И еще ревность, ревность точила ему сердце!.. Ведь теперь Эмили запросто может влюбиться в кого-нибудь из взрослых своих друзей, ведь его-то, Бориса, с ней нет… И почему она должна хранить ему верность, когда он покинул ее!..
   Борис встал и сделал несколько шагов по направлению к сараю. Но чем ближе он подходил, тем нерешительнее становился. Зачем он возвращается? Зайти извиниться, что дверью хлопнул, и снова уйти? Возможно, Эмили, то есть Ойле, его и впустит, возможно, даже и обрадуется его возвращению, а он тут же, ну, через несколько минут, повернется и опять начнет уходить? Спрашивается, зачем приходил? Чтобы еще больше обидеть? Он вспомнил ее насмешливо-угрожающее:
 
Принц! Помните: кто женщину гневит,
Приносит тем несчастье лишь себе.
Фортуны перст за пол свой страшно мстит —
Не попадайтесь под руку судьбе!
 
   Вот он ее прогневил — и что же? В чем его несчастье? В том, что он ее не видит и вряд ли теперь когда увидит, потому что вернуться, чтоб уйти, так же глупо, как и уйти, дверью хлопнуть, чтобы потом снова возвращаться. Пусть его спервоначалу и радостно встретят, но ведь не удержатся заспинных намеков, что он так и не решился дойти до Лукоморья… И Ойле прежде всех. Ведь она его за решительность, наверно, полюбила…
   Борис повернулся и пошел прочь от сарая. «В конце концов, — поднималось в нем раздражение, — Ойле и Саша с Саней отвлекают меня от моего пути, ради которого я с Котами до Мудреца добирался. А что, собственно, — подсказывала ему в ответ его же собственная слабость, — я разве не могу от этого Пути отказаться? Я ведь никому ничего не обязан. Это только Мудрец говорит, что я призван. Так бы и отец мне говорил. А почему я должен жить чужим, тем более отцовским умом. У меня своя на плечах голова, а не родительская, это Саня тогда в Деревяшке правильно говорил». Ему вспомнилась обида прошлогодней давности: он высказывается во дворе о новом кинофильме, спорит с соседкой, матерью соседа-младшеклассника. И вдруг на какую-то Борисову реплику она говорит: «Небось, это твой отец так считает, больно уж умно». Она права, Борис краснеет, но говорит: «Почему это отец? Я сам это придумал». Она смеется: «Ты еще в том возрасте, когда, чтоб ты ни сказал, это не твое будет, а твоего отца или твоих родителей вообще». Сидящий на лавочке рядом с ней ее муж, которого она называет «загульным кобелиной» и который и в самом деле порой исчезает на недели и месяцы, при жене постоянно молчаливый, а без нее весельчак и балагур, подмигивает вдруг Борису, дескать, не обращай внимания. Мужичок этот худ, постоянно щурит глаза, будто больше всех на свете все понимает и, как сейчас кажется Борису, очень похож на Саню. «Интересно бы вернуться и спросить у Сани, точно ли это он самый? — подумал Борис, опять замедляя шаги. — В самом деле, интересно», — оправдывался он перед самим собой.
   Чем дальше он отходил от сарая, тем все больше холод одиночества и тоскливые слезы прокрадывались ему в грудь. И чем отдаленнее виделись ему Саша, Саня и Эмили, тем более близкими и дорогими они ему казались. Наконец, не выдержав тишины, ночного одиночества и сумбурных мыслей, он снова поворотил к сараю, но двигался медленно, в раздумье. «После совета Мудреца я уже дважды подходил к сараю, — считал он. — Да, два раза. Один раз вошел, другой раз не решился. В третий раз надо уж точно на что-то решаться окончательно. Предположим, я все-таки взял и вернулся. И ведь может так быть, что они вовсе не осудят меня и даже не подумают, что я проявил слабость. Просто обрадуются, и все вместе мы будем петь и веселиться». Он уже готов был постучаться в дверь, но тут же живо представил себе, как он заходит туда и проводит там день, другой, потом неделю, месяц, год… И что ж, так всю жизнь что ли просидеть, ничего не совершив?!.
   Нет уж, пусть лучше одиночество, сказал он сам себе. Пусть я совсем один останусь, но не буду заключен на всю жизнь в тюрьму, хотя так похожую на жилой дом. Я хочу быть свободным. Тут меня ничто не остановит. Он опустил руку, поднятую для удара в дверь, и в третий раз пошел прочь от сарая в сторону станции. Он вспомнил, что заключенные, кто-то из революционеров, как он читал в книгах, помещенные в одиночку, непременно ежедневно делали зарядку, разнообразные физические упражнения и любую возможную механическую работу, чтобы усталостью тела отвлечься от мрачных мыслей, занять мозг чем-то ясным и простым, забыть, что перед тобой одиночество, возможно, на долгие годы. Ведь нескольких часов одиночества достаточно, чтоб человек так начал думать. Его механической работой был путь к станции. Он двигался по тропе, напряженно глядя то по сторонам, то под ноги, то вперед. Он помнил, что где-то должен находиться перекрывший тропу крысиный конный отряд. Однако он шел, шел, шел, спотыкаясь и озираясь, торопясь и боясь торопиться, и никого не было. Крысы оставили тропу. Он недоумевал, но недолго. «Главная ловушка осталась позади, за дверью. Они не думали, что я оттуда вырвусь», — невольно отчетливо подумал он. Но тут же подумал, что Ойле ни в чем не виновата… наверно… На горе снова свистнул рак.
   И он припустил бегом по тропинке, едва угадываемой в темноте. Он задыхался от встречного воздуха, который превращался в ветер из-за скорости его бега, и от колотья в боку. Вот и склон. Никого на нем уже нет. А внизу стоит длинная, темная громада не то поезда, не то Дракона. Ноги подгибались от усталости.
   Снизу раздался гудок, похожий на рев Дракона, или рев, похожий на гудок. Борис собрал оставшиеся силы и понесся вниз по склону, перепрыгивая кочки, с разбегу перелетел небольшую канавку, скользил, стараясь удержаться на ногах, споткнулся, упал на колено, больно ударился о камень, но вскочил. Был он уже рядом, а черная громада, погромыхивая и поляз-гивая, тронулась с места. Забегать вперед громады, чтобы выяснить, пламя там или фонарь, было совсем некогда. Спотыкаясь, прихрамывая, он бежал напрямую — только бы успеть. И успел. Успел ухватиться за поручни одного из последних вагонов. Руки рвануло так, что чуть не вынесло их из плечевых суставов, но ноги уже нащупали ступеньку. Он секунду передохнул и дернул дверцу. Дверца вагона была заперта. Тогда, недолго думая, повинуясь инстинкту, обостряющемуся в минуты опасности, он принялся карабкаться на крышу вагона. Похоже, что это все же был обыкновенный, хотя и разболтанный, поезд, а не Дракон.
   Отлежавшись и отдышавшись, он пополз по ребристой крыше вагона, время от времени свешивая голову вниз и заглядывая в плохо освещенные окна поезда. Он был почти уверен, что сейчас пропадет, погибнет — упадет ли с поезда, или еще как. Во всяком случае он мало рассчитывал на свою ловкость и, если и искал убежища, то скорее по инерции и потому, что надо было что-то хоть делать. Все купе, однако, и все отсеки были забиты людьми, а в тех случаях, когда он не видел в купе людей, окна были заперты, и проскользнуть внутрь было невозможно. К своему удивлению, он нашел, что искал. Взобравшись в купе, он забился на самую верхнюю полку, вжавшись в стенку и отгородившись, закрывшись свернутыми и сваленными там матрасами, одеялами и подушками без наволочек.
   Едва успел он устроиться и подумать, что так бы и до Лукоморья, как отворилась дверь, вошел проводник (сквозь щелку между матрасами Борис видел его), осмотрелся и сказал кому-то в коридоре:
   — Это лучшее купе, здесь вам никто не помешает. Если хотите, можно свет поярче включить.
   — Этого, умненький ты мой благоразумненький, совсем даже и не требуется, — послышался из-за двери старушечий голос.
   — Как вам будет угодно, — послушно ответил проводник и вышел.
   В купе вошла Старуха и некто, укутанный в плащ с капюшоном, надвинутым на лицо.
   — Постой-ка, постой-ка, — вскричала Старуха, останавливая проводника, — а что это человечьим духом у тебя здесь попахивает? — она с шумом втянула ноздрями воздух.
   Проводник вернулся в купе, пожимая плечами, но заметно было, что он дрожит от страха. Борис замер, затаился.
   — Наверно, сквозь открытое окно нанесло.
   — А, возможно, возможно, умненький ты мой. Ну тогда ступай, у меня есть кому это помещение обследовать. Ступай.
   Старуха закрыла и заперла за проводником дверь купе, скинула с головы и плеч черную шаль и уселась за столик у окна напротив неизвестного в плаще с капюшоном — лицом к полке, на которой притаился Борис. Неизвестного он видеть не мог, тот сидел под ним, зато Старуху видел довольно-таки хорошо. Клыкастое лицо, выступающие челюсти, обтянутые сухой и серой, словно бы шуршащей кожей и, к изумлению и оторопи Бориса, на плече ее сидел, вертя злобными блестящими глазами на таких длинных вроде бы стебельках, словно прощупывая взглядом купе, новый паук, точная копия старого, раздавленного тогда в Деревяшке котами, только меньших размеров, видимо, еще молодой. «Вот это влип так влип», — ежась и стараясь не дышать и не шевелиться, подумал Борис.
   — Ну-с, должна я тебе сказать, — начала между тем Старуха, подперев кулаком подбородок, — что все ваши хитрости супротив моей ничего не стоят, крысиные все ваши выдумки, хе-хе. Вам бы все толпой навалиться, либо морок навести. А я все изнутри, изнутри, на психологию, милый ты мой, человеческую опираюсь. И правильно, что вы мне доверились. Внучку-то и ее дружков я так заколдовала, что вовек из сарая не выберутся, разве что сладенький мой Борюшка до Лукоморья доберется. А этого-то ему никогда не сделать, коль уж он в сарай попал. Хе-хе! Ловко я его, кошкой-то оборотившись, в сарай завлекла. Белые перчатки на лапы нацепила, он и поверил, что Степка это. Ловко? А? Хе-хе? Вот они все там в сарае и засели, вино с зеленым змием попивают да Бориса нахваливают, а о Лукоморье и думать забыли. И он с ними, и он от них никуда не денется мой-то вкусненький. Потому что, милый ты мой, на будущее учти, что нет силы сильнее лести, особенно дружеской. А если уж и лесть не поможет, то есть там в запасе и еще кое-что, хе-хе! Это даже просто удивительно, как ихние человеческие чувства можно использовать. Сама, как они, была, потому помню и знаю. На внучку я надеюсь, на любовь ее! Уж не полюбить ее мой сладенький никак не сможет. Родилась она в сорочке самой счастливой порой, ни в полудни, ни в полночки — алой утренней зарей. Кому против такой раскрасавицы устоять! Кочет хлопал на нашесте крыльями, крича сто раз: северной звезды на свете нет прекрасней, как у нас. И уж какой-то там пацан никак не осмелится ей супротивничать! А она, внучечка моя, золотце мое, выйти-то и не может, и рада, дурочка, что и к ней никто, окромя друзей, пробраться не в состоянии, вот они все там и сидят, голубчики, хе-хе! Она их всех к себе зазывает, чтоб скучно ей не было, и сладенький мой тоже к ней явился. Так уж он-то тем более оттуда не выберется. Она влюблена, сопровождать его не может, потому как не выйти из сараюшки ей, значит, постарается его при себе оставить. Бабы в любви все эгоистки, по себе знаю. Хороша не была, а молода была!
   — Зачем же мы тогда едем? — пискнул неизвестный, писком своим подтвердив догадку Бориса, что Старуху сопровождает какой-нибудь крыс-соглядатай.
   — Посмотреть, милый мой, посмотреть, — отвечала Старуха, — посмотреть надо, точно ли от этих витязей одно железо да тени остались или готовы они воскреснуть, едва Борис явится… Да и костерок затушить, а дуб-дерево спилить…
   — Так что же, он разве сможет явиться? Значит зря мы сняли стражу? — снова пискнул крыс.
   — Что стража! Да к тому ж уже шесть ден прошло, как сладенький мой в сарай завернул. Не выйдет он оттуда. Но если внучка его не удержит, то никто, никакая стража ему нипочем. Тогда-то и надо к битве готовиться, потому что тогда либо мы, либо он, сладенький мой. А уж если вы, крысы, пропадете, то и мне, старушке, притаиться придется. Глядишь, эти Витязи и за меня примутся. А пока вы-то есть, я не заметна. Мало только ваш император за службу платит, жмется все. А я ли не заслужила? Это все глупость и самомнение ваше крысиное! Конечно, император ваш крысиный Александр пока живой и могучий, а тот Александр — всего лишь мертвый поэт, про Лукоморье стишки сочинивший, да ведь в поэзии разбираться надо, потому что поэзия — коварная штука, подлая, пресволочнейшая штука, в чем вы, крысиная ваша порода, разобраться не в состоянии. Да ты, милый мой, зубы-то не скаль, слушай правду-то, кто кроме меня ее вам скажет. Так что потерпи, послушай. Вроде как бы я сама с собой рассуждаю. Вот поэзия… Что это? Кажется, что звук пустой, на зуб ее не попробуешь, ан стоит кому-нибудь в нее поверить, как она тут же и проснулась и плотью облеклась. Были витязи выдумкой — стали Витязи правдой, и копья, и мечи уже у них настоящие! То-то! А Борис верит, тем вам и опасен. Император-то ваш это понимает, потому и охотился за ним, и домой назад отправить хотел, и улестить хотел… Потому что стоит моему сладенькому до Лукоморья добраться, как сразу все оживет!.. Беда будет! А мы посмотреть должны Борюшку моего, моего сладенького, и, если заметим его где, постараться не задерживать, милый ты мой, не в загадки с ним играть, а сразу… того… гм… Народец-то здесь про него как говорит: нас спасая, сам спасется. Но гибче, гибче надо быть. Ведь всякую мыслишку перевернуть можно. А значит… Если сам сладенький не спасется, то и людишек того… не спасет.
   «Да именно так говорила Сашина баба Саша», — вспомнил Борис. Засмотревшись на Старуху и увлеченный подслушиванием, он совершенно забыл о пауке и спохватился только тогда, когда увидел, что тот завис на тонкой паутинке прямо у него над головой. Паук был хищен, молод и неопытен; вместо того, чтобы вернуться к Старухе или как-то дать ей знать о присутствии в купе Бориса, он угрожающе раскрыв клюв, принялся раскачиваться на паутинке, приготовляясь к нападению. Защищаться было невозможно, даже отмахнуться просто рукой и то было нельзя — любой шум, любое шевеление моментально бы выдали его. Поэтому Борис молча, не шевелясь, только следил за движениями врага.
   — А я думаю, — попискивал между тем крыс, — что императора все поддержат. Имя-то он всем свое дал.
   — А вот и нет, — хихикнула в ответ Старуха. — Твоя неправдочка, голубчик! Сам-то он, император ваш, имя Александр ведь присвоил? Присвоил! Не отпирайся, я-то все знаю. И потому все, кого именем этим он велел назвать, с ним через это имя связаны лишь внешне, пока они считают, что это — его подлинное имя. На самом же деле, ласковый ты мой, получается, что внутренне все они связаны с тем, с другим, с поэтом, с настоящим Александром. Понял? Ух, что будет, если они про это узнают! Тут уж вам никакая нечистая сила не поможет! Вот почему Борюшку, сладенького моего, до Лукоморья нельзя допускать, а не то он Лукоморье разбудит, Витязи оживут, с Ученого Кота цепь снимут, а уж тот-то всю правду мигом всем расскажет, как только с цепи его спустят.
   Паук тем временем добрался почти до самого лица Бориса, вот уже Борис почувствовал прикосновение его лапок, паук явно собирался в решительную атаку. Рука дернулась непроизвольно, отшвыривая паука, и, перелетев бастион матрасов и подушек, тот шлепнулся на стол между говорившими.
   — Эй! там ктой-то есть! — взвизгнула Старуха. — Обманул проклятый проводник, а я не уследила!
   — Где? Кто? Кого! — крикнул крыс, вскакивая и ударяясь башкой о верхнюю полку с громким стуком.
   Ничего не оставалось делать, как выбираться каким-то образом из сложившейся ситуации, да поскорее, порешительнее, ни на секунду не задумываясь. Один матрас, другой, третий, подушки, — все это полетело вниз на головы бросившихся к нему врагов. Старуху первый же матрас, развернувшись, закрыл просто с головой. Она распласталась на полу, сшибив с ног и крыса, на которого еще сверху рухнули и другие матрасы и подушки. Крыс и Старуха ворочались на полу, погребенные под подушками и матрасами. Борис соскочил на столик, раздавив невольно второго Старухиного паука, протиснулся в открытое окно и, сам не понимая, как ему это удалось, снова вскарабкался на крышу вагона.
   — Эй! держи его, держи! Да лови его, лови! — завопила Старуха, высунув в окно свою физиономию. — Караул! Не дай черт, сбежит и скорей нас доберется!..
   И точно: с обеих сторон крыши вдруг образовался крысиный караул, крысиная стража. Выставив вперед копья, крысы принялись наступать на Бориса. Поезд ехал по узкому мосту через реку. Выхода не было. Сердце замерло от страха высоты, но Борис все же оттолкнулся обеими ногами и прыгнул. Он вошел в воду солдатиком (вниз головой он не решился), река на его счастье была глубока. Он погрузился почти на самое дно, и ощущение было такое, когда он почувствовал над головой массу воды, что ему уже никогда не выбраться на поверхность. Но к своему удивлению начал подниматься вверх и вскоре уже мог дышать свежим воздухом.
   Поезд скрылся с глаз, погромыхивал где-то вдали. И Борис поплыл к берегу. Берег был скалистый, как в каком-нибудь сказочном кинофильме, с изломами, уступами, мшистыми, камнями, но вместе с тем и поросший деревьями и кустами. Сильное течение никак не давало Борису приблизиться к твердой поверхности, но ему все-таки удалось ухватиться рукой за толстый корень. Течение тащило его, однако Борис подтянулся к берегу, перехватился за корень другой рукой, встал ногами на камень, потянулся правой рукой к корню, росшему повыше, не достал, рванулся сильнее и… открыл глаза.

Глава 19
Лукоморское преображение

   Он был по-прежнему один. Только лежал не на земле, не на крыше поезда, не на верхней полке вагона, а укрытый одеялами, на сундуке, в бабушкинастиной комнате. Никого вокруг него не было. Он повел глазами налево, направо: все те же фотографии, окно, шкаф, на потолке лампа с красным абажуром… Но почему-то все его бросили. Глаза, правда, когда он ими двигал, почти не болели… Он хотел крикнуть, позвать бабушку, но сил на это не было никаких. Спина, плечи, руки ныли, как после тяжелой работы, а во всем теле он чувствовал ужасающую слабость, так что даже повернуться или приподняться и то не мог. «Ну что ж, — отрешенно от самого себя думал он, — это по заслугам… Там я сам ушел. А здесь меня оставили. По заслугам. Это справедливо. Я сам этого захотел, раз сам бросил и Эмили, и Сашу с Саней. И Бог знает, куда поперся. И все равно ничего не сумел сделать. Не дошел до Лукоморских Витязей… Зато от Старухи удрал, — с удовольствием вспомнил он. — Ну и что? — спохватился он тут же с горечью. — Ведь не затем же я всех бросил, чтоб от Старухи удрать. Это мне наказание, что слишком много о себе возомнил, будто сам смогу дойти… Вот и лежи теперь один. Папа с мамой так и не удосужились приехать, и бабушка Настя куда-то подевалась. А дед Антон, небось, по-прежнему в подполе с крысами воюет. А что мне оставалось делать? Так в сарае и сидеть всю жизнь?»
   Он уставился в потолок, но смотреть ни на что не хотелось, и Борис подумал, что, если сделать усилие, то он и с закрытыми глазами, сквозь веки, будет видеть потолок. Так оно и случилось: сквозь веки он видел потолок, лампу, абажур и трещинку в углу стены, расслышал даже вдруг голоса бабушки Насти и деда Антона, доносившиеся из подпола — они говорили что-то о крысах. Потом потолок стал лохматиться, куститься, словно на нем ветки выросли, а сквозь них проступило синее небо.
   Его обступали дикие толстые деревья, обвитые какими-то ползучими растениями, высокие сосны, густые кусты, поваленные стволы сгнивших деревьев. Под ногами то мох, то прошлогодние листья, то пожелтевшая хвоя вперемежку со старыми шишками. Было утро, но в лесу все равно густели сумерки, птицы пели, но словно как-то неохотно, а в верхушках деревьев шумел ветер. В отдалении послышались чьи-то шаги, будто кто через бурелом лезет, треск поднялся по лесу. Потом наступила тишина, и в тишине чей-то голос принялся выводить басовито:
   — Светит месяц, светит ясный!..
   Борис невольно посмотрел вверх и сквозь деревья увидел на светлом небе белесый, едва различимый контур месяца. Осторожно он двинулся, пробираясь меж кустов и деревьев, перелезая через завалы нарубленных кем-то сучьев в сторону певца. «Быть может, дорогу подскажет, а не то и сам выведет», — подумал Борис. Но голос удалялся, и сколько бы Борис ни убыстрял шаг, расстояние между ним и голосом, казалось, так и оставалось прежним. Потом песня замолкла и шум шагов пропал. Борис какое-то время еще продолжал идти в том же направлении, но никого так и не увидел, только, когда он проходил, точнее обходил густую поросль толстых и старых деревьев, ему почудилось, что захохотал будто кто сверху, качаясь на больших ветках, как в гамаке. Борис остановился, огляделся. Кругом чащоба. Тогда он решил вернуться назад к реке и двигаться вниз по течению: авось, куда-нибудь к человеческому жилью и выйдет. Шел, шел, шел, и вроде бы журчанье время от времени доносилось до его слуха, бросался туда, — снова ничего, так и бегал, пока не понял, что окончательно заблудился.
   Он присел на траву, потом прилег, подложив локоть под щеку, и незаметно уснул. Когда проснулся, была уже явно вторая половина дня, часа четыре-пять — не меньше. Борис вскочил на ноги и снова пошел, куда глаза глядят, — все лучше, чем просто так сидеть и неизвестно чего дожидаться. И вдруг остановился: на тропинке прямо перед ним лежит колода, на колоде мужик сидит — глазки остренькие, волосы седые, сам в звериную шкуру одет, в когтистой лапе кривой нож держит и этим ножом колоду ковыряет. Увидел Бориса и начал когтистым пальцем к себе манить. Борис оторопел и попятился. Так страшно ему еще ни разу в жизни не бывало. А мужик ему басом:
   — Смотришь, почему я сед? А потому, что чертов дед! Ах-ха-ха! Ах-ха-ха! Ах-ха-ха! Иди-ка сюда, я с то бой расправлюсь!..
   Борис повернулся и прямо сквозь кусты наутек. А вдогонку:
   — Ах-ха-ха! Ах-ха-ха! Ах-ха-ха!
   Отбежавши подальше и сообразивши, что леший (а то, что это был именно леший, Борис теперь не сомневался: вспомнил, в Деревяшке был такой же, а, может, и тот же самый) за ним не гонится, он остановился и заплакал от отчаяния, что, видно, не выбраться ему отсюда.
   Он уселся на мягкий мох, прислонившись спиной к толстому дереву. Идти было некуда. Во всяком случае он не знал, куда. Он сидел и сидел в тоске, а в голове вдруг у него зазвучали слова, и показалось, что голос, их произносящий, женский голос, надрывный голос, звучащий словно после долгих рыданий, ему знаком. Голос этот раздавался как будто бы не извне, а изнутри него самого, но ясно было, что не он говорил, да и слова эти слышал он впервые.
 
Со смертию сходна разлука,
Когда, по жилам пробежав,
Смертельна в грудь вступает мука,
И бренный рушится состав.
 
 
То сердце жмет, то рвет на части,
То жжет его, то холодит,
То болью заглушает страсти,
То муку жалостью глушит.
 
 
Когда… минута роковая!
Язык твой произнес «прости»,
Смерть, в сердце мне тогда вступая,
Сто мук велела вдруг снести.
 
 
И мраз и огнь я ощутила, —
Томленье, нежность, скорбь и страх, —
И жизненна исчезла сила,
И слов не стало на устах.
 
 
Вдруг сердца сильны трепетанья;
Вдруг сердца нет, — померкнул свет;
То тяжкий вздох, — то нет дыханья:
Души, движенья, гласа нет!
 
 
Вотще я чувства обольщаю
И лживых призраков полна:
Обресть тебя с собою чаю —
Увы! тоска при мне одна!
 
   Голос смолк. Сквозь высыхающие слезы Борис огляделся — вокруг никого не было.
   В этот самый момент какая-то птица шумно захлопала крыльями с верхушки елки напротив него. Борис поднял голову кверху. На ели сидела сова и хлопала глазами: луп-луп. Потом птица поднялась и сделала круг над ним, и снова, будто приглашая обратить на себя особое внимание. «Действительно, странная птица, — подумал Борис. — Ведь сова летает только ночью, а днем она спит». Сова между тем полетела куда-то, затем вернулась к Борису, затем снова полетела в ту же сторону, и снова вернулась, как собака, когда она зовет хозяина. «Может быть, это Ойле? — вдруг пришла в голову мысль, самому показавшаяся нелепой, он даже усмехнулся и вытер слезы. — Однако, может быть это и в самом деле Ойле? Вышла мне помочь и в сову обратилась?» Борис покрутил головой и двинулся следом за птицей.
   Он шел довольно долго, путь был нелегок, но во всяком случае его теперь не покидало чувство осмысленности пути. Через время начали встречаться поляны, потом пошли невысокие холмики, поросшие кустарником, и уже ближе к вечеру он выбрался на какую-то каменистую тропу, которая повела его круто вверх. Сова по-прежнему летела впереди. Он карабкался и шел, стараясь не смотреть вниз, в пропасть, оказавшуюся вдруг с правой стороны от него. Он смотрел прямо перед собой да под ноги, так было легче. В некоторых местах тропа почти совсем пропадала, только наклонная осыпь, по которой приходилось идти осторожно ставя ноги, чтоб не потревожить камней и не соскользнуть вместе с ними в пустоту. Внезапно он остановился: выбравшись за очередной поворот, он увидел внизу широкую реку, на скалах, нависших над водой, дубовую рощу, а на краю пропасти развалины древней крепости, точнее, крепостной стены, через пропасть что-то вроде моста, а на той стороне действительно стоял древний, когда-то могучий замок, сильно обветшавший от времени.
   Сова перелетела на ту сторону, покружилась над каменными гробами, выставленными в ряд возле стены замка (крышки их были откинуты и сами они были пусты, как увидел Борис, следуя за совой), затем полетела дальше, минуя замок. Вечерело, и Борис уже с трудом различал птицу в темнеющем воздухе. Миновав замок, так и не зайдя в него, как ему ни хотелось, Борис, слепо доверившись сове, двигался дальше, вверх, лавируя среди нагромождений каменных глыб. «Поразительно, — думал Борис, — что нигде не видно ни клочка тумана. Может, это значит, что близко Лукоморье?» Наконец, взобрался он на очередную вершину, остановился отдохнуть и тут услышал шум морского прибоя, увидел вдали одинокое сухое дерево, окруженное невысокими скалами, а также увидел, как сова вдруг напрямую долетела до этого дерева, уселась на его верхушке и сложила крылья, явно не собираясь лететь дальше.