– Оставьте свое открытие для себя, – проворчал он. – Вы отлично понимаете, что я не могу выполнить обещание, которое дал этим разбойникам. То был пагубный пример. Да и комиссар ничего подобного не потерпит. Мы держим курс на один из принадлежащих Голландии островов, где продадим негров.
   Эстебан растерянно уставился на него и напомнил Бартелеми о существовании декрета, уничтожившего рабство. Ничего не ответив, капитан вытащил из ящика стола пачку инструкций, написанных рукою самого Виктора Юга: «Франция, исходя из своих демократических принципов, не может заниматься работорговлей. Однако капитанам корсарских кораблей предоставляется право – если они найдут это необходимым или уместным – продавать в голландских портах рабов, захваченных у англичан, испанцев и прочих врагов Республики».
   – Но ведь это низость! – воскликнул Эстебан. – Выходит, мы запретили у себя работорговлю для того, чтобы сбывать невольников другим народам?
   – Я следую письменным указаниям, – сухо ответил Бартелеми. И, словно чувствуя, что должен привести какой-то неоспоримый довод, он прибавил: – Мы живем в нелепом мире. Незадолго до революции в здешние гавани нередко заходило невольничье судно, принадлежавшее судовладельцу-философу, другу Жан-Жака Руссо. И знаете, как назывался этот корабль? «Общественный договор»!

XXVI

   За несколько месяцев корсарская война, которую вели французы, превратилась в необыкновенно выгодное занятие. С каждым днем корсары становились все более дерзкими, успех и жажда наживы словно пришпоривали их, они мечтали о новой добыче; вот почему капитаны кораблей из Пуэнт-а-Питра отваживались теперь заходить все дальше – к побережью Новой Гранады, к острову Барбадос и Виргинским островам, они не страшились показываться даже в тех местах, где могли встретиться с грозной вражеской эскадрой. Постепенно каперские корабли совершенствовали свои методы. Возродив традиции былых корсаров, французские моряки предпочитали действовать небольшими эскадрами, состоявшими из маленьких, но быстроходных кораблей – шлюпов, куттеров, шхун; на таких судах было легко маневрировать и скрываться, они позволяли стремительно уходить от погони и настойчиво преследовать противника, они были гораздо удобнее тяжелых и неповоротливых судов, представлявших собою удобную мишень для вражеской, в частности британской, артиллерии: английские канониры придерживались иной тактики, нежели французские, они не старались поразить ядрами мачты корабля, а норовили продырявить его корпус; дождавшись минуты, когда волны накреняли судно и пушечные жерла смотрели вниз, они били наверняка. В гавани Пуэнт-а-Питра теперь теснилось множество новых кораблей, а портовые склады уже не могли вместить груды товаров и всевозможных предметов; поэтому пришлось строить навесы по всему берегу вдоль мангровых зарослей, окаймлявших город, – добыча все росла и росла. Виктор Юг немного располнел, но, хотя мундир с каждым днем становился ему все теснее, энергии у него не убавилось. Вопреки ожиданиям, Директория, у которой в далекой Франции было дел по горло, признала заслуги комиссара, отвоевавшего колонию у англичан и сумевшего ее удержать, – Юг был оставлен на своем посту. Таким образом, ему удалось утвердить в этой части земного шара свою единоличную власть, и он вел себя так, будто никому не подчинялся и ни от кого не зависел: Виктор сумел почти в полной мере воплотить в жизнь свое заветное желание – сравниться с Неподкупным. Он мечтал стать Робеспьером, правда, Робеспьером на собственный лад. Подобно тому как Робеспьер говорил о своем правительстве, своей армии, своем флоте, так и Юг говорил теперь о своем правительстве, своей армии, своем флоте. К Виктору вернулось былое высокомерие, и нередко за игрой в шахматы или в карты он упоминал о себе как о единственном человеке, который продолжает дело революции. Он хвастливо заявлял, что больше не читает парижских газет, так как от них «несет жульничеством». Между тем Эстебан замечал, что Виктор, весьма кичившийся благосостоянием острова и тем, что он, Юг, все время посылает во Францию деньги, стал удивительно походить на преуспевающего коммерсанта, который с удовольствием подсчитывает свои богатства. Когда французские корабли возвращались в порт с добычей, комиссар присутствовал при их разгрузке и на глаз определял ценность тюков, бочек, различной утвари и оружия. С помощью подставных лиц он открыл лавку колониальных товаров неподалеку от площади Победы: некоторые товары можно было приобрести только там, и продавались они по произвольно установленной цене. Почти каждый вечер Виктор заходил сюда и просматривал счетные книги в слабо освещенной комнате, где пахло ванилью; закругленные сверху двери лавки, выходившей на угол, были обиты железными полосами. Раздобрел не только Юг, подобрела и приобрела солидность и гильотина – теперь она день работала, а четыре отдыхала: приводили ее в действие помощники господина Анса, сам же он большую часть времени занимался тем, что пополнял коллекции своей кунсткамеры, где уже имелось богатейшее собрание жесткокрылых и чешуекрылых насекомых, снабженных пышными латинскими названиями. Все в городе стоило очень дорого, цены непрерывно росли, но тем не менее, хотя торговля с иноземными купцами почти не велась, деньги всегда находились, и звонкая монета возвращалась – неизменно возвращалась – в одни и те же карманы; надо сказать, что мало-помалу серебряные монеты не без помощи напильника становились все тоньше, что было заметно даже на ощупь, но ценили их все больше и больше…
   Во время одной из стоянок в Пуэнт-а-Питре Эстебан – он загорел до черноты и походил теперь на мулата – с радостью узнал, что недавно заключен мир между Испанией и Францией. Юноша подумал, что вновь будет установлено сообщение между Гваделупой и Новой Гранадой, Пуэрто-Рико, Гаваной. Однако его ожидало горькое разочарование: Виктор Юг не пожелал признать договор, подписанный в Базеле. Он по-прежнему захватывал испанские корабли «по подозрению в контрабандной доставке военного снаряжения англичанам»; капитанам корсарских кораблей было предоставлено право «реквизировать» испанские суда и самим решать, что именно следует понимать под военной контрабандой. Эстебан по-прежнему был вынужден исполнять обязанности письмоводителя эскадры капитана Бартелеми; он убедился, что нет никакой возможности вырваться из тяготившего его мира, который благодаря жизни в море – далекой от повседневной суеты и подчинявшейся только закону ветров – становился ему все более чуждым. Проходили месяцы, и юноша смирился с мыслью, что надо жить сегодняшним днем – не считая дней – и довольствоваться скромными радостями, которые может доставить человеку безоблачная погода или веселая рыбная ловля. Он привязался к некоторым из своих товарищей по плаванию: к капитану Бартелеми, сохранявшему привычки офицера старого режима и заботившемуся о своем внешнем виде даже в самые грозные минуты; к хирургу Ноэлю, который писал нескончаемый и путаный трактат о вампирах Праги, об одержимых бесом жителях Лудена и о страдающих падучей нищих из Сен-Медара; к мяснику Ахиллу, негру с острова Тобаго, который исполнял удивительные сонаты на котлах разной величины; к гражданину Жиберу, мастеру-конопатчику, читавшему наизусть длинные отрывки из классических трагедий, – Жибер был южанин, и поэтому в его устах александрийские стихи не укладывались в традиционный размер, в них всякий раз оказывалось лишнее число слогов, так как он произносил не «Брут», а «Бруте» и не «Эпаминонд», а «Эпаминонде». Кроме того, мир Антильских островов завораживал юношу постоянной игрой света и разнообразием форм, тем более удивительных, что они возникли в одном и том же климате и в окружении одной и той же растительности. Эстебану нравился гористый остров Доминика, окруженный зеленою пучиной: города тут носили названия «Батай», «Массакр» [89] в память грозных событий, о которых не найти упоминания в истории. Для него стали привычными облака, всегда нависавшие над островом Невис и так мягко окутывавшие его холмы, что, увидев эти облака, Великий адмирал принял их за не существующие в этих местах ледники. Юноша мечтал когда-нибудь взобраться на остроконечную скалу, венчавшую остров Сент-Люсия, – ее громада поднималась из морских волн и походила издали на маяк, воздвигнутый неведомыми строителями, словно в ожидании кораблей, которые однажды доставят сюда на своих мачтах крест. Приветливые и гостеприимные, если к ним приближались с юга, острова этого бесконечного архипелага с северной стороны, где постоянно дули сильные ветры, были скалисты, неприступны, источены высокими и пенными морскими валами. Множество легенд о кораблекрушениях, утраченных сокровищах, безвестных могилах, обманчивых огнях, вспыхивавших по ночам во время бури, заранее предсказанных рождениях – о грядущем появлении на свет госпожи де Ментенон, [90] некоего сефардского чудотворца, амазонки, которая стала впоследствии царицей Константинополя, – было связано с этими землями. Эстебан любил негромко повторять их названия, чтобы насладиться музыкой слов: «Туртерель», «Сент-Урсюль», «Вьерж-Грас», «Нуайе», «Гренадин», «Жерюзалем-Томбе»… Иногда по утрам море бывало такое спокойное и тихое, что равномерное поскрипывание такелажа – звуки эти в зависимости от их продолжительности были то более высокими, то более низкими – разносилось по всему кораблю от носа и до кормы; можно было различить анакрузы [91] и громкие такты, форшлаги и пиццикато, которые время от времени перемежались с резким, отрывистым звуком, издаваемым своеобразной арфой, где струнами служили канаты, отзывавшиеся на неожиданный порыв ветра. Но в тот день легкий ветер внезапно усилился, окреп и гнал высокие и тяжелые волны. Море из светло-зеленого сделалось темно-зелёным, потускнело, оно бурлило все сильнее, меняя свои оттенки, и становилось то зеленовато-черным, то графитно-зеленым. Бывалые матросы втягивали ноздрями воздух, – эти морские волки знали, что, стиснутый черными тучами, он пахнет совсем по-особому; временами ветер стихал, и начинался теплый дождь, с неба падали тяжелые, как ртуть, капли. Сгустились сумерки, и вдруг их прорезал крутящийся столб смерча, корабли, будто приподнятые ладонями великана, понеслись по гребням волн и затерялись в ночи, испуганно мерцая фонарями. Под ними неистово бурлила пучина, взбунтовавшиеся воды били в нос и в борта судна, идущие снизу валы ударяли в киль, и, несмотря на отчаянные маневры рулевого, кораблю не удавалось увертываться от свирепых волн, которые перекатывались по палубе от одного борта к другому, когда бриг не успевал подставить им корму. Капитан Бартелеми приказал натянуть кормовые леера, чтобы людям было легче бороться со стихией.
   – Мы угодили в самое пекло, – проворчал он, поняв, что разыгрывается настоящая буря, какие бывают в октябре: она заявляла о себе самым недвусмысленным образом, предупреждая, что достигнет апогея после полуночи.
   Захваченный врасплох, Эстебан понял, что на сей раз ему не уйти от грозного испытания; он заперся у себя в каюте и попытался заснуть. Однако юноше ни на минуту не удалось сомкнуть глаз: едва он растягивался на койке, как ему начинало казаться, будто все внутри у него переворачивается. Теперь вокруг корабля со всех сторон слышался ужасающий рев, он прокатывался вдоль горизонта, и каждый шпангоут, каждая доска на судне отвечали ему жалобным стоном. Шли часы, матросы на палубе ожесточенно боролись с бурей, а бриг мчался по волнам с головокружительной быстротою, взлетал вверх, нырял вниз, вздрагивал, накренялся набок, все больше углубляясь в зловещее царство урагана. Эстебан даже не пытался овладеть собой: прижавшись спиною к койке, охваченный страхом, испытывая тошноту, он ждал, что вода вот-вот хлынет в люки, наполнит трюмы, высадит двери… И вдруг, незадолго до рассвета, ему показалось, что грозный рык, доносившийся с небес, стал тише, а удары волн – реже и слабее. Наверху, на палубе, матросы во весь голос хором возносили молитву своей извечной заступнице, пресвятой деве, которая всегда защищает мореплавателей от гнева господня. Весьма кстати обновив старинную французскую традицию, застигнутые бедой корсары Республики умоляли мать
   Христа-искупителя окончательно усмирить волны и унять ветер. Люди, которые так часто распевали непристойные куплеты, теперь благоговейно возносили мольбы той, что зачала без греха. Эстебан осенил себя крестным знамением и поднялся на палубу. Опасность миновала: «Друг народа», один, ничего не зная об остальных кораблях эскадры, – быть может, сбившихся с курса, быть может, затонувших, – входил в усеянный островами залив. Да, залив был усеян островами, но то были удивительно маленькие островки, они напоминали эскизы, наброски подлинных островов, собранные тут, словно этюды, зарисовки, отдельные части будущих статуй в мастерской скульптора. Ни один из этих островков не походил на другой, и, создавая их, природа пользовалась различными материалами. Одни острова, казалось, были из белого мрамора, на их блестящей каменистой поверхности ничего не росло, они казались римскими бюстами, по плечи погруженными в море; другие торчали из воды громадными глыбами кварца с параллельными прожилками, на верхних, искрошенных уступах этих островков цеплялись за камни когтистыми корнями два или три дерева с искривленными сухими ветвями, а иногда – только одно бесконечно одинокое дерево с побелевшим от морской соли стволом, похожее на огромную водоросль. Некоторые из островков были до такой степени источены волнами, что будто плавали на воде без всякой видимой опоры; другие сплошь поросли чертополохом или были завалены обломками обрушившихся скал. В прибрежных утесах море вырыло гроты, и там со сводов вниз головой свисали гигантские кактусы с желтыми или красными цветами, вытянутыми наподобие фестонов, – они напоминали причудливые театральные люстры; гроты эти казались святилищами загадочных творений природы – цилиндрических, пирамидальных, многогранных, они одиноко возвышались на пьедестале, точно таинственные предметы поклонения, священный камень из Мекки, геометрическая эмблема, воплощение какого-то непонятного культа. Бриг все больше углублялся в этот странный мир, совершенно незнакомый лоцману, который даже затруднялся определить его местонахождение, так как ночью во время бури корабль сильно отклонился от курса; Эстебану, с изумлением взиравшему на все это, хотелось придумать островам названия: вот этот следовало бы именовать островом Ангела, ибо на одном из его утесов, точно на фреске, виднелись очертания распростертых крыльев – как на византийских иконах; тот надо было бы окрестить островом Горгоны, потому что он был увенчан зелеными змеями лиан; следующий остров походил на срезанный шар, соседний – на раскаленную наковальню, а чуть подальше волны омывали Мягкий остров, – покрытый плотным слоем гуано и пеликаньего помета, он казался светлым и мягким комком, покачивающимся на воде. За островом, который можно было бы назвать Лестницей, Уставленной Свечами, виднелся остров Сторожевого Холма; остров, напоминавший галион на мели, сменялся островом, похожим на замок, – его изрезанный узкими расселинами берег хлестали пенные волны, разбиваясь об отвесный утес, они взлетали вверх высоким фонтаном брызг. От острова Хмурый Утес корабль направился к острову Лошадиная Голова – вместо глаз и ноздрей тут были зловещие темные впадины, – миновав по пути Обшарпанные острова, состоявшие из таких древних, жалких, убогих скал, что они смахивали на нищих в лохмотьях; особенно неприглядными они казались в окружении других утесов, возникших много тысячелетий спустя, а потому свежих, блестящих, отливавших слоновой костью. Уже остался позади грот, походивший на храм, воздвигнутый в честь каменного идола – треугольного утеса, затем Проклятый остров, весь опутанный корнями морского фикуса: корни-щупальца с каждым годом все разбухали и разбухали, пока наконец не разрушали камень. Эстебан с изумлением обнаружил, что этот чудесный залив представлял собою как бы уменьшенную копию Антильского архипелага, – все, что было в нем, повторялось на Антильских островах и вокруг них, но только в большем масштабе. Здесь, как и на Архипелаге, также можно было увидеть вулканы, выступающие из воды. Однако достаточно было появиться полсотне чаек, чтобы вулканы эти побелели, как от снега. Встречались тут и свои Вьерж-Грас и Вьерж-Мэгр, однако достаточно было поместить рядом десяток морских вееров, и они бы закрыли всю их поверхность… Бриг уже несколько часов медленно плыл по заливу, глубину то и дело приходилось измерять лотом; и вдруг глазам матросов открылось сероватое побережье, утыканное шестами, где сушились большие сети. Здесь раскинулась рыбачья деревушка – семь хижин, крытых пальмовыми листьями, с общими навесами, под которыми хранились лодки; вблизи возвышалась сложенная из булыжника дозорная башня; с нее наблюдатель внимательно следил за морем, ожидая появления косяка рыб, а рядом с ним лежала раковина, в которую он должен был трубить, подавая сигнал. Вдали, на вершине горного отрога, виднелся мрачный замок с зубчатой стеною, сложенной из грубых камней: его, точно ограда, окаймляла цепь фиолетовых утесов.
   – Салинас-де-Арайя, – сказал лоцман, обратившись к капитану Бартелеми, который приказал круто повернуть, чтобы избежать встречи с грозной крепостью, воздвигнутой Антонелли – военным зодчим короля Филиппа II.
   Крепость эта, как часовой, уже несколько веков стояла на страже сокровищ Испании. Избегая подводных рифов, судно на всех парусах покинуло пределы залива, который, как всем теперь стало ясно, был заливом Санта-Фе.

XXVII

   Прошло несколько месяцев. Корсарская война продолжалась. Капитан Бартелеми предпочитал всегда действовать наверняка и без риска, он не стремился прослыть грозою морей, но на расстоянии чуял слабо защищенную и богатую добычу. Если не считать неудачного столкновения с датским кораблем из Альтоны [92], экипаж которого мужественно сражался, отказываясь спустить флаг, и бесстрашно атаковал корсарские суда, преграждавшие ему путь, то жизнь на эскадре текла спокойно и благополучно; что же касается письмоводителя, большую часть дня занятого чтением, то его никак нельзя было назвать героем, и матросы, добродушно потешаясь над ним, всякий раз, когда на горизонте показывалась рыбачья шлюпка, советовали ему спрятаться в трюме. «Друг народа» находился в постоянном движении и проводил в порту лишь то время, какое требовалось для разгрузки, – бес наживы владел его капитаном, с завистью наблюдавшим за быстрым обогащением многих своих коллег; однако, судя по всему, корабль вот-вот мог выйти из строя. Достаточно было легкого ненастья, и бриг начинал стонать и жаловаться, как женщина, он стал медлителен и неповоротлив. Все доски его скрипели. Краска на мачтах и на бортах потрескалась и облупилась. Планширы были изуродованы вмятинами и перепачканы грязью. Судно нуждалось в срочном ремонте, и потому Эстебан внезапно оказался на Гваделупе, – в последнее время он лишь ненадолго попадал сюда и не успел заметить происшедших на острове перемен. Пуэнт-а-Питр и в самом деле превратился теперь в богатейший город Америки. Пожалуй, даже Мехико, о котором рассказывали столько чудес, Мехико, славившийся своими золотых и серебряных дел мастерами, своими рудниками и большими прядильными мастерскими, никогда не знал такого процветания. Здесь, в Пуэнт-а-Питре, золото струилось потоком, в солнечных лучах сверкали чеканенные в Туре луидоры, испанские дублоны, британские гинеи, португальские моэды с изображением Жуана V, королевы Марии и Педру III; [93] что же касается серебра, то оно попадало в руки людей в виде экю достоинством в шесть ливров, филиппинских и мексиканских пиастров, не говоря уже о восьми мелких монетах, изготовлявшихся из сплава серебра и меди, – с этими монетками каждый поступал, как ему заблагорассудится; их обрубали, дырявили, спиливали. У вчерашних лавочников кружилась голова, и они стремились стать владельцами корсарских кораблей: тот, кто был побогаче, обходился собственными средствами, а другие объединялись в акционерные общества и коммандитные товарищества. Старые Ост-Индская и Вест-Индская компании с их набитыми золотом сундуками словно возрождались в этой удаленной части Карибского моря, где революция упрочивала – и весьма ощутимо – благосостояние многих. Реестр трофеев становился все объемистее, и теперь на листах конторских книг перечислялись уже названия пятисот восьмидесяти судов различных видов и происхождения: они были взяты корсарами на абордаж, разграблены или приведены в порт французскими эскадрами. Обитатели Пуэнт-а-Питра сейчас мало интересовались тем, что происходит во Франции. Гваделупе хватало ее собственных дел, и отныне на нее с симпатией и даже с завистью взирали некоторые испанцы с континента, в руки которых через голландские владения попадала пропагандистская литература.
   Трудно было представить себе более торжественное зрелище, нежели возвращение пенителей морей в порт после успешной экспедиции: сойдя на берег, они церемониальным маршем шествовали по улицам. При этом корсары несли образцы ситца, оранжевого и зеленого муслина, шелков из Масулипатама, мадрасских тюрбанов, манильских шалей и различных дорогих тканей, от которых у женщин рябило в глазах; моряки были разряжены самым причудливым образом, следуя установившейся в этих местах моде: они шли босиком – или в чулках, но без башмаков, – предоставляя публике любоваться своими расшитыми золотом блестящими мундирами, опушенными мехом камзолами и разноцветными шейными платками; а на голове у каждого – это было, можно сказать, делом чести – красовался пышный головной убор: войлочная шляпа с отогнутыми полями, увенчанная перьями цветов республиканского флага. Негр Вулкан скрывал свое изъеденное проказой тело под таким роскошным нарядом, что походил на императора в день триумфа. Англичанин Джозеф Мэрфи, взгромоздившись на ходули, бил в медные тарелки перед самыми балконами. Сойдя на берег с кораблей, корсары, провожаемые восторженными кликами толпы, направлялись в квартал Морн-а-Кай, где моряк, их бывший товарищ, а ныне инвалид, открыл кофейню «Приют санкюлотов»; тут над стойкой висели клетки с туканами и какими-то певчими птицами, а стены были испещрены карикатурами и непристойными надписями, сделанными углем. Потом начиналась попойка: по три дня подряд корсары пили и гуляли, а судовладельцы тем временем наблюдали за разгрузкой товаров, которые раскладывали на столах и прилавках тут же, у самых кораблей, и распродавали… Однажды вечером Эстебан, к своему величайшему удивлению, повстречал в кофейне Виктора Юга; тот был окружен капитанами судов и беседовал с ними о вещах слишком серьезных для такого заведения.