увидела, как в окне промелькнули фары. Какая-то машина проехала по улице, но огни ее пробежали дальше конторы правобережного района. Если Федор Иванович сумел разыскать Грекова по телефону, тот уже скоро должен приехать. Правда, ливень, зарядивший, как видно, на всю ночь, • мог еще больше размыть в степи дороги, но Галина Алексеевна знала, что ездит Греков на вездеходе.
   Любка Шевцова закусывала с немецким офицером на придорожной зеленой мураве, когда Галину Алексеевну заставил обернуться шорох у нее за спиной. Сперва она решила, что это вошел Федор Иванович, неслышно ступая на носках, чтобы не разбудить детей, но тут же убедилась в своей ошибке. Это был совсем другой мужчина, и весь его облик показался Галине Алексеевне таким страшным, что она невольно бросила взгляд на именной маузер Федора Ивановича, висевший рядом на ковре. Ей достаточно было только протянуть за ним руку.
   – Это не нужно, – должно быть, заметив ее движение, сказал ей незнакомый мужчина.
   – Кто вы такой? – строго спросила Галина Алексеевна. И тут же предупредила, оглядываясь на комнату, в которое спали ее дети. – Но только говорите потише.
   – Мне нужен Федор Иванович, – сказал мужчина.
   Что-то в его голосе успокаивало Галину Алексеевну, но, всматриваясь в его лицо, она все еще не могла избавиться от чувства первоначального страха. Весь его вид внушал ей этот страх.
   Это был смуглый и еще сравнительно молодой, даже красивый мужчина, но лицо у него было невероятно измученно и грязно, все руки были в свежих кровоподтеках и ссадинах, а мокрая одежда висела на нем клочьями.
   – Если вы хотите видеть Федора Ивановича, вы можете застать его в конторе, – еще строже сказала Галина Алексеевна.
   – Туда мне нельзя. Если можно, я дождусь его здесь. Вы позволите мне… сесть, – спросил он и тут же опустился на стул у двери, прислонясь спиной к притолоке. Галине Алексеевне показалось, что он прикрыл глаза, и она начала раздражаться. Мало того, что он далеко за полночь ворвался к ней в дом, он, кажется, не прочь устроиться здесь надолго.
   – Почему же здесь? Идите немедленно в контору.
   – Я хотел вернуться прямо на плотину, но в затоне трубу уже убрали.
   – Какую трубу? – с изумлением спросила Галина Алексеевна. – Кто вы такой?
   – Коптев.
   И, опять прикрывая веки, он привалился к притолоке, грузно обмякнув на стуле всем телом.
   Галина Алексеевна растерялась. Если это был тот самый ЗК, который задал Федору Ивановичу такую задачу своим побегом, то как же теперь он осмелился явиться прямо к нему домой, вместо того чтобы идти с повинной в контору? С нескрываемым негодованием она рассматривала его лицо и одежду. Он запрокинул голову, выставив небритый подбородок, и что-то подозрительно долго не открывал крепко зажмуренных глаз. Присматриваясь, она обратила внимание, как равномерно вздымается и опускается у него грудь. Оказывается, он уснул. Еще этого не хватало. Даже похрапывает. Черноволосая кругло остриженная голова упала на плечо. Сползая по стене, он все время клонится на бок и вот-вот мешком свалится со стула на пол. Не будет же она все время стоять над ним и следить, чтобы он не свалился. Если он действительно хочет дождаться Федора Ивановича, то пусть хотя бы встанет, пройдет в смежную комнату и спит там на кушетке до его прихода.
   Галина Алексеевна стала трясти его за плечо.
   – Гражданин… товарищ, – она не знала, как его называть.
   …Она едва успела довести его до кушетки, когда за ее спиной в столовой зазвонил телефон.
   – Я, Галя, еще задержусь, – услышала она в трубке голос Федора Ивановича, – должно быть, Греков где-то застрял. Ты меня слышишь? Что ты молчишь?
   – Слышу, Федя, – еще не успев отдышаться, ответила Галина Алексеевна. Ей хотелось немедленно, не откладывая, все рассказать ему, но, во-первых, из смежной комнаты ее мог услышать этот ЗК и еще неизвестно, как после этого он себя поведет, а во-вторых, ей почему-то мгновенно пришло в голову, что до приезда Грекова она ничего рассказывать Федору Ивановичу не должна. Мало ли как это может на него подействовать и как ему взбредет поступить. Конечно, самое правильное в подобных случаях – немедленно взять этого беглого ЗК под конвой и предать лагерному суду, но что-то подсказывало ей, что в данном случае это решение не годится.
   – Я тебя слышу, Федя, – повторила она в трубку, – и буду ждать. Но без Грекова не являйся. Я тебе не открою дверь.
   Федор Иванович удивился:
   – То есть как?
   Галина Алексеевна оглянулась на дверь в соседнюю комнату.
   – Скажи ему, что я сержусь на него еще за прошлый раз. За ним долг. – И Галина Алексеевна положила трубку на аппарат.

11

   Даже вездеход еле тащился по размытой вконец дороге, то буксуя на одном месте и разбрызгивая во все стороны жидкую грязь, то ложась рамой на гребешок дороги между колеями, распаханными могучими скатами минских самосвалов, и часто захлебываясь, когда идущая навстречу потоком мутная вода заливала свечи и после этого мотор долго не хотел заводиться. Оставляя водителя за рулем, Греков вылезал из машины, подталкивая ее плечом или собирая по обочинам дороги и подкладывая под колеса камни, обломки старых досок, ветки вымытого водой из лесополос кустарника.
   Уже перед рассветом добрался до правобережного крыла плотины.
   Большое окно кабинета Цымлова, выходившее на плотину, светилось. Но хозяин кабинета, сморенный в многочасовом ожидании подкравшейся усталостью, спал, уронив на свой письменный стол голову, подложив под щеку руку. Правда, на скрип двери он тут же выпрямился за столом, мигая широко расставленными глазами.
   – Ничего нового? – с порога спросил Греков.
   – К-как в в-воду к-канул, – вставая за столом, развел руками Цымлов и, перестав заикаться, стал жаловаться ему плачущим голосом: – Ведь как подвел, я же опять подал бумагу о расконвоировании Автономову. Как теперь ему на глаза показаться? – Федор Иванович Цымлов вдруг пророкотал голосом Автономова: – «Ну, что же мне теперь с тобой делать, великий гуманист?»
   – Нет, Федор Иванович, он не так скажет, – опускаясь в большое, кресло, приставленное к столу Цымлова, возразил Греков. – Он спросит: «Ну, два великих гуманиста, кто теперь будет ваши подштанники отмывать?»
   Цымлов даже за голову схватился:
   – Ай-яй!
   Греков почти грубо прервал его:
   – Но больше всего Коптев сам себя подвел.
   И, встречаясь с взглядом Цымлова, он стал рассказывать ему о том, о чем полночи неотступно думал, пока вездеход вез его из района по размокшей дороге.