— Если мне прочтут Заклинательную Песню, я пойду, потому что я и есть Настоящий Борис, — сказал отчаянно Борис.
   В этот момент Эмили как раз швырким движением выплеснула воду из ведерка, поднятого из колодца, в ведерко, стоящее рядом, но от резкого удара воды, направленной неточно, ведерко опрокинулось и вода, зашипев, всосалась в землю меж камней. — Вот ведь незадача, — она досадливо поморщилась, снова поставила ведро ровно, а другое, привязанное за дужку к цепочке, обмотанной вокруг ворота, бросила в колодец; ручка ворота закрутилась со свистом, потом послышался где-то глубоко плюх ведра о воду, вращение остановилось. — Я вообще не верю ни в Мудреца, ни в Заклинательную Песню, — повернулась к Борису Эмили. — Если кто может и смеет, тот и так дойдет. Вся эта вера от слабости. Если бы был среди нас Мудрец, то все бы давно устроил, помог бы. А то, видишь ли, до него без Заклинательной Песни не дойти. Ну не до него, ладно. До Витязей этих… А откуда ей взяться, Заклинательной Песне? Это никому и в голову не приходит. Все колдовские стихи и песни у бабки в книжке я повычитала, ничего похожего там нет. И я не могу думать, что они где-то тайно хранятся, потому что у бабки все книги собраны. Я и сама стихи сочиняю, не хуже тех, что у бабки в книжках. Я посмотрела, почитала, как делать, и теперь не хуже книжных пишу. Ведь крошку Эмили молва не зря премудрой назвала, — скороговоркой сказала она. — Но это все не то. Я не могу к своим стихам и песням относиться всерьез, потому что я пишу их просто так, в шутку, забавы ради. И вовсе не считаю себя поэтом, хотя и на любую тему могу рифмовать. Я Саше сочинила песню не песню, стихи не стихи, так, нечто среднее, про его мечту, в шутку, конечно, — она весело рассмеялась, потом вздохнула. — Мне, говорит, твои стихи не нужны, а нужен Борис и Заклинательная Песня. А я считаю, что я не хуже, чем все эти маги и волшебники древние придумала…
   — Почитай, — попросил Борис. Ему не так были интересны ее стихи, как то, что это были е е стихи, исходили от нее, из ее уст, и она тем самым продолжала с ним разговор, к тому же в более доверительной тональности. И она и в самом деле с готовностью и не чинясь согласилась и прочитала следующее:
 
Там, где мрачный гранит в скалах сумрачных спит,
Где в утесах потоки бегут,
В том краю за горой, что своею страной
Крепконогие горцы зовут,
 
 
Вот уже сотни лет, как турниров там нет,
И давно уже рыцари — прах,
Там не слышно мечей, там не видно огней,
Что ночами мелькали в горах.
 
 
И лишь тот, кто прозрел свой высокий удел,
Кто беде и опасности рад,
Тот в безлунную мглу пусть взойдет на скалу,
В полночь мрачную вперит свой взгляд.
 
 
Пусть душа не дрожит, пусть отважно глядит
Тот храбрец, что не ведает страх,
И, коль взором остер, он увидит костер,
Что далеко мерцает в горах.
 
 
Пусть тогда по скалам устремится к горам,
Где огонь полуночный горит,
И когда подойдет, коль душа не замрет,
То невиданный пир он узрит.
 
 
У костра за скалой все в броне боевой
Кругом рыцари чинно сидят
И, по кругу шелом, полный пенным вином,
Осушая, сурово молчат.
 
 
Вот один среди всех, чей сияет доспех,
А чело потемнело от ран,
И палаш боевой на цепи золотой —
Это доблестный витязь Руслан.
 
 
Пусть приблизится вновь, чья кипит в жилах кровь,
Тот храбрец, что стоит за скалой,
И раздвинется вдруг грозных рыцарей круг,
И усадят его меж собой.
 
 
И вина поднесут, и пришельцу дадут
Свой шелом боевой осушить —
И с мгновенья сего до конца своего
Будет рыцарей кровь в нем бурлить.
 
   Пока она читала свои стихи, цепочка, идущая от ворота, напряглась и натянулась: очевидно, ведро наполнилось водой. Да и туман рассеялся, только еще кое-какие клочья плавали над домиком старухи, таким праздничным и пряничным в утреннем свете. Эмили снова принялась вертеть ручку ворота, будто и не интересуясь, что он скажет о ее стихах, а он стоял телепнем, не бросаясь ей на помощь, краснея и бледнея, как всегда с ним бывало, когда испытывал он подъем духа. «Пусть, — думал он, — для кого-то это не Заклинательная Песнь. Но тут же все сказано, что „лишь тот, кто прозрел свой высокий удел“, тот только и сможет дойти до Витязей, до Рыцарей и сам стать таким же. Это же прямо ко мне относится. Разве я всю свою сознательную жизнь не мечтал о своем высоком уделе, о настоящем подвиге?!» У Бориса была счастливая особенность все высокие слова чувствовать как прямо обращенные к нему. Так и теперь воспринял он стихотворение Эмили. И он снова повторил про себя:
 
«И лишь тот, кто прозрел свой высокий удел,
Кто беде и опасности рад,
Тот в безлунную мглу пусть взойдет на скалу,
В полночь мрачную вперит свой взгляд», —
 
   воображая себя уже стоящим на скале и, приставив ладонь козырьком к глазам, всматривающимся в мрачную полночь в поисках костра. Он очнулся от задумчивости, поглядел на Эмили и увидел, что она весьма прилежно и аккуратно переливает воду из одного ведра в другое, изогнув шейку и наблюдая, как течет медленная струя. По всему было понятно, что все-таки она ждет хоть каких слов по поводу ее стихотворения. Нетерпение отразилось на ее лице.
   — Здорово, — сказал Борис. — Если это не Заклинательная Песня, то я уж и не знаю, какими должны быть Заклинательные.
   — Да нет, это не Заклинательная, — скромничала она, хотя лицо ее, обращенное к Борису, просветлело. — Можешь мне поверить. Уж я-то знаю.
   — Ну тогда Призывательная, — настаивал Борис. — Но все равно по-настоящему волшебная.
   — Ты романтик, — сказала она, и непонятно, осуждающе или одобряюще это сказала, как вдруг окно на первом этаже домика распахнулось и оттуда показалась длинноносая физиономия старухи с впавшими щеками, которая углядела их обоих у колодца.
   — Ойле! Внучка! — крикнула она. — Водицы-то я заждалась. Неси скорей. Да и сладенького моего в дом веди. За чаем еще наворкуетесь, голубочки!
   — Сейчас, бабуленька! — криком же ответила Эмили. — Только наш гость поможет мне второе ведро на брать!
   Старуха скрылась, но окно оставила открытым.
   — Давай, давай, — быстро и тихо заговорила Эмили, повернувшись спиной к окну, а лицом к Борису, — давай ворот раскручивай, не торопясь только, придерживай, потом вытаскивать будешь, тоже не торопись, а сам слушай, что я буду говорить. К бабке тебе возвращаться нельзя, один раз не поддался, уцелел, и хорошо. Что она во второй раз придумает, одному черту известно. Поэтому вали-ка ты в Деревяшку, может, Саша и в самом деле что толковое придумал. Как тебе туда дойти? Да ты ручку-то у ворота придерживай!.. Так, правильно. Как только я пойду к дому, ты двинешься в сарай, будто бы фонарик забрать, чтоб в сене не потерялся, это я сама старухе скажу. А сам быстро и незаметно завернешь за сарай и увидишь тропку. Она одна там. По ней и пойдешь. Она тебя выведет к железной дороге, к склону. Ты сразу поймешь, что это тот самый склон: он весь ромашкой зарос. На людей, там сидящих, внимания не обращай, постарайся понезаметнее эту железную дорогу пересечь. На той стороне, за насыпью, магазин «Овощи-фрукты» слева, а пивной ларек справа — это тебе ориентиры. Так, крути, крути, медленнее, теперь ведро перехватывай рукой, правильно, да помедленнее! От ларька повернешь наискосок по дорожке, она заасфальтирована, обсажена деревьями и бежит вдоль зеленого забора. По ней ты выйдешь к восемнадцатому троллейбусу, номер у него такой, восемнадцатый. Пройдешь немного вперед, там остановка. Садишься и едешь три остановки, на четвертой сходишь. Пробегаешь вперед один дом, следующий твой. Увидишь деревянную дверь, обшитую дранкой, за нее и хватайся. Это и есть Деревяшка. Ну, лей теперь в ведро. Да не мне на ноги, а в ведро. Ты все запомнил?
   — Запомнил, Эмили. Я непременно дойду и до Мудреца и до Лукоморских Витязей, клянусь тебе!
   — Ох, ты хоть до Деревяшки дойди, — она повернулась к окну. — Бабуленька! Несу! А гость наш в сарай зайдет, он там твой фонарик забыл, ротозей этакий!
   — Это правильно, — донесся из дома голос старухи. — Чужого забывать и терять нельзя. Пусть несет, да поскорей!
   Эмили подцепила ведра на коромысло и пошла, шепнув напоследок, но Борис расслышал:
   — Я, может, и сама в Деревяшку зайду.
   И с этими радостными словами в сердце он, преувеличенно деловито, двинулся к сараю, затем, как бы засмотревшись на рассвет и окружающие виды, он словно бы случайно завернул за угол сарая и, опустив голову, стал озираться в поисках тропки. Он почему-то сразу поверил Эмили, в ее правдивость, да и стихи ее звучали мужественно и обещающе. Он дойдет, непременно дойдет! Трава за сараем была не высокая и не густая, скорее даже редкая, просвечивала каменистая почва, и Борис поначалу вдруг испугался, что не различит тропки. Можно было идти без помехи в любом месте. Но вскоре он и вправду убедился, что Эмили пока что не обманывала его: среди разнотравья, росшего на убитой каменистой почве, он отчетливо различил тропку, начинавшуюся прямо от сарая. Строго говоря, она мало чем отличалась от остальной почвы, разве что большей прибитостью, и Бориса не оставляло ощущение, что это чисто интуитивное прочтение тропинки, и если бы не помощь красотки Эмили, никогда бы он ее не разглядел. А теперь вот видел, и отчетливо.
   И он пошел быстрыми шагами, почти побежал, по этой тропке, опустив голову, как собака, только не принюхиваясь, а присматриваясь. Когда он через пару минут поднял голову, окрестность стала другой. Сарай и старухина избушка за забором исчезли, пропал дальний лес, а возникли какие-то проволочные заграждения, окружавшие куски пространства, на которых ничего не росло, вдали виднелись какие-то вышки, но тропа оставляла их слева, все больше и больше уходя в овраг. Овраг был неглубок, и опять пошла плоская равнина, потом тропу пересекла изрытая ухабами, твердая, сухая, из растрескавшейся глины дорога, с продавленными колеями от колесных телег и следами крысиных лап в пыли. Он пугливо оглянулся: погони не было, да и встреченная им дорога была пуста в обе стороны. Он пересек ее и попал на склон, густо поросший травой.
   Он приостановился. По крыше склона тянулись искривленные бетонные столбы. Внизу была железнодорожная насыпь, на которой толпились люди — кучками, поодиночке, стояли, ходили взад и вперед, кто-то сидел прямо на земле: будто выгнанная из убежища колония насекомых, посаженных на небольшого размера плоскость с обрывистыми краями, откуда нельзя слезть и тем более спрыгнуть, а упасть страшно — и вот одни бегают, суетятся, зависают на краях, другие же застывают в неподвижной покорности, но это временно, перед новыми попытками выбраться. Такое странное впечатление производила толпа людей внизу склона. А то, что — под насыпью — показалось ему поначалу узким ущельем, при вглядывании и приближении выяснилось как железная дорога.
   Оскальзываясь, то ускоряя шаг, чтоб не упасть, то останавливаясь, идя боком и упираясь ребром кеды в шероховатость почвы, в пучки травы, в кустики аптечной ромашки, Борис заспешил вниз. Свежий и густой запах ромашки проникал, казалось, в самую глубь организма. Тут он заметил, что тропа не оборвалась, только выделялась она на сей раз среди травы большей пожухлостью и желтизной. Наконец он на насыпи. «Пока что правильно иду», — думал он. И решил ничего у людей не спрашивать, тем более, что они и не говорили даже друг с другом, они чего-то ждали, заглядывая под висевший над линией мост в черную дыру тоннеля. «Я дойду, клянусь тебе, Эмили, я дойду». Он сжал зубы и прыгнул вниз. Упал на колено, похоже, расшиб его, но смотреть не стал, а быстро перебежал железнодорожные пути. Почему-то эта насыпь и эти люди, ждущие поезда из тоннеля, напомнили ему рассказ бабушки Насти, как летчик, глуховатый после войны, переходил так же пути и, не услышав шума электрички, был раздавлен насмерть. Надо было лезть вверх, но песок насыпи под ногами осыпался, а глина крошилась. И все же, перемазавшись и изорвавшись, он залез, встал на ноги. Руки и ноги от усталости дрожали. Перед ним слева был магазин, справа — пивной ларек, вдалеке по бокам высокие современные застройки. Он огляделся. Вот и дорожка, заасфальтированная и бегущая от ларька наискосок. И он пошел по ней.

Глава 7
Троллейбус

   Дорожка привела его к трамвайной линии. О ней Эмили ничего не говорила. Он приостановился: за линией виднелся табачный киоск, а за киоском дорожка вроде бы продолжалась, углубляясь в темноту росших вдоль нее деревьев. Прежде, чем перейти рельсы, Борис обернулся, случайно совсем, и «увидел вдали, на пригорке, поросшем аптечной ромашкой, трех всадников, едущих вдоль бетонных покосившихся столбов. „Значит, тем самым этих крыс шестеро“, — быстро подумал Борис. Они виднелись смутно, как в тумане, длинные копья были подняты вверх.
   Борис поспешил перейти трамвайную линию, миновал табачный киоск и вступил в проулок, продолжавший нужную ему дорожку, заросший пасмурными деревьями и изгибавшийся, как латинская буква S. Он шел проулком, но пасмурность атмосферы была большей, чем могли нагнать деревья. Он посмотрел на небо и увидел наплывавшую грозовую тучу. Стало сразу смеркаться, все притихло, притаилось, словно прижало уши, как собака в ожидании удара. И свет разлился какой-то странный и тревожный. „Вот отчего нет прохожих, — подумал Борис. — А я еще и без зонтика. Сейчас как рванет! Весь насквозь вымокну. Где же этот чертов восемнадцатый троллейбус?“ Говоря так себе, он вынырнул из-под деревьев на изгибавшееся, как и проулок, шоссе, по которому как раз плавно катил мимо него троллейбус под номером восемнадцать.
   „Где же остановка? Надо следом пробежаться…“ Но не успел он бодро затрусить вдогонку за троллейбусом, как тут же застыл. По шоссе (минуту назад они были прикрыты троллейбусом) так же медленно и неторопливо, как и те, в зарослях аптечной ромашки, ехали два всадника с поднятыми копьями. Они не смотрели по сторонам и никого не искали взглядом, держась чуть поодаль от троллейбуса — не то патрулировали дорогу, не то охраняли от кого-то троллейбус. Крысы верхом на крысах. У крыс-лошадей сбоку (теперь Борис это отчетливо видел) висел короткий меч. Во всей их повадке было что-то гадкое и низменно жестокое: всадники нахлестывали лошадей ударами хвостов, а те иногда отвечали им тем же, а иногда подхлестывали своими хвостами сами себя.
   Борис отступил в глубь проулка, прижался к забору (глухому, сплошному и непонятно, что за ним), тянувшемуся вдоль всего им проделанного пути от трамвайной линии. „А может, мне все это снится, — ему хотелось так думать, — и нет никаких крыс?.. едут на обыкновенных лошадях обыкновенные люди. И надо спокойно выйти и догнать троллейбус, и никто меня не тронет, ведь я по делу еду…“ Он заколебался. „По какому делу?“ — спросил он сам себя строго. — Ты зачем себе врешь?» И цепенящий, мокрый страх, разом обволокший руки, ноги и все тело, немедленно сказал ему, что перед ним отнюдь не люди. Даже трудно стало дышать, просто не вздохнуть, воздуха не глотнуть. «Конечно же, это крысы». А через минуту, когда всадники проехали, и он даже подумал, не от сгустившегося ли перед грозой воздуха так повлажнела кожа на всем теле, — он принялся довольно спокойно обсуждать сам с собой сложившуюся ситуацию.
   «Что делать?» Назад возврата тоже не было. Единственное место, где он мог хоть на что-то надеяться — на совет, на помощь, — была пресловутая Деревяшка. Но как туда добраться? Он тревожно огляделся — никого, ни одного человека не было на улице, кроме следом за троллейбусом скакавших уже далеко крысовсадников.
   «Да, конечно, это крысы», — снова механически отметил он, глядя им вслед. И тут снова прокатил мимо восемнадцатый троллейбус. В нем видны были люди: они сидели, прижавшись лицами к окнам, стояли, держась за поручни. А следом опять, не торопясь, скакал крысиный патруль — двое всадников с копьями наперевес (теперь Борис разглядел еще торчащие из-под забрала длинные жесткие усы) на таких же усатых лошадях. Таким образом, как понял Борис, они наблюдали каждого, кто садился в троллейбус. Надежды, добравшись незаметно до остановки, столь же незаметно войти в салон, не осталось. Кроме того, как ему пришло в голову, они тем более его заметят, что народу на улице никого. «Хотя, хотя, — искал он компромисса, — я же не здешний, я к ним не принадлежу, и ничего со мной не случится, — успокаивал он себя, — не должно. Я ведь, наверно, по другим законам устроен, и их законы по отношению ко мне недействительны. Мне бы только добраться до Деревяшки. Сесть в троллейбус и доехать. Ничем таким особенным я от других не отличаюсь. Только бы сесть незаметно. А там я буду похож на других, стало быть и не заметен. И ничего мне не надо, — продолжал он уговаривать себя, — никакого Мудреца, никаких Витязей. Пусть лучше домой мне дорогу покажут. К бабушке Насте… Они сами никуда не идут. Почему же это я должен?..» Стихи Эмили и вдохновение подвига он старался забыть. Ситуация возникла такая, что ему ужасно хотелось сидеть, как все, в троллейбусе и ничем от других не отличаться. Не выделяться.
   Пока он размышлял так, притаившись в тени-забора, под раскидистым деревом, напоминавшим обыкновенный дуб, хотя листья были какой-то другой формы, тело его то делало шаг вперед, чтобы рвануться к троллейбусной остановке, то, дрожа, оттягивалось назад. Он бы так, наверно, ни на что и не решился и простоял у забора, пока его не схватили, если б не случилось неожиданное происшествие.
   Сверкнула внезапно где-то вдали молния, следом грянул гром, и в этот момент новый, третий по счету, троллейбус номер восемнадцать остановился как раз перед ним: из-под его дуг, прислоненных к проводам, вылетела искра, одна из дуг отцепилась от провода и провисла, покачиваясь. Водитель открыл дверь, вышел и полез на крышу чинить неполадку. Раздумывать было некогда, это Борис почувствовал сразу, сейчас или никогда, больше такого случая не представится… И как будто в слегка приоткрывшуюся щель какого-то старинного — из волшебной сказки, из фантастики — каменного прохода, ведущего в таинственный тоннель или подземелье, щель, которая вот-вот закроется, — он протиснулся в набитый людьми троллейбус. Просто вышел из темного проулка и вошел в переднюю дверь. На него посмотрели удивленно, но он тут же принялся проталкиваться в глубину, к задним сиденьям, а там могли думать только одно: что он до сих пор стоял впереди, а теперь решил перебраться назад, где поменьше толкотни. Хотя, на самом деле, тесно было везде: и спереди, и сзади. Те же пассажиры, которые видели, как он вошел, тоже ничего необычного не заметили, занятые аварией. Да и вообще, как уже успел отметить Борис, местные жители старались ничего не замечать, чтобы ни во что не вмешиваться.
 
   Водитель поправил дуги, вернулся, закрыл дверь, и троллейбус тронулся. В заднее окно, склонившись, Борис увидел двух крысовсадников, следовавших на расстоянии за троллейбусом. Патруль? или конвой? Но теперь на какое-то время он был спасен. И, довершая его удачу, вдруг хлынул настоящий ливневый дождь. «Только бы он додержался до нужной мне остановки, — подумал Борис. — А когда я в дожде побегу, они меня и не заметят».
   Ливень заливал окна троллейбуса так, что улицы почти что и не было видно. Бориса притиснуло боком к жесткому, металлическому и блестящему поручню у задней двери; толпа наваливалась при каждом рывке троллейбуса, так что наш герой едва не падал на колени сидящих на последнем сиденье; левая нога у него затекла, а пошевелиться, сменить положение тела было трудно, не оттоптав при этом ноги соседям. Все стояли тело к телу, нога к ноге. Пахло мокрой одеждой, почему-то горелой резиной, какой-то мужик, улыбаясь собственным мыслям, обнажал коричневые прокуренные зубы — от него резко пахло табаком; от другого, в сером костюме с блестками, шел запах водки.
   Борис разогнулся от окна и, уцепившись рукой за поручень, осторожно развернулся лицом в салон, чтобы не дышать запахами водки и табака, неприятными в тесном помещении, затем перенес тяжесть на правую ногу и перевел дух. Троллейбус остановился, открылись двери. Очевидно, это была та остановка, на которой ему надо было садиться. «От какой остановки отсчитывать четвертую? Скорее всего, от этой. Вот и хорошо. Еще одна, вторая, третья, а там и четвертая. Совсем недолго». Механические мысли успокаивали. Никто не обращал на него внимания.
   И он почувствовал себя чуть не счастливым, странно счастливым, что существует как капля среди других капель в огромном водоеме толпы, неразличимо, каплею льется с массою. Еще одна остановка. По существу, первая из тех, что ему надо считать. Вошло несколько промокших насквозь людей: две женщины и мужчина. Их вымокшее платье липло к телу. По волосам, по лицу текла вода. У тех, с кем они соприкасались, оставались на одежде мокрые, черные пятна. По троллейбусу прошла глухая воркотня недовольства.
   — Осторожнее!
   — Куда прешь?
   — С зонтом ходить надо!..
   — Да кто ж его знал, что такой дождь хлынет!..
   — А надо бы заранее думать!
   — Да ладно вам, сами могли в таком положении оказаться!
   — Эт-то точно.
   — Хотя бы не терлись о других!
   — А куда им деваться?
   Вошедшие виновато ежились и отмалчивались. Но Борис вовсе и не думал ворчать. Он даже не возражал бы и даже был бы рад, чтоб к нему прикоснулись мокрые тела: это как бы окончательно сделало его таким, как все, словно метку посадило, удостоверяющую его принадлежность к этому миру. Чувство защищенности, безопасности было тем сильнее, что он знал, что сзади скачут, сопровождая троллейбус, мокрые крысы с обвисшими, наверно, хвостами, а он внутри, в тепле и сухости, и до него не добраться. А может, из-за дождя они вовсе бросили свое патрулирование и куда-нибудь укрылись, и тогда он и вовсе незамеченным, неприметным спокойно докатит до Деревяшки. А то и век бы не выходить отсюда. Некая поэтическая прострация вдруг охватила его.
   Ритм троллейбусного движения, внутренний ритм удачного проскока мимо крыс неожиданно стал обретать слова, и, подумав, а чем я хуже других, он принялся сочинять стихотворение, повторяя по нескольку раз одну и ту же строчку, чтоб не забыть ее, и жалея, что нет у него с собой карандаша с блокнотом. Сочинять стихи оказалось проще, чем он ожидал. Пиши, что думаешь, только попадая в ритм собственному настроению, и все в порядке. Вот что у него стало получаться:
 
— Куда несется и спешит
Троллейбус темно-синий?
Кругом знакомых ни души,
А я — прямым разиней
Сижу. Из лиц глядит
Готовность исполненья.
А я-то сам? — Сиди, сиди!
Нет выше наслажденья,
 
 
Когда не знают, кто ты есть,
Нет краше одиночества,
Когда любезный твой сосед
Не спросит имя-отчества…
 
   Троллейбус снова остановился, открылись с чмоком двери. Вторая остановка. На ней вошел кто-то один, укутанный в плащ с капюшоном. С него тоже текла вода, но в салон он подниматься не стал, а задержался на ступеньках, словно бы загородив выход. Неприятный холодок зазмеился у Бориса в груди. Но, стараясь пересилить себя, тем более, что незнакомец в капюшоне никаких враждебных действий не предпринимал, он попробовал сочинять стихотворение дальше. Не получалось. Тогда он снова прочитал про себя целиком последний куплет, и к нему удалось приделать еще один.
 
…Когда не знают, кто ты есть,
Нет краше одиночества,
Когда любезный твой сосед
Не спросит имя-отчества.
Троллейбус мчится напрямик,
Минуя светофоры.
И я не я. В толпу проник.
Поди узнай, который!
 
   Ритм зазвучал глуше, сочинение оборвалось, хотя он чувствовал, что стихотворение не закончено. Но какая-то тревога проникла в него. И связана была почему-то с молчаливо стоявшим на ступеньках в плаще с капюшоном. Смущало, что даже в троллейбусе он не снял капюшона. Кто он? «Скорее бы Деревяшка. Скорее, милый троллейбус, скорее!» На третьей остановке через переднюю дверь вошли еще двое в плащах с капюшонами, а через заднюю никто не вошел и не вышел.
   — Вы на следующей не сходите? — спросил кто-то Бориса.
   Он обернулся. Спрашивавший был высокий, рослый мужчина с огромными руками и широкой грудью. Под мышкой он держал свернутый плащ-болонью. Борис посмотрел на капюшон у задней двери и ничего не ответил, чтоб не выдать себя, не проговорить вслух до какой остановки он едет, только молча посторонился. А когда мужчина прошел ближе к выходу, как бы ненароком встал так, чтобы в удобном случае выскочить следом за ним. И так и стоял, ожидая, что будет дальше.
   Двое в капюшонах продвигались с передней площадки, в глубь салона, в его сторону. Борис чувствовал себя, как безбилетник, ожидающий, что вот-вот до него доберется контролер, а желанная остановка, на которой он может выскочить, все никак не наступала. И эта остановка — его последний шанс, чтоб его не оштрафовали за незаконный проезд. Правда, здесь речь явно шла о чем-то более страшном, чем штраф. Но предпринять хоть какие-то действия к своему спасению ему и в голову не приходило. Он даже пошевельнуться боялся.
   Он вдруг подумал, что пока он бормотал про себя возвышенные стихи Эмили, у него была и энергия, и сила для действия, он бежал, прыгал, лез, и все тело было исполнено ловкости и уверенности. Он попытался вспомнить хоть одно четверостишие, но ничего не вспоминалось. Только одно и оставалось ему в таком состоянии духа: сжаться и ждать, как ждешь во время какого-нибудь массового стихийного бедствия, — когда от твоей личной инициативы почти ничего не зависит, — что с тобой может быть не более того, чем и с другими. С тайной фаталистической надеждой, что не может же ничего плохого случиться с таким большим числом людей, что это же противоречит каким-то высшим законам, в которые человек почему-то всегда в отчаянные минуты начинает верить. Ведь людей в толпе так много, и если будешь держаться большинства, то и с тобой ничего не случится, как и с остальными.