В начале III года Республики Виктор Юг находился в зените славы. Конвент с восторгом приветствовал одержанные им победы, утверждал в званиях представленных им к повышению офицеров, одобрял все его распоряжения и декреты, направлял ему пышные поздравления, извещал о посылке подкреплений, оружия и припасов. Но комиссар уже не нуждался в солдатах: после проведенного набора в его распоряжении было неплохо обученное войско в десять тысяч человек. В результате конфискации имущества монархистов сундуки ломились от добра, а на складах имелось все необходимое. Юг совершил путешествие в недавно отвоеванную у англичан часть острова, где ему уже Довелось побывать несколько лет назад; и теперь он вновь с чувством, близким к умилению, любовался красотами города Бас-Тер, где повсюду журчали многочисленные родники и били фонтаны, так что на широких улицах, обсаженных тамариндами, Царила приятная прохлада. Бас-Тер выглядел гораздо аристократичнее и изысканнее Пуэнт-а-Питра, улицы там были мощеные, набережная – тенистая, дома – сложены из тесаного камня, и некоторые места напоминали Рошфор, Нант или Ла-Рошель. Комиссар охотно перенес бы сюда свою резиденцию и разместился бы вместе с канцелярией в тихой и уютной обители святого Франциска; однако местный порт, пригодный для приема скота, который доставляли с соседних островов – животных швыряли за борт, предоставляя им вплавь добираться до берега, – не мог служить удобной стоянкой для французского флота. Продолжая свое триумфальное путешествие, Виктор Юг был восторженно встречен прокаженными острова Дезирад и небогатыми белыми поселенцами острова Мари-Галант, а также индейцами-карибами, аборигенами этого острова; от имени всех индейцев вождь племени обратился к комиссару с просьбой даровать им лестное звание французских граждан. Зная, что эти люди – великолепные моряки, хорошо знакомые с архипелагом, что их предки в своих быстроходных лодках побывали на всех соседних островах еще задолго до того, как в здешних местах появились корабли Великого адмирала Изабеллы и Фердинанда, Юг роздал индейцам кокарды и пообещал им все, что они просили. Он выказал гораздо больше симпатии к карибам, нежели к неграм; ему нравилась гордость индейцев, их воинственность и даже надменный девиз, гласивший: «Только кариб достоин считаться мужчиной». Они еще больше уверились в этом теперь, когда на их набедренных повязках красовалась трехцветная кокарда. Во время посещения острова Мари-Галант комиссар Конвента попросил показать ему то место на побережье, где карибы – незадачливые завоеватели Антильских островов – посадили на кол французских корсаров, которые много лет назад попытались похитить нескольких индеанок. На заостренных столбах, врытых в песок у самого моря, все еще виднелись человеческие скелеты и черепа; насаженные на острые колья, как насекомые на булавки, трупы долгое время привлекали к себе тучи стервятников, так что издали казалось, будто берег покрыт движущейся лавой… Приветственные клики и восторги толпы не заставили, однако, комиссара забыть, что англичане бороздят соседние моря и угрожают острову блокадой. По ночам Юг часто запирался вместе с де Лессегом, – на мундире моряка теперь уже красовались нашивки контрадмирала, – и они вместе разрабатывали планы морской кампании, которая должна была охватить бассейн Карибского моря. Проект этот хранился в величайшей тайне. Однажды Эстебан, войдя в кабинет комиссара, увидел, что потное лицо Виктора искажено гневом, а растрепанные волосы торчат во все стороны. Юг бегал вокруг длинного стола, за которым обычно заседал военный совет; время от времени он останавливался за спинами чиновников, – те, забросив дела, рвали друг у друга из рук только что прибывшие газеты.
   – Ты уже знаешь? – крикнул он Эстебану, тыча дрожащей рукой в газетный лист.
   Там было помещено невероятное сообщение о событиях 9 термидора в Париже.
   – Негодяи! – прогремел Виктор. – Они низвергли лучших!
   Неожиданное известие потрясло Эстебана. А ко всему еще на расстоянии события казались вдвойне драматическими. Бывает, что люди, долгое время созерцавшие какое-либо явление, еще считают его существующим, хотя оно уже кануло в прошлое, – подобно этому здесь, в комнате, только недавно все говорили о настоящей и даже будущей деятельности человека, жизнь которого оборвалась уже несколько месяцев назад. Тут еще спорили о культе Верховного существа, а его создатель уже издал у подножия эшафота ужасный стон, исторгнутый из его груди болью в раздробленной челюсти, когда палач грубо сорвал с нее повязку. Для Виктора Юга все случившееся было особенно грозным, оно сулило ему такие осложнения, что ум терялся в мучительных догадках. Титан, чей портрет по-прежнему висел на стене в кабинете комиссара, где все могли видеть его таким, каким он был в дни своей высшей славы, был повержен; Юг не мог больше рассчитывать на этого человека, который оказал ему доверие, облек его властью и создал ему авторитет; больше того, Виктору предстояло теперь долгие недели, а быть может, и месяцы жить в ожидании, ничего не зная о том, какой оборот примут события во Франции. Было вполне вероятно, что реакция постарается взять реванш за все. Возможно, в стране уже создано новое правительство, и оно перечеркнет то, что сделано прежним. И на Гваделупе появятся новые люди, облеченные властью, люди с угрюмым выражением лица, с резкими жестами и с таинственным приказом в кармане. Доклад, который Виктор Юг направил Конвенту по поводу казней в Бервиле, мог теперь обернуться против него. Возможно, он уже смещен со своего поста, возможно, против него уже возбуждено судебное дело, угрожавшее не только его карьере, но и самой жизни. Комиссар читал и перечитывал имена жертв термидора, как будто это могло пролить свет на то, что ожидает в будущем его самого. Некоторые чиновники переговаривались вполголоса, утверждая, что отныне наступит период более мягкой и терпимой политики, период восстановления религиозных обрядов. «Или реставрация монархии», – сказал себе Эстебан, в чьей душе боролись противоречивые чувства: он испытывал облегчение, думая о том, что после стольких страданий наступит покой, и вместе с тем ощущал отвращение и ненависть к трону. Слишком много усилий затратили люди, слишком много породили они пророков, мучеников, проповедников, погибших в огне пожаров или павших у подножия триумфальных арок в дни грандиозного апокалипсического видения, и потому нельзя было допустить, чтобы история повернула вспять. Слишком много пролито крови, чтобы все оказалось напрасным, чтобы вновь приобрели цену ржавые побрякушки монархии. Нет, еще могло возникнуть нечто справедливое, быть может, даже более справедливое, чем то, что перестало быть таким из-за многословных и абстрактных рассуждений, – а ведь многословие было одним из самых больших зол минувшей эпохи. еще можно было надеяться на свободу, о которой будут меньше трубить, но которой будут больше пользоваться; на равенство, о котором будут меньше разглагольствовать, но которое будут охранять законами; на братство, которое будет придавать меньше значения наветам и найдет себе яркое выражение в подлинных судах, где вновь станут заседать присяжные… Виктор продолжал шагать по комнате, заложив руки за спину, но видно было, что он уже несколько успокоился. Под конец он остановился перед портретом Неподкупного.
   – Так вот, здесь все останется, как прежде, – произнес он после паузы. – Я знать не желаю об этой новости. Я не приемлю ее. Я не признаю иной морали, помимо якобинской. И никто не заставит меня отступиться от этого. А если революции суждено погибнуть во Франции, она будет продолжена в Америке. Для нас пришло время заняться материком. – Повернувшись к Эстебану, Юг прибавил: – Немедленно приступи к переводу на испанский язык Декларации прав человека и гражданина и текста Конституции.
   – Конституции девяносто первого или девяносто третьего года? – осведомился молодой человек.
   – Конституции девяносто третьего года. Другой я не знаю. Нужно, чтобы с этого острова распространились идеи, которые всколыхнут Испанскую Америку. Ведь у нас нашлись сторонники и союзники в самой Испании, они у нас тем более найдутся на Американском континенте. Пожалуй, их здесь будет даже больше, ибо в колониях недовольных гораздо больше, чем в метрополии.

XXII

   Когда старик Лёйе узнал, что ему предстоит печатать тексты на испанском языке, он вдруг с испугом обнаружил, что в его типографских кассах отсутствуют тильды – знаки, указывающие на мягкость звука «н».
   – Кому могло прийти в голову, что испанцы употребляют для этой цели особый значок над литерой «н»? – с яростью вопрошал он самого себя. – Что ж теперь делать? Не могу же я искажать благородное слово «конь», набирая вместо этого «кон»!
   По мнению типографа, тот факт, что никто его заранее не предупредил, свидетельствовал о полном беспорядке и неразберихе в среде людей, мнивших себя властителями мира.
   – Они даже не вспомнили, что в испанском языке употребляются тильды! – негодовал он. – Сборище невежд!
   В конце концов было решено вместо тильды над литерой «н» ставить тире, что должно было изрядно осложнить работу по набору текста. Тем не менее вскоре Декларация прав человека и гражданина была отпечатана, и весь тираж отнесли в канцелярию комиссара, где царила атмосфера неуверенности и тревоги. Ветер термидора ворвался в сознание многих. Критические высказывания, которые раньше каждый держал при себе, теперь произносились порою вслух, пусть пока и не для чужих ушей. Когда Эстебан принес Лёйе переведенную им на испанский язык Конституцию девяносто третьего года, старик обратил его внимание на то, к каким уловкам прибегают при пропаганде высоких идеалов, чтобы создать иллюзию, будто идеалы эти воплощены в действительность, хотя на самом деле этого не произошло, ибо самые лучшие намерения до сих пор приводили к самым неожиданным и ужасным последствиям. Быть может, американцы попытаются ныне применить в жизни те высокие принципы, которые в период террора были почти полностью попраны, а затем в свой черед отступятся от них, когда того потребуют преходящие политические соображения.
   – Тут, в Конституции, ничего не говорится ни о ноже гильотины, ни о плавучих тюрьмах, – сказал Лёйе, намекая на баржи, которые до сих пор загромождали все порты на атлантическом побережье Франции, причем из их трюмов доносились стоны узников: печальную известность снискало себе, в частности, судно «Папаша Ришар», название которого, напоминавшее об альманахе Вениамина Франклина, [83] звучало теперь как насмешка.
   – Займемся лучше нашими оттисками, – отрезал Эстебан.
   Пока суд за дело, надо было исполнять повседневные обязанности, и молодой человек отдавался этому целиком, обретая некоторый душевный покой и испытывая чувство облегчения: он старался переводить как можно лучше, и это помогало ему избавляться от печальных дум; Эстебан работал с необыкновенным усердием, он тщательно заботился о чистоте языка, скрупулезно искал точное слово, наиболее удачный синоним, верный синтаксический оборот, он по-настоящему страдал оттого, что на испанском языке было почти невозможно передать новые лаконичные обороты французского языка. Добиваясь хорошего звучания фразы, Эстебан испытывал эстетическое удовольствие, хотя ее содержание и оставляло его равнодушным. Целые дни он оттачивал перевод доклада Бийо-Варенна, озаглавленного: «Доктрина демократического правления и необходимость внушать любовь к гражданским добродетелям посредством публичных празднеств и нравственных установлений», хотя тяжеловесная проза этого человека, то и дело обращавшегося к теням Тарквиния, Катона и Каталины, казалась Эстебану столь же устарелой, фальшивой и далекой от современности, как слова франкмасонских гимнов, которым его в свое время обучали в ложе, объединявшей чужестранцев. Отец и сын Лёйе прибегали к его помощи во время трудной для них работы, – ведь типографам приходилось набирать текст на незнакомом языке, – они просили молодого человека объяснить смысл того или иного орфографического знака или спрашивали, как правильно перенести с одной строки на другую какое-нибудь слово. Старик Лёйе относился к полосам набора с любовной заботой настоящего мастера, он огорчался, когда у него не оказывалось под руками нужной заставки или аллегорической виньетки, чтобы красиво начать либо закончить главу. И редактор-переводчик и типографы мало верили в те слова, которые благодаря их усилиям должны были получить широкое распространение. Но они полагали, что работу надо выполнять добросовестно, не коверкая язык и не заставляя краснеть бумагу. После текста Конституции был отпечатан текст «Американской карманьолы» – это был вариант известной песни (другой ее вариант в свое время был написан в Байонне), и предназначался он для народов Нового Света:
 
Я, жалкий оборванец,
Даю сегодня бал,
И спляшем мы на нем
Под орудийный гром,
Под орудийный гром,
Под орудийный гром!
 
 
Танцуйте карманьолу,
Пусть гром кругом,
Пусть гром кругом,
Танцуйте карманьолу,
Да здравствует пушек гром!
 
 
На мне рубахи нету,
Я – рвань и голь, я – рвань и голь:
Налогами замучил
Меня злодей король,
Меня злодей король,
Меня злодей король!
 
 
Любой король всегда тиран,
Но нашей кровью просто пьян
И водит всех нас за нос
Трусливый, подлый Карлос,
Трусливый, подлый Карлос,
Трусливый, подлый Карлос!
 
   В следующих куплетах неизвестный автор, отлично знавший жизнь Испанской Америки, выводил на чистую воду наместников, коррехидоров и алькальдов; доставалось от него и судьям, и правительственным чиновникам, и местным властям, державшим сторону монархии. Человек, сочинивший песню, видимо, уже знал о культе Верховного существа, он заканчивал так: «Бог стоит за нас, / он направляет наши руки, / ибо проступки короля / гнев в нем пробудили. / Да здравствует любовь к отчизне! / И да здравствует свобода! / Пусть погибнут тираны / и деспотизм королей!» Испанские заговорщики в Байонне, смутные известия о которых иногда доходили до Эстебана, выражались в таком же духе. Молодой человек не сомневался, что друг Марата, Гусман, казнен на эшафоте. Аббат Марчена, по слухам, будто бы уцелел во время расправы над жирондистами. Что же касается славного Мартинеса де Бальестероса, то он, должно быть, все еще раздумывал, как жить, – вернее, выжить, – по-прежнему служа революции, хотя она уже решительно отличалась от той, какая приводила его поначалу в восторг. В ту пору многие люди под влиянием пылкого порыва, все еще владевшего их сердцами, продолжали трудиться в мире, не похожем на тот, какой они мечтали создать; их переполняло чувство разочарования и горечи, но при этом они – как, например, отец и сын Лёйе – честно и добросовестно исполняли свои повседневные обязанности: иначе они не могли. Эти люди не рассуждали; главное теперь было жить, что-то делая, каждое утро мирно приниматься за свой труд. И они жили сегодняшним днем, думая о том, как славно будет выпить после обеда стаканчик вина, выкупаться в море, о том, что под вечер, быть может, подует свежий ветерок, о том, как приятен аромат цветущих апельсиновых деревьев, о том, что эту ночь, возможно, удастся провести вдвоем с милой девушкой. Вокруг происходили события такого масштаба, что обыкновенный человек был не в силах охватить их, измерить, оценить по достоинству, и на фоне этих событий было необычайно интересно невзначай понаблюдать за мимикрией некоторых насекомых, за любовными проделками скарабея, за превращением гусеницы в бабочку. Именно в эту пору великих и всеобщих потрясений Эстебана особенно влекли к себе малые существа: он часами наблюдал за тем, как в бочке с водой шныряют головастики, как постепенно появляется из земли гриб, как муравьи прогрызают листья лимонного дерева, превращая их в кружево. Однажды в комнату к нему вошла красивая мулатка, сославшись на то, что ей якобы понадобились перо и чернила; на руках у нее сверкали браслеты, юбка была накрахмалена и тщательно выутюжена, а под ней шуршали нижние юбки; от девушки приятно пахло вербеной. Через полчаса после того как тела их сплелись в сладостном объятии, молодая женщина, даже ничего на себя не накинув, сделала грациозный реверанс и представилась:
   – Mademoiselle Athalie Bajaset, coiffeuse pour dames. [84]
   – Удивительная страна! – воскликнул Эстебан, на минуту забыв о своих заботах.
   С этого времени он проводил все ночи с мадемуазель Аталией.
   – Сбрасывая юбки, она всякий раз приносит мне в дар две трагедии Расина [85], – со смехом говорил молодой человек типографам Лёйе…
   По делам службы (Эстебан должен был составлять опись некоторых грузов, прибывавших в различные порты острова) ему приходилось время от времени бывать в Бас-Тере, и он добирался туда по ухабистым дорогам, которые пролегали среди густой, сочной зелени, – здесь с постоянно окутанных облаками и туманами холмов сбегали многочисленные ручьи и потоки. Во время своих поездок он видел растительность, похожую на ту, какая покрывала его родной остров, но познакомиться с нею в свое время ему мешала болезнь, – теперь же растительность эта представала глазам Эстебана, заполняя пробел, образовавшийся в его познаниях за годы отрочества и ранней юности. Он с наслаждением вдыхал тонкий аромат аноны, терпкий запах тамаринда, лакомился нежными плодами с красной и лиловой мякотью: в самой их сердцевине были запрятаны великолепные косточки, у которых оболочка походила то на черепаховый панцирь, то на полированную древесину черного либо красного дерева. Он впивался зубами в прохладную, отливавшую белизной ткань плода аноны, разрывал малиновую кожуру каймито, ища жадными губами стекловидные зернышки, таившиеся в мякоти плода. Однажды, когда расседланная лошадь Эстебана барахталась в ручье, повалившись на спину и подняв все четыре копыта в воздух, он рискнул залезть на дерево. Уцепившись за нижние ветви и преодолев, таким образом, самое трудное, он начал винтообразное восхождение к верхушке: тесно переплетенные ветви напоминали спираль, как на раковине улитки, – они с каждым шагом становились все тоньше и служили опорой густолиственной кроны, зеленого улья, пышного навеса, который ему впервые довелось увидеть изнутри. Непередаваемое, необыкновенно глубокое волнение охватило Эстебана и переполнило его радостью, когда он смог наконец отдохнуть, усевшись верхом на самом высоком раздвоенном суку этого трепещущего сооружения из ветвей и побегов. Есть нечто неповторимое в том, чтобы взобраться на дерево; быть может, до тебя еще никто этого не совершал и после тебя уже не совершит. Тот, кто обнимает руками высокую грудь ствола, свершает в некотором роде брачный акт, силой проникая в тайный мир, неведомый другим людям. Взгляд внезапно охватывает все красоты и все изъяны Дерева. Вот две податливые ветви, разъятые, подобно женским бедрам, и таящие в глубине сочленения пучок зеленого мха; вот круглая рана на месте отломившегося побега; вот причудливые разветвления, по которым животворные соки устремляются к одним ветвям, а другие тем временем сохнут и становятся пригодными разве только для костра. Поднимаясь на свой наблюдательный пункт, Эстебан все глубже постигал загадочную связь, которую так часто устанавливали между Мачтой, Плугом, Деревом и Крестом. И в памяти у него возникли слова святого Ипполита: «Это дерево принадлежит мне. Оно дарует мне пищу и дает кров; я обретаю опору в его корнях и отдыхаю на его ветвях; я прислушиваюсь к шелесту его листьев, как прислушиваются к дуновению ветра. Там моя узкая тропа; там моя тесная дорога; оно для меня – лестница Иакова, на вершине коей пребывает Господь». Знаменательные контуры Креста святого Антония, треста святого Андрея, Медного Змия, якоря и лестницы от века сокрыты в каждом Дереве, ибо сотворенное Зиждителем предшествует тому, что создано руками человека: оно-то и послужило для Строителя будущих Ковчегов…
   Нередко вечерние тени заставали Эстебана на ветвях какого-нибудь высокого дерева; они чуть раскачивались на ветру, и юноша всем своим существом отдавался сладострастной неге, которую готов был длить без конца. В эту раннюю пору сумерек растения внизу приобретали неожиданную форму: дынные деревья, плоды которых напоминают вымя, казалось, оживали и медленно шли к далеким дымящимся высотам Суфриер; сейба, эта по выражению стариков негров, «матерь всех деревьев», еще больше походила на обелиск, ростральную колонну, памятник и при смутном вечернем освещении казалась еще выше. Сухое манговое дерево превращалось в клубок змей, которые кинулись было на врага, но так и застыли, не успев ужалить, другое же – полное жизни и соков, проступавших сквозь кору и яшмовую оболочку побегов, – внезапно расцветало, вспыхивая желтым пламенем. Эстебан наблюдал за деревьями с таким интересом, словно перед ним были живые существа. Прежде всего появлялась завязь, она походила на зеленые бусины, а терпкий ее сок был на вкус как засахаренный миндаль. Затем плод постепенно приобретал свою будущую форму и очертания, он удлинялся книзу и сбоку напоминал профиль старой ведьмы с выступающим подбородком. На лике плода рождались краски. Из светло-зеленого он постепенно становился шафрановым и, созревая, переливался всеми оттенками керамики – критской, средиземноморской и непременно антильской, – но затем первые пятна, первые признаки одряхления в виде маленьких черных кружочков начинали поражать его мякоть, пахнущую йодом и танином. И однажды вечером плод отрывался от ветки; он с глухим шумом падал в росистую траву, возвещая о своей близкой смерти: черные пятна становились все шире, проникали все глубже и под конец превращались в настоящие язвы, где роилась мошкара. Подобно трупу прелата в традиционной пляске смерти, упавший плод распадался на части, и от него оставалось лишь бесцветное полосатое семя – словно завернутый в обрывки савана скелет. Однако здесь, в этом мире, не знающем ни зимней смерти, ни весеннего воскресения, круговорот жизни сразу же начинался сызнова, без перерыва: несколько недель спустя из лежавшего на земле семечка пробивался похожий на миниатюрное японское Деревцо побег с розовыми листьями, такими нежными и до такой степени походившими на человеческую кожу, что к ним страшно было прикоснуться…
   Иногда Эстебана во время его путешествия среди густой листвы заставал ливень, и тогда юноша мысленно отмечал Разницу между тропическими ливнями и унылыми монотонными Дождями Старого Света. Здесь, в Америке, мощный и величественный гул, напоминавший вступление к симфонии, заранее возвещал о приближении проливного дождя с порывистым ветром, а облезлые ястребы начинали кружить над самой землей, круги эти постепенно сужались, и вскоре стервятники покидали опасное место. В воздухе чудесно пахло влагою лесов и тучной, набухшей соками землею; вдыхая этот аромат, птицы раздували перья, лошади прядали ушами, а человек испытывал физическое томление, смутное желание слиться в тесном объятии с другим живым существом. Вокруг быстро темнело, с верхних ветвей доносился сухой стук, а потом вниз обрушивался бодрящий холодный поток, рождая вокруг различные отзвуки: лианы и стебли бананов дрожали, как струны, а большие мясистые листья звенели, точно натянутые перепонки. Дождевые струи разбивались в вышине о кроны величавых пальм, оттуда, словно из водосточных труб кафедрального собора, они низвергались на верхушки меньших пальм и дробно барабанили по ним; крупные дождевые капли отскакивали от нежно-зеленого шатра, а затем падали в листву, такую густую, что, проходя сквозь несколько ярусов растительности, капли дробились, мельчали, превращаясь в тысячи крошечных брызг, колотивших по тугим, как бубны, зарослям маланги и наконец достигавших земли, на радость сочным лесным травам. Ветер вел свою партию в этой грозной симфонии дождя, от которого ручьи превращались в бурные потоки, ей вторил непрерывно нарастающий гул булыжников, лавиной устремлявшихся вниз; выходя из берегов, потоки с грохотом катили камни, несли поваленные стволы, ветви с цепкими сучьями, пни с узловатыми, переплетенными, как щупальца, корнями: достигая илистого устья ручья, они застревали в нем, точно севшие на мель корабли. И вдруг все стихало, небосвод освобождался от облаков, опускались сумерки, и Эстебан продолжал свой путь на вымокшей, но резвой лошади; с листьев на него, точно дождь, падали частые капли, и юноша различал деревья по их запахам, сливавшимся в величественный гимн ароматов… Возвращаясь в Пуэнт-а-Питр после таких поездок, Эстебан чувствовал себя одиноким и чуждым всему: в этом удаленном от центров цивилизации жестоком мире все теперь казалось ему нелепым. Церкви тут по-прежнему оставались закрытыми, хотя во Франции двери храмов, должно быть, уже распахнулись вновь. Негров провозгласили свободными гражданами, но тем, кто не был насильно превращен в солдат или матросов, приходилось все так же гнуть спину – над ними неизменно стоял надсмотрщик с хлыстом, а позади вырисовывался зловещий силуэт гильотины. Теперь новорожденных называли Цинциннатами, Леонидами или Ликургами, детей обучали республиканскому катехизису, уже весьма далекому от действительности, – подобно этому в недавно основанном клубе якобинцев продолжали говорить о Неподкупном так, словно он еще был жив. Жирные мухи ползали по липким доскам эшафота, а Виктор Юг и его военачальники с некоторых пор завели себе дурную привычку подолгу спать после обеда под тюлевым пологом от москитов: их сон стерегли мулатки, обмахивая спящих пальмовыми листьями.