Зашнуровывая туфли, Джоул увидел перо сойки. Оно плавало над головой, словно зацепившись за паутину. Он поймал его, отнес к бюро и положил в лаковую шкатулку, обитую изнутри красным плюшем; ему пришло в голову, что неплохо бы спрятать сюда и патрон Сэма Редклифа. Джоул был большой любитель всякого рода сувениров, хранил и регистрировал разные пустяки. У него собралось много замечательных коллекций, и он с болью оставил их в Нью-Орлеане, послушавшись Эллен. И фотографии из журналов, и заграничные монеты, и книги, и камни — ни одной пары похожих, — и чудесное собрание, которое он обозначил просто «разное»: перо и патрон были бы там кстати. Может быть, Эллен пришлет ему эти вещи почтой, а может, он все начнет сначала или же…
В дверь постучали.
Это отец, Джоул не сомневался. Наверняка он. А что сказать: здравствуй, папа, отец, мистер Сансом? Привет? Обняться, пожать руку, поцеловать? Ну почему он не почистил зубы, почему пропал майоров чемодан с чистой рубашкой? Он быстро завязал шнурок бантиком, крикнул: «Да?» — и выпрямился, готовясь произвести самое лучшее, самое мужественное впечатление.
Дверь открылась. На пороге стояла мисс Эйми, бережно поддерживая руку в перчатке другой рукой; она приветливо кивнула, направилась к нему, и он заметил у нее намечающиеся пушистые усики.
— Доброе утро, — сказал он и с улыбкой протянул руку. Конечно, он был разочарован, но вместе с тем почему-то ощутил облегчение.
С недоуменным выражением на сухоньком личике она посмотрела на протянутую руку. Покачала головой, прошла мимо и остановилась перед окном, спиной к Джоулу.
— Первый час, — сказала она.
Улыбка у него на лице вдруг сделалась деревянной и ненужной. Он спрятал руки в карманы.
— Жаль, что ты приехал вчера так поздно: Рандольф собирался устроить более веселую встречу. — Голос ее звучал жеманно, утомленно и напоминал шипение спускаемого воздушного шарика. — Но это даже к лучшему: понимаешь, бедное дитя страдает астмой, вчера у него был ужасный приступ. Он рассердится, что я не сказала ему о твоем приезде, но лучше ему посидеть в комнате — хотя бы до ужина.
Джоул не знал, что ответить. Он вспомнил, что Сэм Редклиф говорил о каком-то двоюродном брате, а одна из сестер, Флорабела, — о кузене Рандольфе. Во всяком случае, судя по словам Эйми, Рандольф должен быть мальчиком примерно его возраста.
— Рандольф — наш двоюродный брат, и очень тебя почитает, — сказала она, повернувшись к нему. Резкий солнечный свет подчеркивал ее бледность, а ее крохотные глаза теперь смотрели на Джоула пристально, с настороженностью. Лицо ее было как бы не в фокусе — как будто под нерасполагающей маской глупого жеманства жила и хотела объявиться совсем другая личность; в минуты, когда она забывала следить за собой, в расплывчатости этой угадывались смятение, паника, и речь ее звучала так, как будто она не вполне уверена в том, что означает каждое слово.
— У тебя остались деньги oт тех, что мой муж перевел миссис Кендал?
— С доллар, наверно, — сказал он и неохотно протянул ей кошелек. — Ночевка в кафе дорого стоила.
— Пожалуйста, оставь себе. Просто хотела выяснить: разумный ли ты мальчик, бережливый? — И вдруг с раздражением спросила: Почему ты мнешься? Тебе надо в одно место?
— Нет, нет, — он почувствовал себя так, словно обмочился при людях. — Нет.
— К сожалению, у нас нет современных удобств. Рандольф против такого рода приспособлений. Но там, — она кивнула на умывальник, — в нижнем отделении для тебя стоит ночной горшок.
— Да, — сказал убитый Джоул.
— И электричество мы, конечно, не провели. У нас есть свечи и лампы; и те и другие приманивают мошек, но все-таки, ты что предпочтешь?
— То, чего у вас больше, — сказал он, хотя на самом деле хотел свечи — они напоминали о Секретной девятке Сент-Дивал-стрит, уличном клубе сыщиков, которого он был казначеем и официальным историком. И он вспомнил собрания клуба, когда в бутылках из-под кока-колы горели длинные свечи, украденные в магазине мелочей, и Высший агент номер один Сэмми Силверстайн использовал старую коровью кость в качестве председательского молотка.
Мисс Эйми взглянула на кочергу, почти закатившуюся под высокое кресло.
— Ты не мог бы поднять это и поставить к камину? Я сюда заходила, — объяснила она, пока он выполнял ее просьбу, — а в комнату залетела птица; так неприятно… тебя не разбудили?
Джоул замешкался с ответом.
— Кажется, я что-то слышал. И проснулся.
— Ну, двенадцати часов сна вполне достаточно. — Она села в кресло и скрестила ноги, тонкие, как спички; на ней были белые туфли без каблуков, вроде тех, что носят больничные сестры. — Да, утро кончилось, и опять жара. Какое неприятное время — лето.
Ее отчужденная манера вести разговор больше не вызывала у Джоула враждебности, а только некоторую неловкость. Вообще женщины ее возраста — между сорока пятью и пятьюдесятью — были с ним довольно ласковы, и он воспринимал их симпатию как должное; если же, в редких случаях, расположения не возникало, он знал, с какой легкостью может его добиться: улыбка, печальный взгляд, тонкий комплимент:
— Знаете, мне так нравятся ваши волосы — очень цвет красивый.
Лесть не произвела явного действия, поэтому:
— И комната такая хорошая.
Тут он попал в цель.
— Я всегда считала, что это самая милая комната в доме. Здесь родился кузен Рандольф: на этой самой кровати. И Анджела Ли, мать Рандольфа… красавица… родом из Мемфиса… здесь умерла… всего несколько лет назад. С тех пор мы комнатой не пользовались. — Она вдруг вскинула голову, словно услышав далекий звук; прищурилась, потом совсем закрыла глаза. — Ты, наверное, обратил внимание на вид из окна?
Джоул признался, что нет, и вежливо подошел к окну. Внизу, под огненными волнами зноя, лежал сад — спутанные заросли сирени и зебролистой калатеи, бегонии, плакучих ив с понурыми ветвями в нежно мерцающем кружеве листьев и низкорослых, как на восточной гравюре, вишен, раскинувших полуденному солнцу свою грубую зелень. Не запущенность была в этом продолговатом участке джунглей, а словно кто-то буйный расшвырял как попало невероятную смесь семян. Трава, цветы, кусты и лозы — все сбилось в сплошную массу. Мощные магнолии и мыльные деревья охватывали сад глухой стеной. А напротив дома, в дальнем конце, высилось нечто необыкновенное: как растопыренная рука, торчали из земли пять белых желобчатых колонн, сообщая всему вокруг вид древней, навещаемой призраками руины; дикий виноград карабкался по этим ненадежным опорам, а о среднюю колонну точил когти тигровый кот.
Мисс Эйми поднялась и стала рядом с ним. Она была сантиметра на три ниже Джоула.
— В школе на уроке древней истории нам надо было рисовать колонны наподобие этих. Мисс Кадински сказала, что у меня получилось лучше всех, и повесила рисунок на доску объявлений, — похвасталась она. — … Колонны… Рандольф их тоже обожает; они были частью старой боковой террасы, — продолжала она задумчиво. — Анджела Ли — молодая невеста, только что из Мемфиса, а я ребенок, младше тебя. Вечерами мы сидели на боковой террасе, пили вишневую воду, слушали сверчков и ждали восхода луны. Анджела Ли вышивала шаль для меня — как-нибудь ее увидишь, Рандольф накрыл ею стол у себя в комнате… обидно, пропадает вещь. — Она говорила так тихо, как будто обращалась только к себе самой.
— А террасу снесло ветром? — спросил Джоул.
— Сгорела, — сказала она, протирая рукой в перчатке кружок на пыльном стекле. — Это случилось в декабре за неделю до Рождества, и в доме не было никого, кроме Джизуса Фивера, а он уже тогда был совсем стариком. Никто не знает, как начался пожар и как кончился; вспыхнул ни с того ни с сего, уничтожил столовую, музыкальную комнату, библиотеку… и погас. Никто не знает.
— А этот сад — на месте того, что сгорело? Ух и большущий же дом был, наверно.
— Там, где ивы и золотарник, была музыкальная комната, и в ней устраивали балы; небольшие, конечно, — Анджела Ли немногих принимала из местных… И все уже умерли, кто бывал на ее вечерах; мистер Кейси, насколько я знаю, скончался в прошлом году, а он был последний.
Джоул глядел на зеленую чащу, пытаясь представить себе музыкальную комнату и танцоров («Анджела Ли играла на арфе, — говорила мисс Эйми, — мистер Кейси на рояле, Джизус Фивер на скрипке, хотя он нигде не учился, а Рандольф-старший пел — самый красивый мужской голос в штате, так все считали»), но ивы были ивами, золотарник — золотарником, а танцоры — умерли, исчезли. Полосатый кот проскользнул под сиренью, скрылся в высокой траве, и сад остекленел, затаился, замер.
Мисс Эйми вздохнула и неслышно отошла в тенистую глубину комнаты.
— Твой чемодан на кухне, — сказала она. — Спустимся, посмотрим, чем тебя угостит Миссури.
Оконце с матовым стеклом освещало длинный верхний коридор жемчужным светом, наподобие того, какой нацеживается в комнату во время дождя. Обои, как можно было догадаться, кроваво-красные в прошлом, выцвели во фреску из багровых волдырей и географических пятен. Дверей, включая Джоулову, было в коридоре четыре — внушительных дубовых дверей с тяжелыми бронзовыми ручками, — и Джоул подумал: какая из них, если ее открыть, приведет к отцу?
— Мисс Эйми, — сказал он, когда они стали спускаться, — где папа? Пожалуйста, скажите, мне можно его увидеть?
Она не ответила. Она шла несколькими ступенями ниже его, скользя рукой в перчатке по изогнутым темным перилам, и каждая ступенька вслух отмечала изящество ее шажков. Седая прядь в ее блеклых волосах напоминала молнию.
— Мисс Эйми, я про папу…
Да что с ней, черт возьми? Глуховата, как двоюродная сестра Лоис? Лестница привела в круглый зал, который он запомнил со вчерашней ночи; здесь зеркало в рост замкнуло его голубоватое отражение; зеркало как в комнате смеха: Джоул колыхался медузой в его искривленном пространстве. Зал был уныл и не обставлен: только кедровый комод да керосиновый фонарь на нем. Слева — арка, за нею — сумрак большой загроможденной гостиной; справа лиловый бархатный занавес со многими потертостями, блестящими как иней на зимней траве. Она прошла сквозь него, раздвинув складки. Еще один холл, еще одна дверь.
В кухне никого. Джоул сел на тростниковый стул перед большим столом, застеленным клетчатой клеенкой, а мисс Эйми вышла на заднее крыльцо и закричала: «Эгей, Миссури», — как старая совка.
Ржавый будильник на столе, лежа ничком, тикал, тикал. Кухня просторная, но темноватая, всего с одним окном — и за ним плотно сомкнулись меховые листья инжира; к тому же и дощатые стены были сине-серые, цвета пасмурного неба, и печь, дровяная реликвия, где сейчас плясал огонь, была черной, и черным — конус дымохода, уткнувшийся в низкий потолок. Вытертый линолеум на полу, как в кухне у Эллен, — и это было единственное, что напомнило Джоулу дом.
А потом, когда он сидел один в тихой кухне, им овладела ужасная мысль: а что, если отец уже видел его? Вообще, следил за ним с самого приезда, и даже в эту минуту за ним наблюдает? Такой старый дом должен быть весь продырявлен тайными ходами, и в картинах вместо глаз на самом деле глазки. И отец думает: этот пигмей — самозванец; мой сын был бы выше, сильнее, красивее, наряднее. Что, если он сказал мисс Эйми: дайте этому маленькому обманщику поесть и пусть идет своей дорогой? Боже, добрый, милостивый, куда идти-то? В дальние страны, сделаться там шарманщиком с обезьянкой, одетой по-кукольному, или слепым уличным певцом, или нищим продавать карандаши?
— Бог знает что, Миссури, почему ты не можешь посидеть на одном месте больше пяти секунд?
— Дров нарубить надо. Надо мне дров нарубить?
— Не дерзи мне.
— Я никому не дерзю, мисс Эйми.
— Если это не дерзость — что это?
— Фьюю!
Поднялись на крыльцо и распахнули сетчатую дверь: мисс Эйми с белым, скисшим от раздражения лицом и грациозная молодая негритянка с охапкой щепок, которые она сбросила в ящик у плиты. За этим ящиком Джоул увидел майорский чемодан.
Расправляя пальцы шелковой перчатки, мисс Эйми сказала:
— Миссури происходит от Джизуса Фивера. Она его внучка.
— Счастлив познакомиться с вами, — в лучшем стиле танц-класса сказал Джоул.
— Я тоже, — отозвалась девушка, занявшись своим делом. — Добро пожаловать… — она уронила сковороду, — в Лендинг.
— Если не остережемся, — театральным шепотом возвестила мисс Эйми, — нас ждут серьезные осложнения. Какой грохот: Рандольф выйдет из себя.
— Так устаю иногда, — пробормотала Миссури.
— Она хорошо стряпает… когда в настроении, — сказала мисс Эйми. — Тебя накормят. Но не объедайся — по воскресеньям мы рано ужинаем.
Миссури спросила:
— На службу придете, мэм?
— Сегодня нет, — рассеянно ответила мисс Эйми. — Ему хуже, намного хуже.
Миссури положила сковороду на полку и понимающе кивнула. Потом, глядя Джоулу в глаза:
— Мы тебя ждем, молодой человек.
Это напоминало шифрованные переговоры, к которым часто прибегали члены Секретной девятки Сент-Дивал-стрит для блага и смущения посторонних.
— По воскресеньям Миссури и Джизус устраивают у себя молитвенные собрания, — объяснила мисс Эйми.
— Я играю на аккордеоне, и мы поем, — сказала Миссури. — Очень весело у нас.
Но Джоул, видя, что мисс Эйми намерена удалиться, не слушал негритянку — его занимало сейчас более важное дело:
— А отец…
— Да? — Мисс Эйми задержалась в дверях. Язык не повиновался Джоулу.
— Можно мне… увидеть его? — выдавил он.
Она потрогала дверную ручку.
— Понимаешь, он нездоров. Не думаю, что для него будет полезна сейчас ваша встреча — ему очень трудно разговаривать. Но если ты хочешь, — она развела руками, — я спрошу.
Куском кукурузного хлеба Джоул досуха протер тарелку после яичницы с мамалыгой, политой мясным соусом.
— Душа радуется, когда мальчик кушает с удовольствием, — сказала Миссури. — Только на прибавку не надейся — в спину вступило, хоть ложись и помирай. Глаз не сомкнула всю ночь: у меня простреливание началось с детства, лекарства столько перепила, что целый флот потонет, а пользы — кот наплакал. Тут подальше на дороге колдунья жила, миссис Гас Хьюли, делала хороший волшебный отвар — этот помогал несколько. Белая дама, такое несчастье потерпела. Упала в старую индейскую могилу, а вылезти не смогла — ветхая вся уже.
Высокая, мощная, грациозная, похожая на гибкую черную кошку, Миссури уверенно и бесшумно расхаживала босиком по кухне, и в свободной, текучей походке ее была прекрасная, царственная чувственность. Она была узкоглаза и черна, как старая чугунная плита; курчавые волосы стояли дыбом на ее голове, как будто она увидела привидение, а губы были толстые и фиолетовые. Длина ее шеи заставляла задуматься, потому что это был каприз природы, настоящий человек-жираф, и Джоул вспомнил фотографии, некогда вырезанные из «Нэшнл джиографик», странных африканских дам с многочисленными серебряными ошейниками, вытягивавшими их шеи до невероятной высоты. Ожерелий она, понятно, не носила, но середину возвышающейся шеи перехватывал пропотелый голубой в горошек платок.
— Мы с дедушкой ждем тебя на нашу службу, — сказала она, налив две чашки кофе и по-мужски оседлав стул напротив него. У нас в заду сада свой дом имеется, ты туда подлети после, устроим себе веселье.
— Приду, если смогу, — я сегодня первый день здесь, и папа, наверно, захочет, чтобы я его навестил, — с надеждой сказал Джоул.
Миссури вылила свой кофе в блюдце, подула на него, перелила обратно в чашку, отсосала и чмокнула губами.
— Нынче воскресенье, день Господень, — объявила она. — Ты веруешь ли в Него? В Его силу исцеляющую веруешь?
— В церковь хожу, — ответил Джоул.
— Нет, я не о том говорю. К примеру вот, когда про Бога думаешь, тебе какие мысли в голову приходят?
— Ну, всякие, — сказал он, хотя на самом деле, когда ему случалось вспомнить, что Бог на небе, наверное, ведет учет его поступков, думал он только об одном: о деньгах — о 25-центовых монетах, получаемых от матери за каждый выученный стих из Библии, о 10-центовых, вместо тарелки для пожертвований в воскресной школе оседавших в «Газ-водах Габальдони», о звонком дождичке серебра, просыпаемом прихожанами в церкви. А любил он Бога не особенно: слишком часто Бог предавал Джоула.
— Ну, всякие молитвы читаю.
— Когда я про Него думаю, я думаю про то, что сделаю, когда дедушка отойдет, — сказала Миссури и поболтала кофе во рту. — Расправлю крылышки и полечу на север в красивый город… Ну, в Вашингтон, округ Колумбия.
— А здесь тебе плохо жить?
— Детка, молод ты еще, не все можешь понять.
— Мне тринадцать лет, — объявил он. — Ты даже удивишься, сколько всего я знаю.
— Эх, мальчик, в стране полно таких людей — все знают, ничего не понимают. Полно. — И она постукала пальцем по верхним зубам: у нее был щегольской золотой зуб, и Джоул подумал, что постукивание это произведено для того, чтобы привлечь к нему внимание. — Ну, во-первых, я тут одинокая; я всегда говорю: ты одиночества не нюхала, покамест в Лендинге не пожила. И мужчин тут нету для меня интересных — теперь нету: был один такой стервятник, Кег, но он сделал надо мной преступление и на каторгу угодил — и поделом ему, извергу бесстыжему. Я девочкой четырнадцати лет была, когда он эту вредность надо мной сделал. Тугой клубок мух, вертевшийся над сахарницей, рассыпался во все стороны от раздраженного взмаха ее руки. Кегом Брауном его звали, вот как.
Пальцем она натерла зуб до еще большего блеска, а узкие глаза ее тем временем изучали Джоула; глаза были как две черные виноградины или два диска черного фарфора и глядели умно из миндалевидных прорезей.
— Мне город — сладкая отрава, потому что росла в Сент-Луисе — это дедушка увез меня сюда, чтобы ухаживала за ним в последние дни. Дедушке тогда за девяносто было, думали, ему недолго на этом свете осталось, я и приехала. Тому тринадцать лет, и теперь, сдается мне, дедушка переживет Мафусаила. Не думай, дедушку я люблю, но когда он умрет, я улечу в Вашингтон, округ Колумбия, или в Бостон, Коннектикут. Вот про что я думаю, когда думаю о Боге.
— А почему не в Нью-Орлеан? — спросил Джоул. — В Нью-Орлеане какие хочешь красивые мужчины.
— Э, в Нью-Орлеан меня не тянет. Не в одних мужчинах дело: я хочу туда, детка, где снег есть, а то все солнце да солнце. Я в снегу хочу ходить по колено и смотреть, как он падает с неба большими комьями. Красота… красота. Ты видел снег?
Слегка задохнувшись, Джоул соврал, что видел вне всякого сомнения, — обман простительный, ибо ему страшно хотелось увидеть доподлинный снег, на втором месте после обладания алмазом «Кохинор», каковое было его высшей тайной мечтой. Иногда в пустые, скучные послеобеденные часы он сидел на краю тротуара на Сент-Дивал-стрит и грезил большими жемчужными снеговыми тучами, просеивающимися безмолвно и холодно сквозь ветви сухих, пыльных деревьев. В августе сыпался снег и серебрил глазурью тротуар, призрачные хлопья коркой схватывали его волосы, одевали крыши, превращали закопченный старый квартал в безмолвную, стылую белую пустыню, где обитал только он да небольшой чудо-зверинец: антилопы-альбиносы, птицы юнко с кремовой грудью; встречались еще и люди, такие фантастические личности, как Мистер Мистерия, эстрадный маг, Лаки Роджерс, киноартист, и Мадам Вероника, гадалка из кафе-кондитерской во Вье-Карре.
— Я видел снег во время бури в Канаде, — сказал он, хотя севернее Ричмонда в Виргинии отродясь не бывал. — Мы заблудились в горах, мама и я, и снег валил прямо тоннами. Целую неделю жили в ледяной пещере и все время шлепали друг друга, чтобы не уснуть: уснешь в снегу — можешь вообще не проснуться.
— А что потом? — спросила Миссури, недоверчиво прищурив глаза.
— А дальше — хуже и хуже. Мама плакала, слезы замерзали у ней на щеках, как маленькие пульки, и все время мерзла…
Ничто не могло ее согреть — ни теплые шерстяные одеяла, ни горячий пунш тети Эллен.
По ночам в горах завывали голодные волки, а я молился… Молился в темном гараже, и в школьной уборной, и в первом ряду кинотеатра «Немо», не замечая гангстерских битв на волшебном экране.
Снег все падал, и большой сугроб завалил выход из пещеры, но, хм…
Застопорило. Конец очередной субботней серии, герой заперт, камера медленно наполняется газом.
— И?
— И человек в красном мундире, из канадской конной полиции, спас нас… меня то есть: мама уже замерзла.
Миссури разоблачила его, причем с брезгливостью:
— Длинную сказку завернул.
— Честное слово, святой крест, — Джоул перекрестился.
— Ага. Твоя мама в постели умерла болезнью. Мистер Рандольф говорил.
Почему-то, сочиняя эту небылицу, Джоул сам верил каждому слову; пещера, волчий вой — все это казалось реальнее, чем Миссури с ее длинной шеей, чем сумрачная кухня или мисс Эйми.
— Не проболтаешься, а, Миссури? Что я врун.
Она потрепала его по руке.
— Конечно, нет, мой сладкий. Подумать, так неплохо было бы, кабы мне по четверть доллара платили за каждую мою брехню. А ты еще и плетешь складно, я люблю такие слушать. Мы с тобой ладить будем отлично: я только на восемь лет старше, а ты в школе учился. — Голос у нее был как растаявший шоколад — теплый и нежный. — Давай дружить.
— Давай, — сказал Джоул и поднял в честь этого чашечку с кофе.
— А еще, зови меня Зу. Зу — мое правильное имя, меня все так звали, пока дедушка не выдал, что оно — от Миссури; это, значит, штата, где город Сент-Луис. И пошло — мисс Эйми с мистером Рандольфом, они чинные, — Миссури то, да Миссури се, с утра до ночи. Тьфу. Ты зови меня Зу.
Джоул не упустил представившуюся возможность:
— А мой папа так зовет?
Она залезла рукой в лиф своего бумажного платья и вынула серебряную пудреницу. Открыла, взяла щепотку нюхательного табаку и втянула широким носом.
— «Счастливый миг» — самый лучший сорт.
— Он очень болен — мистер Сансом? — не отставал Джоул.
— Нюхни, — сказала она и протянула пудреницу.
Боясь обидеть ее, он повиновался. Рыжий порошок противно обжег нос, как перец: Джоул чихнул, из глаз хлынула вода, и он пристыженно закрыл лицо руками.
— Ты смеешься или плачешь, мальчик?
— Плачу, — хныкнул он и на этот раз почти не солгал. — Все оглохли в доме.
— Я не глухая, золотко, — ответила Зу, искренне расстроившись. У меня спина болит и в желудке дрожание, но я не глухая.
— А почему тогда все ведут себя так странно? Как спросишь кого-нибудь про мистера Сансома, так, можно подумать… можно подумать… и в городе то же самое…
Зу обеспокоенно оглянулась на окно, где фиговые листья прильнули к стеклу, как зеленые внимательные уши.
— Мисс Эйми тебе сказала — он не очень здоровый.
Мухи опять жужжали над сахарницей, инвалид будильник тикал громко.
— Он умрет? — спросил Джоул.
Ножки стула скрежетнули по полу. Зу уже стояла и из колодезного ведра споласкивала сковородки в лохани.
— Мы друзья, и хорошо, — сказала она, повернув к нему голову. — Только не спрашивай меня никогда про мистера Сансома. Мисс Эйми сама за ним ухаживает. Ее спрашивай. Мистера Рандольфа спрашивай. Я вообще к мистеру Сансому касательства не имею, даже кушать ему не готовлю. Нам с дедушкой своих забот хватает.
Джоул защелкнул пудреницу и вертел в руках, разглядывая необыкновенную работу. Серебро было вырезано как панцирь черепахи, крышку украшала настоящая бабочка под тонким слоем стекла; крылья бабочки светились мглисто-оранжевым светом восходящей луны. Такая тонкая вещь, рассудил он, предназначалась не для простого табака, а для редкостных золотых пудр с любовными зельями, приворотных порошков.
— Вот как — своих хватает.
— Зу, где ты это взяла?
Она стояла на коленях и, вполголоса ругаясь, выгребала из печки золу. Отсветы огня переливались на черном лице и двумя желтыми искрами плавали в черных глазах, вопросительно скосившихся сейчас на Джоула.
— Коробочку? Мистер Рандольф подарил на Рождество, давно еще. Сам сделал, он таких красивых штучек много делает.
Джоул рассматривал пудреницу с глубоким почтением; он мог бы поклясться, что она из магазина. С отвращением вспомнил собственные опыты в изготовлении подарков — вешалок для галстуков, инструментальных ящичков и тому подобного: жалчайшие поделки рядом с этим. Утешился мыслью, что кузен Рандольф, наверное, старше, чем он предполагал.
— Я в ней держала краснилку для щек, — сказала Зу, подходя, чтобы забрать свое сокровище. Прежде чем спрятать его за пазуху, она взяла еще понюшку. Но коли в Нун-сити я больше не ездю — два года уж не была, — подумала, сгодится «Счастливый миг» держать в сухости. Что толку краситься, когда для женщины кавалеров нет интересных… Нету их тут. — Она уставилась взглядом на солнечные конопушки, обсыпавшие линолеум, и лицо ее сморщила злая гримаса. — Кег Браун, кандальник тот, что мне вред сделал, хорошо бы его там на пекло это вывели, кайлом стофунтовым помахать. — И слегка прикоснулась к длинной шее, словно там болело. — Ладно, — вздохнула она, — пойду, пожалуй, дедушку накормлю — отнесу лепешку с патокой, а то он небось совсем голодный.
Джоул равнодушно наблюдал, как она отламывала кусок холодного кукурузного хлеба и наливала до половины в банку густую патоку.
— Сделал бы ты себе рогатку да пошел птичек набил, — предложила она.
В дверь постучали.
Это отец, Джоул не сомневался. Наверняка он. А что сказать: здравствуй, папа, отец, мистер Сансом? Привет? Обняться, пожать руку, поцеловать? Ну почему он не почистил зубы, почему пропал майоров чемодан с чистой рубашкой? Он быстро завязал шнурок бантиком, крикнул: «Да?» — и выпрямился, готовясь произвести самое лучшее, самое мужественное впечатление.
Дверь открылась. На пороге стояла мисс Эйми, бережно поддерживая руку в перчатке другой рукой; она приветливо кивнула, направилась к нему, и он заметил у нее намечающиеся пушистые усики.
— Доброе утро, — сказал он и с улыбкой протянул руку. Конечно, он был разочарован, но вместе с тем почему-то ощутил облегчение.
С недоуменным выражением на сухоньком личике она посмотрела на протянутую руку. Покачала головой, прошла мимо и остановилась перед окном, спиной к Джоулу.
— Первый час, — сказала она.
Улыбка у него на лице вдруг сделалась деревянной и ненужной. Он спрятал руки в карманы.
— Жаль, что ты приехал вчера так поздно: Рандольф собирался устроить более веселую встречу. — Голос ее звучал жеманно, утомленно и напоминал шипение спускаемого воздушного шарика. — Но это даже к лучшему: понимаешь, бедное дитя страдает астмой, вчера у него был ужасный приступ. Он рассердится, что я не сказала ему о твоем приезде, но лучше ему посидеть в комнате — хотя бы до ужина.
Джоул не знал, что ответить. Он вспомнил, что Сэм Редклиф говорил о каком-то двоюродном брате, а одна из сестер, Флорабела, — о кузене Рандольфе. Во всяком случае, судя по словам Эйми, Рандольф должен быть мальчиком примерно его возраста.
— Рандольф — наш двоюродный брат, и очень тебя почитает, — сказала она, повернувшись к нему. Резкий солнечный свет подчеркивал ее бледность, а ее крохотные глаза теперь смотрели на Джоула пристально, с настороженностью. Лицо ее было как бы не в фокусе — как будто под нерасполагающей маской глупого жеманства жила и хотела объявиться совсем другая личность; в минуты, когда она забывала следить за собой, в расплывчатости этой угадывались смятение, паника, и речь ее звучала так, как будто она не вполне уверена в том, что означает каждое слово.
— У тебя остались деньги oт тех, что мой муж перевел миссис Кендал?
— С доллар, наверно, — сказал он и неохотно протянул ей кошелек. — Ночевка в кафе дорого стоила.
— Пожалуйста, оставь себе. Просто хотела выяснить: разумный ли ты мальчик, бережливый? — И вдруг с раздражением спросила: Почему ты мнешься? Тебе надо в одно место?
— Нет, нет, — он почувствовал себя так, словно обмочился при людях. — Нет.
— К сожалению, у нас нет современных удобств. Рандольф против такого рода приспособлений. Но там, — она кивнула на умывальник, — в нижнем отделении для тебя стоит ночной горшок.
— Да, — сказал убитый Джоул.
— И электричество мы, конечно, не провели. У нас есть свечи и лампы; и те и другие приманивают мошек, но все-таки, ты что предпочтешь?
— То, чего у вас больше, — сказал он, хотя на самом деле хотел свечи — они напоминали о Секретной девятке Сент-Дивал-стрит, уличном клубе сыщиков, которого он был казначеем и официальным историком. И он вспомнил собрания клуба, когда в бутылках из-под кока-колы горели длинные свечи, украденные в магазине мелочей, и Высший агент номер один Сэмми Силверстайн использовал старую коровью кость в качестве председательского молотка.
Мисс Эйми взглянула на кочергу, почти закатившуюся под высокое кресло.
— Ты не мог бы поднять это и поставить к камину? Я сюда заходила, — объяснила она, пока он выполнял ее просьбу, — а в комнату залетела птица; так неприятно… тебя не разбудили?
Джоул замешкался с ответом.
— Кажется, я что-то слышал. И проснулся.
— Ну, двенадцати часов сна вполне достаточно. — Она села в кресло и скрестила ноги, тонкие, как спички; на ней были белые туфли без каблуков, вроде тех, что носят больничные сестры. — Да, утро кончилось, и опять жара. Какое неприятное время — лето.
Ее отчужденная манера вести разговор больше не вызывала у Джоула враждебности, а только некоторую неловкость. Вообще женщины ее возраста — между сорока пятью и пятьюдесятью — были с ним довольно ласковы, и он воспринимал их симпатию как должное; если же, в редких случаях, расположения не возникало, он знал, с какой легкостью может его добиться: улыбка, печальный взгляд, тонкий комплимент:
— Знаете, мне так нравятся ваши волосы — очень цвет красивый.
Лесть не произвела явного действия, поэтому:
— И комната такая хорошая.
Тут он попал в цель.
— Я всегда считала, что это самая милая комната в доме. Здесь родился кузен Рандольф: на этой самой кровати. И Анджела Ли, мать Рандольфа… красавица… родом из Мемфиса… здесь умерла… всего несколько лет назад. С тех пор мы комнатой не пользовались. — Она вдруг вскинула голову, словно услышав далекий звук; прищурилась, потом совсем закрыла глаза. — Ты, наверное, обратил внимание на вид из окна?
Джоул признался, что нет, и вежливо подошел к окну. Внизу, под огненными волнами зноя, лежал сад — спутанные заросли сирени и зебролистой калатеи, бегонии, плакучих ив с понурыми ветвями в нежно мерцающем кружеве листьев и низкорослых, как на восточной гравюре, вишен, раскинувших полуденному солнцу свою грубую зелень. Не запущенность была в этом продолговатом участке джунглей, а словно кто-то буйный расшвырял как попало невероятную смесь семян. Трава, цветы, кусты и лозы — все сбилось в сплошную массу. Мощные магнолии и мыльные деревья охватывали сад глухой стеной. А напротив дома, в дальнем конце, высилось нечто необыкновенное: как растопыренная рука, торчали из земли пять белых желобчатых колонн, сообщая всему вокруг вид древней, навещаемой призраками руины; дикий виноград карабкался по этим ненадежным опорам, а о среднюю колонну точил когти тигровый кот.
Мисс Эйми поднялась и стала рядом с ним. Она была сантиметра на три ниже Джоула.
— В школе на уроке древней истории нам надо было рисовать колонны наподобие этих. Мисс Кадински сказала, что у меня получилось лучше всех, и повесила рисунок на доску объявлений, — похвасталась она. — … Колонны… Рандольф их тоже обожает; они были частью старой боковой террасы, — продолжала она задумчиво. — Анджела Ли — молодая невеста, только что из Мемфиса, а я ребенок, младше тебя. Вечерами мы сидели на боковой террасе, пили вишневую воду, слушали сверчков и ждали восхода луны. Анджела Ли вышивала шаль для меня — как-нибудь ее увидишь, Рандольф накрыл ею стол у себя в комнате… обидно, пропадает вещь. — Она говорила так тихо, как будто обращалась только к себе самой.
— А террасу снесло ветром? — спросил Джоул.
— Сгорела, — сказала она, протирая рукой в перчатке кружок на пыльном стекле. — Это случилось в декабре за неделю до Рождества, и в доме не было никого, кроме Джизуса Фивера, а он уже тогда был совсем стариком. Никто не знает, как начался пожар и как кончился; вспыхнул ни с того ни с сего, уничтожил столовую, музыкальную комнату, библиотеку… и погас. Никто не знает.
— А этот сад — на месте того, что сгорело? Ух и большущий же дом был, наверно.
— Там, где ивы и золотарник, была музыкальная комната, и в ней устраивали балы; небольшие, конечно, — Анджела Ли немногих принимала из местных… И все уже умерли, кто бывал на ее вечерах; мистер Кейси, насколько я знаю, скончался в прошлом году, а он был последний.
Джоул глядел на зеленую чащу, пытаясь представить себе музыкальную комнату и танцоров («Анджела Ли играла на арфе, — говорила мисс Эйми, — мистер Кейси на рояле, Джизус Фивер на скрипке, хотя он нигде не учился, а Рандольф-старший пел — самый красивый мужской голос в штате, так все считали»), но ивы были ивами, золотарник — золотарником, а танцоры — умерли, исчезли. Полосатый кот проскользнул под сиренью, скрылся в высокой траве, и сад остекленел, затаился, замер.
Мисс Эйми вздохнула и неслышно отошла в тенистую глубину комнаты.
— Твой чемодан на кухне, — сказала она. — Спустимся, посмотрим, чем тебя угостит Миссури.
Оконце с матовым стеклом освещало длинный верхний коридор жемчужным светом, наподобие того, какой нацеживается в комнату во время дождя. Обои, как можно было догадаться, кроваво-красные в прошлом, выцвели во фреску из багровых волдырей и географических пятен. Дверей, включая Джоулову, было в коридоре четыре — внушительных дубовых дверей с тяжелыми бронзовыми ручками, — и Джоул подумал: какая из них, если ее открыть, приведет к отцу?
— Мисс Эйми, — сказал он, когда они стали спускаться, — где папа? Пожалуйста, скажите, мне можно его увидеть?
Она не ответила. Она шла несколькими ступенями ниже его, скользя рукой в перчатке по изогнутым темным перилам, и каждая ступенька вслух отмечала изящество ее шажков. Седая прядь в ее блеклых волосах напоминала молнию.
— Мисс Эйми, я про папу…
Да что с ней, черт возьми? Глуховата, как двоюродная сестра Лоис? Лестница привела в круглый зал, который он запомнил со вчерашней ночи; здесь зеркало в рост замкнуло его голубоватое отражение; зеркало как в комнате смеха: Джоул колыхался медузой в его искривленном пространстве. Зал был уныл и не обставлен: только кедровый комод да керосиновый фонарь на нем. Слева — арка, за нею — сумрак большой загроможденной гостиной; справа лиловый бархатный занавес со многими потертостями, блестящими как иней на зимней траве. Она прошла сквозь него, раздвинув складки. Еще один холл, еще одна дверь.
В кухне никого. Джоул сел на тростниковый стул перед большим столом, застеленным клетчатой клеенкой, а мисс Эйми вышла на заднее крыльцо и закричала: «Эгей, Миссури», — как старая совка.
Ржавый будильник на столе, лежа ничком, тикал, тикал. Кухня просторная, но темноватая, всего с одним окном — и за ним плотно сомкнулись меховые листья инжира; к тому же и дощатые стены были сине-серые, цвета пасмурного неба, и печь, дровяная реликвия, где сейчас плясал огонь, была черной, и черным — конус дымохода, уткнувшийся в низкий потолок. Вытертый линолеум на полу, как в кухне у Эллен, — и это было единственное, что напомнило Джоулу дом.
А потом, когда он сидел один в тихой кухне, им овладела ужасная мысль: а что, если отец уже видел его? Вообще, следил за ним с самого приезда, и даже в эту минуту за ним наблюдает? Такой старый дом должен быть весь продырявлен тайными ходами, и в картинах вместо глаз на самом деле глазки. И отец думает: этот пигмей — самозванец; мой сын был бы выше, сильнее, красивее, наряднее. Что, если он сказал мисс Эйми: дайте этому маленькому обманщику поесть и пусть идет своей дорогой? Боже, добрый, милостивый, куда идти-то? В дальние страны, сделаться там шарманщиком с обезьянкой, одетой по-кукольному, или слепым уличным певцом, или нищим продавать карандаши?
— Бог знает что, Миссури, почему ты не можешь посидеть на одном месте больше пяти секунд?
— Дров нарубить надо. Надо мне дров нарубить?
— Не дерзи мне.
— Я никому не дерзю, мисс Эйми.
— Если это не дерзость — что это?
— Фьюю!
Поднялись на крыльцо и распахнули сетчатую дверь: мисс Эйми с белым, скисшим от раздражения лицом и грациозная молодая негритянка с охапкой щепок, которые она сбросила в ящик у плиты. За этим ящиком Джоул увидел майорский чемодан.
Расправляя пальцы шелковой перчатки, мисс Эйми сказала:
— Миссури происходит от Джизуса Фивера. Она его внучка.
— Счастлив познакомиться с вами, — в лучшем стиле танц-класса сказал Джоул.
— Я тоже, — отозвалась девушка, занявшись своим делом. — Добро пожаловать… — она уронила сковороду, — в Лендинг.
— Если не остережемся, — театральным шепотом возвестила мисс Эйми, — нас ждут серьезные осложнения. Какой грохот: Рандольф выйдет из себя.
— Так устаю иногда, — пробормотала Миссури.
— Она хорошо стряпает… когда в настроении, — сказала мисс Эйми. — Тебя накормят. Но не объедайся — по воскресеньям мы рано ужинаем.
Миссури спросила:
— На службу придете, мэм?
— Сегодня нет, — рассеянно ответила мисс Эйми. — Ему хуже, намного хуже.
Миссури положила сковороду на полку и понимающе кивнула. Потом, глядя Джоулу в глаза:
— Мы тебя ждем, молодой человек.
Это напоминало шифрованные переговоры, к которым часто прибегали члены Секретной девятки Сент-Дивал-стрит для блага и смущения посторонних.
— По воскресеньям Миссури и Джизус устраивают у себя молитвенные собрания, — объяснила мисс Эйми.
— Я играю на аккордеоне, и мы поем, — сказала Миссури. — Очень весело у нас.
Но Джоул, видя, что мисс Эйми намерена удалиться, не слушал негритянку — его занимало сейчас более важное дело:
— А отец…
— Да? — Мисс Эйми задержалась в дверях. Язык не повиновался Джоулу.
— Можно мне… увидеть его? — выдавил он.
Она потрогала дверную ручку.
— Понимаешь, он нездоров. Не думаю, что для него будет полезна сейчас ваша встреча — ему очень трудно разговаривать. Но если ты хочешь, — она развела руками, — я спрошу.
Куском кукурузного хлеба Джоул досуха протер тарелку после яичницы с мамалыгой, политой мясным соусом.
— Душа радуется, когда мальчик кушает с удовольствием, — сказала Миссури. — Только на прибавку не надейся — в спину вступило, хоть ложись и помирай. Глаз не сомкнула всю ночь: у меня простреливание началось с детства, лекарства столько перепила, что целый флот потонет, а пользы — кот наплакал. Тут подальше на дороге колдунья жила, миссис Гас Хьюли, делала хороший волшебный отвар — этот помогал несколько. Белая дама, такое несчастье потерпела. Упала в старую индейскую могилу, а вылезти не смогла — ветхая вся уже.
Высокая, мощная, грациозная, похожая на гибкую черную кошку, Миссури уверенно и бесшумно расхаживала босиком по кухне, и в свободной, текучей походке ее была прекрасная, царственная чувственность. Она была узкоглаза и черна, как старая чугунная плита; курчавые волосы стояли дыбом на ее голове, как будто она увидела привидение, а губы были толстые и фиолетовые. Длина ее шеи заставляла задуматься, потому что это был каприз природы, настоящий человек-жираф, и Джоул вспомнил фотографии, некогда вырезанные из «Нэшнл джиографик», странных африканских дам с многочисленными серебряными ошейниками, вытягивавшими их шеи до невероятной высоты. Ожерелий она, понятно, не носила, но середину возвышающейся шеи перехватывал пропотелый голубой в горошек платок.
— Мы с дедушкой ждем тебя на нашу службу, — сказала она, налив две чашки кофе и по-мужски оседлав стул напротив него. У нас в заду сада свой дом имеется, ты туда подлети после, устроим себе веселье.
— Приду, если смогу, — я сегодня первый день здесь, и папа, наверно, захочет, чтобы я его навестил, — с надеждой сказал Джоул.
Миссури вылила свой кофе в блюдце, подула на него, перелила обратно в чашку, отсосала и чмокнула губами.
— Нынче воскресенье, день Господень, — объявила она. — Ты веруешь ли в Него? В Его силу исцеляющую веруешь?
— В церковь хожу, — ответил Джоул.
— Нет, я не о том говорю. К примеру вот, когда про Бога думаешь, тебе какие мысли в голову приходят?
— Ну, всякие, — сказал он, хотя на самом деле, когда ему случалось вспомнить, что Бог на небе, наверное, ведет учет его поступков, думал он только об одном: о деньгах — о 25-центовых монетах, получаемых от матери за каждый выученный стих из Библии, о 10-центовых, вместо тарелки для пожертвований в воскресной школе оседавших в «Газ-водах Габальдони», о звонком дождичке серебра, просыпаемом прихожанами в церкви. А любил он Бога не особенно: слишком часто Бог предавал Джоула.
— Ну, всякие молитвы читаю.
— Когда я про Него думаю, я думаю про то, что сделаю, когда дедушка отойдет, — сказала Миссури и поболтала кофе во рту. — Расправлю крылышки и полечу на север в красивый город… Ну, в Вашингтон, округ Колумбия.
— А здесь тебе плохо жить?
— Детка, молод ты еще, не все можешь понять.
— Мне тринадцать лет, — объявил он. — Ты даже удивишься, сколько всего я знаю.
— Эх, мальчик, в стране полно таких людей — все знают, ничего не понимают. Полно. — И она постукала пальцем по верхним зубам: у нее был щегольской золотой зуб, и Джоул подумал, что постукивание это произведено для того, чтобы привлечь к нему внимание. — Ну, во-первых, я тут одинокая; я всегда говорю: ты одиночества не нюхала, покамест в Лендинге не пожила. И мужчин тут нету для меня интересных — теперь нету: был один такой стервятник, Кег, но он сделал надо мной преступление и на каторгу угодил — и поделом ему, извергу бесстыжему. Я девочкой четырнадцати лет была, когда он эту вредность надо мной сделал. Тугой клубок мух, вертевшийся над сахарницей, рассыпался во все стороны от раздраженного взмаха ее руки. Кегом Брауном его звали, вот как.
Пальцем она натерла зуб до еще большего блеска, а узкие глаза ее тем временем изучали Джоула; глаза были как две черные виноградины или два диска черного фарфора и глядели умно из миндалевидных прорезей.
— Мне город — сладкая отрава, потому что росла в Сент-Луисе — это дедушка увез меня сюда, чтобы ухаживала за ним в последние дни. Дедушке тогда за девяносто было, думали, ему недолго на этом свете осталось, я и приехала. Тому тринадцать лет, и теперь, сдается мне, дедушка переживет Мафусаила. Не думай, дедушку я люблю, но когда он умрет, я улечу в Вашингтон, округ Колумбия, или в Бостон, Коннектикут. Вот про что я думаю, когда думаю о Боге.
— А почему не в Нью-Орлеан? — спросил Джоул. — В Нью-Орлеане какие хочешь красивые мужчины.
— Э, в Нью-Орлеан меня не тянет. Не в одних мужчинах дело: я хочу туда, детка, где снег есть, а то все солнце да солнце. Я в снегу хочу ходить по колено и смотреть, как он падает с неба большими комьями. Красота… красота. Ты видел снег?
Слегка задохнувшись, Джоул соврал, что видел вне всякого сомнения, — обман простительный, ибо ему страшно хотелось увидеть доподлинный снег, на втором месте после обладания алмазом «Кохинор», каковое было его высшей тайной мечтой. Иногда в пустые, скучные послеобеденные часы он сидел на краю тротуара на Сент-Дивал-стрит и грезил большими жемчужными снеговыми тучами, просеивающимися безмолвно и холодно сквозь ветви сухих, пыльных деревьев. В августе сыпался снег и серебрил глазурью тротуар, призрачные хлопья коркой схватывали его волосы, одевали крыши, превращали закопченный старый квартал в безмолвную, стылую белую пустыню, где обитал только он да небольшой чудо-зверинец: антилопы-альбиносы, птицы юнко с кремовой грудью; встречались еще и люди, такие фантастические личности, как Мистер Мистерия, эстрадный маг, Лаки Роджерс, киноартист, и Мадам Вероника, гадалка из кафе-кондитерской во Вье-Карре.
— Я видел снег во время бури в Канаде, — сказал он, хотя севернее Ричмонда в Виргинии отродясь не бывал. — Мы заблудились в горах, мама и я, и снег валил прямо тоннами. Целую неделю жили в ледяной пещере и все время шлепали друг друга, чтобы не уснуть: уснешь в снегу — можешь вообще не проснуться.
— А что потом? — спросила Миссури, недоверчиво прищурив глаза.
— А дальше — хуже и хуже. Мама плакала, слезы замерзали у ней на щеках, как маленькие пульки, и все время мерзла…
Ничто не могло ее согреть — ни теплые шерстяные одеяла, ни горячий пунш тети Эллен.
По ночам в горах завывали голодные волки, а я молился… Молился в темном гараже, и в школьной уборной, и в первом ряду кинотеатра «Немо», не замечая гангстерских битв на волшебном экране.
Снег все падал, и большой сугроб завалил выход из пещеры, но, хм…
Застопорило. Конец очередной субботней серии, герой заперт, камера медленно наполняется газом.
— И?
— И человек в красном мундире, из канадской конной полиции, спас нас… меня то есть: мама уже замерзла.
Миссури разоблачила его, причем с брезгливостью:
— Длинную сказку завернул.
— Честное слово, святой крест, — Джоул перекрестился.
— Ага. Твоя мама в постели умерла болезнью. Мистер Рандольф говорил.
Почему-то, сочиняя эту небылицу, Джоул сам верил каждому слову; пещера, волчий вой — все это казалось реальнее, чем Миссури с ее длинной шеей, чем сумрачная кухня или мисс Эйми.
— Не проболтаешься, а, Миссури? Что я врун.
Она потрепала его по руке.
— Конечно, нет, мой сладкий. Подумать, так неплохо было бы, кабы мне по четверть доллара платили за каждую мою брехню. А ты еще и плетешь складно, я люблю такие слушать. Мы с тобой ладить будем отлично: я только на восемь лет старше, а ты в школе учился. — Голос у нее был как растаявший шоколад — теплый и нежный. — Давай дружить.
— Давай, — сказал Джоул и поднял в честь этого чашечку с кофе.
— А еще, зови меня Зу. Зу — мое правильное имя, меня все так звали, пока дедушка не выдал, что оно — от Миссури; это, значит, штата, где город Сент-Луис. И пошло — мисс Эйми с мистером Рандольфом, они чинные, — Миссури то, да Миссури се, с утра до ночи. Тьфу. Ты зови меня Зу.
Джоул не упустил представившуюся возможность:
— А мой папа так зовет?
Она залезла рукой в лиф своего бумажного платья и вынула серебряную пудреницу. Открыла, взяла щепотку нюхательного табаку и втянула широким носом.
— «Счастливый миг» — самый лучший сорт.
— Он очень болен — мистер Сансом? — не отставал Джоул.
— Нюхни, — сказала она и протянула пудреницу.
Боясь обидеть ее, он повиновался. Рыжий порошок противно обжег нос, как перец: Джоул чихнул, из глаз хлынула вода, и он пристыженно закрыл лицо руками.
— Ты смеешься или плачешь, мальчик?
— Плачу, — хныкнул он и на этот раз почти не солгал. — Все оглохли в доме.
— Я не глухая, золотко, — ответила Зу, искренне расстроившись. У меня спина болит и в желудке дрожание, но я не глухая.
— А почему тогда все ведут себя так странно? Как спросишь кого-нибудь про мистера Сансома, так, можно подумать… можно подумать… и в городе то же самое…
Зу обеспокоенно оглянулась на окно, где фиговые листья прильнули к стеклу, как зеленые внимательные уши.
— Мисс Эйми тебе сказала — он не очень здоровый.
Мухи опять жужжали над сахарницей, инвалид будильник тикал громко.
— Он умрет? — спросил Джоул.
Ножки стула скрежетнули по полу. Зу уже стояла и из колодезного ведра споласкивала сковородки в лохани.
— Мы друзья, и хорошо, — сказала она, повернув к нему голову. — Только не спрашивай меня никогда про мистера Сансома. Мисс Эйми сама за ним ухаживает. Ее спрашивай. Мистера Рандольфа спрашивай. Я вообще к мистеру Сансому касательства не имею, даже кушать ему не готовлю. Нам с дедушкой своих забот хватает.
Джоул защелкнул пудреницу и вертел в руках, разглядывая необыкновенную работу. Серебро было вырезано как панцирь черепахи, крышку украшала настоящая бабочка под тонким слоем стекла; крылья бабочки светились мглисто-оранжевым светом восходящей луны. Такая тонкая вещь, рассудил он, предназначалась не для простого табака, а для редкостных золотых пудр с любовными зельями, приворотных порошков.
— Вот как — своих хватает.
— Зу, где ты это взяла?
Она стояла на коленях и, вполголоса ругаясь, выгребала из печки золу. Отсветы огня переливались на черном лице и двумя желтыми искрами плавали в черных глазах, вопросительно скосившихся сейчас на Джоула.
— Коробочку? Мистер Рандольф подарил на Рождество, давно еще. Сам сделал, он таких красивых штучек много делает.
Джоул рассматривал пудреницу с глубоким почтением; он мог бы поклясться, что она из магазина. С отвращением вспомнил собственные опыты в изготовлении подарков — вешалок для галстуков, инструментальных ящичков и тому подобного: жалчайшие поделки рядом с этим. Утешился мыслью, что кузен Рандольф, наверное, старше, чем он предполагал.
— Я в ней держала краснилку для щек, — сказала Зу, подходя, чтобы забрать свое сокровище. Прежде чем спрятать его за пазуху, она взяла еще понюшку. Но коли в Нун-сити я больше не ездю — два года уж не была, — подумала, сгодится «Счастливый миг» держать в сухости. Что толку краситься, когда для женщины кавалеров нет интересных… Нету их тут. — Она уставилась взглядом на солнечные конопушки, обсыпавшие линолеум, и лицо ее сморщила злая гримаса. — Кег Браун, кандальник тот, что мне вред сделал, хорошо бы его там на пекло это вывели, кайлом стофунтовым помахать. — И слегка прикоснулась к длинной шее, словно там болело. — Ладно, — вздохнула она, — пойду, пожалуй, дедушку накормлю — отнесу лепешку с патокой, а то он небось совсем голодный.
Джоул равнодушно наблюдал, как она отламывала кусок холодного кукурузного хлеба и наливала до половины в банку густую патоку.
— Сделал бы ты себе рогатку да пошел птичек набил, — предложила она.