— Папа, может, сейчас позовет. Мисс Эйми сказала, что спросит, — наверно, я лучше тут побуду.
— Мистер Рандольф любит мертвых птичек, особенно с красивым пером. Чего тебе в темной кухне сидеть? — Бесшумно ступая босыми ногами, она направилась к двери. — На службу приходи, слышишь?
Угли в печке подернулись пеплом, старые изношенные часы стучали, как сердце больного, пятна солнечного света на полу раздвигались и тускнели, тени фиговых листьев, льнувшие к стенам, слились в сплошную дрожащую массу, похожую на хрустальный студень медузы. Мухи шастали по столу, потирали волосатые лапки, гудели и пели у него над ухом. Спустя часа два, — показавшиеся пятью, — когда Джоул поднял будильник и взглянул на обшарпанный циферблат, будильник сразу стал, и в кухне прекратилась всякая жизнь; три двадцать показывали гнутые стрелки — три, пустое средостение бесконечного убывающего дня. Она не появлялась. Джоул проскреб пятерней волосы. Она не появлялась — и все это какой-то сумасшедший розыгрыш.
От неподвижности у него затекла нога, и, когда он встал, кровь побежала по ней иголочками. Он захромал вон из кухни, в холл, жалобно зовя: «Мисс Эйми. Мисс Эйми».
Он раскинул лиловые занавеси и вошел в залитый угрюмым светом пустой полированный зал навстречу своему отражению, плававшему в волнистом зеркале; искаженная широкоротая физиономия смотрела оттуда одним глазом и напоминала подтаявшего воскового идола; губы вытянулись в полупрозрачную нить, глаз выставился из лица. «Мисс Эйми… кто-нибудь!»
Где-то в учебнике утверждалось, что, по всей вероятности, Земля была некогда раскаленным добела шаром, подобным Солнцу; сейчас, стоя в опаленном саду, Джоул вспомнил это. Он вышел сюда по тропинке, которая вела от фасада, вокруг дома и сквозь стену деревьев. Здесь, в зарослях, одни растения были выше его головы, другие усажены острыми шипами; хрупкие, свернувшиеся от солнечного жара листья хрустели под его осторожной ногой. Сухой спутанный бурьян доставал до пояса. Разогретые летние запахи душистых кустов и черной земли были крепким настоем, зудение шмеля жалило тишину. Больно было поднять глаза, потому что небо горело чистым голубым пламенем. Стена дома возвышалась над садом как желтый утес, и зеленые полотна плюща обрамляли каждое из восьми окон.
Джоул топтался в жестких зарослях, пока не очутился у самой стены. Было скучно, и он решил, что можно поиграть в «шпионов», подглядывательную игру, которой развлекались члены Секретной девятки от совершенного уже безделья. Шпионажу предавались в Нью-Орлеане только после заката, поскольку днем игра могла закончиться фатально для участника: идея ее состояла в том, чтобы подобраться к чужому дому и незаметно заглядывать в окна. В этих опасных вечерних разведках Джоул был свидетелем многих занятных сцен: видел, как совершенно голая девушка танцевала под патефон, как упала замертво старая дама, задувавшая свечи на сказочном именинном торте, и — самое изумительное — как, стоя в паршивой комнатке, целовались двое взрослых мужчин.
Гостиная в Скаллиз-Лендинге тянулась по всему первому этажу; большую часть безлюдного сумрачного интерьера скрывали золотые шторы, подвязанные шелковыми кистями, однако Джоул, приплюснув нос к стеклу, разглядел тяжелые кресла, обсевшие чайный столик, как кружок престарелых толстых дам. Позолоченное кресло для двоих, обитое сиреневым бархатом, ампирная кушетка возле мраморного камина и горка — одна из трех, остальные едва виднелись — с фарфоровыми статуэтками, веерами и другими вещицами из слоновой кости. Прямо напротив него на столе — японская пагода и изящная лампа с ярко-красным куполом и подвесками, похожими на сосульки, только драгоценные.
Он отодвинулся от окна и перешел на другую сторону сада — под удлинившуюся тень ветлы. Алмазное сверкание послеполуденного неба слепило глаза, а все тело было покрыто скользким потом, словно у намазавшегося маслом борца; такая погода, конечно, не могла не испортиться. За садом прокукарекал петух, и крик его прозвучал горестно, печально, как плач паровоза в ночи. Паровоз. Хотел бы он сейчас сидеть в поезде и ехать прочь отсюда, подальше. Вот если бы отца повидать! Мисс Эйми — вредная старая стерва. Мачехи все такие. Пусть только попробует тронуть. Он ее отбреет, будь здоров. Он довольно храбрый. Кто отлупил Сэмми Силверстайна — в октябре тому год будет? Но вообще Сэмми хороший малый, можно считать. Интересно, какую шкоду он сейчас затеял. А может, сидит в кинотеатре «Немо», трескает воздушную кукурузу; да там, наверно, и сидит — как раз сегодня на дневном сеансе должны были показывать эту страшную картину с Лаки Роджерсом, где чокнутый профессор превращает его в кровожадную гориллу. Надо же — именно ее пропустить! Черт! Так, а что, если он действительно вдруг решит смазать пятки? Чем плохо — обзавестись шарманкой и обезьяной? Кроме того, при газировке всегда можно устроиться: если так сильно любишь мороженое с газировкой, неужели сам не научишься готовить? Черт!
«Та-та-та-та» — заговорил его пулемет, когда он бросился в атаку на пять разрушенных колонн. И вдруг на полпути между колоннами и золотарником он наткнулся на колокол. Колокол вроде тех, которые сзывали рабов с поля; металл его был плесневело-зеленый, а помост под ним сгнил. Пораженный, он присел по-индейски на корточки и сунул голову в металлическую пасть; повсюду висел пух полуистлевшей паутины, и стройная зеленая ящерица, струйкой мчавшаяся по ржавой полости, вильнула, стрельнула языком и воткнула булавочные глазки в Джоула, вынудив его к беспорядочному отступлению.
Он поднялся, посмотрел на желтую стену и стал прикидывать, какое из верхних окон — его, какое — отцово, какое — кузена Рандольфа. Тут-то и увидел он странную даму. Раздвинув занавески в левом угловом окне, она улыбалась и кивала ему, то ли одобрительно, то ли приветственно; была она при этом совершенно Джоулу неизвестна: туманная материя ее лица, потекшая зефирообразная поверхность напомнили его собственное зыбкое отражение в волнистом зеркале пустого зала. А седая прическа походила на парик исторической персоны: башня взбитых белых волос с жирно извивающимися локонами. Кто бы ни была она (полнейшая тайна для Джоула), ее внезапное появление ввергло сад в транс: бабочка застыла на стебле георгина и перестала мигать крыльями, наждачное «фа» шмеля сточилось и смолкло. Вдруг занавески упали на место, окно опустело, Джоул сделал шаг назад, наткнулся на колокол, и в жаркой тишине повисла резкая надтреснутая нота.
— Мистер Рандольф любит мертвых птичек, особенно с красивым пером. Чего тебе в темной кухне сидеть? — Бесшумно ступая босыми ногами, она направилась к двери. — На службу приходи, слышишь?
Угли в печке подернулись пеплом, старые изношенные часы стучали, как сердце больного, пятна солнечного света на полу раздвигались и тускнели, тени фиговых листьев, льнувшие к стенам, слились в сплошную дрожащую массу, похожую на хрустальный студень медузы. Мухи шастали по столу, потирали волосатые лапки, гудели и пели у него над ухом. Спустя часа два, — показавшиеся пятью, — когда Джоул поднял будильник и взглянул на обшарпанный циферблат, будильник сразу стал, и в кухне прекратилась всякая жизнь; три двадцать показывали гнутые стрелки — три, пустое средостение бесконечного убывающего дня. Она не появлялась. Джоул проскреб пятерней волосы. Она не появлялась — и все это какой-то сумасшедший розыгрыш.
От неподвижности у него затекла нога, и, когда он встал, кровь побежала по ней иголочками. Он захромал вон из кухни, в холл, жалобно зовя: «Мисс Эйми. Мисс Эйми».
Он раскинул лиловые занавеси и вошел в залитый угрюмым светом пустой полированный зал навстречу своему отражению, плававшему в волнистом зеркале; искаженная широкоротая физиономия смотрела оттуда одним глазом и напоминала подтаявшего воскового идола; губы вытянулись в полупрозрачную нить, глаз выставился из лица. «Мисс Эйми… кто-нибудь!»
Где-то в учебнике утверждалось, что, по всей вероятности, Земля была некогда раскаленным добела шаром, подобным Солнцу; сейчас, стоя в опаленном саду, Джоул вспомнил это. Он вышел сюда по тропинке, которая вела от фасада, вокруг дома и сквозь стену деревьев. Здесь, в зарослях, одни растения были выше его головы, другие усажены острыми шипами; хрупкие, свернувшиеся от солнечного жара листья хрустели под его осторожной ногой. Сухой спутанный бурьян доставал до пояса. Разогретые летние запахи душистых кустов и черной земли были крепким настоем, зудение шмеля жалило тишину. Больно было поднять глаза, потому что небо горело чистым голубым пламенем. Стена дома возвышалась над садом как желтый утес, и зеленые полотна плюща обрамляли каждое из восьми окон.
Джоул топтался в жестких зарослях, пока не очутился у самой стены. Было скучно, и он решил, что можно поиграть в «шпионов», подглядывательную игру, которой развлекались члены Секретной девятки от совершенного уже безделья. Шпионажу предавались в Нью-Орлеане только после заката, поскольку днем игра могла закончиться фатально для участника: идея ее состояла в том, чтобы подобраться к чужому дому и незаметно заглядывать в окна. В этих опасных вечерних разведках Джоул был свидетелем многих занятных сцен: видел, как совершенно голая девушка танцевала под патефон, как упала замертво старая дама, задувавшая свечи на сказочном именинном торте, и — самое изумительное — как, стоя в паршивой комнатке, целовались двое взрослых мужчин.
Гостиная в Скаллиз-Лендинге тянулась по всему первому этажу; большую часть безлюдного сумрачного интерьера скрывали золотые шторы, подвязанные шелковыми кистями, однако Джоул, приплюснув нос к стеклу, разглядел тяжелые кресла, обсевшие чайный столик, как кружок престарелых толстых дам. Позолоченное кресло для двоих, обитое сиреневым бархатом, ампирная кушетка возле мраморного камина и горка — одна из трех, остальные едва виднелись — с фарфоровыми статуэтками, веерами и другими вещицами из слоновой кости. Прямо напротив него на столе — японская пагода и изящная лампа с ярко-красным куполом и подвесками, похожими на сосульки, только драгоценные.
Он отодвинулся от окна и перешел на другую сторону сада — под удлинившуюся тень ветлы. Алмазное сверкание послеполуденного неба слепило глаза, а все тело было покрыто скользким потом, словно у намазавшегося маслом борца; такая погода, конечно, не могла не испортиться. За садом прокукарекал петух, и крик его прозвучал горестно, печально, как плач паровоза в ночи. Паровоз. Хотел бы он сейчас сидеть в поезде и ехать прочь отсюда, подальше. Вот если бы отца повидать! Мисс Эйми — вредная старая стерва. Мачехи все такие. Пусть только попробует тронуть. Он ее отбреет, будь здоров. Он довольно храбрый. Кто отлупил Сэмми Силверстайна — в октябре тому год будет? Но вообще Сэмми хороший малый, можно считать. Интересно, какую шкоду он сейчас затеял. А может, сидит в кинотеатре «Немо», трескает воздушную кукурузу; да там, наверно, и сидит — как раз сегодня на дневном сеансе должны были показывать эту страшную картину с Лаки Роджерсом, где чокнутый профессор превращает его в кровожадную гориллу. Надо же — именно ее пропустить! Черт! Так, а что, если он действительно вдруг решит смазать пятки? Чем плохо — обзавестись шарманкой и обезьяной? Кроме того, при газировке всегда можно устроиться: если так сильно любишь мороженое с газировкой, неужели сам не научишься готовить? Черт!
«Та-та-та-та» — заговорил его пулемет, когда он бросился в атаку на пять разрушенных колонн. И вдруг на полпути между колоннами и золотарником он наткнулся на колокол. Колокол вроде тех, которые сзывали рабов с поля; металл его был плесневело-зеленый, а помост под ним сгнил. Пораженный, он присел по-индейски на корточки и сунул голову в металлическую пасть; повсюду висел пух полуистлевшей паутины, и стройная зеленая ящерица, струйкой мчавшаяся по ржавой полости, вильнула, стрельнула языком и воткнула булавочные глазки в Джоула, вынудив его к беспорядочному отступлению.
Он поднялся, посмотрел на желтую стену и стал прикидывать, какое из верхних окон — его, какое — отцово, какое — кузена Рандольфа. Тут-то и увидел он странную даму. Раздвинув занавески в левом угловом окне, она улыбалась и кивала ему, то ли одобрительно, то ли приветственно; была она при этом совершенно Джоулу неизвестна: туманная материя ее лица, потекшая зефирообразная поверхность напомнили его собственное зыбкое отражение в волнистом зеркале пустого зала. А седая прическа походила на парик исторической персоны: башня взбитых белых волос с жирно извивающимися локонами. Кто бы ни была она (полнейшая тайна для Джоула), ее внезапное появление ввергло сад в транс: бабочка застыла на стебле георгина и перестала мигать крыльями, наждачное «фа» шмеля сточилось и смолкло. Вдруг занавески упали на место, окно опустело, Джоул сделал шаг назад, наткнулся на колокол, и в жаркой тишине повисла резкая надтреснутая нота.
3
«О, Господи!» ТОП. «О, Господи!» ТОП. «Повсюду с тобою рядом буду… А с дьяволом нигде!..»
Зу выжимала музыку из маленького аккордеона и топала босой ступней по хлипкому полу веранды. «А дьявол слезы льет, не хочет верить чуду, что с ним, когда помру, уже вовек не буду». Протяжный крик: золотая щербина вспыхивала в страшном вулкане ее рта, а выписанный по почте аккордеон делал вдох-выдох, точно гофрированное бумажное легкое в перламутровой раковине.
Зяблик давно уже слал скрипучие предупреждения из убежища в бузине, а солнце было заперто в гробнице туч, тропических туч, ползших по низкому небу и уже сплотившихся в исполинскую серую гору.
Джизус Фивер сидел среди груды красивых лоскутных подушек в качалке, сделанной из старых бочарных клепок; благоговейный фальцет его дрожал, как неверная трель окарины, и время от времени он поднимал руки, чтобы слабо и беззвучно хлопнуть в ладоши. «… Не хочет верить чуду…»
Примостившись вровень с верандой на пне, обсыпанном поганками, Джоул попеременно обращал глаза и слух к веселью Зу и к явлениям в небе; мгновение оцепенелого буйства, что иногда предшествует летней грозе, сковало притихший двор, и в таинственном блескучем свете ржавые ведра со стелющимся папоротником, развешенные кругом веранды, как праздничные фонарики, озарились изнутри слабым зеленым огнем. Влажный ветерок настраивался в стволах магнолий, доносил свежий смешанный запах дождя, сосны, июньских цветов с отдаленных полей. Дверь домика распахнулась, захлопнулась, и послышался треск жалюзи, опускаемых в большом доме.
Зу выжала последний цветистый аккорд и отложила инструмент в сторону. Стоячие ее волосы блестели от бриолина, и вместо косынки в горошек горло перехватывала обтрепанная красная лента. Белое платье было заштопано в десятке мест нитками разных цветов, а в ушах сияли искусственные бриллианты.
«Если хлеба ни крошки нет у тебя, ты молись, ты молись, Бога любя». Раскинув руки, как канатоходец, она спустилась во двор и прошлась вокруг Джоула.
«Если нет ни капли воды у тебя, ты молись, ты молись, Бога любя».
Высоко в башнях мыльных деревьев ветер мчался стремительной рекой; захваченные его потоком листья исступленно пенились, как прибой на небесном берегу. А земля с каждой минутой словно погружалась все глубже в темно-зеленую воду. Как донные водоросли в море, колыхались папоротники, неясно и загадочно вырисовывалась в небе хибарка — корпус утонувшего галеона, а Зу с ее вкрадчивой текучей грацией не могла быть не кем иным, подумал Джоул, как русалкой, невестой старого утопленника-пирата.
Тигровый желтый кот прыжками пронесся по двору и вскочил на колени к Джизусу Фиверу — тот самый кот, который шнырял в сирени. Взобравшись к старику на плечо, он приткнулся хитрой мордой к высохшей щеке и уставил изумленные огнисто-рыжие глаза на Джоула. Негр погладил кота по полосатому брюху, и кот замурлыкал. Если бы не кустики побитой молью шерсти, голова Джизуса без шляпы была бы точь-в-точь полированный бронзовый шар; черный костюм двойного против надобности размера ветхо окутывал утлый остов, а обут был старик в крохотные оранжевые штиблеты на пуговицах. Атмосфера службы сильно возбудила его, и он то и дело продувал нос меж пальцами и стряхивал добычу в папоротник.
Песня-крик Зу сопровождалась ритмическим топаньем и раскачиванием серег, славших искры.
«Если счастье твое ушло от тебя, ты молись, ты молись, Бога любя».
Немая молния зигзагом раскроила небо вдали, потом, не так далеко, другая — демонский белый треск с тяжелыми, медленными раскатами. Мелкий петух помчался в убежище под колодезным навесом, и треугольная тень вороньей стаи пропахала тучи.
— Зябну, — капризно пожаловался старик. — Все ноги распухли к дождю. Зябну… — Кот свернулся у него на коленях и свесил голову, как увядший георгин.
Золотые вспышки в зеве Зу вдруг превратили сердце Джоула в камень, гремящий посреди грудной клетки, — напомнили одну неоновую вывеску. Зажигалось: «Похоронное бюро Р. Р. Оливера». Гасло. «Похоронное бюро Р. Р. Оливера». Гасло. «Загвазданное, но дерут умеренно», — сказала Эллен, стоя перед витриной зеркального стекла, где мертвенно рдели гладиолусы под электрическими буквами, предлагавшими дешевый, но достойный транзит к Царству и Славе. Ну вот, в который раз он запер дверь и ключ забросил: заговор на борту, и даже отец имеет зуб против него, даже Бог. Где-то с ним сыграли злую шутку. Не знал он только, кто и где. Он чувствовал себя отрезанным, безликим — каменный мальчик на трухлявом пне: не было никакой связующей нити между ним и каскадом бузинных листьев, низвергающимся на землю, и крутой затейливой кровлей Лендинга в отдалении.
— Зябну. В постель хочу, укрыться. Гроза идет.
— Не канючь, дедушка.
Потом произошло необычное: словно следуя указаниям кладоискательской карты, Зу отмерила три шага в направлении хилого розового кустика и, хмурясь в небо, сорвала с шеи ленту. Как ожерелье из багровой проволоки, горло ее охватывал узкий шрам; она легонько провела по нему пальцем.
— Когда приберешь Кета Брауна, Господи, пошли его обратно в поганом собачьем виде, псом неприкасаемым, чтобы покоя не знал.
Словно жестокий коршун пал с неба и вырвал у Джоула веки, заставив его глядеть выпученными глазами на горло Зу. Может быть, она такая же, как он, и у мира зуб против нее. Черт возьми, не хотел бы он обзавестись таким шрамом. Да куда же денешься, если вечно спереди опасность, а за спиной обман? Никуда не денешься. Некуда. Мороз пробежал у него по спине. Над головой ударил гром. Содрогнулась земля. Он спрыгнул с пня и в развевающейся рубашке кинулся к дому; беги, беги, кричало ему сердце, и — хрясь! — стремглав влетел, упал в шиповник. Еще одно дурацкое несчастье. Видел ведь этот шиповник, знал о препятствии и, как нарочно, сюда угодил. Однако жгучая боль в расцарапанном теле будто очистила его от тоски и растерянности, как изгоняют дьявола в фанатических культах причинением себе боли. Зу помогла ему подняться и, увидев нежную тревогу на ее лице, он почувствовал себя дураком: ведь она ему друг, чего бояться?
— Ну-ка, нехороший мальчик, сказала она, вытаскивая шипы из его брюк, — что ж ты так погано поступаешь? Обидел нас с дедушкой. — Она взяла его за руку и повела на веранду.
— Ке-ке-ке, — закудахтал Джизус, — я бы так упал — все бы кости поломал.
Зу подняла аккордеон, прислонилась к столбу веранды и, небрежно растягивая мехи, сыграла спотыкающуюся нестройную мелодию. А ее дед обиженным детским речитативом повторил свои жалобы: он сейчас умрет от холода, ну и пускай, кому какое дело, жив он или умер? И почему Зу, коли он исполнил субботнюю службу, не уложит его в теплую постель, не даст ему покой? Есть же на свете злые люди, и какие творятся жестокости.
— Замолчи и склони голову, дедушка, сказала Зу. — Мы кончим службу как положено. Мы скажем Ему наши молитвы. Джоул, детка, склони головку.
Трое на веранде словно сошли с ксилографии: Старейшина на троне из великолепных подушек, с желтым животным на коленях, серьезно глядящим на маленького слугу, который склонился в подводном свете у ног хозяина, и дочь, похожая на черную стрелу, простерла над ними руки, как бы благословляя.
Но не было молитвы в уме у Джоула — и даже ничего такого, что мог бы ухватить невод слов, ибо все его молитвы в прошлом, за одним исключением, состояли из простых, конкретных заказов: Господи, дай мне велосипед, нож с семью лезвиями, коробку масляных красок. Ну как, как можно произнести такие неопределенные, такие бессмысленные слова: «Господи, позволь, чтобы меня любили»?
— Аминь, — прошептала Зу.
И в то же мгновение, коротким вздохом, хлынул дождь.
Зу выжимала музыку из маленького аккордеона и топала босой ступней по хлипкому полу веранды. «А дьявол слезы льет, не хочет верить чуду, что с ним, когда помру, уже вовек не буду». Протяжный крик: золотая щербина вспыхивала в страшном вулкане ее рта, а выписанный по почте аккордеон делал вдох-выдох, точно гофрированное бумажное легкое в перламутровой раковине.
Зяблик давно уже слал скрипучие предупреждения из убежища в бузине, а солнце было заперто в гробнице туч, тропических туч, ползших по низкому небу и уже сплотившихся в исполинскую серую гору.
Джизус Фивер сидел среди груды красивых лоскутных подушек в качалке, сделанной из старых бочарных клепок; благоговейный фальцет его дрожал, как неверная трель окарины, и время от времени он поднимал руки, чтобы слабо и беззвучно хлопнуть в ладоши. «… Не хочет верить чуду…»
Примостившись вровень с верандой на пне, обсыпанном поганками, Джоул попеременно обращал глаза и слух к веселью Зу и к явлениям в небе; мгновение оцепенелого буйства, что иногда предшествует летней грозе, сковало притихший двор, и в таинственном блескучем свете ржавые ведра со стелющимся папоротником, развешенные кругом веранды, как праздничные фонарики, озарились изнутри слабым зеленым огнем. Влажный ветерок настраивался в стволах магнолий, доносил свежий смешанный запах дождя, сосны, июньских цветов с отдаленных полей. Дверь домика распахнулась, захлопнулась, и послышался треск жалюзи, опускаемых в большом доме.
Зу выжала последний цветистый аккорд и отложила инструмент в сторону. Стоячие ее волосы блестели от бриолина, и вместо косынки в горошек горло перехватывала обтрепанная красная лента. Белое платье было заштопано в десятке мест нитками разных цветов, а в ушах сияли искусственные бриллианты.
«Если хлеба ни крошки нет у тебя, ты молись, ты молись, Бога любя». Раскинув руки, как канатоходец, она спустилась во двор и прошлась вокруг Джоула.
«Если нет ни капли воды у тебя, ты молись, ты молись, Бога любя».
Высоко в башнях мыльных деревьев ветер мчался стремительной рекой; захваченные его потоком листья исступленно пенились, как прибой на небесном берегу. А земля с каждой минутой словно погружалась все глубже в темно-зеленую воду. Как донные водоросли в море, колыхались папоротники, неясно и загадочно вырисовывалась в небе хибарка — корпус утонувшего галеона, а Зу с ее вкрадчивой текучей грацией не могла быть не кем иным, подумал Джоул, как русалкой, невестой старого утопленника-пирата.
Тигровый желтый кот прыжками пронесся по двору и вскочил на колени к Джизусу Фиверу — тот самый кот, который шнырял в сирени. Взобравшись к старику на плечо, он приткнулся хитрой мордой к высохшей щеке и уставил изумленные огнисто-рыжие глаза на Джоула. Негр погладил кота по полосатому брюху, и кот замурлыкал. Если бы не кустики побитой молью шерсти, голова Джизуса без шляпы была бы точь-в-точь полированный бронзовый шар; черный костюм двойного против надобности размера ветхо окутывал утлый остов, а обут был старик в крохотные оранжевые штиблеты на пуговицах. Атмосфера службы сильно возбудила его, и он то и дело продувал нос меж пальцами и стряхивал добычу в папоротник.
Песня-крик Зу сопровождалась ритмическим топаньем и раскачиванием серег, славших искры.
«Если счастье твое ушло от тебя, ты молись, ты молись, Бога любя».
Немая молния зигзагом раскроила небо вдали, потом, не так далеко, другая — демонский белый треск с тяжелыми, медленными раскатами. Мелкий петух помчался в убежище под колодезным навесом, и треугольная тень вороньей стаи пропахала тучи.
— Зябну, — капризно пожаловался старик. — Все ноги распухли к дождю. Зябну… — Кот свернулся у него на коленях и свесил голову, как увядший георгин.
Золотые вспышки в зеве Зу вдруг превратили сердце Джоула в камень, гремящий посреди грудной клетки, — напомнили одну неоновую вывеску. Зажигалось: «Похоронное бюро Р. Р. Оливера». Гасло. «Похоронное бюро Р. Р. Оливера». Гасло. «Загвазданное, но дерут умеренно», — сказала Эллен, стоя перед витриной зеркального стекла, где мертвенно рдели гладиолусы под электрическими буквами, предлагавшими дешевый, но достойный транзит к Царству и Славе. Ну вот, в который раз он запер дверь и ключ забросил: заговор на борту, и даже отец имеет зуб против него, даже Бог. Где-то с ним сыграли злую шутку. Не знал он только, кто и где. Он чувствовал себя отрезанным, безликим — каменный мальчик на трухлявом пне: не было никакой связующей нити между ним и каскадом бузинных листьев, низвергающимся на землю, и крутой затейливой кровлей Лендинга в отдалении.
— Зябну. В постель хочу, укрыться. Гроза идет.
— Не канючь, дедушка.
Потом произошло необычное: словно следуя указаниям кладоискательской карты, Зу отмерила три шага в направлении хилого розового кустика и, хмурясь в небо, сорвала с шеи ленту. Как ожерелье из багровой проволоки, горло ее охватывал узкий шрам; она легонько провела по нему пальцем.
— Когда приберешь Кета Брауна, Господи, пошли его обратно в поганом собачьем виде, псом неприкасаемым, чтобы покоя не знал.
Словно жестокий коршун пал с неба и вырвал у Джоула веки, заставив его глядеть выпученными глазами на горло Зу. Может быть, она такая же, как он, и у мира зуб против нее. Черт возьми, не хотел бы он обзавестись таким шрамом. Да куда же денешься, если вечно спереди опасность, а за спиной обман? Никуда не денешься. Некуда. Мороз пробежал у него по спине. Над головой ударил гром. Содрогнулась земля. Он спрыгнул с пня и в развевающейся рубашке кинулся к дому; беги, беги, кричало ему сердце, и — хрясь! — стремглав влетел, упал в шиповник. Еще одно дурацкое несчастье. Видел ведь этот шиповник, знал о препятствии и, как нарочно, сюда угодил. Однако жгучая боль в расцарапанном теле будто очистила его от тоски и растерянности, как изгоняют дьявола в фанатических культах причинением себе боли. Зу помогла ему подняться и, увидев нежную тревогу на ее лице, он почувствовал себя дураком: ведь она ему друг, чего бояться?
— Ну-ка, нехороший мальчик, сказала она, вытаскивая шипы из его брюк, — что ж ты так погано поступаешь? Обидел нас с дедушкой. — Она взяла его за руку и повела на веранду.
— Ке-ке-ке, — закудахтал Джизус, — я бы так упал — все бы кости поломал.
Зу подняла аккордеон, прислонилась к столбу веранды и, небрежно растягивая мехи, сыграла спотыкающуюся нестройную мелодию. А ее дед обиженным детским речитативом повторил свои жалобы: он сейчас умрет от холода, ну и пускай, кому какое дело, жив он или умер? И почему Зу, коли он исполнил субботнюю службу, не уложит его в теплую постель, не даст ему покой? Есть же на свете злые люди, и какие творятся жестокости.
— Замолчи и склони голову, дедушка, сказала Зу. — Мы кончим службу как положено. Мы скажем Ему наши молитвы. Джоул, детка, склони головку.
Трое на веранде словно сошли с ксилографии: Старейшина на троне из великолепных подушек, с желтым животным на коленях, серьезно глядящим на маленького слугу, который склонился в подводном свете у ног хозяина, и дочь, похожая на черную стрелу, простерла над ними руки, как бы благословляя.
Но не было молитвы в уме у Джоула — и даже ничего такого, что мог бы ухватить невод слов, ибо все его молитвы в прошлом, за одним исключением, состояли из простых, конкретных заказов: Господи, дай мне велосипед, нож с семью лезвиями, коробку масляных красок. Ну как, как можно произнести такие неопределенные, такие бессмысленные слова: «Господи, позволь, чтобы меня любили»?
— Аминь, — прошептала Зу.
И в то же мгновение, коротким вздохом, хлынул дождь.
4
— Нельзя ли несколько точнее? — сказал Рандольф, томно наливая херес. — Она была толстая, высокая, худая?
— Трудно было понять, — ответил Джоул.
Снаружи, во тьме, дождь мыл крышу убористым косым звуком, а здесь керосиновые лампы ткали в самых темных углах паутину мягкого света, и в окне все отражалось, как в позолоченном зеркале. Пока что первый ужин в Лендинге складывался для Джоула хорошо. Он чувствовал себя вполне свободно с Рандольфом, и тот при всякой заминке в беседе предлагал новые темы, интересные и лестные для мальчика тринадцати лет: Джоул весьма удачно (на его взгляд) высказался по вопросам: «Обитают ли на Марсе люди?», «Как именно, по-твоему, египтяне мумифицировали покойников?», «По-прежнему ли деятельны охотники за головами?» и о прочих занимательных предметах. И, скорее всего, под влиянием принятого хереса (вкус не понравился, но грела надежда напиться по-настоящему… будет о чем написать Сэмми Силверстайну!.. три рюмки опрокинул) Джоул упомянул о Даме.
— Жара, — сказал Рандольф. — Пребывание с непокрытой головой на солнце иногда приводит к легким галлюцинациям. Ах, боже мой. Однажды, несколько лет назад, проветриваясь в саду, я тоже явственно увидел, как цветок подсолнуха превратился в человеческое лицо, лицо второразрядного боксера, которым я некогда восхищался, — некоего мексиканца Пепе Альвареса. — Он задумчиво погладил подбородок и наморщил нос, как бы давая понять, что с этим именем у него многое связано. Удивительное переживание настолько яркое, что я срезал цветок и засушил в книге; и по сей день, наткнувшись на него, я воображаю… впрочем, это ни к селу ни к городу. Конечно, виновато солнце. Эйми, душа моя, а ты какого мнения?
Эйми, размышлявшая над тарелкой, растерянно подняла голову.
— Нет, спасибо, мне хватит, — сказала она.
Рандольф нахмурился, изображая досаду.
— По обыкновению, далеко — срывает голубой цветок забвения.
Ее узкое лицо растроганно смягчилось.
— Сладкоречивый негодяй, — сказала она, и нескрываемым обожанием засветились ее остренькие глазки, сделавшись на миг почти прекрасными.
— Итак, начнем с начала, — сказал он и рыгнул. ( — Excusez-moi, s'il vous plait[1]. Китайский горошек, понимаете ли; абсолютно несварим). — Он изящно похлопал себя по губам. — Так о чем я ах, да… Джоул отказывается верить, что мы не привечаем духов в Лендинге.
— Я этого не говорил, — возразил Джоул.
— Разговорчики Миссури, — хладнокровно выразилась Эйми. — Наша девушка — рассадник диких негритянских суеверий. Помнишь, как она свернула головы всем курам? Не смейся, это не смешно. Иногда я задаюсь вопросом: а если она решит, что его душа вселилась в кого-нибудь из нас?
— Чья? — спросил Джоул. — Кега?
— Не может быть! — воскликнул Рандольф и засмеялся жеманно, придушенно, как старая дева. — Уже?
— По-моему, ничего смешного, — возмутился Джоул. — Он с ней страшную вещь сделал.
Эйми сказала:
— Рандольф просто фиглярничает.
— Ты клевещешь, душенька.
— Не смешно, — сказал Джоул.
Прищуря глаз и поворачивая в руке бокал с хересом, Рандольф следил за спицами янтарного света, вращавшимися вместе со стеклом. — Не смешно, боже мой, разумеется. Но история не лишена причудливости: угодно выслушать?
— Совершенно ни к чему, — сказала Эйми. — Ребенок и без того болезненно впечатлителен.
— Все дети болезненно впечатлительны, это — единственное, что с ними примиряет, — ответил Рандольф и сразу начал рассказ: — Случилось это десять с лишним лет назад, в холодном, очень холодном ноябре. Работал у меня в то время рослый молодой негр, великолепно сложенный, цвета гречишного меда.
С самого начала Джоула беспокоило что-то странное в речи Рандольфа, но только сейчас он сообразил что именно: отсутствие какого бы то ни было акцента, областных признаков; при этом, однако, слышалась в его усталом голосе едкая, саркастическая напевность, довольно выразительная и своеобразная.
— Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее — непредсказуемость, извращенная невинность. — Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. — Уподобим их китайской шкатулке, из тех, если помните, в которых находишь другую шкатулку, а в ней еще одну и, наконец, добираешься до последней… трогаешь защелку, крышка откидывается на пружине, и открывается… — какой неожиданный клад?
С легкой улыбкой он пригубил херес. Затем из грудного кармана шелковой пижамы извлек сигарету и закурил. Сигарета издавала странный медицинский запах, словно табак долго вымачивали в настое крепких трав: по этому запаху узнаешь дом, где правит астма. Когда он собрал губы в трубочку, чтобы выдуть кольцо дыма, рисунок его напудренного лица вдруг обрел ясность: лицо состояло теперь из одних окружностей — не толстое, но круглое, как монета, гладкое и безволосое; на щеках — два ярко-розовых диска; нос, будто сплющенный злым ударом кулака; очень светлые, красивые кудрявые волосы ниспадали на лоб пшеничными кольцами, а широко расставленные женственные глаза были как два небесно-голубых мраморных шарика.
— И вот, они полюбили друг друга, Миссури и Кег, и была у нас свадьба — вся в фамильном кружеве невеста…
— Миленькая, не хуже любой белой девушки, честное слово, — вставила Эйми. — Просто загляденье.
Джоул сказал:
— Но раз он ненормальный…
— Ее всегда было трудно убедить, — вздохнул Рандольф. — Четырнадцать лет, дитя, но упрямая непоколебимо: она хотела выйти замуж — и вышла. На медовую неделю мы дали им комнату здесь в доме и уступили двор для рыбного пикника с друзьями.
— А папа… он был на свадьбе?
Рандольф и ухом не повел; только стряхнул пепел на пол.
— Но однажды, поздно вечером… — Он сонно опустил веки и провел пальцем по кромке бокала. — Кстати, Эйми помнит, что именно я сказал, когда мы услышали крик Миссури?
Эйми не могла решить, помнит или нет. Все-таки десять лет — срок немалый.
— Мы сидели, как сейчас, в гостиной — припоминаешь? И я сказал: это ветер. Я знал, конечно, что не ветер. — Рандольф умолк и втянул щеки, словно в воспоминании этом содержалась некая тонкая комичность, не позволявшая ему хранить серьезный вид. Он навел указательный палец на Джоула, отогнув большой палец, как курок. — И тогда я вставил ролик в пианолу, и она заиграла «Индейский зов любви».
— Какая красивая песня, сказала Эйми. — Грустная. Не понимаю, почему ты больше не разрешаешь заводить пианолу.
— Кег перерезал ей горло, — сказал Джоул. Паника уже вскипала, потому что он не мог следовать за беседой, принявшей странный оборот, — словно его вынудили расшифровывать историю, рассказанную на тарабарском языке, — и было противно ощущать себя посторонним как раз тогда, когда его потянуло к Рандольфу. — Я видел шрам, — сказал он, только что не выкрикнул, пытаясь привлечь к себе внимание, — вот что Кег натворил.
— А-а, да, разумеется…
— Там так, — Эйми стала напевать. — Когда зову те-ебя у-ди-да-дум-ди-да…
— … от уха до уха: погубил расшитое розами покрывало — моя двоюродная прабабка в Теннесси испортила глаза, трудясь над ним.
— Зу говорит, что он кандальник, и надеется, что его никогда не выпустят — она просила Бога превратить его в собаку.
— Ты ответь мне да-ди-ди-ди. Не совсем так пою, да, Рандольф?
— Слегка фальшиво.
— А как надо?
— Не имею понятия, душенька.
Джоул сказал:
— Бедная Зу.
— Бедные все, — сказал Рандольф, томно подливая херес.
Алчные мотыльки распластывали крылышки на ламповых стеклах. Возле печки дождь нашел лазейку в кровле и с гнетущей размеренностью капал в пустое угольное ведро.
— Примерно то же, что случается, когда сунешься в самую маленькую шкатулку, — заключил Рандольф. Кислый дым его сигареты завивался в сторону Джоула, а Джоул скромными движениями ладони направлял его в другую сторону.
— Позволил бы ты мне поиграть на пианоле, — мечтательно сказала Эйми. — Ты, наверно, не понимаешь, какое это для меня удовольствие, как успокаивает меня.
Рандольф прокашлялся и улыбнулся, отчего на щеках у него возникли ямочки. Его лицо было похоже на круглый спелый персик. Он был значительно моложе двоюродной сестры: где-то на середине четвертого десятка.
— Однако мы так и не изгнали этот дух молодого господина Нокса.
— Никакой не дух, — буркнул Джоул. — Духов не бывает — это настоящая живая женщина, и я ее видел.
— И как же она, милый, выглядела? — спросила Эйми тоном, показывавшим, что ее мысли заняты менее экзотическими предметами.
Джоулу это напомнило Эллен и мать: они тоже разговаривали с таким рассеянным видом, когда не верили его рассказам, и не перебивали только, чтобы мир сохранить. Знакомое виноватое чувство поразило, как выстрел: врун, вот что думают оба, Эйми и Рандольф, прирожденный врун, — и от испуга начал громоздить подробности: у нее были дьявольские глаза, у этой дамы, бешеные ведьмины глаза, холодные и зеленые, как дно полярного моря; копия Снежной королевы — лицо белое, зимнее, изо льда вытесанное, и белые волосы накручены на голове, как свадебный торт. Она манила его пальцем, манила…
— Боже, сказала Эйми, кусая кубик маринованного арбуза. — Ты в самом деле видел такую женщину!
Во время этого описания Джоул с беспокойством заметил, что ее кузена рассказ позабавил и заинтересовал; в первый раз, когда он просто сообщил об увиденном, Рандольф выслушал его безразлично, как слушают заезженный анекдот — казалось, он непонятным образом заранее знал все, что услышит.
— Слушай, — медленно произнесла Эйми, не донеся арбузный кубик до рта. — Рандольф, ты не заходил… — Она запнулась и скосила глаза на гладкое, довольное лицо-персик. — Ведь правда, похоже на то…
Рандольф пнул ее под столом; маневр был выполнен так ловко, что Джоул и не заметил бы его, не окажись столь сильным его действие: Эйми дернулась назад, словно в стул ударила молния, и, заслонив глаза рукой в перчатке, испустила жалобный вопль:
— Змея, змея, я думала, меня ужалила змея, пробралась под столом, ужалила в ногу, дурак, никогда не прощу, ужалила, боже, змея, — повторяла она снова и снова, и слова уже рифмовались, гудели между стенами, где трепетали гигантские тени мотыльков.
У Джоула все оборвалось внутри; он подумал, что описается прямо тут, на месте, и хотел вскочить, убежать, как от Джизуса Фивера. Но не мог, отсюда не мог. Поэтому он уставился в окно, где ветер отстукивал фиговыми листьями мокрую телеграмму, и принялся изо всех сил искать далекую комнату.
— Сию же минуту перестань, — приказал Рандольф, не скрывая отвращения. Но Эйми не унималась, и тогда он ударил ее ладонью по губам.
Вопли постепенно перешли в полувсхлипывание-полуикоту. Рандольф заботливо тронул ее за руку.
— Отпустило, душенька? — сказал он. — Как ты нас напугала. — И, оглянувшись на Джоула, добавил: — Эйми безумно нервная.
Да, безумно, — согласилась она. — Я просто подумала… Надеюсь, я не расстроила ребенка.
— Трудно было понять, — ответил Джоул.
Снаружи, во тьме, дождь мыл крышу убористым косым звуком, а здесь керосиновые лампы ткали в самых темных углах паутину мягкого света, и в окне все отражалось, как в позолоченном зеркале. Пока что первый ужин в Лендинге складывался для Джоула хорошо. Он чувствовал себя вполне свободно с Рандольфом, и тот при всякой заминке в беседе предлагал новые темы, интересные и лестные для мальчика тринадцати лет: Джоул весьма удачно (на его взгляд) высказался по вопросам: «Обитают ли на Марсе люди?», «Как именно, по-твоему, египтяне мумифицировали покойников?», «По-прежнему ли деятельны охотники за головами?» и о прочих занимательных предметах. И, скорее всего, под влиянием принятого хереса (вкус не понравился, но грела надежда напиться по-настоящему… будет о чем написать Сэмми Силверстайну!.. три рюмки опрокинул) Джоул упомянул о Даме.
— Жара, — сказал Рандольф. — Пребывание с непокрытой головой на солнце иногда приводит к легким галлюцинациям. Ах, боже мой. Однажды, несколько лет назад, проветриваясь в саду, я тоже явственно увидел, как цветок подсолнуха превратился в человеческое лицо, лицо второразрядного боксера, которым я некогда восхищался, — некоего мексиканца Пепе Альвареса. — Он задумчиво погладил подбородок и наморщил нос, как бы давая понять, что с этим именем у него многое связано. Удивительное переживание настолько яркое, что я срезал цветок и засушил в книге; и по сей день, наткнувшись на него, я воображаю… впрочем, это ни к селу ни к городу. Конечно, виновато солнце. Эйми, душа моя, а ты какого мнения?
Эйми, размышлявшая над тарелкой, растерянно подняла голову.
— Нет, спасибо, мне хватит, — сказала она.
Рандольф нахмурился, изображая досаду.
— По обыкновению, далеко — срывает голубой цветок забвения.
Ее узкое лицо растроганно смягчилось.
— Сладкоречивый негодяй, — сказала она, и нескрываемым обожанием засветились ее остренькие глазки, сделавшись на миг почти прекрасными.
— Итак, начнем с начала, — сказал он и рыгнул. ( — Excusez-moi, s'il vous plait[1]. Китайский горошек, понимаете ли; абсолютно несварим). — Он изящно похлопал себя по губам. — Так о чем я ах, да… Джоул отказывается верить, что мы не привечаем духов в Лендинге.
— Я этого не говорил, — возразил Джоул.
— Разговорчики Миссури, — хладнокровно выразилась Эйми. — Наша девушка — рассадник диких негритянских суеверий. Помнишь, как она свернула головы всем курам? Не смейся, это не смешно. Иногда я задаюсь вопросом: а если она решит, что его душа вселилась в кого-нибудь из нас?
— Чья? — спросил Джоул. — Кега?
— Не может быть! — воскликнул Рандольф и засмеялся жеманно, придушенно, как старая дева. — Уже?
— По-моему, ничего смешного, — возмутился Джоул. — Он с ней страшную вещь сделал.
Эйми сказала:
— Рандольф просто фиглярничает.
— Ты клевещешь, душенька.
— Не смешно, — сказал Джоул.
Прищуря глаз и поворачивая в руке бокал с хересом, Рандольф следил за спицами янтарного света, вращавшимися вместе со стеклом. — Не смешно, боже мой, разумеется. Но история не лишена причудливости: угодно выслушать?
— Совершенно ни к чему, — сказала Эйми. — Ребенок и без того болезненно впечатлителен.
— Все дети болезненно впечатлительны, это — единственное, что с ними примиряет, — ответил Рандольф и сразу начал рассказ: — Случилось это десять с лишним лет назад, в холодном, очень холодном ноябре. Работал у меня в то время рослый молодой негр, великолепно сложенный, цвета гречишного меда.
С самого начала Джоула беспокоило что-то странное в речи Рандольфа, но только сейчас он сообразил что именно: отсутствие какого бы то ни было акцента, областных признаков; при этом, однако, слышалась в его усталом голосе едкая, саркастическая напевность, довольно выразительная и своеобразная.
— Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее — непредсказуемость, извращенная невинность. — Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. — Уподобим их китайской шкатулке, из тех, если помните, в которых находишь другую шкатулку, а в ней еще одну и, наконец, добираешься до последней… трогаешь защелку, крышка откидывается на пружине, и открывается… — какой неожиданный клад?
С легкой улыбкой он пригубил херес. Затем из грудного кармана шелковой пижамы извлек сигарету и закурил. Сигарета издавала странный медицинский запах, словно табак долго вымачивали в настое крепких трав: по этому запаху узнаешь дом, где правит астма. Когда он собрал губы в трубочку, чтобы выдуть кольцо дыма, рисунок его напудренного лица вдруг обрел ясность: лицо состояло теперь из одних окружностей — не толстое, но круглое, как монета, гладкое и безволосое; на щеках — два ярко-розовых диска; нос, будто сплющенный злым ударом кулака; очень светлые, красивые кудрявые волосы ниспадали на лоб пшеничными кольцами, а широко расставленные женственные глаза были как два небесно-голубых мраморных шарика.
— И вот, они полюбили друг друга, Миссури и Кег, и была у нас свадьба — вся в фамильном кружеве невеста…
— Миленькая, не хуже любой белой девушки, честное слово, — вставила Эйми. — Просто загляденье.
Джоул сказал:
— Но раз он ненормальный…
— Ее всегда было трудно убедить, — вздохнул Рандольф. — Четырнадцать лет, дитя, но упрямая непоколебимо: она хотела выйти замуж — и вышла. На медовую неделю мы дали им комнату здесь в доме и уступили двор для рыбного пикника с друзьями.
— А папа… он был на свадьбе?
Рандольф и ухом не повел; только стряхнул пепел на пол.
— Но однажды, поздно вечером… — Он сонно опустил веки и провел пальцем по кромке бокала. — Кстати, Эйми помнит, что именно я сказал, когда мы услышали крик Миссури?
Эйми не могла решить, помнит или нет. Все-таки десять лет — срок немалый.
— Мы сидели, как сейчас, в гостиной — припоминаешь? И я сказал: это ветер. Я знал, конечно, что не ветер. — Рандольф умолк и втянул щеки, словно в воспоминании этом содержалась некая тонкая комичность, не позволявшая ему хранить серьезный вид. Он навел указательный палец на Джоула, отогнув большой палец, как курок. — И тогда я вставил ролик в пианолу, и она заиграла «Индейский зов любви».
— Какая красивая песня, сказала Эйми. — Грустная. Не понимаю, почему ты больше не разрешаешь заводить пианолу.
— Кег перерезал ей горло, — сказал Джоул. Паника уже вскипала, потому что он не мог следовать за беседой, принявшей странный оборот, — словно его вынудили расшифровывать историю, рассказанную на тарабарском языке, — и было противно ощущать себя посторонним как раз тогда, когда его потянуло к Рандольфу. — Я видел шрам, — сказал он, только что не выкрикнул, пытаясь привлечь к себе внимание, — вот что Кег натворил.
— А-а, да, разумеется…
— Там так, — Эйми стала напевать. — Когда зову те-ебя у-ди-да-дум-ди-да…
— … от уха до уха: погубил расшитое розами покрывало — моя двоюродная прабабка в Теннесси испортила глаза, трудясь над ним.
— Зу говорит, что он кандальник, и надеется, что его никогда не выпустят — она просила Бога превратить его в собаку.
— Ты ответь мне да-ди-ди-ди. Не совсем так пою, да, Рандольф?
— Слегка фальшиво.
— А как надо?
— Не имею понятия, душенька.
Джоул сказал:
— Бедная Зу.
— Бедные все, — сказал Рандольф, томно подливая херес.
Алчные мотыльки распластывали крылышки на ламповых стеклах. Возле печки дождь нашел лазейку в кровле и с гнетущей размеренностью капал в пустое угольное ведро.
— Примерно то же, что случается, когда сунешься в самую маленькую шкатулку, — заключил Рандольф. Кислый дым его сигареты завивался в сторону Джоула, а Джоул скромными движениями ладони направлял его в другую сторону.
— Позволил бы ты мне поиграть на пианоле, — мечтательно сказала Эйми. — Ты, наверно, не понимаешь, какое это для меня удовольствие, как успокаивает меня.
Рандольф прокашлялся и улыбнулся, отчего на щеках у него возникли ямочки. Его лицо было похоже на круглый спелый персик. Он был значительно моложе двоюродной сестры: где-то на середине четвертого десятка.
— Однако мы так и не изгнали этот дух молодого господина Нокса.
— Никакой не дух, — буркнул Джоул. — Духов не бывает — это настоящая живая женщина, и я ее видел.
— И как же она, милый, выглядела? — спросила Эйми тоном, показывавшим, что ее мысли заняты менее экзотическими предметами.
Джоулу это напомнило Эллен и мать: они тоже разговаривали с таким рассеянным видом, когда не верили его рассказам, и не перебивали только, чтобы мир сохранить. Знакомое виноватое чувство поразило, как выстрел: врун, вот что думают оба, Эйми и Рандольф, прирожденный врун, — и от испуга начал громоздить подробности: у нее были дьявольские глаза, у этой дамы, бешеные ведьмины глаза, холодные и зеленые, как дно полярного моря; копия Снежной королевы — лицо белое, зимнее, изо льда вытесанное, и белые волосы накручены на голове, как свадебный торт. Она манила его пальцем, манила…
— Боже, сказала Эйми, кусая кубик маринованного арбуза. — Ты в самом деле видел такую женщину!
Во время этого описания Джоул с беспокойством заметил, что ее кузена рассказ позабавил и заинтересовал; в первый раз, когда он просто сообщил об увиденном, Рандольф выслушал его безразлично, как слушают заезженный анекдот — казалось, он непонятным образом заранее знал все, что услышит.
— Слушай, — медленно произнесла Эйми, не донеся арбузный кубик до рта. — Рандольф, ты не заходил… — Она запнулась и скосила глаза на гладкое, довольное лицо-персик. — Ведь правда, похоже на то…
Рандольф пнул ее под столом; маневр был выполнен так ловко, что Джоул и не заметил бы его, не окажись столь сильным его действие: Эйми дернулась назад, словно в стул ударила молния, и, заслонив глаза рукой в перчатке, испустила жалобный вопль:
— Змея, змея, я думала, меня ужалила змея, пробралась под столом, ужалила в ногу, дурак, никогда не прощу, ужалила, боже, змея, — повторяла она снова и снова, и слова уже рифмовались, гудели между стенами, где трепетали гигантские тени мотыльков.
У Джоула все оборвалось внутри; он подумал, что описается прямо тут, на месте, и хотел вскочить, убежать, как от Джизуса Фивера. Но не мог, отсюда не мог. Поэтому он уставился в окно, где ветер отстукивал фиговыми листьями мокрую телеграмму, и принялся изо всех сил искать далекую комнату.
— Сию же минуту перестань, — приказал Рандольф, не скрывая отвращения. Но Эйми не унималась, и тогда он ударил ее ладонью по губам.
Вопли постепенно перешли в полувсхлипывание-полуикоту. Рандольф заботливо тронул ее за руку.
— Отпустило, душенька? — сказал он. — Как ты нас напугала. — И, оглянувшись на Джоула, добавил: — Эйми безумно нервная.
Да, безумно, — согласилась она. — Я просто подумала… Надеюсь, я не расстроила ребенка.