— Чего ты так сердишься, а? Чего лицо унылое сделал? Радоваться должен за меня, коли другом называешься.
   Он оторвал плеть плюща от веранды и этим привел в движение подвешенные к стрехе горшки; горшки забрякали так, будто где-то одна за другой захлопывались двери.
   — Ну, ты смешная — ужас. Ха-ха-ха. — Он наградил ее холодным взглядом, вздернув бровь, как Рандольф. — Ты мне другом никогда не была. И вообще, с чего это такой человек, как я, должен водиться с такой, как ты?
   — Деточка, деточка… — проникновенным голосом сказала она —
   …деточка, я тебе обещаю: как устроюсь там, сразу тебя вызову и ухаживать за тобой буду до самого гроба. Накажи меня Бог, если зря обещаю.
   Джоул отпрянул от нее и прижался к столбу веранды, как будто один только этот столб любил и понимал его.
   — Уймись, — сказала она строго. — Ты скоро взрослый мужчина — закидываться вздумал, как девчонка. Обижаешь меня, я скажу. Вот, красивую дедушкину саблю хотела тебе подарить… да вижу, не мужчина ты еще, чтобы иметь саблю.
   Раздвинув плющ, Джоул ступил с веранды на двор; уйти сейчас и не оглянуться — вот будет ей наказание. Так он дошел до пня, но Зу выдержала характер, не окликнула его, и он вынужден был остановиться: вернулся назад и, серьезно глядя в африканские глаза, спросил:
   — Вызовешь?
   Зу улыбнулась и чуть не оторвала его от земли.
   — Сразу, как крышу для нас найду.
   Она залезла рукой в свой узел и вытащила саблю.
   — Самая почетная вещь была у дедушки. На, смотри не позорь ее.
   Он пристегнул саблю к поясу. Это было оружие против мира, и он напрягся от гордого холода ножен у ноги; он вдруг стал могущественным и неиспуганным.
   — Большое спасибо тебе, Зу.
   Подобрав узел и ящик из-под консервов, она тяжело спустилась по ступеням. Она шла кряхтя, и при каждом шаге пружинящий аккордеон прыскал дождиком несогласных нот. Вдвоем они прошли сквозь одичалый сад к дороге. Солнце гуляло над окаймленными зеленью далями: всюду, насколько хватал глаз, рассветная синева поднялась с деревьев, и по земле раскатывались пласты света.
   — Пока роса просохнет, я уж до Парадайс-Чепела, верно, дойду; хорошо, что одеяло захватила — в Вашингтоне много снега может быть.
   И это были ее последние слова. Джоул остановился у почтового ящика.
   — Прощай, — крикнул он и глядел ей вслед, пока она не превратилась в точку, а потом исчезла, сгинула вместе с беззвучным аккордеоном.

 
   — …никакой благодарности, — фыркнула Эйми. — Мы к ней всегда — с добром и лаской, а она? Сбегает неизвестно куда, бросает на меня дом, полный больных, ведь ни один до них не догадается помойное ведро вынести. Кроме того, какая бы я ни была, я — дама, я была воспитана как дама, я отучилась полных четыре года в педагогическом училище. И если Рандольф думает, что я буду изображать сиделку при сиротах и идиотах… черт бы взял эту Миссури! — Губы у нее некрасиво кривились от злости. — Черные! Сколько раз меня предупреждала Анджела Ли: никогда не доверяй черному — у них мозги и волосы закручены в равной мере. Тем не менее, могла бы задержаться и приготовить завтрак. — Эйми вынула из духовки сковороду с булочками и вместе с миской мамалыги и кофейником поставила на поднос. — Беги с этим к кузену Рандольфу — и потом назад: бедного мистера Сансома тоже надо накормить… да поможет нам Бог в своей…
   Рандольф полулежал в постели голый, откинув покрывало; при свете утра розовая кожа его казалась прозрачной, а круглое гладкое лицо неестественно моложавым. Маленький японский столик стоял над его ногами, а на нем банка клея, горка перьев голубой сойки и лист картона.
   — Правда, прелесть? — с улыбкой сказал он. — Поставь поднос и присаживайся.
   — Времени нет, — несколько загадочно ответил Джоул.
   — Времени? — удивился Рандольф. — Боже мой, вот уж чего, я думаю, у нас в избытке.
   С паузой между словами Джоул сказал:
   — Зу ушла. — Ему очень хотелось, чтобы эта новость произвела сильный эффект.
   Рандольф, однако, разочаровал его — не в пример сестре он не только не огорчился, но даже не выразил удивления.
   — Как это все утомительно, — вздохнул он, — и как нелепо. Потому что она не сможет вернуться — никто не может.
   — А она и не захочет, — дерзко ответил Джоул. — Она тут несчастной была; я думаю, ее теперь никакой силой не вернешь.
   — Милое дитя, — сказал Рандольф, окуная перо в клей, — счастье относительно, а Миссури Фивер, — он наложил перо на картон, — обнаружит, что покинула всего-навсего надлежащее ей место в общей, так сказать, головоломке. Вроде этой. — Он поднял картон и повернул к Джоулу: перья на нем были размещены так, что получилась как бы живая птица, только застывшая. — Каждому перу в соответствии с его размером и окраской положено определенное место, и, промахнись хоть с одним, хоть чуть-чуть, — она станет совсем не похожа на настоящую.
   Воспоминание проплыло, как перышко в воздухе; перед мысленным взором Джоула возникла сойка, бьющаяся о стену, и Эйми, по-дамски замахнувшаяся кочергой.
   — Что толку в птице, если она летать не может? — сказал он.
   — Прошу прощения?
   Джоул и сам не вполне понимал смысл своего вопроса.
   — Та… настоящая — она могла летать. А эта ничего не умеет… только быть похожей на живую.
   Рандольф откинул в сторону картон и лежал, барабаня по груди пальцами. Веки у него опустились; с закрытыми глазами он выглядел странно беспомощным.
   — В темноте приятнее, — пробормотал он, словно спросонок. — Если тебя не затруднит, мой милый, принеси из шкафа бутылку хереса. Потом — только, пожалуйста, на цыпочках — опусти все занавески, а потом, очень-очень тихо, затвори дверь.
   Когда Джоул выполнял последнюю просьбу, Рандольф приподнялся на кровати и сказал:
   — Ты совершенно прав: моя птица не может летать.
   Некоторое время спустя, с легкой тошнотой после кормления мистера Сансома с ложечки, Джоул сидел и читал ему вслух, быстро и монотонно. В рассказе — неважно каком — действовали дама-блондинка и мужчина-брюнет, жившие в доме высотой в шестнадцать этажей; речи дамы произносить было чаще всего неловко: «Дорогой, — читал он, — я люблю тебя, как ни одна женщина на свете не любила, но, Ланс, дорогой мой, оставь меня, пока еще не потускнело сияние нашей любви». А мистер Сансом непрерывно улыбался, даже в самых грустных местах; сын поглядывал на него и вспоминал, как грозила ему Эллен, когда он строил рожи: «Смотри, — говорила она, — так и останешься». Сия судьба и постигла, видимо, мистера Сансома: обычно неподвижное, лицо его улыбалось уже больше восьми дней. Покончив с красивой дамой и неотразимым мужчиной, которые остались проводить медовый месяц на Бермудах, Джоул перешел к рецепту пирога с банановым кремом; мистеру Сансому было все равно: что роман, что рецепт: он внимал им широко раскрытыми глазами.
   Каково это — почти никогда не закрывать глаз, чтобы в них постоянно отражались тот же самый потолок, свет, лица, мебель, темнота? Но если глаза не могли от тебя избавиться, то и ты не мог от них убежать; иногда казалось, что они в самом деле проницают все в комнате, их серая влажность обволакивает все, как туман; и если они выделят слезы, это не будут обычные слезы, а что-то серое или, может быть, зеленое, цветное, во всяком случае, и твердое — как лед.
   Внизу, в гостиной, хранились книги, и, роясь в них, Джоул наткнулся на собрание шотландских легенд. В одной рассказывалось о человеке, неосмотрительно составившем волшебное зелье, которое позволило ему читать мысли других людей и заглядывать глубоко в их души; такое открылось ему зло и так потрясло его, что глаза его превратились в незаживающие язвы, и в этом состоянии он провел остаток дней. Легенда подействовала на Джоула, он наполовину поверил в то, что глазам мистера Сансома открыто содержание его мыслей, и старался поэтому направить их в сторону от всего личного, «…смешайте сахар, муку и соль, добавьте яичные желтки. Непрерывно помешивая, влейте кипящее молоко…» То и дело он ощущал уколы совести: почему его не так трогает несчастье мистера Сансома, почему он не может полюбить его? Не видеть бы никогда мистера Сансома! Тогда он мог бы по-прежнему представлять себе отца в том или ином чудесном облике — человека с мужественным добрым голосом, настоящего отца. А этот мистер Сансом определенно ему не отец. Этот мистер Сансом — просто-напросто пара безумных глаз. «…выложите на испеченный лист теста, покройте белками, взбитыми с сахаром, и снова запеките. Дозировка дана для девятидюймового пирога». Он отложил журнал, женский журнал, который выписывала Эйми, и стал поправлять подушки. Голова мистера Сансома каталась с боку на бок, говоря: «нет, нет, нет»; голос же, царапающий, словно в горло была загнана горсть булавок, произносил другое: «Добый мачик добый» снова и снова. «Мачик, добый мачик», — сказал он, уронив красный теннисный мяч, и, когда Джоул подал его, недельная улыбка стала еще стеклянной; она белела на сером лице скелета. Внезапно за окнами раздался пронзительный свист. Джоул обернулся, прислушался. Три свистка, затем уханье совы. Он подошел к окну. Это была Айдабела; она стояла в саду, и рядом с ней — Генри. Окно никак не открывалось, Джоул помахал ей, но она его не видела; он устремился к двери. «Зой, — сказал мистер Сансом и отправил на пол все мячи, какие были на кровати, — мачик зой, зой!»

 
   Завернув на секунду в свою комнату, чтобы пристегнуть саблю, он сбежал по лестнице и выскочил в сад. Впервые за все время их знакомства Джоул увидел, как Айдабела ему обрадовалась: ее серьезное, озабоченное лицо разгладилось, и он подумал даже, что она его обнимет — таким движением подняла она руки; вместо этого, однако, она нагнулась и обняла Генри, стиснув ему шею так, что старик даже заскулил.
   — Что-то случилось? — спросил он первым, потому что она молчала и в каком-то смысле не обращала на него внимания — а именно, не удивилась его сабле, — и когда она сказала: «Мы боялись, что тебя нет дома», в голосе ее не было и следа всегдашней грубости. Джоул ощутил себя более сильным, чем она, ощутил уверенность, которой никогда не чувствовал в обществе прежней Айдабелы-сорванца. Он присел на корточки рядом с ней в тени дома, среди склонившихся тюльпанов, под сенью листьев таро, исчерченных серебряными следами улиток. Веснушчатое лицо ее было бледно, и на щеке алела припухшая царапина от ногтя.
   — Кто это тебя? — спросил он.
   — Флорабела. Гад паршивый, — произнесла она с побелевшими губами.
   — Девочка не может быть гадом, — возразил он.
   — Нет, она настоящий гад. Но это я не о ней. — Айдабела втащила пса на колени; сонно-покорный, он подставил брюхо, и она начала выбирать блох. — Это я про папочку моего, старого гада. У нас там война вышла, с битьем и таской — у меня с ним и с Флорабелой. Из-за Генри: застрелить его хотел, Флорабела науськала… У Генри, говорит, смертельная болезнь — собачье вранье это, с начала до конца. Я, кажись, ей нос сломала и зубов сколько-то. Кровища из нее хлестала, что из свиньи, когда мы с Генри подались оттуда. Всю ночь в потемках шлялись. — Она вдруг засмеялась сипло, как всегда. — А рассвело — знаешь, кого увидели? Зу Фивер. Чуть дышит, столько барахла на себя взвалила… Ух, ну, мы огорчились, за Джизуса-то. Ты смотри, умер старик, а никто и слыхом не слыхал. Говорила я тебе: никто не знает, что в Лендинге творится.
   Джоул подумал: а что в других местах — кто-нибудь знает? Только мистер Сансом. Он знает все; каким-то непонятным образом его глаза обегают весь мир: сию секунду они наблюдают за ним — в этом Джоул не сомневался. И не исключено, что если бы у него был рассудок, он открыл бы Рандольфу местонахождение Пепе Альвареса.
   — Ты не бойся, Генри, — сказала Айдабела, раздавив блоху. — Они тебя пальцем не тронут.
   — А что ты собираешься делать? — спросил Джоул. — Домой-то придется когда-нибудь идти?
   Она потерла нос и уставилась на него широко раскрытыми, даже умоляющими глазами; будь это кто-нибудь другой, Джоул подумал бы, что она с ним заигрывает.
   — Может, да, а может, нет, — сказала она. — За этим и пришла к тебе. — Вдруг, деловито столкнув Генри с колен, она задушевно, по-приятельски положила руку Джоулу на плечо: — А ты не хочешь удрать? — И, не дав ответить, торопливо продолжала: — Вечером можно пойти в город, когда стемнеет. Там цирк приехал, народу будет полно. Охота еще разок посмотреть; в этом году, говорят, у них чертово колесо и…
   — А потом куда пойдем? — спросил он.
   Айдабела открыла рот… закрыла. Должно быть, она не особенно об этом задумывалась — и, поскольку теперь весь мир был к их услугам, единственное, что пришло ей в голову:
   — Дальше, пойдем дальше, пока не попадем в хорошее место.
   — Можем поехать в Калифорнию, будем виноград собирать, — предложил он. — На Западе можно жениться с двенадцати лет.
   — Я не хочу жениться, — сказала она, краснея. — Кто это сказал, что я хочу жениться? Ты вот что, пацан: или ты веди себя прилично, веди себя, как будто мы братья, или пошел на фиг. И девчоночьим делом — виноград собирать — мы заниматься не будем. Я думала, мы во флот запишемся; а можно Генри научить всяким штукам и поступить в цирк. Слушай, а ты можешь научиться фокусам?
   Тут он вспомнил, что так и не сходил к отшельнику за обещанным амулетом; если они с Айдабелой сбегут, амулет им обязательно понадобится — и он спросил, знает ли она дорогу к гостинице «Морок».
   — Примерно, — сказала она. — Лесом, через амбровую низину, а потом через ручей, где мельница… У-у, это далеко. А зачем нам туда вообще?
   Объяснить он не мог, конечно, потому что Маленький Свет велел молчать про амулет.
   — У меня там важное дело к человеку, — сказал он и, желая немного попугать ее, добавил: — А то с нами случится что-то страшное.
   Оба вздрогнули.
   — Не прячься, я знаю, где ты, я тебя слышала. — Это была Эйми, она кричала из окна прямо над ними, но их не видела: листья таро скрывали их, как зонт. — Надо же, оставил мистера Сансома, беспомощного, — ты совсем сошел с ума?
   Они уползли из-под листьев, прокрались вдоль стены дома и кинулись к дороге, к лесу.
   — Я знаю, что ты здесь, Джоул Нокс, немедленно поднимись, любезный!
   В глубокой низине темная смола засыхала корками на стволах амбровых деревьев, опутанных вьюнами; там и сям опускались и поднимались зеленые бабочки, похожие на светлые листья яблонь; живая дорожка длинноцветных лилий (только святым и героям, говорят старики, слышен туш из их раструбов) манила как будто призрачными руками в кружевных перчатках. И Айдабела все время махала руками: комары свирепствовали: как осколки огромного зеркала, бежали навстречу и дробились под ногами Джоула комариные болотные лужи.
   — У меня есть деньги, — сказала Айдабела. — Между прочим, почти доллар.
   Джоул вспомнил мелочь, спрятанную в шкатулке, и похвастался, что у него еще больше.
   — Все потратим на цирк, — сказала она и лягушкой сиганула через бревно, похожее на крокодила. — Кому они вообще нужны, деньги? Нам сейчас уж точно не нужны… только на выпивку. Надо заначить столько, чтобы каждый день было на кока-колу, — у меня мозги сохнут, если не выпью с ледиком. И на сигареты. Выпить, покурить и Генри — больше мне ничего не нужно.
   — И я немного нужен, да? — сказал он — неожиданно для себя вслух. Но вместо ответа она завела нараспев: «…хорошо макаке по ночам во мраке рыжие расчесывать вихры…»
   Они задержались, чтобы соскрести смолы для жвачки, и, пока стояли, она сказала:
   — Папа всю округу из-за меня обшарит: сейчас пойдет к мистеру Блюи одалживать гончую. — Она засмеялась, и капли жеваной смолы выдавились у нее из углов рта; на волосы ей села зеленая бабочка и повисла на локоне, как бант. — Один раз они беглого каторжника ловили — в этой самой низине, — мистер Блюи со своей гончей, и Сэм Редклиф, и Роберта Лейси, и шериф, и все собаки с фермы; когда стемнело, видно стало их лампы в лесу и собачий лай слышен; прямо праздник какой-то: папа с мужчинами и Роберта напились до чертей, и как Роберта ржала, слышно было небось в Нун-сити… Знаешь, мне жалко стало этого каторжника, и страшно за него: я все думала, что он — это я, а я — это он, и нас обоих ловят. — Она сплюнула жвачкой и засунула большие пальцы в петли своих защитных шортов. — Но он ушел. Так и не поймали. Кое-кто говорит, что он до сих пор тут… прячется в гостинице «Морок», а может, в Лендинге живет.
   — Кто-то в Лендинге живет! — с энтузиазмом подхватил Джоул, но тут же разочарованно добавил: — Только это не беглый, это дама.
   — Дама? Мисс Эйми, что ли?
   — Другая дама, — сказал он и пожалел о том, что начал этот разговор. — У ней высокий седой парик и красивое старинное платье, но я не знаю, кто она, и вообще, есть ли она на самом деле. — Айдабела только посмотрела на него, как на дурака, и он, смущенно улыбнувшись, сказал: — Я пошутил, просто хотел напугать тебя. — Не желая отвечать на вопросы, он забежал вперед. Сабля при этом хлопала его по бедру.
   Ему казалось, что они далеко ушли, и легко было даже представить себе, что они заблудились: может, нет вовсе этой гостиницы, чье название рождало образ бесплотно-белого дворца, плывущего сквозь лес подобно пару. Очутились перед стеной ежевики; Джоул вынул саблю и прорубил проход.
   — После вас, моя дорогая Айдабела, — сказал он с глубоким поклоном; она свистнула собаку и вошла.
   За ежевикой открылся берег с крупной галькой и неторопливый ручей — скорее даже речка в этом месте. Пожелтелый тростник заслонял разрушенную плотину. Ниже ее на высоких сваях стоял над водой странный дом: дощатый, некрашеный и серый, он имел незаконченный вид, как будто строитель испугался и бросил работу на половине. На лоскутьях кровли загорали три грифа; через небесно-голубые сквозные окна влетали в дом и вылетали обратно бабочки. Джоул ощутил горькое разочарование — неужели это и есть гостиница «Морок»? Но Айдабела сказала: нет, это — старая заброшенная мельница, раньше фермеры возили сюда молоть кукурузу.
   — Тут была дорога, она вела в гостиницу, теперь — сплошной лес, даже тропки не осталось.
   Айдабела схватила камень, швырнула в грифов; они снялись и стали парить над берегом. Их тени лениво описывали пересекающиеся круги.
   Вода здесь была глубже, чем там, где они купались, и темнее — грязно-оливковая, бездонная, и Джоул, услышав, что переплывать не придется, от облегчения так расхрабрился, что зашел под мельницу, где через ручей была переброшена тяжелая подгнившая балка.
   — Лучше я первая пойду, — сказала Айдабела. — Старая, провалится еще.
   Однако Джоул протиснулся вперед нее и ступил на дерево; что бы она ни говорила, он — мальчик, а она — девочка, и он, черт возьми, больше не позволит ей верховодить.
   — Вы с Генри идите за мной, — сказал он, и голос его прозвучал гулко в подвальном сумраке.
   Светлые отражения воды, змеясь, взбегали вверх по гнилым изъеденным сваям; медные водяные клопы раскачивались на хитрых трапециях из паучьей пряжи, и на мокром истлевшем дереве сидели грибы величиной с кулак. Джоул переступал робко, балансируя саблей, и, чтобы не видеть головокружительной глубокой воды, движущейся под самыми ногами, неотрывно глядел на противоположный берег, где нагруженные лозы рвались из красной глины к солнцу и зеленели призывно. Но вдруг он почувствовал, что никогда не перейдет на ту сторону — так и будет качаться между сушей и сушей, один, в потемках. Затем, ощутив, как вздрогнула балка под тяжестью Айдабелы, вспомнил, что он не совсем один. Только… Сердце упало, остановилось; все тело сжали железные обручи.
   Айдабела крикнула:
   — Что там?
   А он не мог ответить. Не мог издать ни звука, не мог шевельнуться. В полушаге от него, свернувшись, лежала мокасиновая змея толщиной с его ногу и длинная, как бич; копьевидная голова поднялась, впившись в Джоула узкими зрачками; и его обожгло, словно яд уже побежал по жилам. Айдабела подошла сзади и заглянула через его плечо.
   — Черт! — выдохнула она. — Ух черт.
   …и от ее прикосновения силы вытекли из Джоула: ручей застыл, превратился в горизонтальную клетку, и ноги перестали держать, словно балка была зыбучим песком. Откуда у змеи глаза мистера Сансома?
   — Руби ее, — приказала Айдабела. — Саблей руби.
   Вот как все было: они шли в гостиницу «Морок», да, в гостиницу «Морок», где плавал под водой мужчина с рубиновым перстнем, да, и Рандольф листал свой альманах и писал письма в Гонконг, в Порт-оф-Спейн, а бедный Джизус умер, убита кошкой Тоби (нет, Тоби была младенцем), гнездом печной ласточки, упавшим в огонь. И Зу — она уже в Вашингтоне? И там — снег? И почему так пристально смотрит на него мистер Сансом? Это очень, очень невежливо (как сказала бы Эллен), до крайности невежливо со стороны мистера Сансома — никогда не закрывать глаза.
   Змея развертывалась с мудреной грацией, вытягивалась к ним, гоня по спине волну, и Айдабела кричала: «Руби, руби!» — а Джоул по-прежнему был всецело поглощен взглядом мистера Сансома.
   Айдабела развернула его кругом, отодвинула за спину и выхватила у него саблю.
   — Бабуська, гадина, — тыча саблей, дразнила она змею.
   Та будто опешила на секунду; потом, с неуловимой для глаза быстротой, напряглась, как натянутая до звона проволока, откинулась назад и сделала выпад.
   — Гадина! — Айдабела, зажмурясь, взмахнула саблей, как косой. Сброшенная в пустоту змея перевернулась, ушла под воду, всплыла на поверхность; скрюченную, белым брюхом кверху, течение унесло ее, словно вырванный корень лилии.
   Нет, — сказал Джоул немного позже, когда победоносная и спокойная Айдабела уговаривала его перейти на ту сторону. — Нет, — ибо зачем было теперь искать отшельника? С опасностью они уже встретились, и амулет ему был не нужен.


11


   За ужином Эйми объявила:
   — Сегодня у меня день рождения. Да, день рождения — и хоть бы кто вспомнил. Будь с нами Анджела Ли, я испекла бы огромный пирог с сюрпризом в каждом ломтике: золотыми колечками, жемчужинкой для моих жемчужных бус, серебряными пряжечками для башмаков… ах, подумать только!
   — Поздравляю вас, — сказал Джоул, хотя здоровья не так уж ей и желал: когда он вернулся домой, она бросилась навстречу с определенным намерением — во всяком случае, так она заявила — разбить о его голову зонтик, ввиду чего Рандольф распахнул свою дверь и предупредил ее вполне серьезно, что если она только дотронется когда-нибудь до мальчика, он свернет ей к чертям шею.
   Рандольф продолжал глодать свиную голяшку, а Эйми, полностью игнорируя Джоула, сердито смотрела на него, и губы у нее дрожали, а брови всползали все выше и выше.
   — Ешь, ешь себе, разжирей, как свинья, — сказала она и рукой в перчатке стукнула по столу: стук был как от деревяшки, и потревоженный старик будильник принялся трезвонить; все сидели без движения, пока он жалобно не иссяк.
   Затем морщины на лице у Эйми прорисовались рельефнее вен, и, до нелепости горько всхлипнув, она разразилась слезами и заикала.
   — Глупое животное, — всхлипывая, сказала она. — Кто еще тебе когда-нибудь помогал? Анджела Ли отправила бы тебя на виселицу! А я — жизнь за тебя положила. — И, перемежая икоту извинениями, икнула раз двенадцать подряд. — Вот что скажу тебе, Рандольф: моя бы воля, ни на секунду бы здесь не осталась, уборщицей пошла бы к каким угодно потным неграм; не думай, заработать себе на пропитание я всегда сумею — в любом городе Америки матери будут присылать ко мне детей, и мы будем организовывать игры: жмурки, шарады — и я буду брать по десять центов с ребенка. Без куска хлеба не останусь. Зависеть от тебя мне нет нужды; будь у меня хоть капля здравого смысла, давно бы села и написала письмо в полицию.
   Рандольф положил нож на вилку и промокнул губы рукавом кимоно.
   — Извини, дорогая, — сказал он, — боюсь, что не уследил за твоей мыслью: в чем именно ты усматриваешь мою вину?
   Его двоюродная сестра покачала головой и глубоко, прерывисто вздохнула; слезы перестали капать, икота прекратилась, и на лице ее внезапно возникла застенчивая улыбка.
   — Сегодня день моего рождения, — чуть слышно прошелестела она.
   — До чего странно. Джоул, тебе не кажется, что день исключительно теплый для января?
   Джоул настроил слух на то, что должно было зазвучать за их голосами: три свистка и крик совы — сигнал Айдабелы. От нетерпения ему казалось, что выдохшийся будильник остановил и само время.
   — Да-да, для января, — ведь ты, моя милая, родилась (если верить семейной библии, хотя верить ей никак нельзя — уж больно много свадеб там датировано по ошибке девятью месяцами раньше) января первого числа, вместе с Новым годом.
   Эйми робко, по-черепашьи втянула голову в плечи и снова начала икать, но теперь не возмущенно, а горестно.
   — Ну-у, Рандольф… Рандольф, у меня праздничное настроение.
   — Тогда — винца, — сказал он. — И песню на пианоле; да загляни еще в комод — наверняка найдешь там старые собачьи галеты, кишащие маленькими серебряными червячками.
   С лампами они перешли в гостиную, а Джоул, посланный наверх за вином, быстро зашел в комнату Рандольфа и открыл окно. Внизу огненные, только что распустившиеся розы горели, как глаза, в августовских сумерках; надушенный ими воздух казался цветным. Он свистнул, шепотом позвал: «Айдабела, Айдабела», — и она появилась с Генри из-за покосившихся колонн. «Джоул», — произнесла она неуверенно, и позади нее ночь перчаткой наделась на каменную пятерню, будто согнувшуюся в потемках, чтобы захватить девочку; но Айдабела ускользнула от каменной хватки: откликнувшись на зов Джоула, она сразу подбежала к окну.