У очень сумрачного английского писателя Томаса Гарди есть книга, названная "Насмешки жизни". В стихах мягкого Фроста налицо правда жизни, но как она бывает иной раз безжалостна и жестока. В основе многих его драматических сюжетов - проклятие чувства собственничества, разъединяющее людей, породившее хуторской уклад с его гнетущим одиночеством. Все тут мое: мой дом, мой луг, моя ограда, мой цепной пес, даже мои могилы на собственном кладбище, тут же на дворе моей фермы. Эти могилы еще усугубляют одиночество живых, мертвые гнетут все живое. Такая домашняя могила единственного ребенка доводит до исступления мать, которая не хочет слушать никаких утешений: "Молчи! Молчи! Молчи! Молчи!" - и готова бросить все и бежать куда глаза глядят ("Домашняя могила").
   Фрост вовсе не хочет сгущать краски. Но когда он пишет о сердобольной фермерше, приютившей старого батрака, который перед смертью приплелся в дом своих прежних хозяев, то и эта фермерша, говоря об умирающем, не находит другого сравнения, как "приблудившаяся собака". Пожалуй, и правда, лучше для старика умереть незаметно на койке, а не под забором, куда его, наверно, вышвырнул бы в конце концов фермер Уоррен ("Смерть батрака"). Фрост, конечно, понимает истоки этой отчужденности, этой черствости. Недаром он так подчеркивает то, как отзывается собственник на малейшую угрозу для своего кармана, как не останавливается ни перед чем нынешний хозяин при малейшем притязании на свое право и место в жизни у тех, кто этих прав так или иначе лишен. Фрост показывает, что это чувство собственника нарастает, как снежный ком, и способно обрушиться лавиной на голову даже мнимого соперника. Жестокость Уоррена превращается тогда в жестокость мельника. Если вслушаться в сдержанный лаконизм стихотворения "Последний индеец", то ощутишь вековую, подспудную трагедию взаимоотношений изначальных хозяев американской земли индейцев - и нынешнего ее владельца - мельника, не терпящего ни малейшего напоминания о том, что он пришел сюда не первым. Уже с давних пор у американских расистов в ходу циничная поговорка: "Хороший индеец - мертвый индеец", и мельник, руководствуясь ею, убивает индейца.
   В стихах Фроста это не единственное описание трагедий повседневности. Жизнь в окружении таких мельников не сулит ничего хорошего. Борясь с ними уже тем, что он их показывает, Фрост не переоценивает вероятности успеха и вырабатывает в себе стоическое приятие сущего.
   Пусть ночь темна, что ждет в грядущем.
   Но мой ответ на это: будь что будет.
   Он распространяет такое отношение на весь мир.
   Одни огня пророчат пасть,
   Другие льда покров.
   Я ко всему готов.
   Поскольку мне знакома страсть,
   Я предпочту в огне пропасть.
   Но если миру суждено
   Два раза смерть принять,
   То ненависти лед давно
   Нам довелось узнать.
   И, в сущности, не все ль равно,
   Как пропадать.
   ("Огонь и лед")
   Задумываясь о конце сущего, он дает своеобразную космогонию страстей, одинаково гибельных, все равно будь то испепеляющая любовь или леденящая ненависть. Стихотворение это нельзя воспринимать слишком буквально. В общем контексте жизнелюбивого творчества Фроста совершенно ясно, что если все равно, как пропадать, то вовсе не все равно, жить или умереть, и вовсе не все равно, как жить.
   ...Сам Фрост признает, что в юности он не вступил на проторенную дорогу. Уже тогда он думал о поэзии, посещал университет, занимался философией, но стал скромным сельским учителем и фермером, и труд землепашца наполнил его стихи конкретным содержанием.
   Зимой, ввечеру, уходя на покой,
   Вспоминаю про сад свой под снегом порой.
   О, как беззащитен он там на юру!
   Каким я увижу его поутру?
   Все новые беды в саду, что ни день:
   То вкусные почки ощиплет олень,
   То заяц обгложет кору по весне,
   То гусениц надо окуривать мне.
   (А если бы всех их к ограде созвать
   И палкою вместо ружья наказать!)
   А засуха летом, а грозы и зной,
   А зимние ветры: их ярость и вой,
   И ветви ломающий лед или снег!
   Чем может деревьям помочь человек?
   От зноя - отвел я им северный склон,
   От зверя - колючий устроил заслон.
   Бог в помощь, мой сад! Хоть мороз, а держись:
   Жара в пятьдесят не страшней ли, чем вниз
   Настолько ж к рассвету упавшая ртуть?
   Теперь до весны отправляюсь я в путь,
   Леса меня ждут, пила и топор.
   Это он зазвучит по закраинам гор.
   И услышат его, словно голос судьбы,
   Клены, березы, буки, дубы.
   А я? Что же, ночью, проснувшись в мороз,
   Я вспомню, как много он горя принес,
   Как в пятки уходят сердца у дерев,
   И некому мусор разжечь в подогрев.
   У деревьев, я знаю, много тревог.
   Но должен помочь им хоть чем-нибудь бог.
   ("Прощай и держись до весны")
   При этом, нелюдимый по натуре, он избрал свой уединенный путь, на котором достиг многого.
   Развилок двух лесных дорог
   (Как не хотелось выбирать!).
   Когда б обеими я мог
   В едином лике в тот же срок
   Неразделенный путь свершать.
   Поколебавшись, я пошел
   По приглянувшейся тропе:
   Ее заброшенной я счел,
   Но хоть слегка я и робел,
   Тот путь все к той же цели вел.
   Тропа нехоженой была
   (Как и другая, признаюсь!),
   Но раз меня она звала,
   Мне легче показался груз
   И меньше ждал на ней я зла.
   Теперь признаюсь и в другом
   (Раз уж с тех пор прошли года!),
   Прийти я мог бы раньше в дом,
   По первой идя, прямиком,
   Но глуше путь искал тогда.
   В том вся и разница была.
   (Теперь с тех пор прошли года!)
   ("Нехоженая тропа")
   Но вполне ли удовлетворен этим уединенным путем сам поэт, который глубоко осознает внутреннюю связь всех людей и восхищается их мужеством; самый голос и интонацию которого не узнать, когда он позволяет себе говорить о неустанной и упорной борьбе человека со стихией, с волнами моря и песчаными волнами суши.
   Морские волны зелены,
   Но где мы бьемся с ними,
   Волнам природой велено
   Стать бурыми, сухими.
   И море стало сушею,
   Веками здесь накопленной,
   И тут песком задушены
   Те, кто там не потоплены.
   С бухтами и мысами
   Волны расправляются,
   Но сладить им немыслимо
   С тем, кто здесь годы мается.
   Ведь, откупившись шлюпкою,
   Отдать готов и барку он
   И, поступясь скорлупкою,
   Продолжить схватку жаркую.
   ("На дюнах")
   Когда вслушиваешься в задорный, размашистый ритм этого стихотворения ушам не веришь: какой уж тут тишайший Фрост!
   Неискоренимый оптимизм Фроста сказывается и в малом и в большом. При виде истлевающей в осеннем лесу кладки дров у пессимиста, естественно, могла бы возникнуть мысль, что человек, сложивший эти дрова, сам сложил голову и, может быть, тоже истлел. А вот что думает Фрост: должно быть, этот дровосек поглощен все новыми делами, коль мог забыть про дело своих рук ("Поленница дров").
   Неиссякаемая воля к жизни сказалась в стихотворении почти семидесятилетнего Фроста "Войди!":
   Подошел я к опушке лесной.
   Тише, сердце, внемли!
   Тут светло, а там в глубине
   Словно весь мрак земли.
   Для птицы там слишком темно,
   Еще рано туда ей лететь,
   Примащиваясь на ночлег,
   Ведь она еще может петь.
   Яркий закат заронил
   Песню дрозду в грудь.
   Солнца хватит, чтоб спеть еще раз,
   Только надо поглубже вздохнуть.
   Спел и в потемки впорхнул.
   В темной тиши лесной
   Слышится песнь вдалеке,
   Словно призыв на покой.
   Нет, не войду я туда,
   Звезд подожду я тут.
   Даже если б позвали меня,
   А меня еще не зовут.
   За простыми образами темного леса и поющих птиц явственно ощущаешь образ старости, еще не допевшей своей песни и не желающей войти туда, в вечный покой, до положенного срока и без обязательного для каждого из нас зова.
   Фрост перепробовал много профессий, но всегда оставался поэтом - он не мог не писать. Он твердо убежден, что "поэзия - это то, что дает нам силу всегда и вовеки. Поэзия - это то, чем вечно молод мир".
   Фрост - поэт-реалист. Он знает, о чем пишет. В его стихах "ничего, кроме правды", если даже не всей правды жизни. Его реализм, по его собственному выражению, "картофельный реализм". "Есть два типа реалистов, говорит он, - одни преподносят целый ком грязи вместе с картофелиной, чтобы показать, что это настоящая картофелина. Другие согласны, чтобы картофель был очищен от грязи... Я склоняюсь ко второму типу... Для меня роль искусства в том, чтобы очищать реальность и облекать ее в форму искусства". Действительно, иногда он поэт-бытовик, но не писатель-натуралист. Он избегает локальной экзотики, диалектизмов и других натуралистических деталей.
   Он стремится освободить свои образы и язык от высокопарности, риторики, книжной условной красивости, он хочет вернуть ему естественную выразительность и простоту народной речи. Фрост в своих более объемистых по размеру стихотворениях иногда бывал многословным и мог показаться даже утомительным, но в лучших своих вещах он скуп на слова и, чем растолковывать, предпочитает недоговорить.
   Мастерство Фроста - чуждое эффектов, спокойное, уверенное, ненавязчивое мастерство, в котором чувство обрело мысль, а мысль - нужное слово. Гармоничная ясность его творчества уже при жизни обеспечила ему репутацию классика, но он в то же время последний в ряду своих предшественников. Последователей у Фроста в современной американской поэзии что-то не видно.
   Поэтические раздумья Фроста охватывают широкий круг тем и вопросов. Но ему свойственна известная узость цели. Так, он выступает за обновление поэтического слова и творческого выражения жизни, но не способен призывать к обновлению самой жизни. Однако это отсутствие боевого темперамента не исключает у Фроста широты взглядов, он способен без предрассудков, по справедливости и по заслугам оценить дела тех американцев, кто стремится своими героическими усилиями обеспечить достойную жизнь простым людям Америки. В частности, в его кабинете висит портрет Джона Рида.
   Фросту перевалило уже за восемьдесят семь. С тех пор как он написал стихотворение "Войди!", прошло более двадцати лет, а его еще, к счастью, не позвали войти в темный лес, и он способен еще говорить об этом с усмешкой:
   Я ухожу
   Мой путь далек.
   Нет багажу,
   Не жмет сапог.
   В путь! Не страшась
   Друзей вспугнуть:
   Пусть, нагрузясь,
   Пойдут соснуть.
   Никем, ни с кем
   Не изгнан я,
   Но и Эдем
   Не для меня.
   Забудем миф!
   Но слышу зов
   Просторных нив,
   Простых стихов:
   "В путь поутру!"
   А коль во сне
   Не по нутру
   Придется мне,
   Мудрей, чем был,
   Вернусь тотчас
   С тем, что раскрыл
   Мне смертный час.
   ("Ухожу")
   Роберт Фрост прожил долгую и плодотворную жизнь, прожил последовательно и прямодушно, и можно согласиться с тем, что он сказал о себе:
   И те, кто знал меня, найдут меня все тем же,
   Лишь укрепленным в том, что правдой я считал.
   Как старый дуб, Фрост бывает временами неказист, но неизменно крепок. Как и тот, корнями он глубоко уходит в землю и широко раскинул свою крону. Стойко он переносит бури и непогоду и вплоть до глубокой старости каждый год зеленеет молодыми побегами. Он стоит один, поодаль от опушки, над еще низкой порослью, и ничто не заслоняет ни его зимней невзрачности, ни его весеннего убора.
   Как и Сэндберг, Роберт Фрост несомненно гуманист, хотя, в отличие от воинствующего, темпераментного Сэндберга, гуманизм Фроста носит несколько абстрактный, философский, "общечеловеческий" характер. Но обоих патриархов американской поэзии роднит общая для них любовь к человеку.
   1962
   Карл Сэндберг
   Карлу Сэндбергу сейчас восемьдесят один год. Родился он в 1878 году в Гэйльсберге, штат Иллинойс, на Среднем Западе, в семье малограмотного путевого рабочего, по происхождению шведа, эмигрировавшего сюда со своей родины.
   Сэндберг рано узнал труд и борьбу во всех ее формах. С тринадцати лет он перепробовал самые разнообразные виды физического труда и в городе и в деревне. Он видел войну и прямо и со стороны: рядовым в испано-американской войне 1898 года и корреспондентом в период первой мировой войны. Он принял участие в классовой борьбе: сначала партийным (социал-демократическим) и профсоюзным организатором, потом писал статьи и стихи по вопросам охраны труда, выпустил брошюру о негритянских погромах в Чикаго (1919), был постоянным сотрудником первого революционного литературного журнала Америки "Массы" и пришедших ему на смену журналов "Освободитель" и "Новые массы", а позднее стал последовательным и активным антифашистом.
   Он окончил колледж, а затем более тесно соприкоснулся с наукой, собирая американский фольклор (сборник "Мешок американских песен", 1927) и более десяти лет работая над многотомным жизнеописанием Авраама Линкольна (1926-1939).
   Но прежде всего Сэндберг - крупный и характерный поэт, ставший одним из главных представителей "поэтического возрождения" американской поэзии в 10-х годах нашего века и до сих пор достойно представляющей лучшие поэтические традиции своей страны.
   Лирика, без которой не обходится ни одна из книг Сэндберга, явно преобладает в ранних сборниках "В безоглядном порыве" (1904) и "Отклики" (1907) и в мелких стихотворениях позднего сборника "Здравствуй, Америка" (1923). В соответствующих разделах и циклах сборников "Стихи о Чикаго" (1916), "Молотильщики" (1918), "Дым и сталь" (1920), "Надгробья пустынного Запада" (1923) Сэндберг наряду с лирикой властно утверждает свое право на новую социальную тематику в обновленных формах возрождаемого им уитменовского стиха. Наконец, в поэме "Здравствуй, Америка" и книге "Да, народ" (1936) Сэндберг стремится эпически обобщить свои наблюдения и раздумья о родине. Он всегда был со своим народом: плечом к плечу в труде и в борьбе, лицом к лицу как поэт и исполнитель народных песен. Он писал не только для взрослых, но и для детей, составив сборники индейских сказок и стихов.
   Фантазер и мечтатель, тонкий, а временами и прихотливый лирик, Сэндберг отдал дань столь распространенной в американской поэзии XX века импрессионистической манере, внеся в нее свойственные ему зыбкие полутона. Но трудная жизнь диктовала свои темы, и вот наряду с мимолетностями, туманами и недоговоренностями все явственнее звучит в творчестве Сэндберга тема созидательного труда. В ответ на волну шовинизма он объявляет войну войне, но делает это не как беззубый пацифист. В годы борьбы с Гитлером Сэндберг выступает за участие Америки в "справедливой войне". Уже давно Сэндберг признает необходимость борьбы трудящихся за свои права и выступает в защиту борцов за все новое. В нем никогда не угасает поэтическая мечта, и он неустанно грезит о том завтра, которое представляется лучшим людям человечества.
   Весь жизненный и творческий опыт подводил Сэндберга к осознанию злонамеренности окружающего капиталистического хаоса и показывал ему виновников социального зла. Сэндберг видел и пережил многое и твердо выбрал тот путь, о котором говорит в стихотворении "Выбор", напечатанном в 1915 году в журнале "Массы":
   Они предлагают вам многое,
   Я - очень немного.
   Лунный свет в игре полунощных фонтанов,
   Усыпляющее поблескиванье воды,
   Обнаженные плечи, улыбки и болтовню,
   Тесно переплетенные любовь и измену,
   Страх смерти и постоянных возврат сожалений
   Все это они вам предложат.
   Я прихожу
   с круто посоленным хлебом,
   ярмом непосильной работы,
   неустанной борьбой.
   Нате, берите:
   голод,
   опасность
   и ненависть.
   Однако беда Сэндберга была в том, что он неспособен был идти до конца и сделать последовательные и четкие выводы. "Поэт - это человек, дающий ответы", - приводит он слова Уитмена, но сам в своем творчестве только и делает, что ставит вопросы, а вместо ответа как бы повторяет вместе с одним из своих героев: "Нечего спрашивать, не задавайте мне вопросов".
   В то же время Сэндберг шире, отзывчивее других своих поэтических соратников. В основе стихов Сэндберга лежит любовь к своей стране и ненависть к тем, кто искажает ее облик.
   Сэндберг любил и прерию, про которую он говорит: "Я родился в прерии, и молоко ее пшеницы, цвет ее клевера, глаза ее женщин дали мне песню и лозунг", и широкоплечий город-гигант Чикаго. Создавшее ему известность стихотворение "Чикаго" построено на двойственном чувстве: не закрывая глаза на преступность, скупость, жестокость этого города, он все-таки не может отвернуться от него. Правда, это пафос не осуществления, а надежды на то, что этот "буйный, хриплый, горластый" город-юнец, уподобляемый им рабочему парню, изживет все дурное в неистовом трудовом порыве.
   ЧИКАГО
   Свинобой и мясник всего мира,
   Машиностроитель, хлебный ссыпщик,
   Биржевой воротила, хозяин всех перевозок,
   Буйный, хриплый, горластый,
   Широкоплечий - город-гигант.
   Мне говорят: ты развратен, - я этому верю: под газовыми фонарями я видел твоих накрашенных женщин, зазывающих фермерских батраков.
   Мне говорят: ты преступен, - я отвечу: да, это правда, я видел, как бандит убивает и спокойно уходит, чтобы вновь убивать.
   Мне говорят: что ты скуп, и мой ответ: на лице твоих детей и женщин я видел печать бесстыдного голода.
   И, ответив, я обернусь еще раз к ним, высмеивающим мой город, и верну им насмешку, и скажу им:
   Укажите мне город, который так звонко поет свои песни, гордясь жить, быть грубым, сильным, искусным.
   С крепким словцом вгрызаясь в любую работу, громоздя урок на урок, вот он - рослый, дерзкий ленивец, такой живучий среди изнеженных городков и предместий,
   Рвущийся к делу, как пес, с разинутой пенистой пастью; хитрый, словно дикарь, закаленный борьбою с пустыней,
   Простоволосый,
   Загребистый,
   Грубый,
   Планирует он пустыри,
   Воздвигая, круша и вновь строя.
   Весь в дыму, полон рот пыли, смеясь белозубой улыбкой,
   Под тяжкой ношей судьбы, смеясь смехом мужчины,
   Смеясь беспечным смехом борца, не знавшего поражений,
   Смеясь с похвальбой, что в жилах его бьется кровь,
   под ребром - бьется сердце народа.
   Смеясь.
   Смеясь буйным, хриплым, горластым смехом юнца; полуголый, весь пропотевший, гордый тем, что он - свинобой, машиностроитель, хлебный ссыпщик, биржевой воротила и хозяин всех перевозок.
   Однако очень скоро Сэндберг понял, что это лишь обманчивые иллюзии, что труд в условиях капитализма обесчеловечивает трудящегося и несет ему гибель.
   Сам бывший чернорабочий, он с любовью и пониманием пишет о простых, незаметных героях и жертвах труда, о землекопах, грузчиках, возницах молочных фургонов и создает в их честь "Псалом тем, кто выходит на рассвете".
   Сэндберг посвящает большую поэму рождению стали. Но и тут осязательная сталь окутана летучим, стелющимся дымом, "следы которого сталь сохраняет в сердце своем". И поэма так и названа Сэндбергом - "Дым и сталь".
   Говоря о вещах, Сэндберг не забывает о человеке, создателе этих вещей. Он высоко ценит его труд. Он воспевает победу человека над стихией дыма и огня, над коварной сталью, и рефреном звучит, как гимн человеку труда:
   Люди-птицы
   Гудят в синеве,
   И о стали
   Поет жужжащий мотор.
   Опасность им нипочем,
   Они поднимают
   Людей в синеву,
   И о стали
   Поет жужжащий мотор.
   ("Дым и сталь")
   Сэндберг страстно ненавидит все то, что калечит человека, мешает ему трудиться или самый труд обращает в смертельную опасность. Он негодует, когда Бирмингем, Хомстед и Бреддок делают сталь из людей, из их пота, крови и жизни.
   В конечном счете Сэндберг всегда думает о человеке, но люди у него не всегда на первом плане, они в тени, молчат или говорят невнятно, часто это лишь тени погибших людей.
   Скрыты пять человек в ковше расплавленной стали.
   Кости их впаяны в сплавы из стали,
   Кости их вплющены в молот и наковальню,
   Всосаны в трубы и в диски турбины.
   Ищите их в переплетении тросов на радиомачтах...
   Они вплавлены в сталь и молчаливы как сталь,
   Всегда они здесь и никогда не ответят.
   ("Дым и сталь")
   И поэтому у него часто вещи осязательнее безмолвного человека и говорят за него. Чикаго у него очеловечен, а человек вплавлен в сталь. Рисуя "Портрет автомобиля", он весь художественный заряд тратит на авто, уподобляя его "длинноногому псу, серокрылому орлу", тогда как шофер Данни только упомянут. Часто человек дан у него не объемно, а наброском, не в полный голос, а в полтона, не в развитии и не в динамике борьбы. Часто, но далеко не всегда. В лучших своих вещах Сэндберг пишет о борьбе человека за право на труд, на жизнь и на счастье. Право на труд - вот оно:
   Двадцать человек смотрят на землекопов,
   Роющих газовую магистраль...
   Десять бормочут: "Ну и адова ж это работа!"
   А десять: "Мне бы хоть эту работу".
   ("Землекопы")
   А вот право на жизнь:
   АННА ИМРОС
   Скрестите ей руки на груди - вот так.
   Выпрямите ноги еще немножко - вот так.
   И вызовите карету отвезти тело домой.
   Ее мать поплачет, отец, сестры и братья.
   Но всем, кроме нее, удалось спастись, и все невредимы,
   Из всех работниц она одна пострадала, когда вспыхнул пожар.
   Виной тому воля господня и отсутствие пожарных лестниц.
   И право на счастье:
   Где вы, рисовальщики?..
   Берите карандаш,
   Набросайте эти лица...
   Лица,
   Уставшие желать,
   Позабывшие грезить.
   ("В холстэдском трамвае")
   Если такова была Америка в дни мира, то что и говорить о днях войны. Старый ветеран испано-американской войны, Сэндберг ненавидел империалистическую бойню и тех, кто ее раздувает, он жалел тех, кто в нее был втянут обманом или силой. В дни войны, когда передвинутый на карте на один дюйм флажок означал потоки крови, десятки тысяч жизней ("Флажки"), Сэндберг пишет:
   Я пою вам
   мягко, словно отец, прощаясь с умершим ребенком,
   сурово, как человек в кандалах,
   лишенный насущной свободы.
   На земле
   шестнадцать миллионов
   выбраны за свои белые зубы,
   острый взгляд, крепкие ноги,
   молодую, горячую кровь.
   И красный сок течет по зеленой траве,
   красный сок пропитывает темную землю,
   и шестнадцать миллионов убивают... убивают...
   убивают...
   ("Убийцы")
   Сэндберг не хочет верить, что человек рожден для убийства; для него солдаты - это простые люди с ружьем, рожденные для того, чтобы орудовать лопатой - сестрою пушки ("Железо"). Но на его глазах юношам настойчиво втолковывают обратное: им твердят, что железо - это орудие войны, что пушка приходится лопате сестрой, что мирный труд - это только подготовка к войне.
   Полуидиллическая тема родной земли перерастает в трагическую тему родной страны, раздираемой классовыми противоречиями, в цепь горьких раздумий о ее судьбах и достоинстве. Сэндберг с горечью прослеживает, как деградировала в Америке демократия. В стихотворении "Троесловья" Сэндберг пишет о триединой формуле тех ценностей, ради которых жили и умирали люди. С детства он слышал славные старые слова французской революции: "Свобода, Равенство, Братство", - но почтенные бородатые граждане "с орхидеей в петлице" гнусаво внушали его стране другие троесловия: "Небо, Семья и Мать", "Бог, Бессмертье и Долг". И вот результат этих пустых, лишенных содержания формул: те самые веселые молодые парни в матросках приносят во все порты, открытые для них принципом равных возможностей, свое троесловие, то, чем они живут и ради чего их посылают умирать: "Мне яичницу с салом! Что стоит? Не пойдешь ли со мною, красотка?" И это в годы, когда "из великой России донеслись три суровые слова", ради которых рабочие взялись за оружие и пошли умирать: "Хлеб, Земля и Мир". С горечью, со стыдом за свою страну проводит Сэндберг эту параллель. Он ненавидит тех, кто и в мирное время подводит его страну к "порогу гробницы". Он не хочет видеть родину добычей дельцов и банкиров, но он свидетель того, как ее "цивилизации - создание художников, изобретателей, утопистов и чернорабочих- идут на свалку", их "выкидывают на помойку и вывозят в фургоне, словно картофельную шелуху и объедки". В его стране объявляют мечтателями и опасными смутьянами тех, кто помнит о свободе, равенстве и братстве, не говоря уже о тех, кто предъявляет права на хлеб, землю и мир. Сэндберг с трагической иронией, устами воображаемого врага, дает рецепт расправы с мечтателями, помышляющими о создании "цивилизации труда и гения", тогда как им надлежало молчать и покорно мириться с настоящим: "Заткните им глотку, затолкайте в тюрьму, прихлопните их!"
   Однако подтекст стихотворения говорит об ином: как бы вы ни угнетали, куда бы вы ни упрятывали борцов за свободу, не они, а вы на пороге гробницы.
   Сэндберг ненавидит и разоблачает "лжецов, которые лгут нациям", которые, едва кончилась одна война, уже принимаются в тиши своих кабинетов подготовлять новую бойню: "Погодите, скоро мы снова обделаем дельце!"
   Вот что, я слышу, толкуют в народе:
   ...Когда лжецы скажут: "Пора",
   Бери власть в свои руки.
   К черту их всех,
   Лжецов, что лгут нациям,
   Лжецов, что лгут народу.
   Стихотворение "Лжецы", напечатанное в "Освободителе", имеет подзаголовок "Март, 1919", то есть дни Версальского мира.
   Сэндберг вокруг себя ищет людей, способных подняться против лжецов, он воодушевляет их в стихотворении "Памяти достойного". Он поминает в нем достойного парня, шахтера Мак-Грегора, возглавившего вооруженный отпор бастующих горняков Ладло, после того как войска сожгли лагерь выселенных из рабочего поселка при руднике компании Рокфеллера.