Зиновьев выслушал с удовольствием, но с улыбкой сомнения покачал головой:
   - Так ведь это же начало оппозиции! Если вы будете членом нашей делегации, то нам нужно будет вас поддержать, и тогда окажется, что мы выступили против генеральной линии партии.
   - Браво, как вы догадливы, честное слово! - ударил Николай в ладоши. Этого-то мне и нужно! Ленинград выступит против Москвы, против Сталина. Мы назовем себя "Новая оппозиция", и вы, по сути дела, станете её лидером, а я только лишь идейным вдохновителем. Уверен, что нас поддержит ещё и Каменев, ваш давний приятель. Ведь это о вас двоих Ленин как-то раз сказал политические проститутки?
   - У Ильича очень часто рождались крайне неудачные сравнения! - отрезал Зиновьев раздраженно. - Лучше поговорим о деле. Признаться, ваша мысль мне очень близка. Если вы не будете против, мы вместе поработаем над текстом вашего доклада, он может главным оказаться от нашей делегации. Ознакомим с ним товарищей. Уверен, поддержат. Линией Сталина у нас многие недовольны.
   - Еще бы! Ведь вы здесь командуете балом. Впрочем, найдем поддержку и в рядах комсомола Ленинграда. Вы разве не знали, что секретарь губкома молодых коммунистов - мой зять, Влас Калентьев? Очень энергичный молодой человек, прямо вам чета, наверно, вверх пойдет, старается.
   - Поговорите с Калентьевым вначале вы, а после я вызову его к себе. Молодежь, уверен, пойдет за нами. Ну так вот, что бы ещё такое предпринять?
   - Третий зять мой - командарм Подбережный.
   - ...о-го-го!
   - Ну так, может быть, его к нам пригласить?
   - Нет, думаю, не стоит! Армию пока оставим-ка в покое. Хватит, довольно сил. Вы, Николай Александрович, затеяли большое дело. С этим делом, с "новой оппозицией", можно и под топор пойти, а можно и... взлететь на небо. На самом деле, при чем тут комиссарство по народному образованию? Хорошо, пока идите, мне о многом подумать нужно. Когда вы принесете мне набросок своего доклада?
   Когда Николай ушел, Зиновьев, снова сняв пенсне, стал думать. Этот Романов, так похожий на покойного царя, имевший и одноименных с императорскими детьми дочерей и сына, жену, пугал Григория Евсеича своей нахрапистостью, осведомленностью, умом, обладал к тому же связями. "Да кто же он на самом деле? - размышлял глава Ленсовета. - А может, и не расстреляли Николая, и он снова лезет к власти? Уж у этого-то агента по продаже насосов жажды власти хоть отбавляй!" Он хотел ещё добавить в уме: "Как у меня самого", но не решился на такое сравнение.
   "Ладно, - все думал Зиновьев, - пусть едет с докладом в Москву, пусть на него посмотрят другие. Если подозрение в том, что этот Романов имеет отношение к якобы расстрелянному царю возникнет и у других, тем лучше для меня - приберут к рукам того, кто посмел грозить мне, пугать прошлым. Если все пройдет благополучно, тоже хорошо. Доклад мы сделаем как надо, боевой, задиристый, и товарищу Сталину в одно место вставим перо, соберем под свои знамена всех делегатов от уездов, потому что идея наша им, я думаю, близка. А если разрушится и мы получим отповедь со стороны большинства делегатов, то и тут я умою руки - скажу, что кто-то по ошибке выдал мандат незнакомому мне человеку, а я тут ни при чем. Да, пусть поедет с нами этот безбородый царь - на что-нибудь сгодится".
   На съезд ленинградцы ехали в особом поезде, вагоны которого, очень чистые, комфортабельные, наполнились принаряженными людьми, чей самодовольный вид издалека давал понять, что в дорогу собрался народ совсем не простой. Николай был в их числе. Он многого ожидал от этого путешествия, потому что антисталинским докладом громко заявлял о себе как о человеке, способном противостоять мнению высшей власти, а значит, быть равным ей по мощи.
   Прибыли в Москву. В первопрестольной он не был с тех самых пор, как приезжал сюда в начале мировой войны, к своему народу. Едва вышел из здания вокзала, вспомнил, как ликовали люди, встречая его одиннадцать лет назад, и жажда власти, самодержавной, единоличной загорелась в нем именно в Москве, неутомимо и пламенно. Город, что приятно удивило, не слишком изменился с тех пор - все такое же копошение суетящегося люда, бегущего с лотками и мешками, зазывающего покупателей на свой товар, запах пирогов такой же притягательный и сытный, особенно если он разлит в морозном воздухе. Те же "ваньки" на худых клячах, только лихачей на дорогих рысаках не стало, зато автомобилей стало больше и вывесок с корявыми названиями, вроде "Москоопшвей", "Центробумтрест", "Вцентрсопотребобщ". Главное - но заметил ту особенность не сразу - церкви не звонили - большевики запретили благовест.
   На Красной площади, где он не раз принимал парады, у самой стены, стояло крашеное деревянное здание, уступчатое, похожее на пирамиду. Над входом слово "Ленин". Уродливое, так не идущее этой площади здание, однако, точно засосало Николая в свое чрево открытым входом-пастью. Тот, кто стал правителем России, прогнав буржуазное правительство, лежал в страшной открытости взорам каждого, кто хотел взглянуть на мумию, и Николаю вдруг стало очень страшно.
   "Да разве ж люди большевики, если отказали этому мертвецу в земле? Разве ж делается так у цивилизованных народов! Варварство какое, Древний Восток! Нет, не хочу так, не хочу! Пусть черви, пусть вода, но только не желтой куклой напоказ каждому, да чтоб мухи ползали по мне. Нет, не хочу!"
   И успокоился лишь в Архангельском соборе рядом с костями предков...
   "В декабре 1925 года открылся XIV съезд партии.
   Съезд происходил в напряженной внутрипартийной обстановке. За все время существования партии ещё не было такого положения, чтобы целая делегация крупнейшего партийного центра, как ленинградская, собиралась выступить против своего ЦК.
   На съезде присутствовало 665 делегатов с решающим голосом и 641 - с совещательным, представлявших 643 тысячи членов партии и 445 тысяч кандидатов...
   Политический отчет Центрального Комитета сделал тов. Сталин. Он нарисовал яркую картину роста политической и хозяйственной мощи Советского Союза. И промышленность, и сельское хозяйство, благодаря преимуществам советской системы хозяйства, были восстановлены в сравнительно короткий срок и приближались к довоенному уровню. Несмотря на эти успехи, тов. Сталин предлагал не успокаиваться на этом, так как наша страна все ещё продолжала оставаться отсталой, аграрной. Две трети всей продукции давало сельское хозяйство, только одну треть - промышленность. Перед партией, говорил тов. Сталин, стоит во весь рост вопрос о превращении нашей страны в индустриальную, экономически независимую от капиталистических стран. Это возможно сделать, и это нужно сделать. Центральной задачей партии становится борьба за социалистическую индустриализацию страны, борьба за победу социализма...
   Против генеральной линии партии выступили зиновьевцы..." (История Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков), краткий курс, редактированный Сталиным).
   А теперь - ещё одна выдержка, на этот раз из коленкоровой тетради Николая Романова. В ней отразилось его собственное впечатление, оставленное съездом.
   "Нет, уж насколько я не любил Думу за наглые речи в адрес правительства, меня лично, но все же в Думе работало много умных, самостоятельно думающих людей (хоть и мерзавцев). Здесь же, в белоколонном зале, украшенном кумачами аршинной ширины с цитатами из великого Ленина, сидели послушные воле Сталина манекены с оловянными глазами, умевшие лишь поднимать руку с мандатом при голосовании. Я-то понимаю, что Сталину и нужны такие люди в партии, - полное послушание, но разве приятно ощущать, что руководишь болванами? А слышали бы вы и видели, как рукоплескали делегаты топорным речам Сталина! Но вот настал и мой час...
   Вышел на трибуну, совсем не волнуясь, но чувствовал, как провожал меня взглядом он, сидевший в президиуме. Казалось, пронзительные эти карие глаза пригвоздят меня к полу, чтобы остался на месте, но, главное, я, искоса взглянув на Сталина, вдруг почему-то догадался, что этот малообразованный, но звериным нутром чувствующий человек уже все знает про меня. Когда читал доклад, читал при замершем зале, не ожидавшем моей "уклонистской речи", ощущал спиной, будто у меня сзади, совсем рядом со мной, выросла холодная ледяная глыба. Спину просто жгло от прильнувшего ко мне льда, а со лба, что странно, струился пот, что не мешало мне, однако, читать громко, часто отрываясь от листа и обращаясь к залу. Признаться, никогда прежде, когда нужно было выходить к народу с речами, я не испытывал такого наслаждения, наслаждения от собственной силы, уверенности в себе, от своего ума и блистательного красноречия. С годами мой голос стал громче, как-то гуще и проникновенней. Мне сейчас казалось, что каждый должен был убеждаться в правоте моего мнения, но спина все же горела. Неужели у него такой тяжелый взгляд?
   Кончил говорить, успел выпить глоток воды и вытереть платком лоб, и началось... Короче, партконференция, где выступали мои "агенты" могла показаться раем в сравнении с тем, как вели себя делегаты, подученные, скорей всего, теми, кого я критиковал. С мест неслось:
   - Контрреволюционная гадина!
   - Не верит в построение социализма в России, подлюка!
   - В Питер, нет, в Сибирь его выслать, недобитка буржуазного!
   Но председатель, всласть наслушавшись оскорблений в мой адрес, предложил открыть прения, и почти такая же грязь, что и реплики с мест, полилась с трибуны, но люди Зиновьева тоже не дремали. Выходили с готовностью защитить меня, и скоро все поняли, что в зале, кроме преданного Сталину большинства, образовались сразу два уклона, правый и левый, только мне так и не удалось понять, к какому же принадлежу я. Подвели итог прениям, и оказалось (так и должно было быть), что съезд единодушно отверг капитулянтские планы оппозиционеров (то есть мои) и записал в своем историческом решении, что "страна диктатуры пролетариата имеет все необходимое для построения полного социалистического общества".
   Когда покидали зал, Зиновьев очень незаметно пожал мне руку. Лично мне казалось, что меня сейчас же арестуют, но все обошлось. Признаться, такого счастья я не испытывал ни разу в жизни. Я был властелином зала, ругателем Сталина, человеком мужественным и равным в могуществе ему самому. И мне больше ничего не нужно было. Я рвался домой, в Питер, чтобы поскорее увидеть своих и рассказать им, как я счастлив".
   А в феврале 1917 года в его столице, в Петрограде, голодный люд, солдаты толпами вышли на улицы под красными флагами и с лозунгами, требуя хлеба и прекращения войны. Царь в Ставке о многом ещё не знал. Послал командующему округом приказ беспорядки прекратить, не догадываясь, сколь сильно не любят его те, кто призывал к свержению самодержавия. И 27февраля восставшие рабочие и перешедшие на сторону революции солдаты взяли в Петрограде в свои руки почтамт и арсенал, мосты, вокзалы, важнейшие правительственные здания.
   Николай спешит в Петроград, чтобы на месте увидеть, насколько глубоко вонзился в тело монархизма нож революции, но путь у Малой Вишеры оказался перекрытым. И императорский поезд помчался в Псков, где и предстала перед Николаем во всей своей горькой откровенности картина свершившегося.
   Когда в Пскове царь узнал о том, что народные представители предложили ему отречься от короны, он лишь попытался узнать, насколько отречение необходимо именно России, насколько согласна с этим армия. Если во имя спокойствия страны отречение необходимо, то на обратном он и настаивать не собирается - он служит России, и, если держава больше не нуждается в его службе, он с легкостью оставит пост.
   И вот приходят ответы от командующих фронтов - все они признали необходимость отречения. К тому же они отрекались не от самодержавия как принципа правления. Нет, их не устраивал сам Николай - престол доставался цесаревичу Алексею при регентстве брата Николая, Михаила. Но мечущийся Николай узнал от лечащего Алешу врача, что бессмысленно делать ставку на цесаревича - мальчик долго не проживет. И вот уже в Петроград летит телеграмма Николая:
   "Его императорскому величеству Михаилу Второму.
   События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот шаг. Прости меня, если огорчил тебя и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным братом. Горячо молю Бога помочь тебе и твоей Родине. Ники".
   Если бы Николай, подписывая отречение, хотя бы на миг представил, что подписывает приговор не себе как самодержцу, а самому самодержавию, он бы никогда не согласился на этот поспешный шаг. Михаил от трона отказался тоже...
   ...Николай прибыл в Царское Село из Могилева, куда отправился из Пскова после отречения, совсем ненадолго. К Александровскому дворцу, в котором он прожил практически все царствование, подъехал на автомобиле. Здесь его уже ждала семья, переведенная на положение домашнего ареста новой властью - Временным правительством. Он молча подошел к жене и разрыдался. Николай уже не был Николаем Вторым, а представлял собой гражданина Романова.
   Ступень двадцать третья
   ВЛАСТЕЛИНЫ
   Коньячок в ополовиненной бутылке подрагивал в такт стуку колес, и Климент Ефремович Ворошилов, нарком по военным и морским делам, председатель Реввоенсовета, сидя на койке купе в одних кальсонах, по-турецки поджав под себя ноги, все смотрел на дрожавшую жидкость, боясь, что бутылка качнется и полетит на пол. Ему очень хотелось выпить ещё коньяка, но он как-то стеснялся сидящего напротив него товарища Сталина, который сегодня отчего-то был сумрачен и молчалив, а поэтому пил мало.
   - Иосиф Виссарионыч, ей-Богу, не нравится мне этот Питер, куда мы едем! - заговорил вдруг Ворошилов, желая хоть чем-то развлечь попутчика. Такой гадкий, скверный город, что хоть волком вой. Климат там болотный, люди все угрюмые, злые, друг на друга собачатся, а все бабы художопые и тонконогие. - Потом, наклоняясь к Сталину поближе, чуть не падая с полки, с тихим смешком сказал: - Может, потому и революции там часто бывают?
   - Что, из-за тонконогих женщин? - вскинулся Сталин, обдав наркома жаром огненного взгляда. - Ты говори, Клим, да не заговаривайся. Пей, пей коньяк, умнее будешь. Я вот на виноградной лозе взращен...
   Когда Ворошилов опрокинул в себя стопку коньяка и сладко чмокнул при этом, Сталин угрюмо спросил:
   - Ты, Клим Ефремыч, на съезде каких-нибудь... странных людей не замечал?
   Нарком вскинул вверх свои широкие плечи, ответил так:
   - Да черт их знает, странных-то много. Зиновьева хотя бы взять. Я бы мрази этой, уклонисту, яйца бы своей рукою открутил, не поморщился.
   - Бог с ним, с Зиновьевым, - спокойно молвил Сталин, пыхая дымом трубки. - Его я давно уж знаю. Ты... Романова запомнил? Из ленинградской делегации, такой, с усами...
   - Ну, видел эту контру. Собственноручно бы его, из нагана... - И Ворошилов тряхнул кулаком с побелевшими от напряжения костяшками пальцев.
   - Нет, Клим, ты мне вот что скажи: этот Романов кого-нибудь тебе напомнил?
   И снова нарком пожал плечами:
   - Ну, мужик себе и мужик. Только очень подлый, ушлый, прямо из кожи лез, чтобы генеральную линию под корень пустить. Я бы его...
   - Не надо, Клим, не торопись, ещё успеем... - спокойно, чуть даже сонно промолвил Сталин и окутал себя густым табачным дымом, как бы воздвигая между собою и наркомом, снова потянувшемуся к коньяку, непреодолимую преграду.
   Сталин ехал в Ленинград инкогнито, и только Ворошилов знал, что в поезд, когда все уже уселись в своих купе, пришел сам генеральный секретарь. Группа видных представителей ЦК - Молотов, Киров, Ворошилов, Калинин и другие - мчались сразу после съезда в Ленинград, чтобы разобраться с тем, что там случилось. Невиданное дело! Ленинградцы проголосовали против резолюции партсъезда, а потом пришло известие, что и верхушка питерского комсомола отказалась подчиниться Сталину, его позиции. Да, нужно было разобраться, но Сталин, сев в поезд незаметно, доверившись лишь Клименту Ворошилову, ехал в Ленинград совсем не за тем, чтобы поддержать своих в наведении порядка в северной столице. Оппозиционная болтовня ему была не страшна. Страшным казалось совсем другое.
   Там, на съезде, едва он увидел подходящего к трибуне делегата Романова, шедшего решительной, твердой поступью, сразу что-то сдвинулось, заскрипело в его душе, будто многотонные каменные плиты, из которых была сложена его натура, были подвинуты чем-то не менее могучим, чем он сам. Вроде бы и человек этот был невысокого росточка, и внешность его выглядела совсем невзрачной, но Сталин, в сердце таивший уверенность в своей богоизбранности, в своем необыкновенном уме и способностях, вдруг ощутил, что вблизи этого человека он словно теряет силу и власть. Можно было предположить, что на трибуне появился сам Сталин, а этого Иосиф Виссарионович принять никак не мог.
   - Слушай, Клим, - обратился Сталин к уже полуспящему Ворошилову, - ты, как приедем в Ленинград, разузнай все об этом Романове поподробней. Ну там, когда родился, где женился, сам понимаешь. Не нравится мне этот человек, а почему не нравится, сам пока не понимаю...
   - И мне не нравится, товарищ Сталин, - с длинным зевком ответствовал нарком, а Иосиф Виссарионович ещё долго сидел в расстегнутом кителе, из-под которого виднелась белоснежная рубашка, курил и думал.
   То, что узнал Сталин о Романове в Ленинграде, поразило его ещё сильнее, чем то чувство, что испытал он на съезде. Органы в обстоятельном рапорте поведали Сталину и о его дореволюционном прошлом, и о детях, и о жене, о характере деятельности в последние годы. Не забыли рассказать об услугах, оказанных Николаем Романовым ЧК, ГПУ, и Сталин, потратив на изучение материалов битых три часа, совершенно потерялся. Он позвонил в Москву, затребовал в нужном отделе материалы о гибели Романовых, представленные в отчетах Екатеринбургского Совета, и к концу дня, когда на широком столе смольнинского кабинета уже лежало все, что можно было знать о Романове-докладчике и о последнем дне Николая Второго, Сталин ощутил необыкновенное волнение: понимал, что прикоснулся к тайне, открыть которую возможно только Богу. Всю ночь он просидел в низком кресле, затянутом белым полотняным чехлом, соображая. Странные мысли блуждали в его голове: прежде он не чувствовал себя недостойным управлять великой державой, а теперь будто кто-то стоял с ним рядом и все твердил, что быть повелителем России он не может по причине того, что низкороден, не понимает значения власти и не умеет ею пользоваться.
   - Слушай, Клим, - позвонил он наутро, - а приведи ты ко мне гражданина Романова, ну, того, которого, ты сам понимаешь...
   Ворошилов все понимал.
   Николай же, приехав домой после съезда счастливый и какой-то умиротворенный, снова принялся за привычное дело. Необыкновенное облегчение, которое почувствовал он, возвратясь, будто вылущило из его сознания желание властвовать. Он был доволен жизнью, каждым её днем, и солнце всходило теперь только для него одного, но, когда ему позвонили и велели приехать в Смольный, а зачем, не сказали, Романов вдруг понял, что готовится что-то ужасное, способное вдруг поменять и разрушить весь ход его налаженной жизни.
   - А кто просит приехать? - только и спросил Николай.
   - Вас ждет сам товарищ Сталин. Нужно ли ещё объяснять, товарищ Романов?
   И Николай разом вспомнил ту ледяную глыбу, что прислонилась к нему со спины, когда он стоял на трибуне.
   Его вызывали к пяти, и Николай, давно не имевший машины, решил, что пойдет в Смольный пешком. Был январь 1926 года. Снег в этот день валил густыми мокрыми хлопьями, но Романов, простившийся с Александрой Федоровной и Алешей, шел по мосту через Неву, подставляя лицо падавшему снегу, потому что был уверен: назад он не вернется. Когда миновал Дворцовый мост и уже собирался свернуть налево, какая-то неясная мысль забрезжила в его голове: "Зайти к Лузгину? Но чем он может помочь? При чем тут Лузгин? Ах да, он когда-то мне говорил, что у него... у него что-то есть, но я тогда отмахнулся, не стал и слушать. Надо к Лузгину идти! Только бы он оказался дома". И он быстро зашагал к Вознесенскому проспекту, а когда поднимался по темной грязной лестнице, каждая ступень, которую он преодолевал с огромной тяжестью, вызывала в памяти те двадцать три ступени Ипатьевского дома. Нет, он не боялся смерти, потому что был уже немолод. Он не думал также, что Сталин, догадавшись о том, кто он такой, стал бы преследовать его семью, связанную родственными узами с видными советскими деятелями. Николай переживал сейчас за то, что так и не удалось ему заменить власть большевиков своей, царской властью, и все мечты об этом теперь казались ему ребяческой затеей, неумной, а поэтому потерпевшей крах.
   - Я снова к вам, - сказал он, проходя в комнатушку Лузгина и даже не радуясь тому, что хозяин оказался дома. - Но уверен, что захожу к вам в последний раз. В Ленинграде Сталин, и сегодня в пять часов я буду у него. Вызвали...
   - Батюшка, Николай Александрович! - по-бабьи закудахтал Лузгин, сильно постаревший за последний год. - В гору, в гору пошли! Читал о том, какую вы бузу на съезде-то учинили. Прямо мятеж Кронштадтский или того похлеще! Но отчего же в последний раз-то, говорите? Чего боитесь? Теперь вы человек известный, сам Зиновьев вам покровительствует.
   - Что с того? Я почему-то догадываюсь, что Сталин... меня узнал, потому и вызывает. Я видел, как он на меня смотрел. Этот восточный человек - тиран самый настоящий. Я мог бы успокоиться, видя в нем царское начало, но это - не русский царь, а вроде какого-нибудь Навуходоносора или Ашшурбанапала. Ему непонятен русский народ, он будет губить его сотнями тысяч ради достижения отвлеченных целей и личного благополучия. Помогите мне, Мокей Степаныч! Как-то вы говорили, что у вас имеется изобличающая Сталина бумага, какой-то документ. Это правда?
   - Да, правда, правда, и документ силы необыкновенной, - заторопился Лузгин. Да только как вы его использовать хотите? Ведь если у вас встреча с Джугашвили тет-а-тет, и вы окажетесь в его власти, то и бумажкой этой вам воспользоваться трудно будет. Ну, покажете вы ему её, а он возьмет да и отберет её у вас, в клевете обвинит, и вы, ещё не зная, зачем он вас к себе позвал и какие виды на вашу персону имеет, сами себя и погубите. Лишь документ пропадет! Вот если бы копию фотографическую ему вначале показать да попугать - это другое дело.
   Николай вздохнул:
   - Нет уже времени делать копии, не поспею. Дайте ваш документ, Лузгин. Я найдусь, что Сталину сказать. Не пропадет бумага...
   Лузгин с минуту как бы размышлял, закусив губу, потом решительно шагнул к шкафу, качнул его в сторону, и обнажилась дверца тайника. Долго рылся Мокей Степаныч в документах, наконец извлек тоненькую картонную папку, подал Николаю:
   - Раскройте и прочтите. Сами увидите, что Сталин за такую-то бумажку отдал бы вам по меньшей мере пост председателя Совета Народных Комиссаров. Но если действовать неумело, так бумага эта лишь погибели вашей посодействует. Ну, читайте...
   Николай, достав из пиджака футляр с очками и вооружив ими глаза, прочел документ вслух, и по мере того, как он читал, голос Романова становился все более торжествующим, а под конец он даже не сдерживал своего злорадства и ликования вместе:
   "Заведующий Особым Департаментом полиции 12 июля 1913 года. Совершенно секретно.
   Лично начальнику Енисейского охранного отделения А.Ф. Железнякову.
   Милостивый государь Алексей Федорович!
   Административно высланный в Туруханский край Иосиф Виссарионович Джугашвили-Сталин, будучи арестован в 1906 году, дал начальнику Тифлисского губернского жандармского управления ценные агентурные сведения. В 1908 году начальник Бакинского охранного отделения получает от Сталина ряд сведений, а затем, по прибытии Сталина в Петербург, Сталин становится агентом Петербургского охранного отделения. Работа Сталина отличалась точностью, но была отрывочная. После избрания Сталина в Центральный Комитет партии социал-демократов в г. Праге Сталин, по возвращении в Петербург, стал в явную оппозицию правительству и совершенно прекратил связи с Охранным отделением.
   Примите уверения в совершенном к Вам почтении.
   Еремин".
   - Ну и как документик, Николай Александрович? Хорош? - довольный произведенным впечатлением, спросил Лузгин, когда Романов кончил читать и с горькой улыбкой на лице смотрел куда-то в угол комнаты.
   - Хорош! Не то слово, Мокей Степаныч, не то! Вот они, эти пламенные революционеры, пришедшие к власти. Оборотни, хамелеоны! Сегодня он продает своих товарищей охранке, а завтра, когда его избрали в Центральный Комитет, чувствуя другую выгоду, изменяет своим хозяевам. Я уже ненавижу этого Сталина как человека! И он собрался управлять моей страной? С таким-то прошлым?
   Николай поднялся, засунул папку под шубу, засобирался уходить, был взвинчен, тороплив. Лузгин, с накинутым на плечи пледом, с какой-то беспомощной, детской, но в то же время мудрой улыбкой следил за Николаем, а потом сказал.
   - Ну, царь-государь земли Русской. Будьте осторожны и умны, аки змий. Если сгубите сегодня голову свою, мне тоже больше жить незачем.
   Николай шагнул к человеку с несуразной головой, с блестящими от слез глазами обнял его и крепко поцеловал в губы.
   К Смольному подошел не ровно в пять, а в четверть шестого - дорогой не слишком торопился. Часовой, уже предупрежденный о появлении какого-то Романова, провел Николая в вестибюль, где передал дежурившему здесь военному.