– Вы что скажете, позвонить Капуано?
   – Совершенно бесполезно. То, что здесь произошло, ясно как день. Покойнику взбрело в голову хорошенько потрахаться в здешних местах, может даже с какой-нибудь экзотической девочкой, он ее поимел и сам гикнулся.
   Вид у Монтальбано был отсутствующий.
   – Вы не верите?
   – Нет.
   – И почему это?
   – На самом деле сам не знаю. Завтра вы мне дадите результаты вскрытия?
   – За-автра?! Да вы с ума сошли? У меня перед инженером девчушка лет двадцати, ее в доме на отшибе изнасиловали, а когда нашли, прошло уже десять дней, и труп собаки объели, потом на очереди Фофо Греко, ему отчекрыжили язык и мошонку и подвесили на дерево помирать, потом у меня…
   Монтальбано прекратил этот жуткий перечень.
   – Паскуано, давайте начистоту, когда вы мне дадите результаты?
   – Послезавтра, если меня не будут то и дело отрывать на новых покойников.
   Попрощались. Монтальбано подозвал бригадира и своих, дал им указания насчет того, что им следует делать и когда грузить тело в «скорую помощь». Галло отвез его в комиссариат.
   – Потом поедешь обратно за остальными. И если опять понесешься, голову оторву.
 
   Пино и Capo подписали протокол, в котором детально было зафиксировано каждое их движение до и после обнаружения трупа. В протоколе недоставало двух важных фактов, потому что мусорщики упорно обходили их в разговоре со стражами закона. Во-первых, что они почти сразу опознали труп, и во-вторых, что побежали извещать о своем открытии адвоката Риццо. По дороге домой Пино, казалось, ушел в свои мысли, a Capo время от времени ощупывал карман, в котором лежала цепочка.
   В течение по крайней мере двадцати четырех следующих часов ничего не должно было случиться. Монтальбано после обеда пошел домой, бросился на кровать и на три часа провалился в сон. Потом поднялся и, так как море в сентябре было тихим, как озеро, долго купался. Вернувшись в свой домик, он приготовил себе тарелку спагетти с соусом из морских ежей и включил телевизор. Все местные выпуски новостей, естественно, были посвящены смерти инженера, ему возносились хвалы, время от времени на экране появлялся с похоронным видом какой-нибудь политик, чтобы напомнить о достоинствах покойного и о трудностях, которые его уход из жизни влек за собой, но ни один-единственный выпуск, даже оппозиционных новостей, не осмелился сообщить, где и как умер всеми оплакиваемый Лупарелло.

Глава третья

   У Capo и Таны ночь прошла кошмарно. Не было сомнения, что Capo нашел клад, вроде как в сказках, нищие пастухи находят кубышки, полные золотых монет, или разные там цацки, кольца, все в брильянтах. Но здесь-то дело шибко походило на то, что случалось встарь: цепочка была современной работы и потерялась накануне, совершенно точно, на этом они сошлись оба, а потом, если прикинуть, на сколько она могла примерно потянуть, – стоила кучу денег: может ли быть, чтобы никто не объявился и не потребовал ее обратно? Сидели за столом в кухне, телик включен, окно распахнуто, все как обычно, а не то соседи, заметив малейшую перемену, примутся обсуждать ее и тогда уж начнут глядеть за ними во все глаза. Тана тут же воспротивилась намерению, обнаруженному мужем, пойти и продать цепочку в тот же день, как только откроется магазин братьев Сиракуза, ювелиров.
   – Для начала, – сказала она, – ты и я, мы люди честные. И потому не можем пойти и продать вещь, когда она не наша.
   – Ну и что ты предлагаешь? Чтоб я пошел к бригадиру, сказал ему, что нашел цепочку, отдал ему, а он вручил тому, кому она принадлежала, когда за ней явятся? Да через десять минут эта скотина Пекорилла пойдет и продаст ее сам.
   – Можем сделать по-другому. Мы держим цепочку дома и предупреждаем Пекориллу. Если кто за ней приходит, отдаем.
   – А нам с этого какой навар?
   – А проценты, вроде бы полагающиеся тем, кто находит такие вещи. Сколько, по-твоему, она стоит?
   – Мильонов двадцать, – ответил Capo и тут же заподозрил, что хватил лишку. – Тогда, к примеру, на нашу долю приходятся два мильона. И по-твоему, двух мильонов достаточно, чтобы заплатить за леченье Нене?
   Они проспорили до утра и прекратили лишь потому, что Capo пора было на работу. Но пришли пока к соглашению, которое до некоторой степени спасало их представление о себе как о честных людях: цепочку они оставляют, ни одной живой душе о ней ни слова не говорят, а через неделю, ежели никто не приходит о ней справляться, пойдут и ее заложат. Когда Capo, уже собравшись, зашел поцеловать сына, его ждала неожиданность: Нене спал глубоким сном, спокойно, как будто узнал, что отец нашел способ его вылечить.
 
   Пино тоже в эту ночь не спалось. Будучи художественной натурой, он любил театр и как актер играл во всех драматических кружках Вигаты и ее окрестностей, кружках все более малочисленных, но полных энтузиастов. Как только его скудные заработки позволяли, он мчался в Монтелузу, в единственный книжный магазин, и накупал там комедий и драм. Жил он с матерью, которая получала небольшую пенсию, забот о хлебе насущном в буквальном смысле слова у них не было. Мать заставила его три раза рассказать, как они нашли труп, приставая, чтоб он точнее описал каждую деталь, каждую подробность. Ей это было необходимо для того, чтоб назавтра растрезвонить о происшествии своим товаркам в церкви и на базаре, похвастаться своей ловкостью: вот ведь, мол, про что прознала, и сыном тоже, какой он молодец; умудрился попасть в такую историю. К полуночи она наконец ушла почивать, немного спустя Пино тоже забрался в кровать. Но что до сна, то уснуть не получалось. Было что-то такое, что заставляло его ворочаться с боку на бок под простыней. Будучи художественной натурой, он через два часа, проведенных в напрасных попытках сомкнуть глаза, убедил себя в том, что спать вовсе не обязательно, пусть это будет как бы новогодняя ночь. Он встал, умылся и сел к маленькому письменному столу, который стоял у него в спальне. Он повторил для себя ту же историю, что рассказывал матери, и все звучало гладко, жужжание в мозгу стало почти неслышным. Это походило на игру «холодно-горячо»: пока он повторял то, что говорил раньше, жужжание как бы подтверждало: «холодно, холодно». Выходит, бессонница проистекала из чего-то такого, чего матери он не рассказал. И в самом деле, он утаил от нее то же, о чем по договоренности с Capo смолчал у Монтальбано, а именно: что они тут же поняли, кто покойник, и что позвонили адвокату Риццо. Тут жужжание удесятерилось, словно крича «горячо, горячо». Тогда Пино схватил бумагу и записал диалог с адвокатом слово в слово. Перечитал его, сделал поправки, напрягая память, чтобы, как в театральной пьесе, отметить даже паузы. Когда все было готово, опять перечел его в окончательном виде. Было что-то в этом диалоге, что звучало ненатурально. Но времени на размышления не оставалось, пора было отправляться в «Сплендор».
 
   Чтение двух сицилийских газет, одна из которых печаталась в Палермо, а другая в Катании, было прервано heicob в десять утра телефонным звонком начальника полиции, который звонил Монтальбано в управление.
   – Я должен передать вам благодарность, – начал он свою речь.
   – Ах да? И от кого же?
   – От епископа и от нашего министра. Монсиньор Теруцци выражает свое удовлетворение по поводу христианского милосердия, он именно так и выразился, которое вы, так сказать, проявили, дабы воспрепятствовать журналистам и фотографам, лишенным совести и представлений о приличиях, изготовить и распространить непристойные изображения покойного.
   – Но я дал это распоряжение еще до того, как узнал, кому принадлежало тело! Я бы сделал для любого то же самое.
   – Я знаю об этом, мне передал все Якомуцци. Но зачем же мне доводить эту незначительную подробность до сведения прелата? Чтобы разуверить его в том, что вам свойственно христианское милосердие? Это милосердие, дорогой мой, приобретает тем большую цену, чем выше положение в обществе, которое занимает объект этого милосердия, вы меня понимаете? Представьте, епископ цитировал даже Пиранделло.
   – Не может быть!
   – Да, да. Он процитировал реплику из «Шести персонажей», где отец говорит, что нельзя допустить, чтобы человек запомнился людям не вполне достойным поступком, совершенным в минуту слабости, если он прожил жизнь порядочнейшего человека[8]. Ну вроде как: нельзя завещать потомкам образ инженера с приспущенными в такую минуту штанами.
   – А министр?
   – Он не цитировал Пиранделло, потому что не знает, что это за зверь, но общая мысль, запутанная и невнятная, была схожей. И поскольку он является членом той же партии, что и Лупарелло, он позволил себе добавить еще одно слово.
   – Какое?
   – Осмотрительность.
   – При чем тут осмотрительность?
   – Я этого не знаю, но слово передаю вам точно.
   – Есть новости о вскрытии?
   – Пока нет. Паскуано хотел держать его у себя в холодильнике до завтра, я же убедил его сделать вскрытие либо сегодня утром попозже, либо после обеда. Но я не думаю, что от него мы узнаем что-нибудь новое.
   – Я тоже не думаю, – закончил разговор комиссар.
 
   Вернувшись к газетам, Монтальбано узнал из них гораздо меньше, чем ему уже было известно о жизни, деятельности и только что приключившейся смерти инженера Лупарелло. Чтение помогло ему всего лишь освежить их в памяти. Продолжатель династии строителей Монтелузы (дед создал проект старого вокзала, отец – Дворца правосудия) юный Сильвио, блестяще защитив диплом в Политехническом в Милане, возвратился в родной город развивать и совершенствовать семейное дело. Ревностный католик, в политике он следовал идеям деда, который был пламенным приверженцем Стурцо[9] (по поводу идей отца, члена фашистских отрядов и участника похода на Рим[10], хранилось приличествующее эпохе молчание), и прошел подготовку в ФУЧИ – организации, объединявшей молодых студентов-католиков, – обеспечив себе на будущее прочные дружеские связи. С этих пор на любой манифестации, годовщине или митинге Сильвио Лупарелло появлялся вместе с влиятельными лицами, но всегда держась чуть-чуть позади, с полуулыбкой, которая должна была означать, что он находится там по собственному желанию, а не по партийной разнорядке. Побуждаемый несколько раз выдвинуть свою кандидатуру на выборах, политических ли, административных ли, он каждый раз уклонялся, мотивируя свой отказ причинами самого возвышенного свойства, каковые немедленно доводились до сведения общественности: он ссылался на те истинно католические добродетели, к которым принадлежали смирение и стремление служить, оставаясь в тени и храня молчание. И он служил, оставаясь в тени и храня молчание почти двадцать лет, пока в один прекрасный день, вооружившись тем, что он высмотрел в этой тени своими рысьими глазами, не обзавелся, в свою очередь, лакеями, главным из которых стал депутат Кузумано. Затем он одел в ливрею сенатора Портолано и депутата Трикоми (газеты, однако, именовали их «верными друзьями» и «преданными последователями»[11]). Вскорости вся партийная фракция в Монтелузе и провинции перешла в его руки, равно как и восемьдесят процентов всех подрядов, государственных и частных. Даже и самое землетрясение, вызванное отдельными миланскими судьями и внесшее замешательство в политические круги, пятьдесят лет находившиеся у власти, его не коснулось: более того, всегда державшийся на заднем плане, теперь он мог выйти из тени, выставить себя в подобающем свете, метать громы и молнии против соратников по партии[12]. В течение года или даже несколько ранее он сделался – в качестве провозвестника обновления и при единодушном одобрении членов – секретарем провинциальной фракции: к несчастью, между триумфальным избранием его на этот пост и смертью прошло всего три дня. И газета сокрушалась, что деятелю, обладавшему столь высокими и безупречными качествами, злой рок не отпустил достаточно времени, чтобы возвратить партии былое величие. В некрологах обе газеты согласно вспоминали о большой щедрости, душевном благородстве, о готовности протянуть руку в любой трудной ситуации друзьям и недругам без различия сторон. Озноб пробрал Монтальбано, когда он вспомнил об одном репортаже, который видел в прошлом году по местному телевидению. Инженер открывал небольшой детский дом в Бельфи, местечке, откуда был родом его дед, и в честь деда же названный: десятка два ребятишек, одинаково одетых, исполняли перед инженером благодарственную песенку, которую тот слушал с чувством. Слова этой песенки навсегда врезались в память комиссара: «Инженеру Лупарелло преданы мы беспредельно».
 
   Газеты не только обходили молчанием обстоятельства смерти инженера, они ни словом не обмолвились и о годами уже распространявшихся слухах касательно делишек гораздо менее приглядных, в коих инженер был замешан. Говорили о торгах по распределению подрядов с предрешенным исходом, о миллиардных взятках, о давлении, доходившем до шантажа. И всегда в этих случаях всплывало имя адвоката Риццо, бывшего у инженера сначала на посылках, позже превратившегося в доверенное лицо, а еще позже – в альтер эго Лупарелло. Но слухи – не более чем ветер. Поговаривали также, что Риццо был связующим звеном между инженером и мафией, и именно в этой связи комиссар имел в прошлом возможность тайком заглянуть в один рапорт для служебного пользования, где речь шла о вывозе валюты и отмывании денег. Подозрения, конечно, и ничего более, потому что этим подозрениям никак не удавалось конкретизироваться: все запросы о разрешении завести дело затерялись в недрах того самого Дворца правосудия, который отец инженера спроектировал и построил.
 
   В обед он позвонил в оперативный отряд Монтелузы и попросил к телефону инспектора Феррару. Это была дочь его одноклассника, женившегося еще совсем мальчишкой, девушка приятная и остроумная, которая, кто ее знает почему, иногда с ним заигрывала.
   – Анна? Ты мне нужна.
   – Быть того не может!
   – У тебя будет свободное время после обеда?
   – Я найду, комиссар. Всегда в твоем распоряжении, днем и ночью. Приказывай, или, если угодно, повелевай.
   – Тогда я подъеду к тебе домой часам к трем.
   – Я вне себя от радости.
   – Да, послушай, Анна: оденься так, чтоб походить на женщину.
   – Туфли на шпильке и на бедре разрез?
   – Я просто хотел сказать, чтоб ты сняла форму.
 
   Он посигналил два раза, и Анна показалась в дверях, точно вовремя, в блузке и юбке. Она не стала задавать вопросов, ограничилась тем, что поцеловала Монтальбано в щеку. Заговорила только тогда, когда машина повернула на первую из трех тропинок, ведущих от шоссе к выпасу.
   – Если собираешься заняться со мной любовью, вези меня к себе домой, а то мне здесь не очень нравится.
 
   На выпас стояли всего два-три автомобиля, но их пассажиры явно не принадлежали к числу ночных посетителей Джедже Гулотты. Это были студенты и студентки, обывательские парочки, у которых не нашлось другого места. Монтальбано доехал до самого конца тропинки и затормозил, когда передние колеса уже забуксовали в песке. Большие кусты, рядом с которыми был найден БМВ инженера, остались слева. Тропинка проходила в стороне от них.
   – Это место, где его обнаружили? – спросила Анна.
   – Да.
   – Что ты ищешь?
   – Сам не знаю. Давай выйдем.
   Они направились к полосе прибоя, Монтальбано взял девушку за талию и прижал к себе, а она с улыбкой склонила голову на его плечо. Она понимала теперь, почему ее пригласил комиссар, это все было инсценировкой: вдвоем они казались обыкновенными влюбленными или любовниками, которые нашли на выпасе возможность уединиться. Похожие на все другие пары, они не возбуждали любопытства.
   «Какой мерзавец! – подумала она. – Ему и дела нет до того, что я к нему испытываю».
   Внезапно Монтальбано остановился, повернувшись спиной к морю. Заросли находились прямо напротив, по прямой до них было метров сто. Сомневаться не приходилось: БМВ попал туда не с тропинки, а со стороны пляжа и, приблизившись к кустам, остановился, развернувшись капотом к старому заводу, то есть в положении прямо противоположном тому, которое поневоле занимала любая машина, приехавшая с шоссе, так как места для маневра не было. Возвращаться на шоссе приходилось задним ходом по тем же тропинкам. Монтальбано прошел еще немного, нагнув голову и все обнимая Анну: следов от шин не осталось, все смыло море.
   – А теперь что будем делать?
   – Сначала позвоню Фацио, а потом отвезу тебя домой.
   – Комиссар, можно сказать тебе одну вещь со всей откровенностью?
   – Конечно.
   – Ты просто сволочь.

Глава четвертая

   – Комиссар? Это Паскуано. Скажите мне на милость, куда вы, к черту, запропастились? Ищу вас уже три часа подряд, в комиссариате ничего не знают.
   – На меня сердитесь, доктор?
   – На вас? На весь белый свет!
   – И что он вам сделал?
   – Меня заставили обслужить Лупарелло вне очереди, точно так же, как бывало и при его жизни. Что, даже после смерти этот человек все равно лучше других? Может, и на кладбище у него будет особое место?
   – Вы мне что-то собирались сказать?
   – Я предваряю то, что направлю вам в письменном виде. Абсолютно ничего, инженер, упокой Господи его душу, умер естественной смертью.
   – То есть?
   – У него, выражаясь ненаучно, разорвалось сердце, буквально. В остальном он был совершенно здоров, представляете? Барахлил только мотор, именно он-то и подвел, хотя его и пытались очень профессионально починить.
   – На теле были какие-нибудь следы?
   – Чего?
   – Ну, я не знаю, кровоподтеки, следы инъекций.
   – Я же вам сказал: ни-че-го. Я ведь, знаете, не вчера родился. Больше того, я попросил и получил разрешение, чтобы при вскрытии присутствовал мой коллега Капуано, его лечащий врач.
   – Соломки подстелили, а, доктор?
   – Что вы сказали?!
   – Извините, ляпнул сдуру. Какие-нибудь другие болезни?
   – Опять двадцать пять. Никаких болезней, давление немного повышено. От него принимал мочегонное, одну таблетку в четверг и другую в воскресенье по утрам.
   – Значит, в воскресенье, когда он умер, он ее принял?
   – И что из этого? Что это должно означать? Что ему отравили таблетку мочегонного? Вы еще живете во времена Борджа? Или вы принялись читать плохие детективы? Если бы его отравили, я бы, наверное, это заметил, нет?
   – Он ужинал?
   – Не ужинал.
   – Можете сказать мне, в каком часу он умер?
   – Вы меня все с ума сведете этим вопросом. Насмотритесь американских фильмов, где как только полицейский спросит, когда совершено преступление, патологоанатом отвечает, что убийца завершил дело тридцать шесть дней тому назад в восемнадцать тридцать два плюс-минус секунда. Вы же сами видели, что труп еще не окоченел, да? Вы же почувствовали, какое пекло было в этой машине, да?
   – И что?
   – А то, что инженер отошел между семнадцатью и двадцатью двумя накануне того дня, когда его обнаружили.
   – И больше ничего?
   – И больше ничего. Ах да, забыл: инженер, конечно, помер, это да, но дело свое довел до конца. На чреслах были следы спермы.
 
   – Господин начальник полиции? Говорит Монтальбано. Хочу сказать вам, что мне только что звонил доктор Паскуано. Он сделал вскрытие.
   – Монтальбано, не утруждайтесь. Я уже все знаю, около двух мне позвонил Якомуцци, присутствовавший на вскрытии, и мне все доложил. Слава богу!
   – Простите, я не понял.
   – Я говорю: слава богу, что кто-то в нашей замечательной провинции решает умереть естественной смертью, подавая таким образом хороший пример. Вы не находите? Еще две-три смерти, подобные инженеровой, и мы сравняемся с остальной Италией. Вы говорили с Ло Бьянко?
   – Еще нет.
   – Позвоните ему прямо сейчас. Скажите ему, что с нашей стороны больше нет возражений. Могут устраивать похороны, когда им угодно, если судья даст добро. Но он-то только этого и ждет. Послушайте, Монтальбано, сегодня утром я забыл вам сказать, моя жена изобрела какой-то сногсшибательный рецепт приготовления осьминожков. Вы ничего не имеете против вечера этой пятницы?
 
   – Монтальбано? Это Ло Бьянко. Хочу вас проинформировать. Сегодня сразу после обеда мне звонил доктор Якомуцци.
   «Вот загубленное призвание! – подумал Монтальбано. – В другие времена быть бы Якомуцци отменным глашатаем – ходил бы себе с площади на площадь, стучал в барабан».
   – Он сообщил мне, что вскрытие не показало никаких отклонений от нормы, – продолжал судья. – И я в этой связи дал разрешение на захоронение. Вы не имеете ничего против?
   – Ничего.
   – Могу я таким образом считать дело закрытым?
   – Вы не могли бы дать мне еще два дня?
   Он услышал, в буквальном смысле слова услышал, как в голове собеседника включился сигнал тревоги.
   – Почему, Монтальбано, что такое?
   – Ничего, судья, абсолютно ничего.
   – Тогда в чем же дело, боже правый? Я признаюсь вам, комиссар, потому что это не тайна, что и я, и прокурор, и префект, и начальник полиции – все мы получили настоятельные просьбы сделать так, чтобы эта история завершилась как можно скорее. В рамках закона, разумеется. Вполне естественная просьба со стороны тех – родных и товарищей по партии, – кто хочет побыстрей забыть и замолчать эту прискорбную историю. И справедливая, по моему разумению.
   – Понимаю, судья. Но мне нужно не больше двух дней.
   – Но почему? Назовите мне хотя бы одну причину!
   Он нашелся, нашел лазейку. Разумеется, нельзя же было сказать, что его просьба ни на чем не основывалась, или, лучше, основывалась на ощущении, непонятно как и откуда взявшемся, будто кто-то держит его за дурака и пока он таковым и является.
   – Если вы настаиваете, пожалуйста: я это делаю для общественности. Не хочу, чтобы кто-нибудь пустил слух, будто мы поторопились закрыть дело только потому, что не собирались докапываться до сути. Знаете, ничего не стоит убедить в этом людей.
   – Если это действительно так, я согласен. Я даю вам эти сорок восемь часов. Но ни минутой больше. Постарайтесь понять ситуацию.
 
   – Джедже? Как поживаешь, дорогой? Извини, что разбудил тебя в полседьмого вечера.
   – Иди ты на хер!
   – Джедже, разве так разговаривают с представителями закона? Тебе ведь перед лицом закона только и остается, что обмарать со страху портки. Кстати, спрошу, пока не забыл: правду говорят, что тебе случалось ходить на полметра?
   – Каких еще полметра?
   – Да тех самых, на букву «х».
   – Не будь сволочью. Чего тебе?
   – Поговорить надо.
   – Когда?
   – Сегодня вечером попозже. Скажи мне ты когда.
   – Давай в двенадцать.
   – Где?
   – Как обычно, на Пунтасекка.
   – Джедже, целую тебя в губки, дорогой.
 
   – Доктор Монтальбано? Говорит префект Скуатрито. Судья Ло Бьянко только что сообщил мне, что вы попросили еще двадцать четыре часа или сорок восемь часов, точно не помню, чтобы закрыть дело покойного инженера. Доктор Якомуцци, который всегда любезно считал своим долгом информировать меня о развитии событий, сообщил: вскрытие однозначно установило, что Лупарелло скончался от естественных причин. Я не собираюсь оказывать на вас какое-либо давление, то есть как-то на вас влиять, да для того нет и никаких оснований, но я хочу спросить вас: почему?
   – Мой запрос, господин префект, как я уже сказал доктору Ло Бьянко и подтверждаю в разговоре с вами, продиктован стремлением блюсти прозрачность правосудия и имеет целью задушить в зародыше любое недоброжелательное заключение по поводу якобы существовавшего у полиции намерения не раскрывать подоплеки случившегося и сдать дело в архив без должной проверки фактов. Вот и все.
   Префект заявил, что он удовлетворен ответом, тем более что Монтальбано точно выбрал два глагола (раскрывать и подтверждать) и одно существительное (прозрачность), которые испокон веков входили в лексикон префекта.