— Ты готов? — Она сплела ошейник из белых роз для Генри, и у нее самой в волосах криво торчала роза.
   Айдабела, — подумал он, — какая ты красивая.
   — Иди к почтовому ящику. Там встретимся.
   Без огня ходить по дому было уже темно. Он зажег свечу на столе Рандольфа, подошел к шкафу и отыскал непочатую бутылку хереса. Когда он нагнулся задуть свечу, в глаза ему бросился зеленый листок почтовой бумаги и на нем, знакомым изящным почерком, начало: «Дорогой мой Пепе». Так вот кто сочинял письма к Эллен — и как же он не сообразил, что мистер Сансом не может написать ни слова? В темном коридоре свет лампы обозначил контуром дверь мистера Сансома, которую на глазах у Джоула медленно раскрывал сквозняк; он увидел комнату будто через перевернутый бинокль, так схожа с миниатюрой была она в своей желтой четкости: и свесившаяся с кровати рука с обручальным кольцом, и пейзажи Венеции на матовом шаре лампы, спроецировавшей на стены и на одеяло их бледные цвета, и в зеркале метание — этих глаз, улыбки. Джоул вошел на цыпочках и опустился на колени возле кровати. Внизу разразилась грубой, ярмарочной музыкой пианола — но почему-то не нарушила таинственности и тишины этого мгновения. Он ласково поднял руку мистера Сансома, приложил к своей щеке и держал так, покуда между ними не пошло тепло; он поцеловал сухие пальцы и обручальное кольцо из золота, которое должно было бы охватывать их двоих.
   — Я ухожу, папа, — сказал он, и получилось это так, что он как бы впервые признал их родство. Он медленно встал, взял в ладони лицо мистера Сансома и прижался губами к его губам. — Мой единственный папа, — прошептал он, и повернулся, и пошел вниз, и на ходу повторил эти слова еще раз — но теперь уже самому себе.
   Он пристроил бутылку вина под вешалкой в зале и, укрывшись за занавеской, заглянул в гостиную; Эйми и Рандольф не слышали, как он спустился по лестнице: Эйми сидела на табуретке у пианолы, усердно обмахивалась веером и без устали притопывала ногой, а Рандольф, совершенно разомлев от скуки, созерцал арку, где должен был появиться Джоул. Но Джоула уже не было; он бежал — к почтовому ящику, к Айдабеле, на волю. Дорога стелилась под него рекой, словно фейерверочная ракета, воспламененная вдруг блеснувшей свободой, мчала его за собой в хвосте искр-звезд.
   — Бежим! — крикнул он Айдабеле, потому что немыслимо было остановиться, пока Лендинг не скроется из виду навеки, — и Айдабела неслась перед ним, и тугой ветер сметал назад ее волосы; когда дорога прянула на холм, Айдабела будто полезла в небо по прислоненной к луне стремянке.
   За холмом они остановились, тяжело дыша и встряхивая головами.
   — Они гнались за нами? — спросила Айдабела, и роза в ее волосах обронила несколько лепестков.
   — Теперь нас никто не поймает, никогда.
   Они все время держались дороги — даже там, где она прошла вблизи ее дома, — и Генри трусил между ними; выбившиеся из ошейника розы впитывали холодный свет луны, и Айдабела сказала, что с голоду готова съесть розу «или траву и поганки». Ничего, ответил Джоул, только до города потерпеть: он раскошелится и угостит ее мясом в «Королевском крове Р. В. Лейси». Вспомнили ту ночь, когда он ехал в Лендинг и по дороге услышал ее и Флорабелы пение. Пристыли тогда к звездам его глаза, и старая телега завезла его за кордон сна, зимней спячки, от которой только теперь он радостно пробуждался, — ибо все приключившееся было сном, и узор его распускался быстрее, чем успевала связывать память, — только Айдабела и осталась, а прочее стушевалось, как тени в темноте.
   — Я помню, сказала она, — я думала, ты такая же дрянь, как Флорабела; честно говоря, и не передумывала, до нынешнего дня.
   Как будто застеснявшись, она сбежала к узенькому ручейку, журчавшему у обочины, и стала пить из горсти; потом вдруг выпрямилась, приложила палец к губам и поманила Джоула.
   — Слышишь? — шепнула она.
   За густой листвой, смешиваясь в едином ритме, как ласка дождя, звучали два голоса, один — бычьего тона, другой — похожий на гитару: замысловатое плетение шелестящих шепотов, вздохов без грусти, молчаний, более глубоких, чем пустота. Неслышно, по мху, они прошли сквозь лиственную чащу и остановились перед прогалиной: под тонкими пасмами луны и папоротников лежали, раздевшись и обнявшись, негр и негритянка — кофейное тело мужчины браслетами охватывали темные руки и ноги возлюбленной, а он водил губами по ее соскам: о-о, о-о, Саймон, милый, вздыхала она, и любовь плескалась в ее голосе, любовь прокатывалась по ней громом; тише, Саймон, милый Саймон, тише, родной, ворковала она и вдруг напряглась, подняла руки, точно обнимая луну; возлюбленный сник поперек нее, и вдвоем, раскинувшись, они образовали на лунном мху черную падшую звезду. Айдабела бросилась прочь, напролом, расплескивая листву, и Джоул, едва поспевая за ней, шептал тс-с, тс-с и думал, как нехорошо пугать возлюбленных, жалел, что она так быстро ушла, потому что, когда он смотрел на них, сердце его будто билось по всему телу, и все неопределенное шушуканье слилось в единый рев желания: он знал теперь — и вовсе это не смешок и не внезапное белого каления слово; просто двое, друг с другом в нераздельности: точно прибой отступил, оставил его на белом, как мел, берегу — и как же хорошо было покинуть наконец такое серое, такое холодное море. Ему хотелось идти с ней рука об руку, но она крепко сжала кулаки и, когда он заговорил с ней, ответила только злым, враждебным, испуганным взглядом; они будто поменялись сейчас ролями: днем под мельницей она была героем, — вот только оружия у него теперь не было, чтобы защитить ее, да если бы и было, он все равно не знал, кого или что им надо убить.
   Огни чертова колеса кружились вдалеке; ракеты взлетали, лопались, осыпали Нун-сити радужным дождем; тараща глаза, бродили дети со взрослыми, в самых лучших летних нарядах, и огни карнавала точками отражались в их глазах; из-за тюремной решетки одиноко и печально глядел молодой негр, а девушка топазового цвета стремительно прошла мимо, шурша красными шелковыми чулками, и крикнула ему что-то бесстыдное. На веранде старого треснутого дома старики вспоминали карнавалы прошлых лет, а мальчишки бегали за кусты пописать и смеялись там, щипались. Мороженое выскальзывало из чумазых пальцев, лопались вафельные стаканчики, и капали слезы, но никто не был несчастлив, никто не думал о будущих и прошлых трудах.
   Здорово, Айдабела! Как дела, Айдабела? — а с ним никто ни слова, он был чужой, они его не знали; вспомнила только Р. В. Лейси.
   — Смотри — маленький мой! — сказала она, когда они появились в дверях «Королевского крова», и собравшиеся там — городские девки с нахальными мордочками и неотесанные фермерские парни с коровьим недоумением в глазах — перестали шаркать под музыкальный автомат; одна из них подошла и пощекотала Джоулу подбородок.
   — Где взяла такого, Айдабела? Хорошенький.
   — Отвали, соплячка, — ответила Айдабела, усевшись за стойку.
   Мисс Роберта Лейси погрозила ей пальцем.
   — Сколько раз я тебя предупреждала, Айдабела Томпкинс: этих гангстерских манер я здесь не потерплю. Кроме того, тебе ясно было сказано: забудь сюда дорогу, раз ведешь себя, как Красавчик Флойд — да еще в таком наряде, в каком приличной девушке вообще стыдно появляться. А ну, сгинь со своей паршивой собакой.
   — Не надо, мисс Роберта, — вмешался Джоул, — Айдабела ужасно голодная.
   — Тогда пускай идет домой и учится мужчинам стряпать (смех); кроме того, у нас тут кафе для взрослых (аплодисменты). Ромео, напомни мне повесить такое объявление. А еще, Айдабела, твой папа сюда заходил, разыскивал тебя, и у меня такое предчувствие, что нажгут тебя сегодня по сдобной попочке (смех).
   Айдабела искоса уставилась на хозяйку, а затем — сочтя это, видимо, наиболее выразительным ответом — плюнула на пол; после чего засунула руки в карманы и гордо вышла. Джоул двинулся было за ней, но Р. В. Лейси схватила его за плечо.
   — Маленький мой, — сказала она, крутя длинный черный волос, росший из бородавки на подбородке, — с кем же ты компанию водишь, сладенький? Айдабелин папа тут жаловался, что она своей красивой сестричке нос сломала и зубы чуть не все выбила. — Ухмыляясь и почесывая под мышками, как обезьяна, она добавила: — Ты не думай, что Роберта злая, с тобой Роберта добрая, — и вручила ему пакетик соленого арахиса — бесплатно.
   Айдабела сперва объяснила ему, куда он может засунуть эти орешки, но потом, конечно, смягчилась и съела их соло. Она позволила взять себя за руку, и они спустились к площади, где праздничным ульем гудел приезжий цирк. Карусель, печальная обшарпанная игрушка, вертелась под звон колокольчиков, а цветные, которых на нее не сажали, стояли кучкой в отдалении и радовались волшебному вращению больше, чем сами седоки. Айдабела отвалила 35 центов на метание дротиков, с тем чтобы выиграть новую пару темных очков взамен раздавленной Джоулом, — и какой же скандал она подняла, когда человек в соломенной шляпе попытался всучить ей трость! Очки она, ясное дело, отбила, но они оказались велики и все время съезжали на нос. В десятицентовом шатре они видели четырехногого цыпленка (чучело) и двухголового младенца, плававшего в стеклянной банке, как зеленый осьминог; Айдабела долго разглядывала его, а когда отвернулась, глаза у нее были влажны: «Бедный малютка, — сказала она. — Бедная крошка». Утиный Мальчик ее развеселил; он и правда был умора: крякал, строил дурацкие рожи, хлопал перепончатыми руками, а один раз даже расстегнул рубашку и показал обросшую белыми перьями грудь. Джоулу больше понравилась миссис Глициния, показавшаяся ему — и Айдабеле тоже — прелестной маленькой девочкой; не верилось, что она лилипутка, хотя сама Глициния сказала, что ей двадцать пять лет и она только что вернулась с больших гастролей по Европе, где выступала перед всеми коронованными особами: ее золотую головку тоже украшала мерцающая каменьями корона; на ногах у нее были изящные серебряные туфельки (удивительно, как ей удавалось ходить почти на цыпочках), а платье из пурпурного шелка, перехваченное желтым шелковым кушаком, ниспадало красивыми складками. Она прыгала и скакала, смеялась, пела песню, читала стихотворение, а когда сошла с эстрады, Айдабела в таком волнении, в каком Джоул ее еще не видел, бросилась к ней и сказала: не откажитесь, выпейте с нами газированной воды.
   — С наслаждением, — сказала мисс Глициния, крутя толстый золотой локон. — С наслаждением.
   Айдабела была сама услужливость: она принесла кока-колу, нашла, где им сесть, и держала Генри на расстоянии, поскольку мисс Глициния призналась, что опасается животных.
   — Честно говоря, — пролепетала она, — я не думаю, что Бог хотел их сотворить.
   Младенчески пухлое лицо ее было бледным, эмалевым, и только бантик губ алел помадой; руки у нее порхали так, будто жили отдельной жизнью, и время от времени она поглядывала на них с большим недоумением; они были меньше детских, эти ручки, но худые, взрослые и с крашеными ногтями.
   — Очень мило с вашей стороны, — сказала она. — Вот в цирке много обыкновенных притворщиков, а я притворства не признаю, я хочу нести мое искусство людям… многие просто не понимают, как это я подвизаюсь в такой труппе… Слушай, мне говорят, ты же была в Голливуде, получала тысячу долларов в неделю как дублерша Шерли Темпл… а я им говорю: дорога к счастью не всегда асфальтовая.
   Допив, она вынула помаду и подвела кукольные губки; и тогда случилась странная вещь: Айдабела попросила у нее помаду и нарисовала нечто клоунское на губах, а мисс Глициния захлопала в ладоши и завизжала от радости. Айдабела отозвалась на это веселье глупой, полной обожания улыбкой. Джоул не понимал, что на нее нашло. Околдовала ее лилипутка? Айдабела продолжала пресмыкаться перед златовласой Глицинией, и ему пришло в голову, что она влюблена. Нет, торопиться ей некуда — времени полно, сказала Айдабела и предложила покататься на чертовом колесе.
   — С наслаждением, — ответила мисс Глициния. — С наслаждением.
   Громовый всполох тряхнул звезды, от шнуровой вспышки занялся огнем венец мисс Глицинии, и стеклянные алмазы продолжали мерцать под розовыми лампами чертова колеса. Джоул увидел снизу, как ее руки-крылышки слетели на волосы Айдабелы, вспорхнули снова, стиснули мрак, словно поедая его черное содержимое. Люлька пошла вниз, и смех их плескался, как длинный кушак Глицинии; потом они взмыли к новой вспышке молнии и в ней растворились; но все равно он слышал игрушечный флейтовый голос лилипутки, звеневший по-комариному над праздничным гомоном площади: Айдабела, вернись, подумал он, испугавшись, что больше никогда не увидит ее, что она отправится в небо с мисс Глицинией; Айдабела, вернись, я люблю тебя. И она уже стояла рядом и говорила: «Там далеко видать, там прямо небо достаешь», — и уже он сидел в колесе наедине с Глицинией и вместе с ней смотрел, как уменьшается Айдабела под шаткой расхлябанной люлькой.
   Ветер раскачивал их, как фонарь; это — ветер, думал Джоул, видя, как трепещут вымпелы над шатрами, как скачут зверьками по земле скомканные бумажки, а дальше, на стене старого дома, где бандит-северянин убил трех женщин, драные афиши танцуют танец скелетов. В люльке перед ними сидела мать в чепце, и ее маленькая дочка баюкала куклу из кукурузной кочерыжки; они махали фермеру, ждавшему внизу. «Слазьте оттуда, — кричал он, — дождь собирается». А их кружило, и ветер шуршал пурпурным шелком Глицинии.
   — Сбежали, да? — спросила она, с улыбкой показав заячьи зубы. — Я ей сказала и тебе скажу: мир — пугающее место. — Она широко развела руки и в этот миг показалась ему Вселенной, то есть географией, сушей и морем и всеми городами из Рандольфова альманаха: забавные ручки, порхавшие в пустоте, охватили земной шар. — И какое же пустынное. Я убежала. У меня было четверо сестер (Моди ездила на конкурс красоты в Атлантик-сити как Мисс Мэриленд — такая красавица), высокие интересные девушки, а мама, Царствие ей небесное, была без туфель под метр восемьдесят. Мы жили в Балтиморе, в большом доме, самом видном на нашей улице, и в школу я никогда не ходила; я была такая маленькая, что могла сидеть в маминой корзинке для шитья, а она шутила, что я в игольное ушко пролезу; у Моди был поклонник, который мог поставить меня на ладонь, и в семнадцать лет я сидела за ужином на высоком детском стульчике. Мне говорили: не играй одна, еще есть маленькие люди, пойди найди их, говорили, — они живут в цветах. Сколько я оборвала лепестков, но сирень она и есть сирень, и в розе ни в одной я не нашла людей; кофейной гущей сыта не будешь, и в рождественском чулке — ничего, кроме конфет. Потом мне исполнилось двадцать, и мама сказала, что так не годится, что у меня должен быть жених, и написала письмо в «Любимые» — брачное агентство в Ньюарке. И, представляешь, приехал свататься — но чересчур большой и очень некрасивый, и было ему семьдесят семь лет; ну, все равно, я, может, и пошла бы за него, да он, как увидел, какая я маленькая, сразу же: «Пока» — и обратно на поезд, восвояси. Так и не нашла я себе хорошего маленького человека. Есть дети, но как представлю, что мальчики все вырастут, бывает, даже заплачу иной раз.
   Во время этого рассказа голос ее окреп и посуровел, а руки спокойно улеглись на коленях. Айдабела махала им, кричала, но ветер относил ее слова, и мисс Глициния грустно заметила:
   — Бедная девочка, думает, что она тоже уродец?
   Она положила руку ему на бедро, и пальцы сами, словно совсем не подчиняясь ей, пробрались к нему между ног; она смотрела на руку с напряженным изумлением, но как будто не в силах была убрать ее; а Джоулу, смущенному, но осознавшему вдруг, что он никого на свете больше не обидит — ни мисс Глицинию, ни Айдабелу, ни маленькую девочку с кукурузной куклой, — так хотелось сказать ей: ничего страшного, я люблю тебя, люблю твою руку. Мир — пугающее место — да, он знал это, — ненадежное: что в нем вечно? Или хоть кажется таким? Скала выветривается, реки замерзают, яблоко гниет; от ножа кровь одинаково течет у черного и у белого; ученый попугай скажет больше правды, чем многие люди; и кто более одинок — ястреб или червь? Цветок расцветет и ссохнется, пожухнет, как зелень, над которой он поднялся, и старик становится похож на старую деву, а у жены его отрастают усы; миг за мигом, за переменой перемена, как люльки в чертовом колесе. Трава и любовь всего зеленее; а помнишь Маленькую Трехглазку? Ты к ней с любовью, и яблоки спеют золотом; любовь побеждает Снежную королеву, с нею имя узнают — будь то Румпельштильцхен или просто Джоул Нокс: вот что постоянно.
   Стена дождя двигалась на них издалека; задолго стал слышен его шум — словно стая саранчи гудела. Механик чертова колеса стал выпускать пассажиров. «Ой, мы будем последние», — запищала мисс Глициния, потому что они зависли сейчас на самом верху. Стена дождя заваливалась на них, и лилипутка вскинула руки, точно хотела ее оттолкнуть. Дождь обрушился, как приливная волна; Айдабела и все люди бросились бежать.
   Внизу, на пустой площадке, стоял один человек без шляпы. Джоул, лихорадочно ища взглядом Айдабелу, сперва и не заметил его. Внезапно с голубым треском замкнулась электрическая линия, и в этот миг человек без шляпы будто осветился изнутри; казалось, до него рукой подать. «Рандольф», — прошептал Джоул, и от этого имени у него перехватило горло. Видение было мимолетным, ибо лампочки тут же потухли, и, когда колесо сделало последнюю остановку, Рандольф уже исчез.
   — Подожди, — просила мисс Глициния, расправляя промокшее платье, — подожди меня.
   Он выпрыгнул первым и побежал от одного укрытия к другому; Айдабелы не было в десятицентовом шатре: там никого не было, кроме Утиного Мальчика, раскладывавшего при свече пасьянс. Не было ее и среди людей, которые сгрудились под тентом карусели. Он пошел в платную конюшню. Он пошел в баптистскую церковь. И наконец, исчерпав, кажется, все возможности, очутился на веранде старого дома. По пустынному ее простору, взвившись спиралью, с шорохом носились листья; пустые качалки легонько покачивались, старинный плакат птицей пронесся по воздуху и облепил ему лицо; он попробовал освободиться, но плакат льнул к нему, как живой, и Джоул вдруг испугался еще больше, чем при виде Рандольфа: ему не избавиться ни от того, ни от другого. Хотя, чем же так страшен Рандольф? Если он нашел его, то это значит, что он всего-навсего посланец пары телескопических глаз. Ничего плохого Рандольф ему не сделал (еще, до сих пор, пока). Он опустил руки, и — чудо: стоило их опустить, как плакат сам отлетел, подвывая под секущим ливнем. С такою же ли легкостью утишит он другой гнев, безымянный, чей вестник явился в образе Рандольфа? Вьюны из Лендинга протянулись сюда через мили, обвили его запястья, и планы его, его и Айдабелы, лопнули, как расколотое громом небо, — но нет, не совсем еще, надо только ее найти, — и он вбежал в дом: «Айдабела, ты здесь, ты здесь?»
   Гул безмолвия был ему ответом; там, сям сторонний звук: дождь в дымоходе, словно шорох крыльев, мышиная пробежка по битому стеклу, девичья поступь той, что вечно бродит по ступенькам, и ветер — отворяет двери, притворяет, ветер шепчет печально под потолком, дышит кислой сыростью ему в лицо, долгим выдохом продувает комнаты; Джоул позволил подхватить себя ветру: голова у него была легкой, как воздушный шарик, и полой; лед вместо глаз, вместо зубов шипы, язык из фланели; в это утро он видел рассвет, но с каждым шагом, приближавшим его (неведомо по чьей указке, такое было чувство) к пропасти, все меньше надежды оставалось увидеть новый: сон был как дым, Джоул вдыхал его всей грудью, но он обратно уходил в воздух — цветными кольцами, мошками, искрами, чьи вспышки только и удерживали от того, чтобы свалиться на пол кучей тряпья: предупреждениями были эти огненные мухи: не засни, Джоул, в Эскимосии сон — погибель, сон — конец; помнишь? Она мерзла, мать, она уснула, и волосы пахли снежной росой; если бы он только мог оттаять ей глаза, она бы обняла его здесь и сказала, как он сказал Рандольфу: «Все будет хорошо», — нет, она раскололась, как замороженный хрусталь, и Эллен собрала осколки в ящик, обложенный гладиолусами по пятьдесят центов дюжина.
   Где-то у него была своя комната, была кровать: видение приюта дрожало перед ним точно в знойном мареве. Айдабела, почему ты поступила так ужасно!
   На веранде раздались шаги; хлюп-хлюп промокших туфель; внезапно луч фонарика просунулся в окно гостиной и на секунду уперся в больное, крапчатое зеркало над камином; зеркало осветилось, как пласт студня, и фигура за окном курилась смутно в амальгаме; невозможно было узнать, кто там, но, когда луч ушел и шаги зазвучали в холле, Джоул понял, что это — Рандольф. И родилась в голове унизительная догадка: неужели с тех пор, как он сбежал из Лендинга, не остался незамеченным ни один его шаг? Как же должно было удивить мистера Сансома их прощание!
   Он присел за дверью; сквозь щель между петлями он видел холл: свет полз по нему огненной сороконожкой. Пускай Рандольф найдет его, он будет только рад. Но что-то мешало ему подать голос. Хлюпающие шаги приблизились к двери, и он услышал: «Маленький мальчик, маленький мальчик», — жалобное хныканье.
   Мисс Глициния стояла так близко, что он обонял сырую затхлость ее сморщенных шелков; кудри ее распрямились, маленькая корона сбилась набекрень, желтый кушак линял на пол. «Маленький мальчик», — повторяла она, водя фонарем по выгнутым, треснувшим стенам, где карликовый ее силуэт путался с бегучими тенями предметов. «Маленький мальчик», — повторяла она, и от безнадежности ее зов звучал еще жалостнее. Но Джоул боялся показаться: то, чего она хотела, он не мог ей дать: его любовь была в земле, раздроблена и недвижима, с сухими цветами на месте глаз, мхом на губах, любовь была далеко, питалась дождем, и лилии вскипали над ее останками. Глициния ушла, поднималась по лестнице, и Джоул, слушая ее шаги наверху, где от нужды в нем она обыскивала дебри комнат, ощутил нестерпимый стыд: что его ужас по сравнению с ее ужасом? У него — комната, у него постель, в любую минуту он убежит отсюда, придет туда. А для мисс Глицинии, которая плачет оттого, что маленькие мальчики вырастут большими, всегда будет это странствие по умирающим комнатам, пока, в один печальный день, она не найдет своего нежданного — улыбальщика с ножом.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




12


   Он приговорил себя: он виновен: его руки приступили к исполнению приговора: месмерически нашли патрон, украденный у Сэма Редклифа (Простите, пожалуйста, мистер Редклиф, я не хотел воровать), и вложили в старинный индейский пистолет майора Нокса (Детка, сколько раз я тебя просила: не трогай эту гадость. — Мама, не ругай меня, мамочка, у меня кости болят, я весь горю. — Добрые умирают холодом, злые — огнем: ветры ада голубые пышут сладким мимозным мозга жаром, рогатые детки с раздвоенными языками пляшут на лужайке, а лужайка — поверхность солнца, и краденое привязано к их хвостам, как жестянка к кошке, — знак воровской жизни), и пустили пулю ему в голову: ух ты, ничего, только щекотно, ух, как же теперь? Но что это? Он очутился там, где и не чаял снова побывать — в прятаной тайной комнате, откуда жаркими нью-орлеанскими днями смотрел, как сеется снег, сквозь опаленные августом ветви: звонко зацокали по мостовой копыта северных оленей, и злодейски-элегантный в черной мантии Мистер Мистерия появился на великолепных санях: они были сделаны из ароматичного дерева, резной красный лебедь украшал передок, а над ними стоял парус из снизанных серебряных колокольчиков, — и какую же знобкую музыку играл он, звеня и раздуваясь, когда Джоул, угревшийся в складках мантии Мистера Мистерии, мчался по заснеженным полям и небывалым склонам!
   Но вдруг способность управлять приключениями в тайной комнате покинула его: перед ними выросла ледяная стена, и сани мчались к верной гибели, которой огорчат страну ночные радио: Выдающийся маг Мистер Мистерия и всеобщий любимец Джоул Харрисон Нокс погибли сегодня в катастрофе, также унесшей жизни шести северных оленей… кр-кр-рак, лед прорвался, как целлофан, и сани вкатились в гостиную Лендинга.
   Там происходила странная вечеринка. Присутствовали: мистер Сансом, Эллен Кендал, мисс Глициния, Рандольф, Айдабела, Флорабела, Зу, Маленький Свет, Эйми, Р. В. Лейси, Сэм Редклиф, Джизус Фивер, обнаженный человек в боксерских перчатках (Пепе Альварес), Сидни Кац (хозяин кафе «Утренняя звезда» в Парадайс-Чепеле), толстогубый каторжник с длинной бритвой на цепочке, вроде какой-то зловещей ладанки (Кег Браун), Ромео, Сэмми Силверстайн и еще три члена Секретной девятки Сент-Дивал-стрит. Почти все — в черных, довольно торжественных нарядах; пианола играла «Ближе к Тебе, Господи». Не замечая саней, наклонной черной вереницей они обходили можжевеловый сундук, увитый гладиолусами, и каждый опускал туда свое приношение: Айдабела — темные очки, Рандольф — альманах, Р. В. Лейси — волос из бородавки, Джизус Фивер — скрипку, Флорабела — пинцет, мистер Сансом — теннисные мячики, отшельник — чудесный амулет, и так далее: в сундуке же покоился сам Джоул, весь в белом, с напудренным и нарумяненным лицом и влажными золотисто-каштановыми кудрями; прямо ангел, говорили они, красивее Алкивиада, красивее, говорил Рандольф, а Айдабела хныкала: поверьте, я хотела его спасти, а он — ни с места, а змеи страшно быстрые. Мисс Глициния, надевая на него свою корону, так сильно перегнулась через край, что чуть не упала в сундук: слушай, шептала она, меня не проведешь, я знаю, что ты жив, если не ответишь сейчас, не буду тебя спасать, не скажу ни слова: мертвые так же одиноки, как живые? Тут комната начала колебаться, сперва тихонько, потом сильнее, стулья опрокидывались, горка вывалила свое содержимое, зеркало треснуло, пианола, сочинявшая свой собственный гибельный джаз, пустилась во все тяжкие, и дом стал тонуть, уходить в землю, все глубже и глубже, мимо индейских могил, мимо глубоких корней, холодных подземных ручьев, в косматые руки рогатых детей со шмелиными глазами, которые могут глядеть без ущерба на огненный лес.