И следующая фраза – от автора:
   «Камеру заволакивала безмолвная тьма».
   Еще эпизод. К Рубашову приходит уже оклеветанная Арлова, она ждет от него совета, поддержки, но он ничего ей не говорит, хотя не может не понимать, что Арлова обречена, и что сама она знает это. Резюме сцены:
   «Ночью, пока Рубашов не уснул, она лежала с открытыми глазами и молча, не мигая, глядела в тьму».
   Ожидание смерти погружает человека во тьму. Приведем свидетельство очевидца. В мемуарах Евг. Гинзбург передаются ее ощущения, когда она слушала приговор, ожидая «высший меры»:
   «На меня надвигается какая-то темнота. Голос чтеца сквозь эту тьму просачивается ко мне, как далекий мутный поток. Сейчас меня захлестнет им».
   После мучительной пытки светом (слепящей лампой) и бессонницей Рубашову смерть уже кажется желанным сном.
   «Но выбранный однажды путь следовало честно пройти до конца. И только тогда, вступив во тьму с открытыми глазами и поднятой головой, он завоюет право на ничем не нарушимый сон».
   Конечно, он бежит во тьму от света, света собственной совести, но ему застит свет и ложно понятый им долг. Ведь он молчал на процессе и говорил, как и другие, что ему было указано, ибо
   «лучшие молчали, чтоб на пороге смерти выполнить последнее партийное поручение, то есть добровольно принести себя в жертву, – а кроме всего прочего, даже у лучших – у каждого – была своя Арлова на совести».
   Но, быть может, самое страшное, что, уходя во тьму, эти бывшие «стальные люди» на пороге смерти должны были перед массами предстать исчадиями этой самой тьмы. Это и была расплата за союз с темными силами зла, за предательство близких, за то, что сами способствовали превращению бреда в явь. Исходно выбрав иррациональную установку, что цель оправдывает средства, далее уже логически они превращали ее в воплощенное безумие.
   «Они сами вырастили Главного режиссера и на пороге смерти, по его указке, скрежетали зубами и плевались серой…»
   Накануне расстрела тьма разливается, как кажется Рубашову, повсюду, над зубцами сторожевой башни кружат «черные птицы», как посланцы сил Зла, во власть которого он отдан окончательно.
   «Да, скоро все будет кончено. Так во имя чего он должен умереть? На этот вопрос у него не было ответа».
   И дальше следует его соображение о наступлении «эпохи тьмы». Говорят, что, умирая, люди сквозь тьму видят вдали свет. У Рубашова не так:
   «Умирая, он видел лишь пустынную тьму».
   Ситуация, описанная в романе, если переводить ее в библейско-мифологический план (что, кстати, все время и делают Кёстлер и его герои), имеет свои аналогии в Книге Бытия. Перед смертью Рубашов думает:
   «У Истории невероятно медленный пульс: человек измеряет время годами, она – столетиями; возможно, сейчас едва начинается второй день творения».
   На второй день, как сказано в Библии, Бог создал твердь и отделил от нее воду. До сотворения человека было еще очень далеко. Ну а что было в первый?
   «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Быт 1, 1–2).
   Перед Творцом стояла задача преодолеть тьму.
   «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы» (Быт 1, 3–4).
   Но и художник, в некотором смысле равновелик Первому Творцу, ибо делает то же самое: отделяет свет от тьмы. Назвав тьму тьмой, он ясно показывает, что существует и свет. Рубашов уходит во тьму, но появление книги Кёстлера означало, что забрезжил свет, что тьму можно, по крайней мере, попытаться преодолеть.
   1998, 2006

Мутное время, или предчувствия
Из цикла «Сны»

   Сон правду скажет, да не всякому.
Русская народная пословица

Сновидец

   Стоит мне остаться одному или уехать куда-нибудь to be alone, как на меня наваливаются сны – один другого чуднее и страшнее. Посплю полчаса или час – и просыпаюсь от очередного кошмара или нелепицы. Полежу тихо, в потолок погляжу, хотя и не вижу его, но знаю, что он должен там, наверху, быть, и опять засыпаю. А сон уже поджидает меня, ждет не дождется. Хорошо хоть, что приучил себя не кричать во сне. Разве что пот холодный по спине да волосы взъерошенные. А чего, казалось бы, бояться? Атомная бомбардировка мне не снится, хвостатые кометы тоже, огненные знаки в небе мне не являются, НЛОнавты меня избегают. Всё больше из нашей жизни, обыденность какая-то, но каждый раз так перекошена, что еще страшней и правдоподобней, чем наяву. После снов этих на улицу выходить жутковато.
   Нельзя, конечно, так жить! Бред сплошной, никакой ясности сознания. Хотел было уж к врачу отправиться. Хотя и побаивался. Неловко как-то признаваться, что ты не в себе. Но очередной сон мне приснился, и не пошел я никуда. Живу, как мне суждено.
   А приснилось вот что.
   Какой-то домик одноэтажный, собранный из кусочков: из бревен, досок, жести, фанеры, в окнах где стекло, а где и слюда, словно все строение в заплатках. Забора огораживающего нет, бурьян и лопухи во дворе. Грядок нет. Ни собаки, ни курицы, ни поросенка. Только черные коты шмыгают из подпола во двор, со двора в подпол. Но кроме крыс и мышей вряд ли кто и там имеется. Домик этот, избушка эта покосившаяся, говорят, одним духом хозяина и держится. Лекарь здесь живет. Души врачует, а денег не берет. Но редко ходят к нему, боятся. А я и заплатить готов, лишь бы от снов своих проклятых избавиться.
   Стучу. Ответа нет. Опять стучу. Нет ответа. Дверь толкаю – сама собою открывается. Без щеколды, значит, человек живет. Никого не опасается: ни случайного забулдыги, ни лихого придорожника. Странно это: в стране нашей всегда, кто посмышленей, хоронились и прятались – и от чужого, и от своего. Вхожу. За секретером хозяин сидит, что-то пишет. Сидит к двери спиной. От секретера вверх две или три книжные полки тянутся: на них толстые книги в кожаных переплетах – фолианты старинные. В комнате полумрак. А перед пишущим слева свеча в подсвечнике стоит. Я дверь за собой прикрыть не успел – пламя заколебалось. Тут я соображаю, что на окнах изнутри ставни. Робею его окликнуть. Слава про него дурная идет, будто он – «злокозненный философ», а не только лекарь, и никому доброго слова не сказал ни разу.
   Глядь – а он уж передо мной стоит и меня рассматривает. А я тоже на него уставился. На нем сюртук, который я только на картинах да в кино, прошлую жизнь изображающее, видел. Чело, как череп голый, а щеки обвисли, как у бульдога. Веки набрякли и синие припухлости под глазами. Отчетливо это я все вижу, потому что близко мы от открытой двери стоим.
   Голос пронзительный, противный, без смягчения интонации:
   – Богов боишься?! – будто обвиняет в чем-то.
   – Почему?
   – Они сны насылают. Неужто не знаешь?
   – Забыл, – отвечаю, а сам думаю: «Вот это лекарь! Я ему еще ни слова, а он угадал все».
   – Забыл ли? – усмехается он. – Поверить в это боишься – вот в чем дело. А сон – орудие Божьего промысла, будущее приоткрывает. Правильно истолкуешь – большая польза людям, да и тебе тоже.
   – Не умею я толковать.
   – Тогда смотри хотя бы. И запоминай. Толкователь найдется.
   – Устал я, – бормочу. – Да и сны какие-то мутные, невнятные, государственных вопросов не касаются и личностей политиков наших тоже. О себе сны да о близких.
   – А ты Фрейда вспомни. Сон и есть способ самопознания, порой общезначимого. Ты видишь то, что другие лишь чувствуют, ибо никто сегодня не знает, что будет завтра, но трясутся от страха.
   – Не хочу я видеть этого!..
   – Не хоти. А все равно придется. Неизлечим ты. Свыше тебе болезнь послана, – и вдруг приближает свое лицо к моему, в глаза мне заглядывает. – Хотя я готов помочь тебе, раз так мучаешься. Сумеешь в семипудовую бабищу воплотиться или хотя бы жить с ней – поправишься!.. В ту, что в твоем доме этажом ниже живет.
   Все так же в комнату дальше пройти не предложив, отступает, а передо мной бабища эта оказывается – страшней войны. Сразу я ее вспомнил. В любую погоду ходит в тапочках с разрезанными задниками, одна пол лифта занимает, а амбре потом – в лифт не войти. Рот похабный, сальный, вечно жует что-то, глазки узкие, заплывшие, и вонючая, как протухшее мясо. К ней и приблизиться-то противно, а уж в нее воплотиться – слуга покорный!
   А он издали фальцетом:
   – Вот твое лекарство, твоя суженая. Примешь ее как муж – ничего тебе сниться не будет.
   Отшатываюсь в ужасе. Тошноту чувствую, прямо к горлу подкатывает. А бабища надвигается, улыбается женской улыбочкой, и от того еще отвратнее делается. Рядом с ней откуда-то корыто с каким-то жирным, прогорклым варевом.
   – Сладкий ты мой! – курлычет она. – Я уж и отрубей с требухой наварила. Нахрюкаемся и в постельку. Поласкаю тебя. Я и зимой согреть могу, я горячая. А ты потопчешь меня, как петух курочку.
   И грудями своими прет мне в лицо. Растет она, а я перед ней маленький, слабый. Голову нагнула, губами слюнявыми к моим губам тянется, из пасти у нее запах такой, что не вздохнуть – смрадный, тягучий, настоянный. Жить с ней еще немыслимее, чем в нее превратиться. Закрыть глаза и не обонять, не видеть этого ее толстого брюха, утробы, скопища сала и дурной, плохо приготовленной пищи!.. И такое мне на каждый день и каждую ночь?! Уж лучше сны, мелькает в голове.
   И тут меня захлестывает по маковку дурнота, меня мутит, выворачивает. Но нет облегчения. Запах ее у меня в ноздрях стоит. Блюю, весь изогнувшись, прямо в корыто. Спазмы рвотные не прекращаются, уже желчь идет, а я все проснуться не могу.
   Лежу на полу, весь обессилев, в слезах и соплях. Бабища исчезла, корыта тоже не видно, а надо мной лекарь склонился, одной рукой стакан воды протягивает, другой за плечи придерживает, чтобы сел я. Шепот пронзительный, но с состраданием.
   – Нет другого лекарства, увы, нет. К ней, как к почве, прильнешь, сыт и доволен будешь, и никакие видения тебя не посетят. А не хочешь из корыта хрюкать, не бойся снов. Не хлебом единым жив человек.
   Воду пью, зубами за стекло зацепляюсь, сиплю:
   – Ага, не хлебом.
   Такое вот мне привиделось как-то в дремоте. Живу с тех пор, к врачу не обращаюсь. И сны смотрю.
   16 марта 1991

Маленькие девочки

   В салоне у первой жены. Почему-то приглашен. Полно народу. Все светские и пьют водку. Я тоже, хотя притормаживаю. Чтоб в руках себя держать. Все на меня смотрят исподлобья и с любопытством. Какой, мол, стал?.. Изменился или нет?
   Бывшая жена, она же хозяйка, все подкалывает меня. Себя утверждает. А подкалывая, не дает уйти. Меж тем, давно пора. Мне далеко ехать. Остальные или на машинах, или рядом живут. Удобно устроились, потому что на улицах нынче жутковато.
   Бывшая жена все вопросы задает. Отвечаю обстоятельно, хотя и сдержанно. Чувствую ее настроение: дескать, раз бросил меня, теперь терпи. И терплю, что поделаешь! Права ведь во многом. Тут начинают и другие гости разговоры о поздноте заводить: что-то неспокойно вечерами на улицах. Режут всех подряд.
   Но никто все равно с места не встает. Сидим, курим, выпиваем. Набравшись решимости, выдавливаю из себя:
   – Пора идти. Боюсь, что уже поздно.
   – А ты не бойся, – отвечает хозяйка, иронически на меня глядя. Наконец-то уела!
   Я все же ухожу. Темнота. Слякоть. Фонари едва мерцают, освещая грязные лужи, углы домов и окна с припотушенными огнями. Ждать автобуса или трамвая бессмысленно. Надо двигаться. Мне бы в метро до закрытия попасть. А метро не близко.
   Дома кончаются. Шоссейная дорога мимо лесопарка ведет. Ни прохожего, ни машины, ни огонька. Тишина. Поэтому от каждого лесного звука невольно вздрагиваю. Помню, что дорога вдоль леса минут на десять пути. Иду себе, бреду. Но вот, наконец, впереди снова темные высотки: дома замаячили. И тут, на краю лесопарка, вижу одноэтажный домик: свет горит, занавесочки, за занавесочками герань, музыка доносится. Вслушиваюсь. Кажется, Шуман – «Альбом для юношества». Кто-то на рояле играет. Вглядываюсь. Прямо чудеса! Живут, никого не боятся. Крылечко с перилами, дверь в полутемную веранду отворена. Тихо стучу в стекло.
   Появляются на крыльце две девочки. На той, что повыше, постарше, на плечах белая шаль. На младшей – тоже белая. Улыбается мне в полумраке. Одной лет двенадцать, другой лет шесть.
   – Здравствуйте, – говорят. – Куда же вы идете в такую темень?
   – Надо, – отвечаю. – Домой пора. Извините, девочки, что побеспокоил. Хотел узнать, кто в таком милом домике живет.
   – Мы живем. Одни живем, – хором девочки восклицают. И голосок у обеих такой нежный, что за сердце берет.
   – А вам не страшно вечерами одним?
   – Иногда страшно. А ты оставайся с нами. У нас папы нет. Она, – старшая указывает ласково кивком головы на младшую, – особенно без папы страдает. Я уже большая, уже умею терпеть. А она у меня маленькая сестренка, она часто плачет. Оставайся. Мы о тебе заботиться будем.
   Но у меня в голове цель сидит:
   – Нет, – возражаю, – мне домой надо.
   Сам же думаю: а зачем домой? Дома пустая комната с книгами. И никого, даже собаки нет.
   – Что ж, – вздыхают девочки, – мы тогда проводим.
   Провожают меня через овраг и какие-то буераки. Идем вдоль не то разрушенного, не то недостроенного дома. Развалины, куски арматуры, кучи песка. Вдалеке загорается буква «М».
   – Видишь, впереди светится? – спрашивает старшая. – Это метро. А нам дальше нельзя.
   Хочется мне с ними остаться. Сними покой. Хоть эту ночь на веранде их домика переночевать.
   Но, помахав им последний раз рукой, иду. Не оборачиваюсь. Понимаю, что и они к себе домой пошли.
   А мне пройти через стройку надо.
   Ямы для фундаментов со склизкими краями, внизу, в ямах, вода. Мокрая глинистая тропка. Ее перегораживают обломки стены, бетонные плиты. Между плитами да над ямами мосточки, покрытые засохшим цементом. Балансирую, спотыкаюсь. Болят от напряжения ноги. Горы щебня, носилки брошенные, груды побитого, поломанного кирпича. И все не кончается этот пейзаж, все тянется тропка.
   Почему-то страшно мне через эту бесконечную стройку идти. Даже вдоль леса не так страшно было. А назад вернуться неловко. Большой дядя! Должен делать, что сказал, а не пятиться со страха. И неожиданно так ясно мне становится, что никогда я с этой стройки не выберусь, а завтра найдут меня здесь мертвым.
   Может, не поздно еще повернуть?..
   1991

Тигр

   Во дворе никого нет. Я поднимаю голову и с тоской смотрю на серый высокий прямоугольник дома. В этом доме я уже полгода снимаю однокомнатную квартиру. В шахте лифта здесь обитают крысы, они бегают и по двору, в квартире – тараканы. Мой бывший дом за два квартала отсюда. Но как будто далеко-далеко. Не расстояние меня отделяет, а целая жизнь. Я теперь одинок.
   Я иду туда, где еще в прошлом году гулял со своей маленькой и рыжей кокер-спаниэлихой, ласковой и доверчивой. Если она с кем-нибудь (пусть даже из бывших домашних) гуляет, то хоть издали погляжу. Иду растрескавшейся асфальтовой дорожкой к шоссе. На той стороне небольшой парк: кусты, деревья, летом там лужайки и посыпанные гравием тропинки. Под большим дубом площадка «для выгула собак». Но до нее еще надо дойти. Медленно двигаюсь мимо окутанной паром двухэтажной прачечной красного цвета.
   Перехожу дорогу, огибаю кусты. Ранняя весна. Лужи. Под водой еще лед, снег грязный, рыхлый, а там, где утоптан, то скользкий. Проползши по мне зло-внимательными глазами и не поздоровавшись, осторожно ступает по этой склизкой, зимне-весенней дорожке, вьющейся по парку, литературная дама Катя Хавроньева. Когда-то с виду была неуклюжая. Сбоку на бок переваливалась. После замужества постройнела и стала носить дорогую одежду. Нос у нее дырочками вперед, на носу большие круглые очки. Лицо молодое, но уж, конечно, никакого простодушия на нем.
   Откуда она взялась? Ведь в другом районе живет. Тут я понимаю, что она мне снится и что во сне все бывает. Это соображение меня успокаивает, и сонное действо разворачивается дальше. Иду следом за Хавроньевой. Скольжу. Хватаюсь за ветки кустов с уже набухшими почками. Литературная дама направляется к прачечной. В руках у нее сумка с грязным бельем и рубашками мужа. Неужели на людях будет свое грязное белье стирать? Впрочем, таким, как она, ничто не зазорно. Чувствую исходящую от нее ненависть.
   Она всех ненавидит и желает погибели любому, кого может счесть соперником своего мужа. Ей двадцать шесть. Но злобы к чужим у нее на старую Бабу-Ягу. Я чувствую, что она хотела бы меня уничтожить. Во сне это желание кажется мне убедительным и обоснованным. Я ведь почему-то помеха ее благополучию. Хотя именно я устроил ее на работу, откуда она меня потом выжила. Я вспоминаю Катин слегка гнусавый рокочущий басок и обращение (из редакции – при всех! – по телефону) к мужу: «Андрюша, птица! Прилетай за мной к шести». Ее муж, которого она увела от двух маленьких детей, – молодой, хваткий и хищный литературный критик. Брак создал ей положение. На меня она не смотрит и не здоровается принципиально: содеянная подлость лучше всего оправдывается, если причинена человеку других взглядов. Да и человек я старомодный, ясно уже, что в карьере ни ей, ни мужу помогать не буду. Но что она здесь, в моем сне делает?..
   Вот и площадка, почти пустая. Несколько собачников курят в углу. Собаки носятся, роют носом и лапами землю, раскисшую и оттаявшую на исхоженной вдоль и поперек площадке. И вдруг они замирают. Поджав хвосты, скулят. Сбиваются в кучку. Какие-то беззащитные становятся. И собачники цепенеют, не шевелятся. Уставились на шоссе, а глаза стеклянные. Сигаретка прилипла к нижней губе одного из них, а он ее не сплевывает. Поворачиваю голову, хочу понять, что их так ошеломило. Гляжу и вижу: на шоссе стоит и озирается ростом много выше самого крупного дога красавец тигр оранжевого цвета. Стоит вроде бы спокойно, недвижно, но усы топорщатся, и хвостом себя по бокам нахлестывает.
   Потом вижу несущуюся толпу людей, и себя ощущаю внутри этой толпы. Мы вламываемся, вталкиваемся, втискиваемся в прачечную. Кое-как уплотняемся, захлопываем стеклянную дверь и глядим сквозь нее. Народу набилось много. Улица совсем пустая перед прачечной. Собаки куда-то исчезли. И разговоры:
   – Скоро год тигра. Пришел проверить, как здесь и что, ждем ли.
   – Ох, поесть он всех людишек-то!
   – Да не за людьми он, а за собаками пришел…
   – И правильно. Собаки энти экологию нарушают!
   Не пойму, чей голос – ненавистника собак или собачника-предателя? Но никто из собачников в защиту друзей четвероногих не вступается. Напротив, еще голос слышу:
   – Срут везде, гадят… Лапу под деревом задерет и льёть!..
   Озираются все, друг на друга смотрят диковато. На молчащих собачников, как на врагов поглядывают. Или как на жертвы?.. Вдруг Катя Хавроньева на меня пальцем указывает:
   – У него собачка, он ее за пазухой прячет! И мне:
   – Вы должны, если вы порядочный человек, ее на улицу выбросить. А то вам никто из приличных людей руки не подаст.
   А другие:
   – Да выбрось ты свою собачонку.
   – Давай, мужик, выбрасывай. Пока тебя самого на хрен не вытолкнули вместе с твоей сукой!
   Пожимаю плечами:
   – Нет у меня собаки.
   Не верят. Куртку расстегиваю: проверяйте, мол. А сам думаю: «Какой же я негодяй! Испугался! И хоть не взаправду, а предал дружка своего. Дружка, о котором сердце щемит».
   Служащие прачечной заперлись на втором этаже. Столпившиеся внизу люди злее собак. Грязные, небритые, страшные. Глаза нехорошим блеском блестят. Понимаю: если б не страх, что если дверь открыть, то тигр ворвется и резню устроит, давно бы кого-нибудь ему выбросили. Чтоб успокоился. Может, и меня.
   – Эй, смотрите! – кричит один с прилипшей к губе сигареткой.
   Приникаем к стеклу. По тротуару, не глядя по сторонам, идет простовато одетая женщина в черном драповом пальто и шляпке. На поводке ведет черного ризеншнауцера. Вздох облегчения по прачечной: их тигр сожрет, а нас не тронет. Одна Катя досадует, что не я тигру попался. Прыжок оранжевого зверя. Беззвучный крик женщины. Она падает на землю. В окно видно, с какой легкостью тигр растерзал и тут же слопал огромного ризена. Но хозяйку не тронул, перепрыгнул через нее и исчез. Не смотря друг другу в глаза, покидаем прачечную.
   …Наутро в соннике читаю: «Если Вам снится идущий на Вас тигр – значит, Вам будут всячески досаждать Ваши враги». Но «видеть во сне убегающего от Вас тигра – предвещает Вашу победу над врагами». Впрочем, столь же двусмысленно и про собаку: если «мирная», то – «добрый друг«, если «нападающая», то – «лютый враг».
   А про встречу усталого, одинокого и беззащитного человека с Катей Хавроньевой – ни слова.
   19 января 1991

Незваные гости

   В помещении редакции, в зале. Длинный стол, вокруг стулья, на окнах цветы, застекленные шкафы с томами «Большой советской энциклопедии» и номерами журнала за несколько лет. Я разговариваю с Сашей П. Он сын большого партийного начальника. Будто он снова у нас работает. Ведь когда-то именно в редакции мы познакомились. Как всегда – в состоянии (с моей стороны) полувражды. Он мрачен. Спохмелья.
   – Родитель зовет обедать. Хоть рюмку выпью. К нему я тебя не зову. А ко мне зашел бы как-нибудь. Подружки Манечкины будут.
   – Как-нибудь, – отвечаю.
   – Слушай, ты что опять такой? Давай мириться и дружить. Тебе хуже не будет. Сам знаешь, время жуткое. А мы – одного поля ягода.
   Я качаю головой отрицательно.
   – Да нет, мы с разных полей.
   – Я хочу сказать, что мы оба образованщина. Обоих на одном фонаре повесят.
   – Не бойся, тебя не повесят.
   – Я и не боюсь. Уходит.
   Помещение вдруг делается вроде школьного класса. Парты. На стенах карты висят, диаграммы. Школьная доска. Учительский стол. Но я по-прежнему взрослый. Только что с Сашей отговорил. При этом стою около своей парты. На ней груда вещей: помимо книг и тетрадей какие-то засаленные бумазейные брюки, драные, пропахшие потом и грязью ковбойки, рваные, вонючие носки. Принимаюсь их разбирать.
   Вдруг класс заполняется людьми. Меховые лица и шапки. Ясно, что неформалы. А может, вечернее отделение какого-то факультета. Или, скорее, совещание какое-то!
   Но кто им разрешение дал пользоваться нашим помещением?! Военизированным людям! Потому что вижу: они в полугимнастерках, галифе, сапоги. У нас ведь гуманитарная организация! А у них и лица давно не бритые. Жуткие, черные щетины.
   Подбегаю к самому длинному, с подвязанной щекой, понимаю, что второму по чину в этой шайке, первый уже за учительским столом, кричу довольно строго:
   – Что вам здесь надо?!
   Отвечает, дергая головой в сторону, не глядя на меня, глотая слова и окончания слов, но я догадываюсь и воспринимаю ясно:
   – Мы в вашем помещении проводим занятия. Бритоголовый начальник, сидящий за учительским столом, подтверждающе кивает и иронически смотрит на меня: что, мол, будешь делать? Нас здесь много.
   Его взгляд самодовольно окидывает заполненные людьми парты, он словно приглашает и меня взглянуть на страшные рыла своих подчиненных – небритые, глумливые, толстые ряшки.
   – Кто это «мы»? – кричу, чувствуя, что и сам уже догадался.
   – Организация, – высокомерно бросает длинный, все так же дергая головой, а щека все так же подвязана.
   А бритоголовый иронически выцеживает сквозь зубы:
   – Мы к вам в гости. Опытом поделиться. Чтоб вы у нас поучились.
   – Нам не надо, – бормочу, потом голос опять повышаю: – Не имеете права! Это же редакция! Тут бумаги!..
   Но на мои слова никто больше не обращает внимания. Человеки с меховыми, шерстяными, щетинистыми рожами продолжают усаживаться поудобнее за парты. И тут я окончательно понимаю: это какая-то фашистская группа. Фашисты. Не немецкие, конечно, а наши. Они выбрасывают на пол хранящиеся в партах рукописи статей, папки, короче, обычный редакционный хлам. И засовывают на освободившиеся места свои ранцы. И хотя мне плевать на выброшенные бумаги, я возмущаюсь бесцеремонностью пришельцев.
   Бегу в раздевалку. Но все ушли. Только уборщица. Она советует сходить к директору Института. Поднимаюсь на лифте. Но уже полшестого. Секретарши Тани на месте уже нет. И дверь его кабинета заперта тоже. Все ушли. Здание пусто.
   Сажусь за телефон. Набираю номер милиции. В дверях появляется высокий с подвязанной щекой. Повязка прямо через меховую морду тянется. Подходит и становится с левой стороны от меня, чуть сзади, и слушает мой разговор. Мимо открытой двери мелькают фигуры незваных гостей, из коридора слышен их регот. Здание в их руках.
   В милиции просят меня представиться. Я называю свою еврейскую фамилию.
   На шее у меня удавка.
   – Тебя-то нам и надо, – хрипит высокий мужик с меховым лицом.
   Хочу крикнуть, но рот спекся.
   …Во сне с криком падает с кроватки трехлетняя дочка. Я просыпаюсь, подбегаю, поднимаю ее, глажу по спинке, успокаивая. Она спит, не просыпаясь.
   Я записываю сон.
   1989

Девушка

   Будто бы ждем с приятелем остальных на пьянку. Не у меня дома, нет, и не у него. В каком-то казенном заведении, общественном, которое приятель на один вечер арендовал. В сарае, кажется. Но с камином и магнитофоном. На каминной полке кассеты разные. Кругом степь и два кустика у нашего сарая. Под кустами ящики пустые разбросаны, деревянные. Мы раньше приехали – камин растопить. Ящики на дрова ломаем. Прохладно, а мы от работы взмокли, пиджаки и рубахи сняли, по пояс голые, доски отдираем. Вот и камин разожгли, загудел родимый. Жару нагнал. Мы так без рубах и остались. Сидим, ждем, курим.