— Подумаешь! — сказала ее сестра. — Видел бы мистер Нокс, что творится, когда я хочу вздремнуть: трам-бам-барам!
— Генри, по-моему, совсем заболел, — объяснила Айдабела. — Что-то ему нехорошо.
— Да мне самой нехорошо. Много от чего нехорошо.
Джоулу померещилось, что Айдабела улыбнулась ему. Улыбнулась не как все люди, а цинично скривила угол рта: на манер того, как Рандольф вздергивал бровь. Она задрала штанину и начала сколупывать болячку на колене.
— Ну как тебе там, в Лендинге, малец?
— Да, — сказала Флорабела и наклонилась вперед с лукавой ухмылкой. — Ничего такого не видел?
— Дом красивый, а так — ничего, — уклончиво ответил Джоул.
— Ну, а… — Флорабела соскользнула с гамака и уселась рядом с ним, облокотившись на арбуз. — Я хотела спросить…
— Смотри, — предупредила Айдабела, — сейчас выпытывать начнет.
И это позволило Джоулу разрядить напряжение смехом. В числе его грехов были ложь, воровство и дурные мысли; но неверность его натуре была чужда. Он понимал, что низостью будет исповедоваться Флорабеле, хотя ни в чем не нуждался сейчас так, как в сочувственном слушателе.
— Больно? — спросил он ее сестру, этим интересом к болячке желая показать свою благодарность.
— Эта? Старая? — сказала она и корябнула струп. — Тьфу, один раз у меня на заду чирей вырос с яйцо — и то хоть бы хны.
— Да? Крику было порядочно, когда мама тебя шлепнула и он лопнул, — собрав губки, напомнила Флорабела. Она постучала по арбузу, и он отозвался спело, гулко. — Хм, по звуку зеленей травы. — Ногтем она нацарапала на кожуре свои инициалы, потом корявое сердце, пронзила его стрелой и вывела ТН, означавшее, как она пояснила, застенчиво скосившись на Джоула, «Таинственный Незнакомец».
Айдабела вытащила нож.
— Гляди, — велела она, раскрыв противное узкое лезвие. — Таким зарезать можно, а? — Один убийственный удар, арбуз треснул, и она стала кромсать ею на большие куски, брызгая ледяным соком. — Папе оставьте, — предупредила она, удаляясь под дерево, чтобы попировать без помех.
— Холодный, — сказал Джоул, капая розовым на грудь рубашки. — Этот ручей у вас, наверно, как ледник. Он откуда течет — не из Утопленного пруда?
Флорабела посмотрела на Айдабелу, Айдабела — на Флорабелу. Обе, казалось, были в нерешительности — которой из них отвечать. Айдабела выплюнула мякоть и спросила:
— Тебе кто сказал?
— Сказал?
— Про Утопленный пруд.
Оттенок враждебности в ее тоне заставил Джоула насторожиться. Но в данном случае было неясно, каким образом правда может обойтись ему дороже лжи.
— А, человек, который там живет. Он мой друг.
Айдабела ответила громким саркастическим смехом.
— Кроме меня, тут никто к этой жуткой гостинице не подойдет; слышь, и то, даже глазиком одним его не видела.
— Сестра правильно говорит, — вмешалась Флорабела. — Она давно мечтала увидать отшельника; мама пугала нас: будете плохо себя вести, он вас утащит. Но теперь я думаю, что его просто выдумали взрослые.
Тут уж и Джоул мог дать волю сарказму.
— Если бы вы час назад были на дороге, я бы с удовольствием вас представил. Его зовут Маленький Свет, и он мне сделает… — но спохватился, что говорить об амулете запрещено.
На такое свидетельство Айдабеле ответить было нечем. Она была поставлена в тупик. И полна зависти. Она хмыкнула и запихнула в рот кусок арбуза.
Золотыми яблоками лежали на темной траве кружки солнечного света, пробившегося сквозь крону; над арбузной кожурой роились синие мухи; коровий бубенчик звенел где-то за ветряком лениво и монотонно. Генри снился страшный сон. Его судорожный храп, видимо, раздражал Флорабелу; она выплюнула семечки в ладонь и со словами «Старый противный, старый противный» швырнула в него.
Айдабела сперва ничего не сделала. Потом, встав, сложила нож и сунула в карман. Медленно, с непроницаемым лицом подошла к сестре, и та вдруг порозовела, нервно засмеялась.
Подбоченясь, Айдабела смотрела на нее гранитным взглядом. Она не произнесла ни слова, но дыхание со свистом вырывалось сквозь ее стиснутые зубы, и в ямке под шеей билась голубая жила. Старый пес прошлепал к ним и смотрел на Флорабелу с укором. Джоул отступил на несколько шагов: в семейной сцене он не хотел участвовать.
— У тебя как-нибудь глаза вылезут, — с вызовом сказала Флорабела. Но каменный взгляд был устремлен на нее по-прежнему, и дерзость ее стала таять. — Не понимаю, чего ты так развоевалась из-за гадкой собаки, — сказала она, крутя свой клубничный локон и невинно моргая. — Мама все равно заставит папу пристрелить ее, потому что она заразит нас какой-нибудь смертельной болезнью.
Айдабела шумно втянула носом воздух и кинулась — и покатились, покатились по земле, трепля друг дружку. У Флорабелы так задралась юбка, что Джоул покраснел; наконец, лягаясь, царапаясь, вопя, она сумела вырваться.
— Сестра, прошу тебя… прошу тебя, сестра… Умоляю! — Она забежала за орех: как всадницы на двухлошадной карусели, закружились вокруг ствола, в одну сторону, потом в другую. — Мама! Маму позови… мистер Нокс, она сбесилась… ПОМОГИТЕ! — Генри не остался в стороне и с лаем бросился догонять свой хвост. — Мистер Нокс!..
Но Джоул сам испугался Айдабелы. Такого бешеного создания он никогда не встречал — и такого стремительного: дома никто бы не поверил, что девчонка может быть такой быстрой. Кроме того, он знал по опыту, что если вмешаться, вину в итоге взвалят на него: с него все началось — вот как это будет преподнесено. Вдобавок, кто ей велел бросаться семечками? — в глубине души он был бы не против, если бы ей как следует надавали.
Она бросилась через двор, чтобы укрыться в доме, но напрасно — Айдабела отрезала ей дорогу. Одна за другой, с криками они пронеслись мимо Джоула, который, помимо желания и подобно дереву, стал щитом. Айдабела попробовала его оттолкнуть, он не двинулся с места, и тогда, тряхнув потными волосами, она уставила на него наглые зеленые глаза:
— С дороги, маменькин сынок.
Джоул подумал о ноже у нее в кармане и, несмотря на мольбы Флорабелы, решил, что лучше переместиться.
А они снова помчались, то кругами, то зигзагами меж деревьев, и волосы Флорабелы развевались за спиной. Когда они подбежали к ореху, тому, что повыше, она стала карабкаться по стволу. Айдабела стащила тяжелые башмаки.
— Далеко не уйдешь! — крикнула она и с обезьяньим проворством полезла на дерево.
Сучья качались, сломанные веточки и сорванные листья сыпались к ногам Джоула; он забегал в поисках лучшей точки для наблюдения, и небо обрушивалось синевой сквозь крону, а близнецы карабкались к солнцу, уменьшаясь головокружительно.
Флорабела долезла до самого верха, до макушки; но это была прочная позиция; здесь, укрепившись в развилке, она могла не страшиться атаки и отразить противницу простым пинком.
— Ничего, подожду, — сказала Айдабела и оседлала ветку. Она раздраженно посмотрела оттуда на Джоула. — Иди отсюда, ты.
— Пожалуйста, не обращай на нее внимания, мистер Нокс.
— Иди домой, маменькин сынок, вырезай из бумаги кукол. Джоул стоял, и ненавидел ее, и желал, чтобы она свалилась и сломала шею. Как всякая девчонка-сорванец, Айдабела была злая и вредная: парикмахер в Нун-сити знал ей цену. И толстая женщина с бородавкой — тоже. И Флорабела. Он пожал плечами и понурился.
— Приходи, когда ее не будет, — крикнула ему вслед Флорабела. — И помни, мистер Нокс, что я тебе сказала — сам знаешь про что. В общем, умному — намек…
Два ястреба кружили, раскинув крылья, около далекого желтоватого дыма, стоявшего, как шпиль, над кухней Лендинга: Зу, наверно, стряпает обед, подумал он и задержался у обочины, чтобы обратить в бегство толпу муравьев, поедавших дохлую лягушку. Стряпня Зу ему надоела — вечно одно и то же: капуста, ямс, стручки, кукурузный хлеб. Сейчас бы он с удовольствием встретил Снежного человека. Дома, в Нью-Орлеане, Снежный человек каждый день появлялся со своей замечательной тележкой, звеня замечательным колокольчиком, и за центы можно было купить целый бумажный колпак дробленого льда, политого десятью сиропами — вишневым и шоколадным, черничным и виноградным, целой радугой вкусов.
Муравьи рассыпались черными искрами: думая об Айдабеле, он прыгал и давил их ногами, но этот палаческий танец ничуть не утишил обиду. Ну, погоди! Погоди, вот он станет губернатором: напустит на нее полицию, посадит в подземелье с маленьким люком в потолке и будет смотреть оттуда и смеяться.
Но когда глазам открылся Лендинг, весь его силуэт, развалистый и затененный листвой, он забыл про Айдабелу.
Словно воздушные змеи, подтягиваемые к катушке, ястребы кругами спустились так низко, что их тени побежали по драночной крыше. Дым стоял ровно в жарком неподвижном воздухе — единственный признак того, что тут живут. Джоул видел и обследовал другие дома, тихие от безлюдья, но ни одного не было такого пустынного и немого: будто накрыли его стеклянным колпаком, и ждет там, чтобы обнять Джоула, день бесконечной скуки: каждый шаг в налитых свинцом туфлях приближал его к этому. Как далеко еще до вечера. И сколько еще впереди таких дней, таких месяцев?
Подходя к почтовому ящику, он увидел весело поднятый красный флажок, и хорошее настроение вернулось: Эллен все исправит, устроит так, чтобы он пошел в школу, где люди как люди. Распевая песню про синицу и стужу, он открыл рывком почтовый ящик; там лежала толстая пачка писем в водянисто-зеленых, знакомого вида конвертах. В таких приходили к Эллен письма от отца. И почерк был тот же, паутина: М-ру Пепе Альваресу, до востребования, Монтеррей, Мексика. Потом: М-ру Пепе Альваресу, до востребования, Фукуока, Япония. И еще, и еще. Семь писем, все — м-ру Пепе Альваресу, до востребования, — в Камден, Нью-Джерси; Лахор, Индия; Копенгаген, Дания; в Барселону, Испания; в Киокак, Айова.
А его писем среди этих не было. Он точно помнил, что положил их в ящик. Маленький Свет был при этом. И Зу. Где же они? Ну да, почтальон, наверное, приезжал. Но почему он не видел и не слышал его машины? Этот расхлябанный «форд» громыхает прилично. И тут под ногами в пыли он увидел свои монеты без бумажной обертки, пять центов и цент, блестевшие, как два разноцветных глаза.
В ту же секунду подобно бичу хлопнул в тишине выстрел; Джоул, нагнувшись за монетами, повернул заледеневшее лицо к дому — никого на крыльце и тропинке, никаких признаков жизни кругом. Снова выстрел. Ястребы замахали крыльями и полетели прочь над самыми вершинами деревьев, а их тени понеслись по раскаленному дорожному песку, как островки тьмы.
— Генри, по-моему, совсем заболел, — объяснила Айдабела. — Что-то ему нехорошо.
— Да мне самой нехорошо. Много от чего нехорошо.
Джоулу померещилось, что Айдабела улыбнулась ему. Улыбнулась не как все люди, а цинично скривила угол рта: на манер того, как Рандольф вздергивал бровь. Она задрала штанину и начала сколупывать болячку на колене.
— Ну как тебе там, в Лендинге, малец?
— Да, — сказала Флорабела и наклонилась вперед с лукавой ухмылкой. — Ничего такого не видел?
— Дом красивый, а так — ничего, — уклончиво ответил Джоул.
— Ну, а… — Флорабела соскользнула с гамака и уселась рядом с ним, облокотившись на арбуз. — Я хотела спросить…
— Смотри, — предупредила Айдабела, — сейчас выпытывать начнет.
И это позволило Джоулу разрядить напряжение смехом. В числе его грехов были ложь, воровство и дурные мысли; но неверность его натуре была чужда. Он понимал, что низостью будет исповедоваться Флорабеле, хотя ни в чем не нуждался сейчас так, как в сочувственном слушателе.
— Больно? — спросил он ее сестру, этим интересом к болячке желая показать свою благодарность.
— Эта? Старая? — сказала она и корябнула струп. — Тьфу, один раз у меня на заду чирей вырос с яйцо — и то хоть бы хны.
— Да? Крику было порядочно, когда мама тебя шлепнула и он лопнул, — собрав губки, напомнила Флорабела. Она постучала по арбузу, и он отозвался спело, гулко. — Хм, по звуку зеленей травы. — Ногтем она нацарапала на кожуре свои инициалы, потом корявое сердце, пронзила его стрелой и вывела ТН, означавшее, как она пояснила, застенчиво скосившись на Джоула, «Таинственный Незнакомец».
Айдабела вытащила нож.
— Гляди, — велела она, раскрыв противное узкое лезвие. — Таким зарезать можно, а? — Один убийственный удар, арбуз треснул, и она стала кромсать ею на большие куски, брызгая ледяным соком. — Папе оставьте, — предупредила она, удаляясь под дерево, чтобы попировать без помех.
— Холодный, — сказал Джоул, капая розовым на грудь рубашки. — Этот ручей у вас, наверно, как ледник. Он откуда течет — не из Утопленного пруда?
Флорабела посмотрела на Айдабелу, Айдабела — на Флорабелу. Обе, казалось, были в нерешительности — которой из них отвечать. Айдабела выплюнула мякоть и спросила:
— Тебе кто сказал?
— Сказал?
— Про Утопленный пруд.
Оттенок враждебности в ее тоне заставил Джоула насторожиться. Но в данном случае было неясно, каким образом правда может обойтись ему дороже лжи.
— А, человек, который там живет. Он мой друг.
Айдабела ответила громким саркастическим смехом.
— Кроме меня, тут никто к этой жуткой гостинице не подойдет; слышь, и то, даже глазиком одним его не видела.
— Сестра правильно говорит, — вмешалась Флорабела. — Она давно мечтала увидать отшельника; мама пугала нас: будете плохо себя вести, он вас утащит. Но теперь я думаю, что его просто выдумали взрослые.
Тут уж и Джоул мог дать волю сарказму.
— Если бы вы час назад были на дороге, я бы с удовольствием вас представил. Его зовут Маленький Свет, и он мне сделает… — но спохватился, что говорить об амулете запрещено.
На такое свидетельство Айдабеле ответить было нечем. Она была поставлена в тупик. И полна зависти. Она хмыкнула и запихнула в рот кусок арбуза.
Золотыми яблоками лежали на темной траве кружки солнечного света, пробившегося сквозь крону; над арбузной кожурой роились синие мухи; коровий бубенчик звенел где-то за ветряком лениво и монотонно. Генри снился страшный сон. Его судорожный храп, видимо, раздражал Флорабелу; она выплюнула семечки в ладонь и со словами «Старый противный, старый противный» швырнула в него.
Айдабела сперва ничего не сделала. Потом, встав, сложила нож и сунула в карман. Медленно, с непроницаемым лицом подошла к сестре, и та вдруг порозовела, нервно засмеялась.
Подбоченясь, Айдабела смотрела на нее гранитным взглядом. Она не произнесла ни слова, но дыхание со свистом вырывалось сквозь ее стиснутые зубы, и в ямке под шеей билась голубая жила. Старый пес прошлепал к ним и смотрел на Флорабелу с укором. Джоул отступил на несколько шагов: в семейной сцене он не хотел участвовать.
— У тебя как-нибудь глаза вылезут, — с вызовом сказала Флорабела. Но каменный взгляд был устремлен на нее по-прежнему, и дерзость ее стала таять. — Не понимаю, чего ты так развоевалась из-за гадкой собаки, — сказала она, крутя свой клубничный локон и невинно моргая. — Мама все равно заставит папу пристрелить ее, потому что она заразит нас какой-нибудь смертельной болезнью.
Айдабела шумно втянула носом воздух и кинулась — и покатились, покатились по земле, трепля друг дружку. У Флорабелы так задралась юбка, что Джоул покраснел; наконец, лягаясь, царапаясь, вопя, она сумела вырваться.
— Сестра, прошу тебя… прошу тебя, сестра… Умоляю! — Она забежала за орех: как всадницы на двухлошадной карусели, закружились вокруг ствола, в одну сторону, потом в другую. — Мама! Маму позови… мистер Нокс, она сбесилась… ПОМОГИТЕ! — Генри не остался в стороне и с лаем бросился догонять свой хвост. — Мистер Нокс!..
Но Джоул сам испугался Айдабелы. Такого бешеного создания он никогда не встречал — и такого стремительного: дома никто бы не поверил, что девчонка может быть такой быстрой. Кроме того, он знал по опыту, что если вмешаться, вину в итоге взвалят на него: с него все началось — вот как это будет преподнесено. Вдобавок, кто ей велел бросаться семечками? — в глубине души он был бы не против, если бы ей как следует надавали.
Она бросилась через двор, чтобы укрыться в доме, но напрасно — Айдабела отрезала ей дорогу. Одна за другой, с криками они пронеслись мимо Джоула, который, помимо желания и подобно дереву, стал щитом. Айдабела попробовала его оттолкнуть, он не двинулся с места, и тогда, тряхнув потными волосами, она уставила на него наглые зеленые глаза:
— С дороги, маменькин сынок.
Джоул подумал о ноже у нее в кармане и, несмотря на мольбы Флорабелы, решил, что лучше переместиться.
А они снова помчались, то кругами, то зигзагами меж деревьев, и волосы Флорабелы развевались за спиной. Когда они подбежали к ореху, тому, что повыше, она стала карабкаться по стволу. Айдабела стащила тяжелые башмаки.
— Далеко не уйдешь! — крикнула она и с обезьяньим проворством полезла на дерево.
Сучья качались, сломанные веточки и сорванные листья сыпались к ногам Джоула; он забегал в поисках лучшей точки для наблюдения, и небо обрушивалось синевой сквозь крону, а близнецы карабкались к солнцу, уменьшаясь головокружительно.
Флорабела долезла до самого верха, до макушки; но это была прочная позиция; здесь, укрепившись в развилке, она могла не страшиться атаки и отразить противницу простым пинком.
— Ничего, подожду, — сказала Айдабела и оседлала ветку. Она раздраженно посмотрела оттуда на Джоула. — Иди отсюда, ты.
— Пожалуйста, не обращай на нее внимания, мистер Нокс.
— Иди домой, маменькин сынок, вырезай из бумаги кукол. Джоул стоял, и ненавидел ее, и желал, чтобы она свалилась и сломала шею. Как всякая девчонка-сорванец, Айдабела была злая и вредная: парикмахер в Нун-сити знал ей цену. И толстая женщина с бородавкой — тоже. И Флорабела. Он пожал плечами и понурился.
— Приходи, когда ее не будет, — крикнула ему вслед Флорабела. — И помни, мистер Нокс, что я тебе сказала — сам знаешь про что. В общем, умному — намек…
Два ястреба кружили, раскинув крылья, около далекого желтоватого дыма, стоявшего, как шпиль, над кухней Лендинга: Зу, наверно, стряпает обед, подумал он и задержался у обочины, чтобы обратить в бегство толпу муравьев, поедавших дохлую лягушку. Стряпня Зу ему надоела — вечно одно и то же: капуста, ямс, стручки, кукурузный хлеб. Сейчас бы он с удовольствием встретил Снежного человека. Дома, в Нью-Орлеане, Снежный человек каждый день появлялся со своей замечательной тележкой, звеня замечательным колокольчиком, и за центы можно было купить целый бумажный колпак дробленого льда, политого десятью сиропами — вишневым и шоколадным, черничным и виноградным, целой радугой вкусов.
Муравьи рассыпались черными искрами: думая об Айдабеле, он прыгал и давил их ногами, но этот палаческий танец ничуть не утишил обиду. Ну, погоди! Погоди, вот он станет губернатором: напустит на нее полицию, посадит в подземелье с маленьким люком в потолке и будет смотреть оттуда и смеяться.
Но когда глазам открылся Лендинг, весь его силуэт, развалистый и затененный листвой, он забыл про Айдабелу.
Словно воздушные змеи, подтягиваемые к катушке, ястребы кругами спустились так низко, что их тени побежали по драночной крыше. Дым стоял ровно в жарком неподвижном воздухе — единственный признак того, что тут живут. Джоул видел и обследовал другие дома, тихие от безлюдья, но ни одного не было такого пустынного и немого: будто накрыли его стеклянным колпаком, и ждет там, чтобы обнять Джоула, день бесконечной скуки: каждый шаг в налитых свинцом туфлях приближал его к этому. Как далеко еще до вечера. И сколько еще впереди таких дней, таких месяцев?
Подходя к почтовому ящику, он увидел весело поднятый красный флажок, и хорошее настроение вернулось: Эллен все исправит, устроит так, чтобы он пошел в школу, где люди как люди. Распевая песню про синицу и стужу, он открыл рывком почтовый ящик; там лежала толстая пачка писем в водянисто-зеленых, знакомого вида конвертах. В таких приходили к Эллен письма от отца. И почерк был тот же, паутина: М-ру Пепе Альваресу, до востребования, Монтеррей, Мексика. Потом: М-ру Пепе Альваресу, до востребования, Фукуока, Япония. И еще, и еще. Семь писем, все — м-ру Пепе Альваресу, до востребования, — в Камден, Нью-Джерси; Лахор, Индия; Копенгаген, Дания; в Барселону, Испания; в Киокак, Айова.
А его писем среди этих не было. Он точно помнил, что положил их в ящик. Маленький Свет был при этом. И Зу. Где же они? Ну да, почтальон, наверное, приезжал. Но почему он не видел и не слышал его машины? Этот расхлябанный «форд» громыхает прилично. И тут под ногами в пыли он увидел свои монеты без бумажной обертки, пять центов и цент, блестевшие, как два разноцветных глаза.
В ту же секунду подобно бичу хлопнул в тишине выстрел; Джоул, нагнувшись за монетами, повернул заледеневшее лицо к дому — никого на крыльце и тропинке, никаких признаков жизни кругом. Снова выстрел. Ястребы замахали крыльями и полетели прочь над самыми вершинами деревьев, а их тени понеслись по раскаленному дорожному песку, как островки тьмы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
6
— Сиди смирно, — велела Зу. Глаза ее при кухонной лампе казались атласными. — Такого непоседы отродясь не видала. Сиди смирно, дай волосы тебе остричь: будешь бегать тут, как девочка, знаешь, что люди скажут? На корточках, скажут, писай. — Садовые ножницы щелкали под кромкой вазы, синей вазы, надетой на голову, как шлем. — Такие красивые волосы, прямо патока, давай-ка продадим их на парики.
Джоул передернул плечами.
— А ты что сказала, когда она это сказала?
— Что сказала?
— Что как тебе не стыдно стрелять из ружья, когда Рандольф болеет?
Зу хмыкнула.
— Ну, а я ей говорю: «Мисс Эйми, эти ястребы дом у нас утащат, если их не шугать». Говорю: «Весной десяток цыпляточек толстых убрали — то-то будет сладко болеть мистеру Рандольфу, когда в животе забурчит не евши».
Сняв вазу и сделав из ладоней телескоп, она стала ходить вокруг его стула и оглядывать свою работу со всех сторон.
— Вот это, я понимаю, красиво подстригли, — сказала она. — Поди в окно поглядись.
Вечер серебрил стекло, и лицо его отражалось прозрачно, измененное и слитое с мельтешащей мотыльковой желтизной лампы; он видел себя, и сквозь себя, и дальше; свистала в листве инжира ночная птица козодой, и синевою налитый воздух обрызгался светляками, плывшими во тьме, как огни кораблей. Стрижка обезобразила Джоула: из-за комплиментов Рандольфа он теперь интересовался своей внешностью, а в темном стекле предстал некто, похожий на идиота, из тех, что с громадными головами-глобусами.
— Жуть, — сказал он.
— Э-эх, — отозвалась Зу, складывая остатки ужина в жестяную банку с помоями для свиней. — Темный ты, все равно как Кег Браун. Темней его я не видела человека. А ты такой же темный.
Подражая Рандольфу, он выгнул бровь и сказал:
— Смею заметить, я кое-чего знаю, чего ты не знаешь, смею заметить.
Зу потеряла всю свою грацию; она прибиралась на кухне, пол скрипел под ее звериной поступью, и длинное лицо, осветившееся у лампы, когда она нагнулась привернуть свет, было маской печальной обиды.
— Смею заметить, — сказала она, теребя косынку на шее и не глядя на Джоула, — смею заметить, ты, конечно, умнее Зу, только она людей зазря не обижает, не будет им доказывать, что они никудышные.
— Не, — сказал Джоул, — я просто пошутил, честное слово, — и обнял ее, уткнул лицо ей в грудь. Она приятно пахла, странным темным кислым приятным запахом, и пальцы, гладившие его по голове, были прохладные, сильные. — Я люблю тебя, потому что ты должна меня любить, потому что должна.
— Господи, господи, — сказала она, освобождаясь, — совсем еще котеночек. А большой вырастешь… ох, будешь парень.
Стоя в дверях, он смотрел, как ее лампа разрезает мрак, увидел, как окрасились окна в доме Джизуса: он здесь, она там, и теперь целая ночь между ними. Вечер выдался странный: Рандольф не выходил из комнаты, а Эйми, готовя подносы с ужином, один для него, другой, по-видимому, для мистера Сансома («Мистер Сансом холодные стручки есть не станет», — сказала она), задержалась у стола только для того, чтобы выпить стакан снятого молока. Джоул, однако, разговаривал, и разговором отодвигал свои тревоги, а Зу рассказывала небылицы, печальные и смешные, и то и дело голоса их встречались, сплетались в протяжную песню, балладу летней кухни.
С самого начала он улавливал сложные звуки дома, звуки на грани слышного, усадочные вздохи камня и досок, словно старые комнаты постоянно вдыхали-выдыхали ветер, и Джоул запомнил слова Рандольфа: «Знаешь, мы погружаемся — за прошлый год на десять сантиметров». Он проваливался в землю, этот дом, и все тонули вместе с ним: проходя через зал, Джоул представил себе, как кроты прокладывают серебристые тоннели в затмившихся коридорах, как корчится в забитых землей комнатах тощая гвоздика и вскрывает глазницы черепа сирень; прочь! — сказал он, карабкаясь к лампе, бросавшей сверху нервный свет на лестницу. Прочь! сказал он потому, что воображение его было таким шальным и ужасным. Ну может ли исчезнуть целый дом? Да, он о таком слышал. Мистеру Мистерии только пальцами щелкнуть, и что угодно пропадет. Даже люди. Могут исчезнуть с лица земли. Вот и с отцом так случилось; исчез, но не печально и благородно, как мама, а просто исчез, и у Джоула не было никаких оснований думать, что он найдется. Так зачем они притворяются? Сказали бы прямо: «Нет мистера Сансома, нет у тебя отца», — и отослали бы его. Эллен всегда рассуждала о том, что надо поступать порядочно, по-христиански; он не совсем понимал ее, а теперь понял: правду говорить — вот что порядочно, по-христиански. Он шагал медленно, не во сне, но в забытьи, и видел в забытьи гостиницу «Морок», покосившиеся заплесневелые комнаты, треснувшие от ветра окна, затканные черным ткачом, и вдруг понял, что не гостиница это и никогда не была гостиницей: это — место, куда приходят люди, исчезнув с лица земли, умершие, но не мертвые. И представился ему танцевальный зал, о котором рассказывал отшельник: там гобеленом сумерек затянуты стены и на вспученных полах сухие остовы букетов рассыпаются в пыль под его сонной стопой; он ступал в темноте по праху шипов и ждал, чтобы прозвучало имя — его имя, — но даже здесь отец не звал его к себе. Тень рояля прильнула к сводчатому потолку, как крыло ночной бабочки, а за клавишами, с глазами, налитыми лунным молоком, и в сбитом набок парике, в холод ных белых буклях, сидела Дама: не тень ли загробная миссис Джимми Боб Морок? Той, что сожгла себя в меблированной комнате в Сент-Луисе. Не это ли — разгадка?
Его ударило по колену. Все, что произошло, произошло быстро: мелькнул слабый свет, хлопнула дверь наверху в коридоре, и тут его что-то ударило, что-то пролетело дальше, прыгая вниз по ступенькам, и все суставы в нем будто разошлись, а внутренности размотались, как пружинки в лопнувших часах. По залу катился, подскакивая, красный мячик, и Джоул подумал об Айдабеле: ему хотелось быть таким же смелым; ему хотелось, чтобы у него был браг, сестра, кто-нибудь; ему хотелось умереть.
Рандольф перегнулся через перила наверху, руки сложив под крыльями кимоно; глаза у него были мутные и остановившиеся, пьяные, — если он и заметил Джоула, то никак этого не показал. Потом, шурша своим кимоно, он пересек холл и открыл дверь; трепетный свет свечей поплыл по его лицу. Внутрь он не вошел, а остался у двери, странно шевеля руками; потом начал спускаться по лестнице и, дойдя до Джоула, сказал только:
— Пожалуйста, принеси стакан воды.
Не сказав больше ни слова, он поднялся обратно и ушел в комнату, а Джоул все стоял на лестнице, не в силах двинуться: голоса жили в стенах, усадочные вздохи камня и досок, звуки на грани слышного.
— Войди, — голос Эйми разнесся по всему дому, и Джоул, стоя на пороге, почувствовал, что сердце в нем от чего-то отделилось.
— Осторожнее, мой милый. — Рандольф сидел лениво в ногах кровати с балдахином. — Не разлей воду.
Но Джоул не мог совладать с дрожью в руках и не мог сфокусировать глаза: Эйми и Рандольф, хотя сидели порознь, срослись как сиамские близнецы: диковинное животное, полумужчина-полуженщина. Горели свечи, дюжина или около того, вяло склонившиеся, согнутые ночной теплынью. В их свете поблескивал известняк камина, и зверинец хрустальных колокольчиков на каминной полке отозвался на шаги Джоула ручейным звоном. Крепко пахло астматическими сигаретами, несвежим бельем и перегаром. Холодное лицо Эйми медальным профилем вырисовывалось на фоне закрытого окна, куда стучались с размеренностью часов насекомые; она вышивала, покачиваясь взад-вперед в кресле, и рука в перчатке размеренно колола иглой сиреневую ткань. Она была похожа на восковой автомат, куклу в натуральную величину, и сосредоточенность ее казалась неестественной: притворился человек, будто читает, а книгу-то держит вверх ногами. Столь же умышленной выглядела и поза Рандольфа, чистившего ногти гусиным пером; Джоул чувствовал, что его присутствие здесь они воспринимают как неприличное, но ни удалиться нельзя было, ни дальше ступить. На столике возле кровати находились два весьма занимательных предмета: травленого стекла шар, украшенный венецианскими сценами с озорными гондольерами и парочками, которые плыли на золотых гондолах мимо роскошных дворцов по ландринно-голубым каналам, и из молочного стекла обнаженная с висячим серебряным зеркальцем. В этом зеркальце отражалась пара глаз; в тот миг, когда Джоул их заметил, он перестал замечать все остальное.
Глаза серые, со слезой, — тускло блестя, они смотрели на Джоула и вскоре, словно признав его, важно моргнули и отвернулись… так что теперь он их видел только вместе с головой, бритой головой, лежавшей бессильно и недвижимо на несвежих подушках.
— Он хочет воды, — сказал Рандольф, прочищая пером ноготь большого пальца. — Надо подать ему: бедный Эдди совершенно беспомощен. И Джоул спросил:
— Это он?
— Мистер Сансом, — подтвердила Эйми, собрав губы в бутон наподобие того розового, что она вышивала. — Это мистер Сансом.
— Но вы мне не сказали.
Рандольф ухватился за спинку кровати и встал; кимоно распахнулось, открыв розовые упитанные бедра, безволосые голени. Как нередко бывает с полными людьми, он двигался с неожиданной легкостью, но слишком много было выпито: он шел с застывшей улыбкой к Джоулу, и казалось, вот-вот повалится. Нагнувшись к самому лицу Джоула, он прошептал:
— Не сказали чего, малыш?
Глаза снова заняли все зеркальце, их отражение подрагивало в неверном свете; потом из-под одеяла высунулась рука с золотым обручальным кольцом и уронила красный мячик: это было как брошенная реплика, как вызов, и Джоул, забыв о Рандольфе, живо двинулся ему навстречу.
Джоул передернул плечами.
— А ты что сказала, когда она это сказала?
— Что сказала?
— Что как тебе не стыдно стрелять из ружья, когда Рандольф болеет?
Зу хмыкнула.
— Ну, а я ей говорю: «Мисс Эйми, эти ястребы дом у нас утащат, если их не шугать». Говорю: «Весной десяток цыпляточек толстых убрали — то-то будет сладко болеть мистеру Рандольфу, когда в животе забурчит не евши».
Сняв вазу и сделав из ладоней телескоп, она стала ходить вокруг его стула и оглядывать свою работу со всех сторон.
— Вот это, я понимаю, красиво подстригли, — сказала она. — Поди в окно поглядись.
Вечер серебрил стекло, и лицо его отражалось прозрачно, измененное и слитое с мельтешащей мотыльковой желтизной лампы; он видел себя, и сквозь себя, и дальше; свистала в листве инжира ночная птица козодой, и синевою налитый воздух обрызгался светляками, плывшими во тьме, как огни кораблей. Стрижка обезобразила Джоула: из-за комплиментов Рандольфа он теперь интересовался своей внешностью, а в темном стекле предстал некто, похожий на идиота, из тех, что с громадными головами-глобусами.
— Жуть, — сказал он.
— Э-эх, — отозвалась Зу, складывая остатки ужина в жестяную банку с помоями для свиней. — Темный ты, все равно как Кег Браун. Темней его я не видела человека. А ты такой же темный.
Подражая Рандольфу, он выгнул бровь и сказал:
— Смею заметить, я кое-чего знаю, чего ты не знаешь, смею заметить.
Зу потеряла всю свою грацию; она прибиралась на кухне, пол скрипел под ее звериной поступью, и длинное лицо, осветившееся у лампы, когда она нагнулась привернуть свет, было маской печальной обиды.
— Смею заметить, — сказала она, теребя косынку на шее и не глядя на Джоула, — смею заметить, ты, конечно, умнее Зу, только она людей зазря не обижает, не будет им доказывать, что они никудышные.
— Не, — сказал Джоул, — я просто пошутил, честное слово, — и обнял ее, уткнул лицо ей в грудь. Она приятно пахла, странным темным кислым приятным запахом, и пальцы, гладившие его по голове, были прохладные, сильные. — Я люблю тебя, потому что ты должна меня любить, потому что должна.
— Господи, господи, — сказала она, освобождаясь, — совсем еще котеночек. А большой вырастешь… ох, будешь парень.
Стоя в дверях, он смотрел, как ее лампа разрезает мрак, увидел, как окрасились окна в доме Джизуса: он здесь, она там, и теперь целая ночь между ними. Вечер выдался странный: Рандольф не выходил из комнаты, а Эйми, готовя подносы с ужином, один для него, другой, по-видимому, для мистера Сансома («Мистер Сансом холодные стручки есть не станет», — сказала она), задержалась у стола только для того, чтобы выпить стакан снятого молока. Джоул, однако, разговаривал, и разговором отодвигал свои тревоги, а Зу рассказывала небылицы, печальные и смешные, и то и дело голоса их встречались, сплетались в протяжную песню, балладу летней кухни.
С самого начала он улавливал сложные звуки дома, звуки на грани слышного, усадочные вздохи камня и досок, словно старые комнаты постоянно вдыхали-выдыхали ветер, и Джоул запомнил слова Рандольфа: «Знаешь, мы погружаемся — за прошлый год на десять сантиметров». Он проваливался в землю, этот дом, и все тонули вместе с ним: проходя через зал, Джоул представил себе, как кроты прокладывают серебристые тоннели в затмившихся коридорах, как корчится в забитых землей комнатах тощая гвоздика и вскрывает глазницы черепа сирень; прочь! — сказал он, карабкаясь к лампе, бросавшей сверху нервный свет на лестницу. Прочь! сказал он потому, что воображение его было таким шальным и ужасным. Ну может ли исчезнуть целый дом? Да, он о таком слышал. Мистеру Мистерии только пальцами щелкнуть, и что угодно пропадет. Даже люди. Могут исчезнуть с лица земли. Вот и с отцом так случилось; исчез, но не печально и благородно, как мама, а просто исчез, и у Джоула не было никаких оснований думать, что он найдется. Так зачем они притворяются? Сказали бы прямо: «Нет мистера Сансома, нет у тебя отца», — и отослали бы его. Эллен всегда рассуждала о том, что надо поступать порядочно, по-христиански; он не совсем понимал ее, а теперь понял: правду говорить — вот что порядочно, по-христиански. Он шагал медленно, не во сне, но в забытьи, и видел в забытьи гостиницу «Морок», покосившиеся заплесневелые комнаты, треснувшие от ветра окна, затканные черным ткачом, и вдруг понял, что не гостиница это и никогда не была гостиницей: это — место, куда приходят люди, исчезнув с лица земли, умершие, но не мертвые. И представился ему танцевальный зал, о котором рассказывал отшельник: там гобеленом сумерек затянуты стены и на вспученных полах сухие остовы букетов рассыпаются в пыль под его сонной стопой; он ступал в темноте по праху шипов и ждал, чтобы прозвучало имя — его имя, — но даже здесь отец не звал его к себе. Тень рояля прильнула к сводчатому потолку, как крыло ночной бабочки, а за клавишами, с глазами, налитыми лунным молоком, и в сбитом набок парике, в холод ных белых буклях, сидела Дама: не тень ли загробная миссис Джимми Боб Морок? Той, что сожгла себя в меблированной комнате в Сент-Луисе. Не это ли — разгадка?
Его ударило по колену. Все, что произошло, произошло быстро: мелькнул слабый свет, хлопнула дверь наверху в коридоре, и тут его что-то ударило, что-то пролетело дальше, прыгая вниз по ступенькам, и все суставы в нем будто разошлись, а внутренности размотались, как пружинки в лопнувших часах. По залу катился, подскакивая, красный мячик, и Джоул подумал об Айдабеле: ему хотелось быть таким же смелым; ему хотелось, чтобы у него был браг, сестра, кто-нибудь; ему хотелось умереть.
Рандольф перегнулся через перила наверху, руки сложив под крыльями кимоно; глаза у него были мутные и остановившиеся, пьяные, — если он и заметил Джоула, то никак этого не показал. Потом, шурша своим кимоно, он пересек холл и открыл дверь; трепетный свет свечей поплыл по его лицу. Внутрь он не вошел, а остался у двери, странно шевеля руками; потом начал спускаться по лестнице и, дойдя до Джоула, сказал только:
— Пожалуйста, принеси стакан воды.
Не сказав больше ни слова, он поднялся обратно и ушел в комнату, а Джоул все стоял на лестнице, не в силах двинуться: голоса жили в стенах, усадочные вздохи камня и досок, звуки на грани слышного.
— Войди, — голос Эйми разнесся по всему дому, и Джоул, стоя на пороге, почувствовал, что сердце в нем от чего-то отделилось.
— Осторожнее, мой милый. — Рандольф сидел лениво в ногах кровати с балдахином. — Не разлей воду.
Но Джоул не мог совладать с дрожью в руках и не мог сфокусировать глаза: Эйми и Рандольф, хотя сидели порознь, срослись как сиамские близнецы: диковинное животное, полумужчина-полуженщина. Горели свечи, дюжина или около того, вяло склонившиеся, согнутые ночной теплынью. В их свете поблескивал известняк камина, и зверинец хрустальных колокольчиков на каминной полке отозвался на шаги Джоула ручейным звоном. Крепко пахло астматическими сигаретами, несвежим бельем и перегаром. Холодное лицо Эйми медальным профилем вырисовывалось на фоне закрытого окна, куда стучались с размеренностью часов насекомые; она вышивала, покачиваясь взад-вперед в кресле, и рука в перчатке размеренно колола иглой сиреневую ткань. Она была похожа на восковой автомат, куклу в натуральную величину, и сосредоточенность ее казалась неестественной: притворился человек, будто читает, а книгу-то держит вверх ногами. Столь же умышленной выглядела и поза Рандольфа, чистившего ногти гусиным пером; Джоул чувствовал, что его присутствие здесь они воспринимают как неприличное, но ни удалиться нельзя было, ни дальше ступить. На столике возле кровати находились два весьма занимательных предмета: травленого стекла шар, украшенный венецианскими сценами с озорными гондольерами и парочками, которые плыли на золотых гондолах мимо роскошных дворцов по ландринно-голубым каналам, и из молочного стекла обнаженная с висячим серебряным зеркальцем. В этом зеркальце отражалась пара глаз; в тот миг, когда Джоул их заметил, он перестал замечать все остальное.
Глаза серые, со слезой, — тускло блестя, они смотрели на Джоула и вскоре, словно признав его, важно моргнули и отвернулись… так что теперь он их видел только вместе с головой, бритой головой, лежавшей бессильно и недвижимо на несвежих подушках.
— Он хочет воды, — сказал Рандольф, прочищая пером ноготь большого пальца. — Надо подать ему: бедный Эдди совершенно беспомощен. И Джоул спросил:
— Это он?
— Мистер Сансом, — подтвердила Эйми, собрав губы в бутон наподобие того розового, что она вышивала. — Это мистер Сансом.
— Но вы мне не сказали.
Рандольф ухватился за спинку кровати и встал; кимоно распахнулось, открыв розовые упитанные бедра, безволосые голени. Как нередко бывает с полными людьми, он двигался с неожиданной легкостью, но слишком много было выпито: он шел с застывшей улыбкой к Джоулу, и казалось, вот-вот повалится. Нагнувшись к самому лицу Джоула, он прошептал:
— Не сказали чего, малыш?
Глаза снова заняли все зеркальце, их отражение подрагивало в неверном свете; потом из-под одеяла высунулась рука с золотым обручальным кольцом и уронила красный мячик: это было как брошенная реплика, как вызов, и Джоул, забыв о Рандольфе, живо двинулся ему навстречу.
7
Она шла по дороге, поддавая ногой камешки и насвистывая. Бамбуковое удилище у нее на плече указывало на послеполуденное солнце. На ней были игрушечного вида темные очки, и она несла ведерко из-под патоки. Пес Генри плелся рядом, жарко вывесив язык. И Джоул, дожидавшийся почтальона, спрятался за сосну; погоди, сейчас устроим, напугаем до… ага, вот она уже близко.
Тут она остановилась, сняла очки и протерла своими защитными шортами. Заслонив ладонью глаза, она посмотрела прямо на его сосну и за нее: на веранде Лендинга никого не было, никаких признаков жизни поблизости. Пожала плечами.
— Генри, — сказала она, и пес печально поднял глаза. — Генри, ты решай: нужен он нам или не нужен? — Генри зевнул, в рот ему влетела муха, и он проглотил ее. — Генри, — продолжала она, вглядываясь в облюбованную сосну, — ты замечал, какие чудные тени бывают у деревьев? — Пауза. — Ну ладно, красавец, выходи.
Джоул застенчиво вышел на свет.
— Привет, Айдабела, — сказал он, и Айдабела засмеялась, и смех этот был шершавей колючей проволоки.
— Слушай, ты, — сказала она, — последний мальчишка, который попробовал фокусничать с Айдабелой, до сих пор очухивается. — Она опять надела темные очки и поддернула шорты. — Мы с Генри идем сомов наловить на обед, и если хочешь быть нам полезным, давай с нами.
— Как это — быть полезным?
— А червей на крючки надевать… — наклонив ведерко, показала его кишащее белым нутро.
Джоул с отвращением отвел глаза, но подумал: да, хочу пойти с Айдабелой, что угодно, только не быть одному, червей надевать, ноги ей целовать, все равно.
— Переоделся бы, — сказала Айдабела. — Нарядился, как в церковь.
В самом деле, он надел свой лучший костюм из белой фланели, купленный для уроков танца; а оделся так потому, что Рандольф обещал нарисовать с него портрет. За обедом, однако, Эйми сказала, что Рандольф нездоров.
— Бедное дитя, да еще в такую жару; мне кажется, что если бы он немного сбавил в весе, ему было бы легче. С Анджелой Ли было то же самое — в жару лежала пластом.
Что до Анджелы Ли, то Зу рассказала о ней такую странную историю: «Удивительное дело приключилось со старой хозяйкой, детка, перед самой ее смертью: борода у ней выросла. Так и поперла — прямо самые настоящие волосы; цветом желтые, а жесткие, как проволока. Я ее брила: сама парализованная с головы до пяток, а кожа — что на покойнике. А растет быстро, борода-то, прямо не поспеешь, и как умерла она, мисс Эйми парикмахера из города позвала. Этот только глянул на нее — и бегом по лестнице, и к двери. Ну, скажу тебе, посмеялась я, — удержишься разве?»
— А-а, это у меня старый костюм, — сказал он, потому что боялся идти переодеваться: Эйми, чего доброго, не пустит, а то еще и заставит читать отцу. А отец был парализован, как Анджела Ли, беспомощен; он мог выговорить несколько слов (сын, дай, мяч, пить), чуть-чуть шевелить головой (да, нет) и одной рукой уронить теннисный мячик (сигнал просьбы). Все удовольствие, всю боль он выражал глазами, и глаза его, как окна летом, редко бывали закрыты — всегда глядели, даже во сне.
Айдабела дала ему нести ведерко с червями. Через поле тростника, узкой тропинкой в гору мимо негритянского двора, где голый ребенок гладил маленькую черную козу, по аллее черемухи пришли в лес.
— Наклюкаешься от нее, как чижик, — сказала она про черемуху. — Дикие кошки, жадины, так напиваются, что всю ночь вопят… Послушал бы ты их — орут, как ненормальные, от луны и черемухи.
Невидимые птицы, листьями шурша, шныряли, пели; под невозмутимой сенью беспокойные ноги топтали плюшевый мох; меловой свет цедился, разбавляя природную тьму. Бамбуковая удочка Айдабелы цепляла нижние ветви: пес возбужденно и подозрительно ломился сквозь заросли ежевики. Генри — дозорный, Айдабела — проводник, Джоул — пленник: трое исследователей в сумрачном походе по отлого сбегающей вниз стране. Черные с оранжевым кантом бабочки кружились над стоячими лужами размером с колесо, крыльями чертя по зеркалам из ряски; целлофановые выползки гремучих змей валялись на тропинке; в рваных серебряных сорочках паутины лежал валежник. Прошли мимо маленькой человеческой могилы — на колотом дереве креста надпись: «Тоби, убитая кошкой». Могила осела, выбросила корень платана — видно было, что старая могила.
— Что это значит, — спросил Джоул, — убитая кошкой?
Это было до моего рождения, — ответила Айдабела так, как будто дальнейших объяснений не требовалось. Она сошла с тропинки на толстый ковер прошлогодней листвы; в отдалении прошмыгнул скунс, и Генри кинулся туда. — Эта Тоби, ты понимаешь, была негритянская малютка, а мама ее работала у старой миссис Скалли, ну как Зу сейчас. Она была женой Джизуса Фивера, а Тоби — их дочка. У миссис Скалли была большая красивая персидская кошка; один раз, когда Тоби спала, кошка к ней подкралась, присосалась ртом к ее рту и выпила из нее весь дух.
Тут она остановилась, сняла очки и протерла своими защитными шортами. Заслонив ладонью глаза, она посмотрела прямо на его сосну и за нее: на веранде Лендинга никого не было, никаких признаков жизни поблизости. Пожала плечами.
— Генри, — сказала она, и пес печально поднял глаза. — Генри, ты решай: нужен он нам или не нужен? — Генри зевнул, в рот ему влетела муха, и он проглотил ее. — Генри, — продолжала она, вглядываясь в облюбованную сосну, — ты замечал, какие чудные тени бывают у деревьев? — Пауза. — Ну ладно, красавец, выходи.
Джоул застенчиво вышел на свет.
— Привет, Айдабела, — сказал он, и Айдабела засмеялась, и смех этот был шершавей колючей проволоки.
— Слушай, ты, — сказала она, — последний мальчишка, который попробовал фокусничать с Айдабелой, до сих пор очухивается. — Она опять надела темные очки и поддернула шорты. — Мы с Генри идем сомов наловить на обед, и если хочешь быть нам полезным, давай с нами.
— Как это — быть полезным?
— А червей на крючки надевать… — наклонив ведерко, показала его кишащее белым нутро.
Джоул с отвращением отвел глаза, но подумал: да, хочу пойти с Айдабелой, что угодно, только не быть одному, червей надевать, ноги ей целовать, все равно.
— Переоделся бы, — сказала Айдабела. — Нарядился, как в церковь.
В самом деле, он надел свой лучший костюм из белой фланели, купленный для уроков танца; а оделся так потому, что Рандольф обещал нарисовать с него портрет. За обедом, однако, Эйми сказала, что Рандольф нездоров.
— Бедное дитя, да еще в такую жару; мне кажется, что если бы он немного сбавил в весе, ему было бы легче. С Анджелой Ли было то же самое — в жару лежала пластом.
Что до Анджелы Ли, то Зу рассказала о ней такую странную историю: «Удивительное дело приключилось со старой хозяйкой, детка, перед самой ее смертью: борода у ней выросла. Так и поперла — прямо самые настоящие волосы; цветом желтые, а жесткие, как проволока. Я ее брила: сама парализованная с головы до пяток, а кожа — что на покойнике. А растет быстро, борода-то, прямо не поспеешь, и как умерла она, мисс Эйми парикмахера из города позвала. Этот только глянул на нее — и бегом по лестнице, и к двери. Ну, скажу тебе, посмеялась я, — удержишься разве?»
— А-а, это у меня старый костюм, — сказал он, потому что боялся идти переодеваться: Эйми, чего доброго, не пустит, а то еще и заставит читать отцу. А отец был парализован, как Анджела Ли, беспомощен; он мог выговорить несколько слов (сын, дай, мяч, пить), чуть-чуть шевелить головой (да, нет) и одной рукой уронить теннисный мячик (сигнал просьбы). Все удовольствие, всю боль он выражал глазами, и глаза его, как окна летом, редко бывали закрыты — всегда глядели, даже во сне.
Айдабела дала ему нести ведерко с червями. Через поле тростника, узкой тропинкой в гору мимо негритянского двора, где голый ребенок гладил маленькую черную козу, по аллее черемухи пришли в лес.
— Наклюкаешься от нее, как чижик, — сказала она про черемуху. — Дикие кошки, жадины, так напиваются, что всю ночь вопят… Послушал бы ты их — орут, как ненормальные, от луны и черемухи.
Невидимые птицы, листьями шурша, шныряли, пели; под невозмутимой сенью беспокойные ноги топтали плюшевый мох; меловой свет цедился, разбавляя природную тьму. Бамбуковая удочка Айдабелы цепляла нижние ветви: пес возбужденно и подозрительно ломился сквозь заросли ежевики. Генри — дозорный, Айдабела — проводник, Джоул — пленник: трое исследователей в сумрачном походе по отлого сбегающей вниз стране. Черные с оранжевым кантом бабочки кружились над стоячими лужами размером с колесо, крыльями чертя по зеркалам из ряски; целлофановые выползки гремучих змей валялись на тропинке; в рваных серебряных сорочках паутины лежал валежник. Прошли мимо маленькой человеческой могилы — на колотом дереве креста надпись: «Тоби, убитая кошкой». Могила осела, выбросила корень платана — видно было, что старая могила.
— Что это значит, — спросил Джоул, — убитая кошкой?
Это было до моего рождения, — ответила Айдабела так, как будто дальнейших объяснений не требовалось. Она сошла с тропинки на толстый ковер прошлогодней листвы; в отдалении прошмыгнул скунс, и Генри кинулся туда. — Эта Тоби, ты понимаешь, была негритянская малютка, а мама ее работала у старой миссис Скалли, ну как Зу сейчас. Она была женой Джизуса Фивера, а Тоби — их дочка. У миссис Скалли была большая красивая персидская кошка; один раз, когда Тоби спала, кошка к ней подкралась, присосалась ртом к ее рту и выпила из нее весь дух.