Страница:
– Сперва они перестали доверять масонам, а сейчас решили расправиться с лучшими друзьями революции!
По слухам, аббат Марчена скрывался от преследований, ему каждую минуту угрожала опасность очутиться на эшафоте.
– А ведь этот человек столько сделал ради свободы! – возмущался Бальестерос.
Ныне французы взялись за комитет в Байонне, они удалили из него всех испанцев: одного за то, что он придерживался умеренных взглядов, другого потому, что он в прошлом был франкмасоном, третьего – так как он показался им подозрительным.
– Будьте осторожны, друг мой, ведь вы тоже иностранец. Вот уже несколько месяцев во Франции считают, что быть иностранцем – преступление. – И Мартинес де Бальестерос продолжал свой беспорядочный монолог: – Пока они развлекались в Париже, наряжая гулящих девок в костюм богини Разума, здесь они упустили из-за собственной неспособности и взаимной зависти великолепный случай перенести пламя революции в Испанию. А теперь им придется ждать… Впрочем, они и не собираются совершать революцию на всей земле! Они думают только о революции во Франции. Что же касается других… то пусть пропадают! Мы здесь занимаемся бессмысленным делом. Нас заставляют переводить на испанский язык Декларацию прав человека, а между тем сами французы каждый день нарушают по меньшей мере дюжину из семнадцати ее параграфов. Они взяли Бастилию и освободили при этом четырех фальшивомонетчиков, двух сумасшедших и одного педераста, но затем создали каторгу в Кайенне, которая гораздо хуже любой Бастилии…
Эстебан, боясь, как бы их не услышали соседи, сказал, что ему нужно купить писчую бумагу, – он хотел под благовидным предлогом увести неистового испанца на улицу. Они прошли мимо торгового дома Аранедер и направились в книжную лавку под вывеской «Богатство», которая теперь именовалась «Братство», – прежнюю надпись нетрудно было переделать в новую. Это помещение с низким потолком было слабо освещено, с балки свисала керосиновая лампа, хотя на улице стоял день. Эстебан обычно проводил тут долгие часы, перелистывая новые книги: обстановка в лавчонке отчасти напоминала ему ту, какая царила в дальнем помещении их склада в Гаване; здесь также лежали пыльные груды различных предметов, среди них виднелись армиллярные сферы, планисферы, подзорные трубы, физические приборы. Мартинес де Бальестерос с возмущением пожал плечами, бросив взгляд на недавно полученные гравюры, – на них были изображены памятные события из истории Греции и Рима.
– Нынче любой хлыщ воображает, будто он вылеплен из того же теста, что братья Гракхи, Катон или Брут, – пробормотал он.
Подойдя к расстроенному фортепьяно, он начал перелистывать ноты с последними песнями Франсуа Жируэ, изданные Фрером; их пели повсюду под аккомпанемент гитары, этому помогала упрощенная метода нотной записи. Испанец указал Эстебану на названия нескольких песен: «Дерево свободы», «Гимн разуму», «Поверженный деспотизм», «Республиканка-кормилица», «Гимн селитре», «Пробуждение патриотов», «Хорал тысячи кузнецов с оружейной мануфактуры».
– Даже музыку они сделали рассудочной, – проворчал он. – Дошли до того, что полагают, будто человек, который пишет сонату, наносит ущерб своему революционному долгу. Сам Гретри и тот заканчивает балеты «Карманьолой», дабы подчеркнуть свои гражданские чувства.
И, желая выразить протест против опусов Франсуа Жируэ, испанец бравурно заиграл аллегро из какой-то сонаты, словно хотел излить свой гнев на клавиатуру инструмента.
– Пожалуй, не стоило мне играть произведение такого франкмасона, как Моцарт, – сказал он, закончив пассаж, – ведь, чего доброго, в ящике фортепьяно спрятан доносчик…
Купив бумагу, Эстебан вышел из лавочки в сопровождении испанца, который не хотел оставаться наедине со своей яростью. Несмотря на начавшийся холодный дождь, палач в берете снимал чехол с гильотины: вот-вот должны были привезти приговоренного, которому предстояло сложить тут свою голову. И этого никто не заметит, если не считать нескольких солдат, стоявших у подножия эшафота…
– Казните да казнимы будете, – проворчал Мартинес де Бальестерос. – Казни в Нанте, казни в Лионе, казни в Париже…
– Человечество выйдет возрожденным из этой кровавой купели, – сказал Эстебан.
– Не повторяйте чужих слов, а главное, не говорите при мне о Красном море Сен-Жюста (испанец неизменно произносил это имя как «Сен-Ю»), ибо это дурная риторика, – отрезал Бальестерос.
Они повстречались со зловещей тележкой, в которой везли на эшафот священника со связанными руками; затем пошли вдоль пристани и остановились перед рыбачьим судном, на палубе которого трепыхались сардины и тунцы, а среди них, как на фламандском натюрморте, лежал желтый скат. Мартинес де Бальестерос сорвал железный ключ, висевший у него на цепочке часов, и яростным жестом швырнул его в воду.
– Ключ от Бастилии, – пояснил он. – А ко всему еще поддельный. Среди слесарей есть такие проходимцы, что изготовляют их тысячами, они наводнили весь мир этими талисманами. И теперь на свете ключей от Бастилии больше, чем кусочков дерева от креста, на котором распяли Спасителя…
Взглянув в сторону Сибура, Эстебан заметил необычайное движение на дороге в Андай. По ней отдельными группами в беспорядке двигались солдаты полка пиренейских стрелков; некоторые пели, но у большинства был утомленный вид, и каждый, кто только мог, старался забраться в какую-нибудь повозку, чтобы проехать в ней хотя бы часть пути; было понятно, что песни горланят только пьяные. Солдаты походили на поспешно отступающее войско, брошенное на произвол судьбы офицерами и бредущее куда глаза глядят, в то время как офицеры уже достигли берега и слезли с коней возле какого-то трактира, где рассчитывали просушить свою намокшую одежду возле огня. Панический страх охватил Эстебана при мысли, что эти части, быть может, разбиты и что их преследуют, по пятам войска маркиза де Сен-Симона [70], – тот командовал большим отрядом эмигрантов, который, как полагали, уже давно готовился к дерзкому нападению. Однако, внимательнее присмотревшись к вновь прибывшим, можно было понять, что они просто вымокли и перемазались в грязи, но вовсе не потерпели поражение в бою. В то время как простуженные и больные солдаты старались укрыться от дождя под навесами и выступами крыш, остальные располагались привалам и ели селедку с хлебом, запивая ее водкой. Маркитанты уже устанавливали свои жаровни, и к небу поднимался густой дым от мокрых дров; Мартинес де Бальестерос подошел к канониру, на плечах у которого болталась связка чеснока, и спросил у него о причине столь неожиданного передвижения войск.
– Мы отправляемся в Америку, – отвечал солдат, и слова эти пронзили мозг Эстебана, как яркий солнечный луч.
Дрожа от волнения и тревоги, испытывая мучительное беспокойство человека, которого изгоняют с празднества, происходящего в его собственном доме, Эстебан вместе с опальным полковником вошел в трактир, где расположились на отдых офицеры. И вскоре оба они узнали, что полк направляется на Антильские острова. Позднее к нему должны присоединиться другие части, входящие в экспедиционный корпус, формирующийся в Рошфоре. Солдат станут перевозить постепенно, на небольших судах, плыть придется, соблюдая необходимые меры предосторожности и держась неподалеку от берега из-за английской блокады. С кораблями отбудут два комиссара Конвента – Кретьен и некий Виктор Юг, по слухам, бывший моряк, хорошо знакомый с Карибским морем, где действует мощная британская эскадра… Эстебан вышел на площадь; он до такой степени боялся упустить удобный случай выбраться из этой дыры, где его подстерегала опасность (ко всему еще он понимал, что выполняет работу, бесполезность которой будет вскоре замечена его работодателями), что без сил опустился на каменную ступеньку, не обращая внимания на ледяной ветер, обжигавший щеки.
– Ведь Виктор Юг ваш приятель, – сказал ему Бальестерос, – добивайтесь же всеми средствами, чтобы вас отсюда увезли. Юг стал ныне человеком влиятельным, особенно с тех пор, как пользуется поддержкой Дальбарада, известного всем нам еще с той поры, когда он был корсаром в Биаррице. Здесь вы просто прозябаете. Документы, которые вам приходится переводить, лежат без движения в подвале. А ко всему еще вы иностранец.
Эстебан пожал руку испанцу.
– А что теперь собираетесь делать вы?
– Все равно буду продолжать свое дело. Человеку, посвятившему себя революции, нет пути назад, – ответил Мартинес де Бальестерос, и в голосе его прозвучала покорность судьбе.
Эстебан написал подробное письмо Виктору Югу – он снял с него несколько копий для того, чтобы послать одновременно в морское министерство, в Революционный трибунал Рошфора и одному бывшему масону, которого молодой человек убедительно просил разыскать адресата, где бы тот ни находился, – и принялся ждать ответа на свою просьбу. Он писал, что оказался жертвой чиновничьего равнодушия, а также раздоров среди испанских республиканцев, и объяснял слабый успех своего труда посредственностью людей, которые сменяли здесь друг друга у власти. Он жаловался на климат и говорил, что боится, как бы у него не возобновились приступы прежней болезни. Играя на дружеских чувствах Виктора, Эстебан напоминал ему о Софии и о доме в далекой Гаване, где все они «жили, как братья». В заключение он подробно говорил, чем именно может быть полезен революции в Америке. «Ко всему тебе известно, – прибавил он, – что в настоящее время положение иностранца во Франции не слишком-то завидное». Подумав о том, что письмо могут перехватить, Эстебан приписал: «Некоторые испанцы, живущие в Байонне, виновны в том, что, видимо, совершили достойные всяческого осуждения поступки, направленные против революции. Это сделало необходимым проведение чистки, в ходе которой, к сожалению, праведники могут поплатиться за деяния нечестивцев…» Потянулись долгие недели, наполненные тревожным ожиданием; все это время юношей владел страх, заставлявший его избегать Мартинеса де Бальестероса и тех, кто мог позволить себе неподобающим образом обсуждать недавние события в присутствии посторонних. Некоторые утверждали, будто аббат Марчена, о местопребывании которого никто ничего не знал, погиб на эшафоте. Великий страх охватывал по ночам обитателей бискайского побережья. В домах не зажигали света, и люди, притаившись, следили из-за прикрытых ставен за тем, что происходит на улице. Эстебан перед самой зарей покидал свое жилище; стремясь побороть владевшее им беспокойство, он прямо под дождем пешком отправлялся в соседние селения, выпивал бутылку красного вина в какой-нибудь деревенской харчевне или заходил в сельскую лавчонку, где пуговицы продают на дюжины, где можно купить булавку, бубенчик, остаток ткани и тут же какие-либо сласти в плетеной корзиночке. Возвращался он к себе уже после наступления сумерек, и всякий раз у него было такое чувство, будто в его отсутствие в доме побывал кто-то посторонний, будто за ним приходили, чтобы отвести его в старинный замок Байонны, превращенный в казарму и полицейский комиссариат: там ему придется отвечать на вопросы, касающиеся таинственного «дела, к которому он причастен». Эстебану стал так неприятен этот молчаливый, замкнутый со всех сторон край, где его на каждом шагу подстерегала теперь опасность, что все без исключения представлялось ему тут безобразным: орешник и дубы, построенные на испанский лад дома, парящий в небе коршун, кладбища, где виднелись странные кресты с изображением солнца… Когда посыльный протянул письмо, у Эстебана так задрожали руки, что он не мог распечатать конверт. Ему пришлось сорвать сургучную печать зубами, благо они его еще слушались. Почерк был ему хорошо знаком. Виктор Юг в ясных и точных выражениях предлагал юноше не мешкая прибыть в Рошфор, чтобы занять должность писца в морском экспедиционном корпусе, которому предстояло вскоре отправиться с острова Экс. Письмо это должно было послужить Эстебану своего рода охранным свидетельством; молодому человеку надлежало покинуть Сен-Жан-де-Люз вместе с полком баскских стрелков, который будет участвовать в далекой и опасной экспедиции: в ходе ее придется принимать решения на месте, так как за отсутствием известий никто не знал, захватили англичане французские владения на Антильских островах или нет. Предположительно местом назначения экспедиции был выбран остров Гваделупа, если же там нельзя будет высадиться, эскадра продолжит свой путь до Сен-Доменга… Когда Виктор увидел Эстебана после долгой разлуки, он холодно обнял его. Юг немного похудел, и лицо его с выступающими скулами дышало энергией, которая еще больше возросла с тех пор, как он стал командовать людьми. Окруженный группой офицеров, он был всецело поглощен последними приготовлениями к отъезду: изучал карты, диктовал письма, и происходило все это в зале, где было полным-полно оружия, хирургических инструментов, барабанов и свернутых знамен.
– Поговорим потом, – бросил он Эстебану и повернулся к нему спиной, чтобы прочесть какую-то депешу. – Ступай в интендантство, – прибавил Виктор и тут же поправился: – Ступайте в интендантство и ждите там моих приказаний.
Хотя обращение на «ты» в ту пору считалось доказательством революционного духа, Юг поспешил поправиться не случайно, а желая этим что-то подчеркнуть. И Эстебан понял, что Виктор решил неуклонно следовать важнейшему правилу, которого придерживаются те, кто управляет людьми; не иметь друзей.
XV
Четвертого флореаля II года Республики, без пения труб и барабанного боя, маленькая эскадра снялась с якоря; она состояла из двух фрегатов – «Копье» и «Фетида», брига «Надежда» и пяти транспортных судов для перевозки войск: на их борту разместилась артиллерийская рота, две пехотные роты и батальон пиренейских стрелков, вместе с которыми Эстебан прибыл в Рошфор. И вскоре позади остался остров Экс со своей крепостью, ощетинившейся дозорными башнями, и плавучей тюрьмой – кораблем, именовавшимся «Два союзника», где больше семисот человек ожидали отправки в Кайенну: трюмы были битком набиты арестованными, им даже негде было лечь, и они засыпали сидя, в полубреду; заключенные заражали друг друга чесоткой и эпидемическими болезнями, от их гноящихся ран распространялось зловоние. Началу путешествия сопутствовали дурные предзнаменования. Последние новости, полученные из Парижа, никак не могли обрадовать Кретьена и Виктора Юга – остров Тобаго и остров Сент-Люсия подпали под власть англичан; Рошамбо пришлось капитулировать на Мартинике. Что касается Гваделупы, то она все время подвергалась нападениям неприятеля, и силы, находившиеся под началом военного губернатора, таяли. К тому же всем было известно, что белые поселенцы принадлежащих Франции Антильских островов были презренными монархистами; после казни короля и королевы они открыто выступали против Республики и не только жаждали британской оккупации, но и всячески помогали врагу. Эскадра шла навстречу опасности, ей предстояло ускользнуть от английских кораблей, блокировавших берега Франции, и возможно скорее покинуть воды Европы, а для этого были предписаны весьма суровые меры: запрещалось зажигать огонь после захода солнца, и солдатам приходилось засветло укладываться на свои подвесные койки. На судах все время поддерживалось состояние боевой тревоги, солдаты не расставались с оружием, – каждую минуту можно было ждать столкновения с неприятелем. Погода, однако, благоприятствовала экспедиции – море все время окутывал туман. Суда были нагружены огнестрельным оружием и провиантом, всюду высились ящики, бочки, бочонки, лежали тюки и кипы, и людям приходилось делить узкое свободное пространство, остававшееся на палубе, с лошадьми, которые жевали сено, причем яслями им служили шлюпки. На судах везли баранов, из трюмов то и дело доносилось жалобное блеяние; в стоявших на подпорках ящиках с землею росли редис и другие овощи, предназначенные для офицерского стола. С самого отъезда Эстебану ни разу не удалось побеседовать с Виктором; молодой человек проводил все свое время в обществе двух типографов – отца и сына Лёйе, – они плыли на одном с ним корабле и везли небольшую типографию, чтобы печатать различные распоряжения и прокламации…
По мере того как корабли удалялись от Европейского континента, представление о бушевавшей там революции становилось более простым и ясным: теперь, когда шумные уличные споры, патетические речи, словесные баталии больше не заслоняли смысла событий, все происходящее казалось более схематическим, но зато менее противоречивым. Недавнее осуждение и казнь Дантона [71] воспринимались как одна из перипетий в становлении того будущего, которое каждый рисовал себе по-своему. Разумеется, трудно было понять, каким образом трибуны, которые еще накануне были народными кумирами и чьи речи вызывали овации, трибуны, за которыми следовали тысячи людей, внезапно оказывались негодяями. Но люди успокаивали себя тем, что после пережитой бури положение скоро определится и станет приемлемым для всех: ближайшее будущее дарует большую терпимость к религии, думал баск, пронесший на корабль ладанку; франкмасонов перестанут преследовать, говорил себе человек, который с тоскою вспоминал о масонских ложах; можно будет добиться большего равенства в имущественном и общественном положении людей, надеялся тот, кто мечтал решительно покончить с еще сохранившимися привилегиями. Теперь люди плыли навстречу битвам, битвам между французами и англичанами; вдали от кабачков и городских пересудов сомнения, прежде владевшие умами, улетучивались. Одна только мысль все время терзала Эстебана: он думал об аббате Марчене – тот, конечно же, не избежал рокового падения, так как был тесно связан с жирондистами, – и сожалел, что многие иностранцы, искренние друзья свободы, которые из-за этого подвергались на родине угрозе смерти, были уничтожены, хотя вся их вина состояла разве только в том, что они слишком верили в дальнейшее распространение революции. В ту пору придавали чрезмерное значение любым наветам и обвинениям. Даже сам Робеспьер в речи, произнесенной в Обществе друзей свободы и равенства, осудил необоснованные доносы, назвав их происками врагов Республики, стремящихся опорочить верных ее сторонников. Эстебан сказал себе, что он уехал вовремя, так как и в самом деле оказался бы среди тех, кто попал в немилость. И все же он с тоскою думал о крахе своей мечты послужить великому делу, ведь он надеялся на это, когда Бриссо посылал его на пиренейскую границу, заверяя, что Эстебан примет там участие в подготовке важных событий; на самом же деле эти важные события докатились только до Пиренеев, а по ту сторону горного хребта Смерть, верная средневековым традициям, и дальше пребудет такой, какой ее изобразили фламандские живописцы на религиозных аллегорических полотнах, которыми Филипп II украсил стены Эскуриала… В такие минуты Эстебану хотелось подойти к Виктору и поделиться с ним своими мыслями. Но комиссар Конвента мало появлялся на людях. А если и появлялся, то всегда неожиданно, внезапно, так сказать, для острастки. Как-то вечером, зайдя в кубрик, он обнаружил, что четверо солдат играют в карты при свете коптилки, прикрытой, точно абажуром, бумажным кульком. Он заставил провинившихся подняться на палубу, подталкивая их сзади острием сабли, и велел выбросить карты за борт.
– В следующий раз, – сердито сказал он, – я поступлю с вами, как с королями из этой колоды.
Юг проходил вдоль гамаков и подвесных коек, где спали солдаты, и ощупывал брезент, чтобы выяснить, не припрятана ли там похищенная бутылка спиртного.
– Дай-ка мне свое ружье, – обратился он однажды к карабинеру с таким видом, что тот решил, будто комиссару не терпится взять на мушку какого-то морского хищника, чьи плавники вырисовывались над водой. Но тут же, забыв, по-видимому, о своем первоначальном намерении, Юг внимательно оглядел ружье и нашел, что оно плохо вычищено и не смазано. – Ты просто свинья! – крикнул он, швыряя карабин на палубу.
На следующий день все оружие на корабле блестело так, словно его только что получили из арсенала. Иногда с наступлением ночи Юг взбирался на марс и усаживался там, упираясь ногами в перекладину веревочной лестницы, – когда ветер относил ее, ноги его повисали в пустоте; затем он устраивался рядом с дозорным; во тьме очертания фигуры комиссара почти не были видны, а скорее угадывались, над его головою раскачивался султан из перьев, Виктор был великолепен и походил на альбатроса, который уселся на мачту и распростер крылья над кораблем. «Спектакль», – думал в таких случаях Эстебан. Однако подобного рода спектакли действовали на него столь же неотразимо, как и на остальных, – они показывали бесспорное величие актера.
Однажды утром, услышав, как бортовые горнисты громко играют зорю, солдаты поняли, что опасная зона осталась позади. Штурман перевел часы назад и спрятал за пояс пистолеты, которые до того лежали прямо на карте. Отпраздновав переход к спокойному плаванию стаканчиком спиртного, все принялись за свои обычные занятия, на кораблях воцарилась шумная радость, она сразу же положила конец напряжению и беспокойству последних дней, когда у людей все время были хмурые лица. Солдат, сбрасывая в море конский навоз, который скопился возле лошадей, уткнувших головы в приспособленные под ясли шлюпки, что-то напевал. Напевали и те, кто усердно чистил оружие. Напевали мясники, точа ножи, чтобы резать баранов. Казалось, поет все – железо и мельничный жернов, малярная кисть и пила, скребница и лоснящийся круп коня; пела и наковальня – из-под навеса, где она стояла, доносился ритмичный шум мехов и молота. Последний европейский туман рассеивался под лучами солнца, еще скрытого дымкой и потому казавшегося слишком белым, но уже жаркого, заливавшего палубу от кормы до носа, так что все ослепительно сверкало – пряжки на мундирах, золотые нашивки, лакированные козырьки, штыки ружей, седельные луки. Пушкари снимали чехлы с орудий, но не для того, чтобы зарядить пушки, а чтобы почистить жерла банником и до блеска натереть бронзовые стволы. На юте оркестр полка пиренейских стрелков разучивал марш Госсека, к которому было прибавлено трио для барабана и баскских свирелей: трио исполняли настолько лучше марша (хотя его играли по нотам), что, когда раздавались нестройные и резкие звуки этого марша, солдаты встречали их смехом и шутками. Всякий занимался своим делом и без страха смотрел на горизонт, напевая, смеясь; хорошее настроение царило повсюду – от рей до трюма. Внезапно на палубе появился Виктор Юг в парадной форме комиссара Конвента, на его лице играла улыбка, но при этом он казался столь же неприступным, как прежде. Он прошел по палубе, остановился посмотреть на то, как приводят в порядок лафет орудия, затем поинтересовался работой плотника; похлопал по шее коня, пощелкал по коже барабана, спросил о самочувствии артиллериста, у которого рука была на перевязи… Эстебан заметил, что солдаты, завидев комиссара, внезапно умолкали: он внушал им страх. Юг медленно поднялся по лесенке, которая вела на нос корабля. На шкафуте рядами стояли покрытые брезентом бочки, пеньковые канаты прикрепляли брезент к бортам. Виктор что-то сказал офицеру, и тот распорядился откатить бочки в другое место. Вслед за тем шлюпка под трехцветным флагом была спущена на воду: комиссар воспользовался первым же спокойным, тихим днем и решил позавтракать на борту «Фетиды» в обществе капитана де Лессега, командовавшего флотилией. Кретьен, с первого дня страдавший от морской болезни, оставался у себя в каюте. Когда украшенный плюмажем головной убор Виктора Юга исчез за бортом брига «Надежда», шедшего теперь между двумя фрегатами, веселье снова воцарилось на борту фрегата «Копье». Даже офицеры будто избавились от всякой тревоги и разделяли хорошее настроение солдат, вместе с ними пели, смеялись над усилиями оркестра, который, благополучно справившись с баскскими мелодиями и виртуозными руладами свирелей, никак не мог хотя бы сносно сыграть «Марсельезу».
– Это ведь только первая репетиция! – воскликнул капельмейстер, желая прекратить град насмешек.
Однако люди смеялись над ним, как смеялись бы по любому другому поводу: они испытывали властную потребность в смехе, особенно сейчас, когда батареи «Фетиды» дружным залпом приветствовали комиссара Национального Конвента, свидетельствуя, что он уже далеко и его можно не опасаться. Этого Облеченного Властью человека страшились. И ему это, видимо, нравилось.
XVI
По слухам, аббат Марчена скрывался от преследований, ему каждую минуту угрожала опасность очутиться на эшафоте.
– А ведь этот человек столько сделал ради свободы! – возмущался Бальестерос.
Ныне французы взялись за комитет в Байонне, они удалили из него всех испанцев: одного за то, что он придерживался умеренных взглядов, другого потому, что он в прошлом был франкмасоном, третьего – так как он показался им подозрительным.
– Будьте осторожны, друг мой, ведь вы тоже иностранец. Вот уже несколько месяцев во Франции считают, что быть иностранцем – преступление. – И Мартинес де Бальестерос продолжал свой беспорядочный монолог: – Пока они развлекались в Париже, наряжая гулящих девок в костюм богини Разума, здесь они упустили из-за собственной неспособности и взаимной зависти великолепный случай перенести пламя революции в Испанию. А теперь им придется ждать… Впрочем, они и не собираются совершать революцию на всей земле! Они думают только о революции во Франции. Что же касается других… то пусть пропадают! Мы здесь занимаемся бессмысленным делом. Нас заставляют переводить на испанский язык Декларацию прав человека, а между тем сами французы каждый день нарушают по меньшей мере дюжину из семнадцати ее параграфов. Они взяли Бастилию и освободили при этом четырех фальшивомонетчиков, двух сумасшедших и одного педераста, но затем создали каторгу в Кайенне, которая гораздо хуже любой Бастилии…
Эстебан, боясь, как бы их не услышали соседи, сказал, что ему нужно купить писчую бумагу, – он хотел под благовидным предлогом увести неистового испанца на улицу. Они прошли мимо торгового дома Аранедер и направились в книжную лавку под вывеской «Богатство», которая теперь именовалась «Братство», – прежнюю надпись нетрудно было переделать в новую. Это помещение с низким потолком было слабо освещено, с балки свисала керосиновая лампа, хотя на улице стоял день. Эстебан обычно проводил тут долгие часы, перелистывая новые книги: обстановка в лавчонке отчасти напоминала ему ту, какая царила в дальнем помещении их склада в Гаване; здесь также лежали пыльные груды различных предметов, среди них виднелись армиллярные сферы, планисферы, подзорные трубы, физические приборы. Мартинес де Бальестерос с возмущением пожал плечами, бросив взгляд на недавно полученные гравюры, – на них были изображены памятные события из истории Греции и Рима.
– Нынче любой хлыщ воображает, будто он вылеплен из того же теста, что братья Гракхи, Катон или Брут, – пробормотал он.
Подойдя к расстроенному фортепьяно, он начал перелистывать ноты с последними песнями Франсуа Жируэ, изданные Фрером; их пели повсюду под аккомпанемент гитары, этому помогала упрощенная метода нотной записи. Испанец указал Эстебану на названия нескольких песен: «Дерево свободы», «Гимн разуму», «Поверженный деспотизм», «Республиканка-кормилица», «Гимн селитре», «Пробуждение патриотов», «Хорал тысячи кузнецов с оружейной мануфактуры».
– Даже музыку они сделали рассудочной, – проворчал он. – Дошли до того, что полагают, будто человек, который пишет сонату, наносит ущерб своему революционному долгу. Сам Гретри и тот заканчивает балеты «Карманьолой», дабы подчеркнуть свои гражданские чувства.
И, желая выразить протест против опусов Франсуа Жируэ, испанец бравурно заиграл аллегро из какой-то сонаты, словно хотел излить свой гнев на клавиатуру инструмента.
– Пожалуй, не стоило мне играть произведение такого франкмасона, как Моцарт, – сказал он, закончив пассаж, – ведь, чего доброго, в ящике фортепьяно спрятан доносчик…
Купив бумагу, Эстебан вышел из лавочки в сопровождении испанца, который не хотел оставаться наедине со своей яростью. Несмотря на начавшийся холодный дождь, палач в берете снимал чехол с гильотины: вот-вот должны были привезти приговоренного, которому предстояло сложить тут свою голову. И этого никто не заметит, если не считать нескольких солдат, стоявших у подножия эшафота…
– Казните да казнимы будете, – проворчал Мартинес де Бальестерос. – Казни в Нанте, казни в Лионе, казни в Париже…
– Человечество выйдет возрожденным из этой кровавой купели, – сказал Эстебан.
– Не повторяйте чужих слов, а главное, не говорите при мне о Красном море Сен-Жюста (испанец неизменно произносил это имя как «Сен-Ю»), ибо это дурная риторика, – отрезал Бальестерос.
Они повстречались со зловещей тележкой, в которой везли на эшафот священника со связанными руками; затем пошли вдоль пристани и остановились перед рыбачьим судном, на палубе которого трепыхались сардины и тунцы, а среди них, как на фламандском натюрморте, лежал желтый скат. Мартинес де Бальестерос сорвал железный ключ, висевший у него на цепочке часов, и яростным жестом швырнул его в воду.
– Ключ от Бастилии, – пояснил он. – А ко всему еще поддельный. Среди слесарей есть такие проходимцы, что изготовляют их тысячами, они наводнили весь мир этими талисманами. И теперь на свете ключей от Бастилии больше, чем кусочков дерева от креста, на котором распяли Спасителя…
Взглянув в сторону Сибура, Эстебан заметил необычайное движение на дороге в Андай. По ней отдельными группами в беспорядке двигались солдаты полка пиренейских стрелков; некоторые пели, но у большинства был утомленный вид, и каждый, кто только мог, старался забраться в какую-нибудь повозку, чтобы проехать в ней хотя бы часть пути; было понятно, что песни горланят только пьяные. Солдаты походили на поспешно отступающее войско, брошенное на произвол судьбы офицерами и бредущее куда глаза глядят, в то время как офицеры уже достигли берега и слезли с коней возле какого-то трактира, где рассчитывали просушить свою намокшую одежду возле огня. Панический страх охватил Эстебана при мысли, что эти части, быть может, разбиты и что их преследуют, по пятам войска маркиза де Сен-Симона [70], – тот командовал большим отрядом эмигрантов, который, как полагали, уже давно готовился к дерзкому нападению. Однако, внимательнее присмотревшись к вновь прибывшим, можно было понять, что они просто вымокли и перемазались в грязи, но вовсе не потерпели поражение в бою. В то время как простуженные и больные солдаты старались укрыться от дождя под навесами и выступами крыш, остальные располагались привалам и ели селедку с хлебом, запивая ее водкой. Маркитанты уже устанавливали свои жаровни, и к небу поднимался густой дым от мокрых дров; Мартинес де Бальестерос подошел к канониру, на плечах у которого болталась связка чеснока, и спросил у него о причине столь неожиданного передвижения войск.
– Мы отправляемся в Америку, – отвечал солдат, и слова эти пронзили мозг Эстебана, как яркий солнечный луч.
Дрожа от волнения и тревоги, испытывая мучительное беспокойство человека, которого изгоняют с празднества, происходящего в его собственном доме, Эстебан вместе с опальным полковником вошел в трактир, где расположились на отдых офицеры. И вскоре оба они узнали, что полк направляется на Антильские острова. Позднее к нему должны присоединиться другие части, входящие в экспедиционный корпус, формирующийся в Рошфоре. Солдат станут перевозить постепенно, на небольших судах, плыть придется, соблюдая необходимые меры предосторожности и держась неподалеку от берега из-за английской блокады. С кораблями отбудут два комиссара Конвента – Кретьен и некий Виктор Юг, по слухам, бывший моряк, хорошо знакомый с Карибским морем, где действует мощная британская эскадра… Эстебан вышел на площадь; он до такой степени боялся упустить удобный случай выбраться из этой дыры, где его подстерегала опасность (ко всему еще он понимал, что выполняет работу, бесполезность которой будет вскоре замечена его работодателями), что без сил опустился на каменную ступеньку, не обращая внимания на ледяной ветер, обжигавший щеки.
– Ведь Виктор Юг ваш приятель, – сказал ему Бальестерос, – добивайтесь же всеми средствами, чтобы вас отсюда увезли. Юг стал ныне человеком влиятельным, особенно с тех пор, как пользуется поддержкой Дальбарада, известного всем нам еще с той поры, когда он был корсаром в Биаррице. Здесь вы просто прозябаете. Документы, которые вам приходится переводить, лежат без движения в подвале. А ко всему еще вы иностранец.
Эстебан пожал руку испанцу.
– А что теперь собираетесь делать вы?
– Все равно буду продолжать свое дело. Человеку, посвятившему себя революции, нет пути назад, – ответил Мартинес де Бальестерос, и в голосе его прозвучала покорность судьбе.
Эстебан написал подробное письмо Виктору Югу – он снял с него несколько копий для того, чтобы послать одновременно в морское министерство, в Революционный трибунал Рошфора и одному бывшему масону, которого молодой человек убедительно просил разыскать адресата, где бы тот ни находился, – и принялся ждать ответа на свою просьбу. Он писал, что оказался жертвой чиновничьего равнодушия, а также раздоров среди испанских республиканцев, и объяснял слабый успех своего труда посредственностью людей, которые сменяли здесь друг друга у власти. Он жаловался на климат и говорил, что боится, как бы у него не возобновились приступы прежней болезни. Играя на дружеских чувствах Виктора, Эстебан напоминал ему о Софии и о доме в далекой Гаване, где все они «жили, как братья». В заключение он подробно говорил, чем именно может быть полезен революции в Америке. «Ко всему тебе известно, – прибавил он, – что в настоящее время положение иностранца во Франции не слишком-то завидное». Подумав о том, что письмо могут перехватить, Эстебан приписал: «Некоторые испанцы, живущие в Байонне, виновны в том, что, видимо, совершили достойные всяческого осуждения поступки, направленные против революции. Это сделало необходимым проведение чистки, в ходе которой, к сожалению, праведники могут поплатиться за деяния нечестивцев…» Потянулись долгие недели, наполненные тревожным ожиданием; все это время юношей владел страх, заставлявший его избегать Мартинеса де Бальестероса и тех, кто мог позволить себе неподобающим образом обсуждать недавние события в присутствии посторонних. Некоторые утверждали, будто аббат Марчена, о местопребывании которого никто ничего не знал, погиб на эшафоте. Великий страх охватывал по ночам обитателей бискайского побережья. В домах не зажигали света, и люди, притаившись, следили из-за прикрытых ставен за тем, что происходит на улице. Эстебан перед самой зарей покидал свое жилище; стремясь побороть владевшее им беспокойство, он прямо под дождем пешком отправлялся в соседние селения, выпивал бутылку красного вина в какой-нибудь деревенской харчевне или заходил в сельскую лавчонку, где пуговицы продают на дюжины, где можно купить булавку, бубенчик, остаток ткани и тут же какие-либо сласти в плетеной корзиночке. Возвращался он к себе уже после наступления сумерек, и всякий раз у него было такое чувство, будто в его отсутствие в доме побывал кто-то посторонний, будто за ним приходили, чтобы отвести его в старинный замок Байонны, превращенный в казарму и полицейский комиссариат: там ему придется отвечать на вопросы, касающиеся таинственного «дела, к которому он причастен». Эстебану стал так неприятен этот молчаливый, замкнутый со всех сторон край, где его на каждом шагу подстерегала теперь опасность, что все без исключения представлялось ему тут безобразным: орешник и дубы, построенные на испанский лад дома, парящий в небе коршун, кладбища, где виднелись странные кресты с изображением солнца… Когда посыльный протянул письмо, у Эстебана так задрожали руки, что он не мог распечатать конверт. Ему пришлось сорвать сургучную печать зубами, благо они его еще слушались. Почерк был ему хорошо знаком. Виктор Юг в ясных и точных выражениях предлагал юноше не мешкая прибыть в Рошфор, чтобы занять должность писца в морском экспедиционном корпусе, которому предстояло вскоре отправиться с острова Экс. Письмо это должно было послужить Эстебану своего рода охранным свидетельством; молодому человеку надлежало покинуть Сен-Жан-де-Люз вместе с полком баскских стрелков, который будет участвовать в далекой и опасной экспедиции: в ходе ее придется принимать решения на месте, так как за отсутствием известий никто не знал, захватили англичане французские владения на Антильских островах или нет. Предположительно местом назначения экспедиции был выбран остров Гваделупа, если же там нельзя будет высадиться, эскадра продолжит свой путь до Сен-Доменга… Когда Виктор увидел Эстебана после долгой разлуки, он холодно обнял его. Юг немного похудел, и лицо его с выступающими скулами дышало энергией, которая еще больше возросла с тех пор, как он стал командовать людьми. Окруженный группой офицеров, он был всецело поглощен последними приготовлениями к отъезду: изучал карты, диктовал письма, и происходило все это в зале, где было полным-полно оружия, хирургических инструментов, барабанов и свернутых знамен.
– Поговорим потом, – бросил он Эстебану и повернулся к нему спиной, чтобы прочесть какую-то депешу. – Ступай в интендантство, – прибавил Виктор и тут же поправился: – Ступайте в интендантство и ждите там моих приказаний.
Хотя обращение на «ты» в ту пору считалось доказательством революционного духа, Юг поспешил поправиться не случайно, а желая этим что-то подчеркнуть. И Эстебан понял, что Виктор решил неуклонно следовать важнейшему правилу, которого придерживаются те, кто управляет людьми; не иметь друзей.
XV
Это весьма важно.
Гойя
Четвертого флореаля II года Республики, без пения труб и барабанного боя, маленькая эскадра снялась с якоря; она состояла из двух фрегатов – «Копье» и «Фетида», брига «Надежда» и пяти транспортных судов для перевозки войск: на их борту разместилась артиллерийская рота, две пехотные роты и батальон пиренейских стрелков, вместе с которыми Эстебан прибыл в Рошфор. И вскоре позади остался остров Экс со своей крепостью, ощетинившейся дозорными башнями, и плавучей тюрьмой – кораблем, именовавшимся «Два союзника», где больше семисот человек ожидали отправки в Кайенну: трюмы были битком набиты арестованными, им даже негде было лечь, и они засыпали сидя, в полубреду; заключенные заражали друг друга чесоткой и эпидемическими болезнями, от их гноящихся ран распространялось зловоние. Началу путешествия сопутствовали дурные предзнаменования. Последние новости, полученные из Парижа, никак не могли обрадовать Кретьена и Виктора Юга – остров Тобаго и остров Сент-Люсия подпали под власть англичан; Рошамбо пришлось капитулировать на Мартинике. Что касается Гваделупы, то она все время подвергалась нападениям неприятеля, и силы, находившиеся под началом военного губернатора, таяли. К тому же всем было известно, что белые поселенцы принадлежащих Франции Антильских островов были презренными монархистами; после казни короля и королевы они открыто выступали против Республики и не только жаждали британской оккупации, но и всячески помогали врагу. Эскадра шла навстречу опасности, ей предстояло ускользнуть от английских кораблей, блокировавших берега Франции, и возможно скорее покинуть воды Европы, а для этого были предписаны весьма суровые меры: запрещалось зажигать огонь после захода солнца, и солдатам приходилось засветло укладываться на свои подвесные койки. На судах все время поддерживалось состояние боевой тревоги, солдаты не расставались с оружием, – каждую минуту можно было ждать столкновения с неприятелем. Погода, однако, благоприятствовала экспедиции – море все время окутывал туман. Суда были нагружены огнестрельным оружием и провиантом, всюду высились ящики, бочки, бочонки, лежали тюки и кипы, и людям приходилось делить узкое свободное пространство, остававшееся на палубе, с лошадьми, которые жевали сено, причем яслями им служили шлюпки. На судах везли баранов, из трюмов то и дело доносилось жалобное блеяние; в стоявших на подпорках ящиках с землею росли редис и другие овощи, предназначенные для офицерского стола. С самого отъезда Эстебану ни разу не удалось побеседовать с Виктором; молодой человек проводил все свое время в обществе двух типографов – отца и сына Лёйе, – они плыли на одном с ним корабле и везли небольшую типографию, чтобы печатать различные распоряжения и прокламации…
По мере того как корабли удалялись от Европейского континента, представление о бушевавшей там революции становилось более простым и ясным: теперь, когда шумные уличные споры, патетические речи, словесные баталии больше не заслоняли смысла событий, все происходящее казалось более схематическим, но зато менее противоречивым. Недавнее осуждение и казнь Дантона [71] воспринимались как одна из перипетий в становлении того будущего, которое каждый рисовал себе по-своему. Разумеется, трудно было понять, каким образом трибуны, которые еще накануне были народными кумирами и чьи речи вызывали овации, трибуны, за которыми следовали тысячи людей, внезапно оказывались негодяями. Но люди успокаивали себя тем, что после пережитой бури положение скоро определится и станет приемлемым для всех: ближайшее будущее дарует большую терпимость к религии, думал баск, пронесший на корабль ладанку; франкмасонов перестанут преследовать, говорил себе человек, который с тоскою вспоминал о масонских ложах; можно будет добиться большего равенства в имущественном и общественном положении людей, надеялся тот, кто мечтал решительно покончить с еще сохранившимися привилегиями. Теперь люди плыли навстречу битвам, битвам между французами и англичанами; вдали от кабачков и городских пересудов сомнения, прежде владевшие умами, улетучивались. Одна только мысль все время терзала Эстебана: он думал об аббате Марчене – тот, конечно же, не избежал рокового падения, так как был тесно связан с жирондистами, – и сожалел, что многие иностранцы, искренние друзья свободы, которые из-за этого подвергались на родине угрозе смерти, были уничтожены, хотя вся их вина состояла разве только в том, что они слишком верили в дальнейшее распространение революции. В ту пору придавали чрезмерное значение любым наветам и обвинениям. Даже сам Робеспьер в речи, произнесенной в Обществе друзей свободы и равенства, осудил необоснованные доносы, назвав их происками врагов Республики, стремящихся опорочить верных ее сторонников. Эстебан сказал себе, что он уехал вовремя, так как и в самом деле оказался бы среди тех, кто попал в немилость. И все же он с тоскою думал о крахе своей мечты послужить великому делу, ведь он надеялся на это, когда Бриссо посылал его на пиренейскую границу, заверяя, что Эстебан примет там участие в подготовке важных событий; на самом же деле эти важные события докатились только до Пиренеев, а по ту сторону горного хребта Смерть, верная средневековым традициям, и дальше пребудет такой, какой ее изобразили фламандские живописцы на религиозных аллегорических полотнах, которыми Филипп II украсил стены Эскуриала… В такие минуты Эстебану хотелось подойти к Виктору и поделиться с ним своими мыслями. Но комиссар Конвента мало появлялся на людях. А если и появлялся, то всегда неожиданно, внезапно, так сказать, для острастки. Как-то вечером, зайдя в кубрик, он обнаружил, что четверо солдат играют в карты при свете коптилки, прикрытой, точно абажуром, бумажным кульком. Он заставил провинившихся подняться на палубу, подталкивая их сзади острием сабли, и велел выбросить карты за борт.
– В следующий раз, – сердито сказал он, – я поступлю с вами, как с королями из этой колоды.
Юг проходил вдоль гамаков и подвесных коек, где спали солдаты, и ощупывал брезент, чтобы выяснить, не припрятана ли там похищенная бутылка спиртного.
– Дай-ка мне свое ружье, – обратился он однажды к карабинеру с таким видом, что тот решил, будто комиссару не терпится взять на мушку какого-то морского хищника, чьи плавники вырисовывались над водой. Но тут же, забыв, по-видимому, о своем первоначальном намерении, Юг внимательно оглядел ружье и нашел, что оно плохо вычищено и не смазано. – Ты просто свинья! – крикнул он, швыряя карабин на палубу.
На следующий день все оружие на корабле блестело так, словно его только что получили из арсенала. Иногда с наступлением ночи Юг взбирался на марс и усаживался там, упираясь ногами в перекладину веревочной лестницы, – когда ветер относил ее, ноги его повисали в пустоте; затем он устраивался рядом с дозорным; во тьме очертания фигуры комиссара почти не были видны, а скорее угадывались, над его головою раскачивался султан из перьев, Виктор был великолепен и походил на альбатроса, который уселся на мачту и распростер крылья над кораблем. «Спектакль», – думал в таких случаях Эстебан. Однако подобного рода спектакли действовали на него столь же неотразимо, как и на остальных, – они показывали бесспорное величие актера.
Однажды утром, услышав, как бортовые горнисты громко играют зорю, солдаты поняли, что опасная зона осталась позади. Штурман перевел часы назад и спрятал за пояс пистолеты, которые до того лежали прямо на карте. Отпраздновав переход к спокойному плаванию стаканчиком спиртного, все принялись за свои обычные занятия, на кораблях воцарилась шумная радость, она сразу же положила конец напряжению и беспокойству последних дней, когда у людей все время были хмурые лица. Солдат, сбрасывая в море конский навоз, который скопился возле лошадей, уткнувших головы в приспособленные под ясли шлюпки, что-то напевал. Напевали и те, кто усердно чистил оружие. Напевали мясники, точа ножи, чтобы резать баранов. Казалось, поет все – железо и мельничный жернов, малярная кисть и пила, скребница и лоснящийся круп коня; пела и наковальня – из-под навеса, где она стояла, доносился ритмичный шум мехов и молота. Последний европейский туман рассеивался под лучами солнца, еще скрытого дымкой и потому казавшегося слишком белым, но уже жаркого, заливавшего палубу от кормы до носа, так что все ослепительно сверкало – пряжки на мундирах, золотые нашивки, лакированные козырьки, штыки ружей, седельные луки. Пушкари снимали чехлы с орудий, но не для того, чтобы зарядить пушки, а чтобы почистить жерла банником и до блеска натереть бронзовые стволы. На юте оркестр полка пиренейских стрелков разучивал марш Госсека, к которому было прибавлено трио для барабана и баскских свирелей: трио исполняли настолько лучше марша (хотя его играли по нотам), что, когда раздавались нестройные и резкие звуки этого марша, солдаты встречали их смехом и шутками. Всякий занимался своим делом и без страха смотрел на горизонт, напевая, смеясь; хорошее настроение царило повсюду – от рей до трюма. Внезапно на палубе появился Виктор Юг в парадной форме комиссара Конвента, на его лице играла улыбка, но при этом он казался столь же неприступным, как прежде. Он прошел по палубе, остановился посмотреть на то, как приводят в порядок лафет орудия, затем поинтересовался работой плотника; похлопал по шее коня, пощелкал по коже барабана, спросил о самочувствии артиллериста, у которого рука была на перевязи… Эстебан заметил, что солдаты, завидев комиссара, внезапно умолкали: он внушал им страх. Юг медленно поднялся по лесенке, которая вела на нос корабля. На шкафуте рядами стояли покрытые брезентом бочки, пеньковые канаты прикрепляли брезент к бортам. Виктор что-то сказал офицеру, и тот распорядился откатить бочки в другое место. Вслед за тем шлюпка под трехцветным флагом была спущена на воду: комиссар воспользовался первым же спокойным, тихим днем и решил позавтракать на борту «Фетиды» в обществе капитана де Лессега, командовавшего флотилией. Кретьен, с первого дня страдавший от морской болезни, оставался у себя в каюте. Когда украшенный плюмажем головной убор Виктора Юга исчез за бортом брига «Надежда», шедшего теперь между двумя фрегатами, веселье снова воцарилось на борту фрегата «Копье». Даже офицеры будто избавились от всякой тревоги и разделяли хорошее настроение солдат, вместе с ними пели, смеялись над усилиями оркестра, который, благополучно справившись с баскскими мелодиями и виртуозными руладами свирелей, никак не мог хотя бы сносно сыграть «Марсельезу».
– Это ведь только первая репетиция! – воскликнул капельмейстер, желая прекратить град насмешек.
Однако люди смеялись над ним, как смеялись бы по любому другому поводу: они испытывали властную потребность в смехе, особенно сейчас, когда батареи «Фетиды» дружным залпом приветствовали комиссара Национального Конвента, свидетельствуя, что он уже далеко и его можно не опасаться. Этого Облеченного Властью человека страшились. И ему это, видимо, нравилось.
XVI
Прошло еще три дня. Всякий раз, когда штурман переводил часы назад, солнце, казалось, припекало сильнее, а море все больше начинало походить на то море, все запахи которого столько говорили сердцу Эстебана. Однажды вечером, желая немного освежиться, потому что жара в трюме и кубриках была просто невыносима, молодой человек поднялся на палубу и остановился у борта, созерцая безбрежный небосвод, который впервые за время путешествия был безоблачен и ясен. Чья-то рука опустилась на его плечо. Позади стоял Виктор – без мундира, в расстегнутой рубашке – и дружески улыбался ему, как в былые дни.