Страница:
И, смутившись, не давая ему ответить, она еще крепче сжала ему пальцы и повела за руку по коридору мимо закрытой комнаты в комнату напротив кухни. Там стояли кушетка, стол, уставленный бутылками, стаканами, рюмками и всяческой снедью, два кресла, стулья. Саша, облокотившись о стол, сидел на стуле, а Саня — на кушетке, откинувшись на подушки и обнимая красивую блондинку. Рядом с Сашей сидела полная шатенка с родинкой на щеке и мечтательным взглядом.
— А вот и он, — вскричала блондинка, высвобождаясь из-под Саниной руки и захлопав в ладоши.
— Здорово, — сказал и Саня, выпрямляясь, — ты вернулся? Ну тогда привет Победителю!
— Не болтай! — прервал его опять-таки довольно грубо Саша. — Какой он Победитель!.. Опять с нами оказался. Так никуда и не дошел. Эх, тоска!.. И Деревяшку на ремонт закрыли — пойти некуда! Давай выпьем!
— А куда тебе идти? Тебе что, здесь плохо? — тут же спикировал на него Саня. — Сиди и пей! А Борис — Победитель, что бы ты там ни говорил! Я уверен в этом!
— Ты и вправду до Мудреца дошел? — спросил Саша, опуская поднесенную было ко рту рюмку с влагой.
— Дошел, — кивнул Борис.
— Да что ж ты стоишь? Садись. Это надо отметить. Такое событие отметить надо!
— Эх, и загуляем теперь! Неделю гулять будем! Что я тебе говорил! — радостно кричал Саня. — Садись, Ойле, рядом, будем песни петь, водку пить!
Они словно поменялись ролями, как клоуны в цирке, — думал Борис, садясь в кресло, — то Саня на меня наскакивал, а Саша защищал, а теперь все наоборот.
— Вы и вправду до Мудреца дошли? — спросила томно полная шатенка. — Сейчас я вам салату положу, рыбки, колбаски…
— Ой, пусть расскажет! — верещала полная блондинка.
— Пусть сначала выпьет, — сурово сказал Саша. — Ты думаешь, это так просто — пробиться к Мудрецу?
— Я не хочу пить, — сказал Борис, посмотрев на Ойле, которая молча сидела в углу кушетки, не вмешиваясь в разговор и положив рядом с собой гитару.
— Не хочешь пить — не пой! — веселился Саня. — Только выпей!
— Не приставай к человеку, — снова оборвал его Саша. — Пусть, что хочет, то и делает. То, что он совершил, это же… это же не просто подвиг, это выше. Он же единственный, кто добрался до Мудреца. Это — событие! Поэтому давайте за него выпьем! Я только хочу сказать тост. Если Ойле мне позволит, — он церемонно поклонился Ойле.
Она пожала плечами:
— Говори, если хочешь.
— Так вот, Борис, я хочу сказать тост о тебе. Есть люди мечты и есть люди дела. Одни мечтают, ничего не делая, другие делают, не задумываясь о том, зачем они это делают, безо всякой высокой цели. А есть люди, их мало, их единицы, которых ведет великая цель, которые, преодолевая собственные слабости и колебания, жертвуют всем ради ее исполнения и добиваются победы, и не удивительно, что их победа оказывается важной для всех людей. Я не стану спрашивать тебя, какие трудности пришлось тебе перенести, чтоб добраться до Мудреца, главное, что ты добрался. И вот за тебя, за твою победу, ибо ты совершил то, о чем и мы мечтали, но совершить так и не сумели, я и хочу сейчас выпить. Провозглашаю тост: ура — Борису!
— Борису — ура! — подхватили и все остальные; Саня, девицы, даже Ойле потянулись к нему своими бокалами чокаться.
Борис старательно чокался с каждой протянутой рюмкой. У него кружилась голова от приятных слов и всеобщего восхищения. Он смотрел на стол, заставленный наполовину опустошенными бутылками, в которых плавали зеленые змееныши, на раскрасневшиеся и потные лица окружавших его людей, и слова, которые вертелись у него на языке, что рано радоваться, что главного-то он пока еще не совершил, вдруг вылетели у него из головы. Все было хорошо, радостно и празднично.
— Давайте петь и веселиться, — кричал Саня, — давайте жизнию играть, пусть чернь тупая суетится, не нам безумной подражать! Спой, Ойле! И ты, Борис, подтяни!
— Да я не умею петь.
— Не умеешь петь — не пей! Спой только!
— Сил нет, — улыбнулся виновато Борис. Он вдруг почувствовал, что и впрямь устал так, что рта не раскрыть. — Я бы лучше отдохнул немного, полежал, поспал.
— Кто же против? И отдохнешь тоже. Ты заслужил, — важным голосом, полным заботы, сказал Саня.
— Только пусть он вначале расскажет про свой подвиг, а потом уж отдыхает, — жеманно и капризно требовала блондинка, розовая и гладкокожая, как и все юные блондинки, непонятно к кому обращаясь, но подавшись вперед и пожирая Бориса глазами.
— Правда, расскажи нам, а мы послушаем, — сказала и полная шатенка, подперев рукой голову и приготовившись слушать.
— Помолчи! — прервал шатенку Саша. — Тебя никто не просил высказываться. Да и ты, Саня, то орешь и дурака строишь, то о заслугах говоришь. Твоей оценки тоже никто не спрашивает. А что касается девушек, то их бы я вообще попросил бы сегодняшний вечер поменьше рот раскрывать, не их ума это дело. Их дело нас развлекать и веселить, а не задавать вопросы и не утомлять. Ты что, Ойле, помрачнела? К тебе это тоже относится. Ты тоже нас можешь развлечь, спеть, например, — Саша был уже совершенно пьян, а Борис успел заметить, что, когда Саша напивался, он становился груб и агрессивен. Но все равно он ничего не осмелился ему сказать, потому что ему неловко было затыкать рот взрослому человеку, который считает его героем и так хвалит его.
Но Ойле сухо сказала:
— Не буду, — и отложила гитару. — Я не привыкла к хамству.
— Да ладно тебе дуться на каждое слово, — сказал Саня. — Собрались в кои-то веки друзья, никаких тварей нет кругом. Хорошо. А тут опять ссоры, раздоры. Ох, уж эти бабы!
— Я, пожалуй, пойду отсюда, — сказала Ойле, вставая.
— Да ладно, ну что в самом деле за дела!.. От этих женщин одни неурядицы, все-таки Саша прав, — сказал Саня. — Я вам об этом свои стихи прочту, а ты, Ойле, меня поправишь, если я в чем ошибся, только вряд ли, потому что все верно.
И он прочел, даже привстав с шутовской важностью:
— Все-таки люблю я тебя, шута горохового, — сказал он. — Бориса я люблю больше, потому что он герой и мой друг, и я этим горжусь, что у меня такой друг, который сумел добраться до Мудреца. Пью за вас обоих, — и он снова выпил.
Снова раздался звон бокалов, смех и веселье восстановились, все по очереди произносили тосты в честь Бориса, а о том, что он хотел отдохнуть, вроде бы все и забыли, да и он тоже не поминал, ему нравилось это чествование, никогда он такого не переживал, тщеславие его было удовлетворено с переизбытком, все высокие слова заставляли невольно думать о себе хорошо и значительно, и самому в каждом своем слове искать некий глубокий смысл. И он сидел, пересидев усталость и дремоту, довольно долго, восхищаясь и собой, и всеми остальными.
От упоения собой у него кружилась голова. Ойле больше не чинилась, она играла на гитаре и пела. И Борис чувствовал, что он все больше и больше влюбляется в нее. Подчиняясь общему угарному настроению, он сам того не заметил, как выпил несколько лафитничков водки, но вот третий или четвертый из них вдруг оказался лишним, Его повело, замутило, и вдруг, как тогда в Деревяшке, когда ему пришлось прыгать через огонь вместе с Котами, словно отстранился от происходящего, начал наблюдать за всем со стороны, как зритель, а не как участник. А вспомнив Котов и Деревяшку, он вспомнил, как его рвало на кухне, и укоризну Степы по поводу его пьянства, но еще что-то очень важное не вспоминалось: зачем Коты волокли его, рискуя жизнью, к Мудрецу и зачем ему нужен был Мудрец. То, что он был нужен, это ясно, все его с этим поздравляют, что он до Мудреца добрался, но вот зачем? Пока другие веселились, он погрузился в мучительные, потому что бесплодные, безрезультатные воспоминания-размышления, пьяные и сопровождаемые обильным потом, который катился по лицу. «О чем? Нет, зачем? При чем здесь Коты? Коты молодцы, они сделали свое дело, довели меня до Мудреца и ушли. Тогда несправедливо, что пьют только за меня, а Котов не. вспоминают, Надо сказать тост. А то без них бы ничего не вышло. Нет, но забыл я не это. Что-то еще. Чего-то я пока не сделал. Ладно, скажу пока о Котах, а тогда сразу вспомню и остальное».
Он встал, поднял руку, требуя внимания и видя обратившиеся к нему лица как бы в чужом сне или в кинофильме, будто они не в одной с ним комнате сидели. И подумал, что его восприятие мира как-то стало зависеть от этой комнаты, что он никак не сообразит чего-то важного, что за ее пределами. Поднявшись, он увидел неожиданно себя в темном окне, что было напротив него, и с любопятством посмотрел на себя чужого — краснолицего, потного, со слипшимися волосами и глуповатой самодовольной улыбкой, хотя и с мучительным вопросом в глазах:
— Друзья! Я хочу выпить за моих друзей, за тех, что собрались сейчас здесь, и за тех, кого сейчас нет с нами, — за Настоящих Котов, которые помогли мне, а потом — фьють — и исчезли неизвестно куда, унеся с собой тайну, зачем мне помогали, — он сел, попытался проглотить водку, налитую в рюмку, но проглотить удалось только половину содержимого, больше не принимал организм. Он увидел, как у собравшихся за столом людей в глазах промелькнул тот же мучительный вопрос, что и у него, то же недоумение, что они не могут на него ответить, а потом Саша махнул рукой, видимо, так и не найдя ответа, и попытался серьезностью тона скрыть отсутствие ответа:
— Мы преступно забыли Настоящих Котов, героев, которые помогли нашему другу. Не могу понять, откуда такая у нас забывчивость, хотя и извинить ее тоже не могу. Поэтому ура Котам!
— Ура — Котам! — услышал Борис общий нестройный возглас, донесшийся как будто издали, как будто со сцены театра, в котором он был всего лишь зритель. Его мутило, и лица качались перед глазами, то приближаясь, то удаляясь. Из этой туманной мути вдруг прояснилось лицо Ойле. Оно склонилось к нему.
Пойдем отсюда, Борис, — говорила она. Он растерянно оглянулся на остальных, как бы спрашивая, удобно ли ему покинуть компанию, да и не хотел он уходить, пока не удастся вспомнить, зачем он ходил к Мудрецу. Но Ойле настойчиво поднимала его за руку.
— Да угомонись ты, Милка, — сказал Саша.
— Во-первых, я не Милка, а Ойле, во-вторых, разве ты не видишь, что его что-то мучает, и, чтобы он успокоился, я хочу отвести его и положить отдохнуть. Пусть поспит.
— Ну вот, — сказал Саня, — вот тебе и раз — отдохнуть! Как же так! Ведь лежачие не пьют!..
— Замолчи, балаболка! Ойле правильно делает, — пьяный Саша, судя по голосу, вроде бы даже протрезвел.
Ойле все-таки удалось поднять его и вывести в коридор. Она прикрыла дверь в комнату, заглушив звуки голосов, а Борису показалось, что ему ватой заткнули уши, от тишины ему стало вдруг совсем плохо, и он, уже не стыдясь, почти обвис у нее на руках. Он уже был не в состоянии ни о чем думать.
— Боричка, ну приди в себя, ну, постарайся, — сквозь вату доходили ее слова. — Ну заложи два пальца в рот, тебе сразу легче станет.
Она подвела его к туалету; шатаясь, почти ничего не видя перед собой и думая только как бы ему не упасть, он вошел туда, придерживаясь за стены, наткнулся на унитаз, склонился над ним и едва он успел засунуть в рот пальцы, как у него началась мучительная рвота, сопровождавшаяся кашлем, насморком и слезами из глаз. Кровь прилила ему к голове, но, когда он поднялся, он почувствовал, что ему стало легче. Он спустил воду и вышел. Ойле отвела его в ванную, где он умылся, с удовольствием ощущая, как проходят кружение головы и тошнота. За всеми этими физиологическими процессами он совершенно забыл о своем вопросе, к самому себе обращенном.
Но не в комнату, где сидели гости, а в ту, что была ближе к входной двери. Комната была совсем небольшая, в ней едва помещалась тахта, у окна сбоку круглый стол с двумя стульями, да в углу зажженный камин. На столе стояла ваза с одним цветком розы, в камине с тихим шумом горели дрова, и красный свет от огня освещал розу, делая ее таинственной и еще более прекрасной, чем она была на самом деле; остальная часть комнаты оставалась в полумраке. Стену над тахтой покрывал большой ковер, закрывавший собой и тахту. В комнате было жарко и уютно.
Ойле оставила в покое его руку и подошла к окну. Она стояла молча, отражаясь в темном стекле, а Борис в растерянности не двигался с места, не зная, что сказать, что сделать, и не понимая, что она от него ждет. Ойле молчала, и он молчал тоже. Борису очень хотелось обнять и поцеловать Ойле, но он не знал, как к этому делу подступиться, как за него приняться. А она стояла и молчала, словно вынуждая его на разговор, на действие, на какой-то поступок. Но он молчал и не шевелился даже.
— Зачем же ты пришел сюда? — вдруг насмешливо спросила она, повернувшись к нему лицом. — Меня, как видишь, спасать не надо, а от Старухиного заклятья я и сама защитилась.
Она стояла такая красивая, кудлатая, стройная, насмешливая и влекущая, что Борис в ответ пожал плечами и, сам не понимая, как у него это получилось, подошел к ней, делая вид будто бы тоже хочет посмотреть в окно, но, подойдя ближе, неожиданно для себя самого, взял ее плечи и притянул к себе. Она не противилась, только с усмешкой смотрела ему в лицо, что же, дескать, дальше… Она была уже взрослая, ей было целых семнадцать лет, но и Борис за этот день чувствовал себя изрядно повзрослевшим, способным отважиться на многое. И он тогда еще теснее прижал ее к себе и принялся целовать в щеки, шею, нос, лоб, снова щеки, наконец, губы… И тогда она ответила на его поцелуй, руки ее обвились вокруг его шеи, она гладила его по плечам, ерошила волосы на затылке, и непонятно как они очутились на тахте, обнимая и целуя друг друга и ничего при этом не говоря, ни слова. Борис никогда раньше не подозревал, что, оказывается, такое пустое занятие, как объятия и поцелуи, может так плотно заполнить время, что оно не кажется растрачиваемым зря. Они по-прежнему ничего почти не говорили, только раз, слегка опомнившись, Борис спросил:
— А что подумают твои гости?
— Не волнуйся, — пробормотала она, не глядя ему в лицо и прижавшись к его плечу, — мои друзья меня любят, никто нас не потревожит, не волнуйся.
И снова потекли не то минуты, не то часы, не то даже и дни, конца которым не предвиделось и которые сливались в сладостное сейчас. На улице стало совсем темно, потемнело и в комнате, хотя камин продолжал гореть, словно дрова в нем не прогорали и не кончались.
— Ты останешься со мной навсегда, — говорила она иногда в промежутках между лобзаниями, а он кивал головой и утыкался ей в грудь, совершенно забыв, что он вообще когда-то куда-то собирался идти.
Так бы он и не вспомнил, если бы в какой-то момент она не спросила:
— Тебе хорошо со мной, правда?
— Да.
— И никакое Лукоморье нам не нужно.
— Угу, — промычал он в ответ.
Но одно из произнесенных ею слов, будто на винте поворотило все его мысли, и он вспомнил. «Если увидишь, что что-нибудь мешает твоей цели, — так говорил на прощанье Мудрец, и глаза его были тревожны, — задумайся, почему. Помни, помни про свою цель. Помни слово „Лукоморье“. Ибо слово сие есть утверждение и укрепление, им же все утверждается и укрепляется и замыкается, и ничем — ни воздухом, ни бурею, ни огнем, ни водою дело сие не отмыкается. Вот я тебя и заклял. Но не знаю, поможет ли мое заклятье… Все в конечном счете от тебя зависит». Борис сел.
— Я пойду, — сказал он.
— Да куда это еще? — спросила она, ласково обвивая его руками.
— У меня дела, — глупо и растерянно ответил он.
— Какие такие могут быть сейчас дела? — проговорила она, прижимая его голову, почти силком, к себе.
Он сразу снова почувствовал себя совсем одуревшим, вялым и бессильным куда-либо идти. Действительно, какие могут быть дела, когда она целует его, да и он ее целует. Но слово «Лукоморье», попавши в мозг, уже не вылезало оттуда. И он решил поискать помощи у Ойле, и ей напомнить о Лукоморье.
— Мне надо идти к Витязям, — сказал он, не отрывая головы от ее плеча, — помнишь?
— Да есть ли они на свете? — лениво спросила она в ответ.
— Как так? — поднял голову Борис, но возражения его были вялые, потому что тепло и ласка сковывали его. — Ведь ты же сама написала эти стихи. Может, они-то и подействовали на меня сильнее всего.
— Мало ли что я написала. Хотела — написала, не хотела — не писала. И вообще: это мои стихи, я ими распоряжаюсь и я их уничтожу. Считай, что их не было.
— Уже поздно. Ты ведь уже их написала. И они замечательны. Я очень хотел быть достоин твоих стихов.
— Не надо стихов. Будь достоин меня, а не стихов, — она сделала разрешающий, так сказать, королевский и одновременно, как подумал Борис, очень женственный, женственно-величественный жест рукой. — Важнее всего наша любовь. Ведь ты любишь меня?
— Да.
— Тогда забудь все и поцелуй меня.
И он снова поцеловал ее и снова забылся на время.
Но «Лукоморье» не выходило из головы. И он снова попытался, вместо того чтобы встать и уйти, уговорить ее.
— Но как же те люди, которые думают, надеются, что я сумею добраться до Лукоморских Витязей?.. Получается, что я обману их ожидания. Ведь кроме меня туда никому не добраться…
— Что за пустяки! — отмахнулась она. — Они уж наверняка все забыли и про тебя, и про Лукоморье. Погляди хотя бы на Сашу с Саней, они все забыли. А потом, — она приподнялась на локте, — что за захребетничество! Почему это ты им что-то должен делать! Почему они сами не могут?.. Ничего, пускай сами, без тебя, что-нибудь хотя бы попробуют сделать… Если надо будет и припрет, то уж как-нибудь без тебя обойдутся.
— Ты знаешь, я тоже всегда так думал, — отвечал он, подложив руки под голову и глядя в потолок, — так и в книгах всегда, что Добро рано или поздно, но само победит, вернее, кто-то да найдется, кто его защитит. То есть, конечно, надо быть на стороне Добра и что-то делать, но от тебя все равно немного зависит. Твоего личного участия все равно недостаточно, чтобы что-то изменить. Нужно, чтоб скопилось миллион воль вместе, тогда и наступит победа. Само мироздание так устроено, что Зло рано или поздно, а проиграет. Но тут я первый раз увидел и понял, что всё, ну не всё, а хотя бы очень многое, именно от меня зависит. По крайней мере от меня зависит первый толчок — пробуждение Витязей. И ты! ты! меня задерживаешь! А ведь ты-то меня и вдохновила начать мой путь! — Он вдруг снова сел, потом встал. — Невольно поверишь в коварство женщин.
— Я тебя заманила, втравила в эту историю, я тебя и спасаю, — шепнула Ойле. — И не серди меня, иди сюда, сядь рядом и послушай. Послушай мои новые стихи.
И она прочла следующее:
Размышляя, он сидел, уткнув голову в руки, как вдруг раздался пронзительный свист, проникающий сквозь двери и стены, свист, уже слышанный им однажды.
— Что это? — на всякий случай все же спросил он.
— Это рак на горе свистнул. Да нам-то что. Иди ко мне.
— Мне пора, — вдруг неожиданно для себя самого произнес он, словно кто-то внутри него произнес это за него, словно вслух прозвучал его внутренний голос.
— Не надо, — тихо и жалобно произнесла она. — Не надо. Твой поезд давно ушел. Ты у меня уже без году неделя. Видишь, как летит время! Оно и впрямь совсем незаметно пролетело мимо нашего домика. И куда ты пойдешь? Вполне возможно, что это уже не поезд, а Дракон. Оставайся, миленький, любименький Боричка! Наплюй на этих дураков, на этих ничтожных и слабых людишек, на этих пьянчуг беспросветных! Разве ради них ты обязан что делать! Пускай сами себя спасают. Здесь нас никто не тронет: ни бабка, ни крысы. Будем жить в своем Доме совершенно независимо, понимаешь? Сами по себе! Здесь тебе будет хорошо. Я постараюсь, чтоб тебе было хорошо. Зачем тебе ввязываться в чужие неурядицы? В эту мерзость лезть — себя не уважать!..
Она говорила, а в груди у него поднималось и росло какое-то злое упрямство. Уже одно то, что она уговаривала его, молила, уже это означало, как ему вдруг показалось, что она не уверена в своих словах, что правда не на ее стороне. И потом еще его раздражало, что она повторила его собственные размышления, как будто она влезла ему в голову и подсмотрела, чтобы потом использовать. Или того хуже — сама ему эти мысли в голову вложила, а потом их повторила, чтоб тем самым они для него прозвучали убедительнее. Какое право она имеет удерживать его! Он, нахмурясь, смотрел в пол, а раздражение все росло. Наконец, не отвечая, он встал и молча двинулся к двери из комнаты, сжав челюсти и не оборачиваясь на красотку. «В жилках рук ее пуховых, как эфир, струится кровь; между роз, зубов перловых, усмехается любовь», — вспомнил он ни с того, ни с сего. Но не обернулся, потому что твердо решил, что идет.
— Постой! — послышался сзади вскрик, и он почувствовал касание ее руки.
— Пусти меня, — он вырвал руку и подошел к входной двери.
Она уже не пыталась удерживать его.
Он захлопнул за собой дверь, не оборачиваясь.
Глава 18
— А вот и он, — вскричала блондинка, высвобождаясь из-под Саниной руки и захлопав в ладоши.
— Здорово, — сказал и Саня, выпрямляясь, — ты вернулся? Ну тогда привет Победителю!
— Не болтай! — прервал его опять-таки довольно грубо Саша. — Какой он Победитель!.. Опять с нами оказался. Так никуда и не дошел. Эх, тоска!.. И Деревяшку на ремонт закрыли — пойти некуда! Давай выпьем!
— А куда тебе идти? Тебе что, здесь плохо? — тут же спикировал на него Саня. — Сиди и пей! А Борис — Победитель, что бы ты там ни говорил! Я уверен в этом!
— Ты и вправду до Мудреца дошел? — спросил Саша, опуская поднесенную было ко рту рюмку с влагой.
— Дошел, — кивнул Борис.
— Да что ж ты стоишь? Садись. Это надо отметить. Такое событие отметить надо!
— Эх, и загуляем теперь! Неделю гулять будем! Что я тебе говорил! — радостно кричал Саня. — Садись, Ойле, рядом, будем песни петь, водку пить!
Они словно поменялись ролями, как клоуны в цирке, — думал Борис, садясь в кресло, — то Саня на меня наскакивал, а Саша защищал, а теперь все наоборот.
— Вы и вправду до Мудреца дошли? — спросила томно полная шатенка. — Сейчас я вам салату положу, рыбки, колбаски…
— Ой, пусть расскажет! — верещала полная блондинка.
— Пусть сначала выпьет, — сурово сказал Саша. — Ты думаешь, это так просто — пробиться к Мудрецу?
— Я не хочу пить, — сказал Борис, посмотрев на Ойле, которая молча сидела в углу кушетки, не вмешиваясь в разговор и положив рядом с собой гитару.
— Не хочешь пить — не пой! — веселился Саня. — Только выпей!
— Не приставай к человеку, — снова оборвал его Саша. — Пусть, что хочет, то и делает. То, что он совершил, это же… это же не просто подвиг, это выше. Он же единственный, кто добрался до Мудреца. Это — событие! Поэтому давайте за него выпьем! Я только хочу сказать тост. Если Ойле мне позволит, — он церемонно поклонился Ойле.
Она пожала плечами:
— Говори, если хочешь.
— Так вот, Борис, я хочу сказать тост о тебе. Есть люди мечты и есть люди дела. Одни мечтают, ничего не делая, другие делают, не задумываясь о том, зачем они это делают, безо всякой высокой цели. А есть люди, их мало, их единицы, которых ведет великая цель, которые, преодолевая собственные слабости и колебания, жертвуют всем ради ее исполнения и добиваются победы, и не удивительно, что их победа оказывается важной для всех людей. Я не стану спрашивать тебя, какие трудности пришлось тебе перенести, чтоб добраться до Мудреца, главное, что ты добрался. И вот за тебя, за твою победу, ибо ты совершил то, о чем и мы мечтали, но совершить так и не сумели, я и хочу сейчас выпить. Провозглашаю тост: ура — Борису!
— Борису — ура! — подхватили и все остальные; Саня, девицы, даже Ойле потянулись к нему своими бокалами чокаться.
Борис старательно чокался с каждой протянутой рюмкой. У него кружилась голова от приятных слов и всеобщего восхищения. Он смотрел на стол, заставленный наполовину опустошенными бутылками, в которых плавали зеленые змееныши, на раскрасневшиеся и потные лица окружавших его людей, и слова, которые вертелись у него на языке, что рано радоваться, что главного-то он пока еще не совершил, вдруг вылетели у него из головы. Все было хорошо, радостно и празднично.
— Давайте петь и веселиться, — кричал Саня, — давайте жизнию играть, пусть чернь тупая суетится, не нам безумной подражать! Спой, Ойле! И ты, Борис, подтяни!
— Да я не умею петь.
— Не умеешь петь — не пей! Спой только!
— Сил нет, — улыбнулся виновато Борис. Он вдруг почувствовал, что и впрямь устал так, что рта не раскрыть. — Я бы лучше отдохнул немного, полежал, поспал.
— Кто же против? И отдохнешь тоже. Ты заслужил, — важным голосом, полным заботы, сказал Саня.
— Только пусть он вначале расскажет про свой подвиг, а потом уж отдыхает, — жеманно и капризно требовала блондинка, розовая и гладкокожая, как и все юные блондинки, непонятно к кому обращаясь, но подавшись вперед и пожирая Бориса глазами.
— Правда, расскажи нам, а мы послушаем, — сказала и полная шатенка, подперев рукой голову и приготовившись слушать.
— Помолчи! — прервал шатенку Саша. — Тебя никто не просил высказываться. Да и ты, Саня, то орешь и дурака строишь, то о заслугах говоришь. Твоей оценки тоже никто не спрашивает. А что касается девушек, то их бы я вообще попросил бы сегодняшний вечер поменьше рот раскрывать, не их ума это дело. Их дело нас развлекать и веселить, а не задавать вопросы и не утомлять. Ты что, Ойле, помрачнела? К тебе это тоже относится. Ты тоже нас можешь развлечь, спеть, например, — Саша был уже совершенно пьян, а Борис успел заметить, что, когда Саша напивался, он становился груб и агрессивен. Но все равно он ничего не осмелился ему сказать, потому что ему неловко было затыкать рот взрослому человеку, который считает его героем и так хвалит его.
Но Ойле сухо сказала:
— Не буду, — и отложила гитару. — Я не привыкла к хамству.
— Да ладно тебе дуться на каждое слово, — сказал Саня. — Собрались в кои-то веки друзья, никаких тварей нет кругом. Хорошо. А тут опять ссоры, раздоры. Ох, уж эти бабы!
— Я, пожалуй, пойду отсюда, — сказала Ойле, вставая.
— Да ладно, ну что в самом деле за дела!.. От этих женщин одни неурядицы, все-таки Саша прав, — сказал Саня. — Я вам об этом свои стихи прочту, а ты, Ойле, меня поправишь, если я в чем ошибся, только вряд ли, потому что все верно.
И он прочел, даже привстав с шутовской важностью:
— Мы что тебе, крысы что ли?! — запищали девицы. А Саша расхохотался громко, расплескивая водку из лафитника, который держал в дрожавшей руке. Его мятое, белесое лицо, слегка покрасневшее от выпитого, обратилось к Сане.
— Да будет проклят женский пол,
Что дьявольским цветком расцвел,
Злосчастья сея семена
На все века и времена, —
Его создал сам Сатана!
— Все-таки люблю я тебя, шута горохового, — сказал он. — Бориса я люблю больше, потому что он герой и мой друг, и я этим горжусь, что у меня такой друг, который сумел добраться до Мудреца. Пью за вас обоих, — и он снова выпил.
Снова раздался звон бокалов, смех и веселье восстановились, все по очереди произносили тосты в честь Бориса, а о том, что он хотел отдохнуть, вроде бы все и забыли, да и он тоже не поминал, ему нравилось это чествование, никогда он такого не переживал, тщеславие его было удовлетворено с переизбытком, все высокие слова заставляли невольно думать о себе хорошо и значительно, и самому в каждом своем слове искать некий глубокий смысл. И он сидел, пересидев усталость и дремоту, довольно долго, восхищаясь и собой, и всеми остальными.
От упоения собой у него кружилась голова. Ойле больше не чинилась, она играла на гитаре и пела. И Борис чувствовал, что он все больше и больше влюбляется в нее. Подчиняясь общему угарному настроению, он сам того не заметил, как выпил несколько лафитничков водки, но вот третий или четвертый из них вдруг оказался лишним, Его повело, замутило, и вдруг, как тогда в Деревяшке, когда ему пришлось прыгать через огонь вместе с Котами, словно отстранился от происходящего, начал наблюдать за всем со стороны, как зритель, а не как участник. А вспомнив Котов и Деревяшку, он вспомнил, как его рвало на кухне, и укоризну Степы по поводу его пьянства, но еще что-то очень важное не вспоминалось: зачем Коты волокли его, рискуя жизнью, к Мудрецу и зачем ему нужен был Мудрец. То, что он был нужен, это ясно, все его с этим поздравляют, что он до Мудреца добрался, но вот зачем? Пока другие веселились, он погрузился в мучительные, потому что бесплодные, безрезультатные воспоминания-размышления, пьяные и сопровождаемые обильным потом, который катился по лицу. «О чем? Нет, зачем? При чем здесь Коты? Коты молодцы, они сделали свое дело, довели меня до Мудреца и ушли. Тогда несправедливо, что пьют только за меня, а Котов не. вспоминают, Надо сказать тост. А то без них бы ничего не вышло. Нет, но забыл я не это. Что-то еще. Чего-то я пока не сделал. Ладно, скажу пока о Котах, а тогда сразу вспомню и остальное».
Он встал, поднял руку, требуя внимания и видя обратившиеся к нему лица как бы в чужом сне или в кинофильме, будто они не в одной с ним комнате сидели. И подумал, что его восприятие мира как-то стало зависеть от этой комнаты, что он никак не сообразит чего-то важного, что за ее пределами. Поднявшись, он увидел неожиданно себя в темном окне, что было напротив него, и с любопятством посмотрел на себя чужого — краснолицего, потного, со слипшимися волосами и глуповатой самодовольной улыбкой, хотя и с мучительным вопросом в глазах:
— Друзья! Я хочу выпить за моих друзей, за тех, что собрались сейчас здесь, и за тех, кого сейчас нет с нами, — за Настоящих Котов, которые помогли мне, а потом — фьють — и исчезли неизвестно куда, унеся с собой тайну, зачем мне помогали, — он сел, попытался проглотить водку, налитую в рюмку, но проглотить удалось только половину содержимого, больше не принимал организм. Он увидел, как у собравшихся за столом людей в глазах промелькнул тот же мучительный вопрос, что и у него, то же недоумение, что они не могут на него ответить, а потом Саша махнул рукой, видимо, так и не найдя ответа, и попытался серьезностью тона скрыть отсутствие ответа:
— Мы преступно забыли Настоящих Котов, героев, которые помогли нашему другу. Не могу понять, откуда такая у нас забывчивость, хотя и извинить ее тоже не могу. Поэтому ура Котам!
— Ура — Котам! — услышал Борис общий нестройный возглас, донесшийся как будто издали, как будто со сцены театра, в котором он был всего лишь зритель. Его мутило, и лица качались перед глазами, то приближаясь, то удаляясь. Из этой туманной мути вдруг прояснилось лицо Ойле. Оно склонилось к нему.
Пойдем отсюда, Борис, — говорила она. Он растерянно оглянулся на остальных, как бы спрашивая, удобно ли ему покинуть компанию, да и не хотел он уходить, пока не удастся вспомнить, зачем он ходил к Мудрецу. Но Ойле настойчиво поднимала его за руку.
— Да угомонись ты, Милка, — сказал Саша.
— Во-первых, я не Милка, а Ойле, во-вторых, разве ты не видишь, что его что-то мучает, и, чтобы он успокоился, я хочу отвести его и положить отдохнуть. Пусть поспит.
— Ну вот, — сказал Саня, — вот тебе и раз — отдохнуть! Как же так! Ведь лежачие не пьют!..
— Замолчи, балаболка! Ойле правильно делает, — пьяный Саша, судя по голосу, вроде бы даже протрезвел.
Ойле все-таки удалось поднять его и вывести в коридор. Она прикрыла дверь в комнату, заглушив звуки голосов, а Борису показалось, что ему ватой заткнули уши, от тишины ему стало вдруг совсем плохо, и он, уже не стыдясь, почти обвис у нее на руках. Он уже был не в состоянии ни о чем думать.
— Боричка, ну приди в себя, ну, постарайся, — сквозь вату доходили ее слова. — Ну заложи два пальца в рот, тебе сразу легче станет.
Она подвела его к туалету; шатаясь, почти ничего не видя перед собой и думая только как бы ему не упасть, он вошел туда, придерживаясь за стены, наткнулся на унитаз, склонился над ним и едва он успел засунуть в рот пальцы, как у него началась мучительная рвота, сопровождавшаяся кашлем, насморком и слезами из глаз. Кровь прилила ему к голове, но, когда он поднялся, он почувствовал, что ему стало легче. Он спустил воду и вышел. Ойле отвела его в ванную, где он умылся, с удовольствием ощущая, как проходят кружение головы и тошнота. За всеми этими физиологическими процессами он совершенно забыл о своем вопросе, к самому себе обращенном.
* * *
Когда Борис, умытый и причесанный, посвежевший, хотя и стыдящийся своего первого пьяного унижения, вышел из ванной, Ойле ничего ему не сказала, не попрекнула (что с особенной благодарностью было им воспринято), молча взяла за руку и повела за собой.Но не в комнату, где сидели гости, а в ту, что была ближе к входной двери. Комната была совсем небольшая, в ней едва помещалась тахта, у окна сбоку круглый стол с двумя стульями, да в углу зажженный камин. На столе стояла ваза с одним цветком розы, в камине с тихим шумом горели дрова, и красный свет от огня освещал розу, делая ее таинственной и еще более прекрасной, чем она была на самом деле; остальная часть комнаты оставалась в полумраке. Стену над тахтой покрывал большой ковер, закрывавший собой и тахту. В комнате было жарко и уютно.
Ойле оставила в покое его руку и подошла к окну. Она стояла молча, отражаясь в темном стекле, а Борис в растерянности не двигался с места, не зная, что сказать, что сделать, и не понимая, что она от него ждет. Ойле молчала, и он молчал тоже. Борису очень хотелось обнять и поцеловать Ойле, но он не знал, как к этому делу подступиться, как за него приняться. А она стояла и молчала, словно вынуждая его на разговор, на действие, на какой-то поступок. Но он молчал и не шевелился даже.
— Зачем же ты пришел сюда? — вдруг насмешливо спросила она, повернувшись к нему лицом. — Меня, как видишь, спасать не надо, а от Старухиного заклятья я и сама защитилась.
Она стояла такая красивая, кудлатая, стройная, насмешливая и влекущая, что Борис в ответ пожал плечами и, сам не понимая, как у него это получилось, подошел к ней, делая вид будто бы тоже хочет посмотреть в окно, но, подойдя ближе, неожиданно для себя самого, взял ее плечи и притянул к себе. Она не противилась, только с усмешкой смотрела ему в лицо, что же, дескать, дальше… Она была уже взрослая, ей было целых семнадцать лет, но и Борис за этот день чувствовал себя изрядно повзрослевшим, способным отважиться на многое. И он тогда еще теснее прижал ее к себе и принялся целовать в щеки, шею, нос, лоб, снова щеки, наконец, губы… И тогда она ответила на его поцелуй, руки ее обвились вокруг его шеи, она гладила его по плечам, ерошила волосы на затылке, и непонятно как они очутились на тахте, обнимая и целуя друг друга и ничего при этом не говоря, ни слова. Борис никогда раньше не подозревал, что, оказывается, такое пустое занятие, как объятия и поцелуи, может так плотно заполнить время, что оно не кажется растрачиваемым зря. Они по-прежнему ничего почти не говорили, только раз, слегка опомнившись, Борис спросил:
— А что подумают твои гости?
— Не волнуйся, — пробормотала она, не глядя ему в лицо и прижавшись к его плечу, — мои друзья меня любят, никто нас не потревожит, не волнуйся.
И снова потекли не то минуты, не то часы, не то даже и дни, конца которым не предвиделось и которые сливались в сладостное сейчас. На улице стало совсем темно, потемнело и в комнате, хотя камин продолжал гореть, словно дрова в нем не прогорали и не кончались.
— Ты останешься со мной навсегда, — говорила она иногда в промежутках между лобзаниями, а он кивал головой и утыкался ей в грудь, совершенно забыв, что он вообще когда-то куда-то собирался идти.
Так бы он и не вспомнил, если бы в какой-то момент она не спросила:
— Тебе хорошо со мной, правда?
— Да.
— И никакое Лукоморье нам не нужно.
— Угу, — промычал он в ответ.
Но одно из произнесенных ею слов, будто на винте поворотило все его мысли, и он вспомнил. «Если увидишь, что что-нибудь мешает твоей цели, — так говорил на прощанье Мудрец, и глаза его были тревожны, — задумайся, почему. Помни, помни про свою цель. Помни слово „Лукоморье“. Ибо слово сие есть утверждение и укрепление, им же все утверждается и укрепляется и замыкается, и ничем — ни воздухом, ни бурею, ни огнем, ни водою дело сие не отмыкается. Вот я тебя и заклял. Но не знаю, поможет ли мое заклятье… Все в конечном счете от тебя зависит». Борис сел.
— Я пойду, — сказал он.
— Да куда это еще? — спросила она, ласково обвивая его руками.
— У меня дела, — глупо и растерянно ответил он.
— Какие такие могут быть сейчас дела? — проговорила она, прижимая его голову, почти силком, к себе.
Он сразу снова почувствовал себя совсем одуревшим, вялым и бессильным куда-либо идти. Действительно, какие могут быть дела, когда она целует его, да и он ее целует. Но слово «Лукоморье», попавши в мозг, уже не вылезало оттуда. И он решил поискать помощи у Ойле, и ей напомнить о Лукоморье.
— Мне надо идти к Витязям, — сказал он, не отрывая головы от ее плеча, — помнишь?
— Да есть ли они на свете? — лениво спросила она в ответ.
— Как так? — поднял голову Борис, но возражения его были вялые, потому что тепло и ласка сковывали его. — Ведь ты же сама написала эти стихи. Может, они-то и подействовали на меня сильнее всего.
— Мало ли что я написала. Хотела — написала, не хотела — не писала. И вообще: это мои стихи, я ими распоряжаюсь и я их уничтожу. Считай, что их не было.
— Уже поздно. Ты ведь уже их написала. И они замечательны. Я очень хотел быть достоин твоих стихов.
— Не надо стихов. Будь достоин меня, а не стихов, — она сделала разрешающий, так сказать, королевский и одновременно, как подумал Борис, очень женственный, женственно-величественный жест рукой. — Важнее всего наша любовь. Ведь ты любишь меня?
— Да.
— Тогда забудь все и поцелуй меня.
И он снова поцеловал ее и снова забылся на время.
Но «Лукоморье» не выходило из головы. И он снова попытался, вместо того чтобы встать и уйти, уговорить ее.
— Но как же те люди, которые думают, надеются, что я сумею добраться до Лукоморских Витязей?.. Получается, что я обману их ожидания. Ведь кроме меня туда никому не добраться…
— Что за пустяки! — отмахнулась она. — Они уж наверняка все забыли и про тебя, и про Лукоморье. Погляди хотя бы на Сашу с Саней, они все забыли. А потом, — она приподнялась на локте, — что за захребетничество! Почему это ты им что-то должен делать! Почему они сами не могут?.. Ничего, пускай сами, без тебя, что-нибудь хотя бы попробуют сделать… Если надо будет и припрет, то уж как-нибудь без тебя обойдутся.
— Ты знаешь, я тоже всегда так думал, — отвечал он, подложив руки под голову и глядя в потолок, — так и в книгах всегда, что Добро рано или поздно, но само победит, вернее, кто-то да найдется, кто его защитит. То есть, конечно, надо быть на стороне Добра и что-то делать, но от тебя все равно немного зависит. Твоего личного участия все равно недостаточно, чтобы что-то изменить. Нужно, чтоб скопилось миллион воль вместе, тогда и наступит победа. Само мироздание так устроено, что Зло рано или поздно, а проиграет. Но тут я первый раз увидел и понял, что всё, ну не всё, а хотя бы очень многое, именно от меня зависит. По крайней мере от меня зависит первый толчок — пробуждение Витязей. И ты! ты! меня задерживаешь! А ведь ты-то меня и вдохновила начать мой путь! — Он вдруг снова сел, потом встал. — Невольно поверишь в коварство женщин.
— Я тебя заманила, втравила в эту историю, я тебя и спасаю, — шепнула Ойле. — И не серди меня, иди сюда, сядь рядом и послушай. Послушай мои новые стихи.
И она прочла следующее:
Послание:
— Издавна миру истина мила
И он ее лелеет много лет,
Что и коварна женщина, и зла,
И что она — источник всяких бед.
Вы, гордые Адамовы сыны,
Не грех бы вам задуматься о том,
Сколь женские несчастия сильны,
И сколь тяжел их жребий в мире сем.
Не мудрено, что в жизненной борьбе
Стал нрав сих слабых так нежданно крут.
Те, кто задумались об их судьбе,
Им оправданья веские найдут.
О сильный муж! Судьбу не называй
Виновницей своих жестоких мук,
Но в дни несчастий чаще вспоминай,
Что и Фортуна — женщина, мой друг!
Вся жизнь твоя — одна ее слеза!
Ей не дано в дороге отдохнуть.
Прекрасные завязаны глаза,
И вечен мрак, и бесконечен путь.
Магия слов зачаровывала его. Да, конечно, он во всем неправ. Ей тяжелее всех приходится, ведь она Старухина внучка, а ради него, Бориса, она с бабкой поссорилась, теперь не может выйти из дома, иначе черт знает в кого превратится, принесла ему такую жертву, а что в сущности от него требуется? Всего лишь — быть с ней, не покидать ее, да к тому же в этом домике, под защитой ее заклятья, можно всю жизнь провести, и никакие крысы до них не доберутся. Сидеть, слушать ее стихи и песни, целовать ее — что может быть лучше!
Принц! Помните: кто женщину гневит,
Приносит тем несчастье лишь себе.
Фортуны перст за пол свой страшно мстит —
Не попадайтесь под руку судьбе!
Размышляя, он сидел, уткнув голову в руки, как вдруг раздался пронзительный свист, проникающий сквозь двери и стены, свист, уже слышанный им однажды.
— Что это? — на всякий случай все же спросил он.
— Это рак на горе свистнул. Да нам-то что. Иди ко мне.
— Мне пора, — вдруг неожиданно для себя самого произнес он, словно кто-то внутри него произнес это за него, словно вслух прозвучал его внутренний голос.
— Не надо, — тихо и жалобно произнесла она. — Не надо. Твой поезд давно ушел. Ты у меня уже без году неделя. Видишь, как летит время! Оно и впрямь совсем незаметно пролетело мимо нашего домика. И куда ты пойдешь? Вполне возможно, что это уже не поезд, а Дракон. Оставайся, миленький, любименький Боричка! Наплюй на этих дураков, на этих ничтожных и слабых людишек, на этих пьянчуг беспросветных! Разве ради них ты обязан что делать! Пускай сами себя спасают. Здесь нас никто не тронет: ни бабка, ни крысы. Будем жить в своем Доме совершенно независимо, понимаешь? Сами по себе! Здесь тебе будет хорошо. Я постараюсь, чтоб тебе было хорошо. Зачем тебе ввязываться в чужие неурядицы? В эту мерзость лезть — себя не уважать!..
Она говорила, а в груди у него поднималось и росло какое-то злое упрямство. Уже одно то, что она уговаривала его, молила, уже это означало, как ему вдруг показалось, что она не уверена в своих словах, что правда не на ее стороне. И потом еще его раздражало, что она повторила его собственные размышления, как будто она влезла ему в голову и подсмотрела, чтобы потом использовать. Или того хуже — сама ему эти мысли в голову вложила, а потом их повторила, чтоб тем самым они для него прозвучали убедительнее. Какое право она имеет удерживать его! Он, нахмурясь, смотрел в пол, а раздражение все росло. Наконец, не отвечая, он встал и молча двинулся к двери из комнаты, сжав челюсти и не оборачиваясь на красотку. «В жилках рук ее пуховых, как эфир, струится кровь; между роз, зубов перловых, усмехается любовь», — вспомнил он ни с того, ни с сего. Но не обернулся, потому что твердо решил, что идет.
— Постой! — послышался сзади вскрик, и он почувствовал касание ее руки.
— Пусти меня, — он вырвал руку и подошел к входной двери.
Она уже не пыталась удерживать его.
Он захлопнул за собой дверь, не оборачиваясь.
Глава 18
Одиночество
Борис выскочил на улицу. Было темно. Никто не сторожил его за дверью. Он стоял перед сараем, из которого теперь и голоса не доносилось, словно с его уходом всякая жизнь там прекратилась и замерла. Напротив чернел дом Старухи, неподалеку угадывались очертания колодца. Борис обогнул сарай и, найдя на-ощупь тропинку, двинулся по ней неуверенным шагом. Ему вдруг показалось, что в сарае он оставил такое, чего он больше нигде и никогда не найдет, то, о чем он мечтал всю свою жизнь, — Дружбу и Любовь. Да еще темнота кругом, тишина и пустота. Только шорохи какие-то, в тишине слышимые чересчур отчетливо и жутко. Ему стало страшно, не крыс, нет, хотя и их тоже, но и их он теперь боялся потому, что остался один. Чувство одинокости, оставленности, заброшенности и забытости охватило его. И хуже всего, что в своем положении он был виноват сам. В груди все сжалось от подступивших слез. Как нелепо, что в результате простого хлопка дверью он разом потерял и друзей, и любимую! Один жест — и все пропало! Проклятье какое-то! Что его заставило хлопнуть дверью? Теперь-то уж ему не вернуться!.. Эмили, то есть Ойле, не простит ему ухода! «Если сейчас уйдешь, то тогда пеняй на себя!» — сказала она. А он ушел. И дверью хлопнул.
Борис уселся на край оврага. Дальше идти не хотелось, хотелось вернуться. «Что меня так пугает? — бормотал он про себя. — Ведь и к Деревяшке я шел один… Но, — возразил он сам себе, — тогда впереди меня ждали друзья, а идти мне помогала Эмили. А теперь все позади. И Эмили не Эмили, а Ойле. И Котов я, наверно, больше не увижу». Но тут он вспомнил, что к сараю его подвел Степка, и с надеждой огляделся. Никого не было. Мрак стоял непроглядный, такой же, как у него в душе. И он подумал, что хорошо было в сарае, когда он до него добрался: оттуда доносилась песня, а внутри, в комнатах, горело электричество, и было застолье, где Саня, как всегда, острил, а Саша, как всегда, бранился, где Эмили играла на гитаре и пела грустные песни, где его любили, пока он не бросил их. Когда-то, наверно, очень давно, он думал, что если перед ним будет Великая Цель, он сразу обретет и друзей, и любовь, потому что он будет достоин этого. Так оно и случилось в общем-то. Но как же произошло, что, двигаясь к этой Цели, он всех растерял, бросил, отказался и от друзей, и от любимой?..
Борис уселся на край оврага. Дальше идти не хотелось, хотелось вернуться. «Что меня так пугает? — бормотал он про себя. — Ведь и к Деревяшке я шел один… Но, — возразил он сам себе, — тогда впереди меня ждали друзья, а идти мне помогала Эмили. А теперь все позади. И Эмили не Эмили, а Ойле. И Котов я, наверно, больше не увижу». Но тут он вспомнил, что к сараю его подвел Степка, и с надеждой огляделся. Никого не было. Мрак стоял непроглядный, такой же, как у него в душе. И он подумал, что хорошо было в сарае, когда он до него добрался: оттуда доносилась песня, а внутри, в комнатах, горело электричество, и было застолье, где Саня, как всегда, острил, а Саша, как всегда, бранился, где Эмили играла на гитаре и пела грустные песни, где его любили, пока он не бросил их. Когда-то, наверно, очень давно, он думал, что если перед ним будет Великая Цель, он сразу обретет и друзей, и любовь, потому что он будет достоин этого. Так оно и случилось в общем-то. Но как же произошло, что, двигаясь к этой Цели, он всех растерял, бросил, отказался и от друзей, и от любимой?..