Во второй книге, "Ортодоксия" ("Orthodoxy", 1908), Честертон изложил те взгляды, которые позднее определили его реакционное мировоззрение. Он заявляет, что "позитивисты внушили ему сомнение в сомнении". Он нападает на детерминизм и материализм, понимая их как фаталистические теории. Он заявляет, что "разум есть сам по себе дело веры" и что "познать мир можно лишь с помощью непознаваемого".
   Однако и после изложения этого кредо иррационалиста и мистика Честертон долго еще двигался зигзагами и часто сам оказывался в положении "еретика". Еретичным для него было сотрудничество в еженедельниках "Очевидец" и "Новый очевидец" ("Eye Witness", 1911-1912; "New Witness", 1913-1923), издаваемых его братом Сэсилем Честертоном, активным фабианцем. На страницах "Очевидца" Гильберт Честертон выступал против торговли титулами, против новых аристократов и плутократов, с точки зрения которых, по словам Честертона, "низшие классы - это человечество минус мы", против беспринципного политиканства и продажности, против сговора лидеров враждующих партий вразрез с интересами народа, против взяточников и их высоких покровителей, в числе которых по нашумевшему делу о сдаче подрядов компании Маркони (1913) оказались либеральные министры и лорд Рэдинг, будущий вице-король Индии. Гильберт Честертон помогал вскрыть эту панаму если не как основной участник, то как литературный секундант главного обличителя - Сэсиля Честертона. Разоблачения ни к чему не привели. Спешно были заметены все следы, была приведена в действие машина государственного устрашения, против Сэсиля было возбуждено судебное преследование по обвинению в клевете. Не имея на руках прямых улик состоявшейся сделки, Сэсиль, под угрозой суровой кары, вынужден был на суде отказаться от обвинения министров в лихоимстве. Этот процесс оставил глубокий след в творчестве Честертона, и фигура человека, разглядевшего подоплеку государственной машины, министра и премьера потатчика или игрушки в руках дельцов, - стала постоянным образом его произведений. Возмущенный махинациями либеральных лидеров, Честертон в 1913 году порвал с "Daily News". Близость к брату и его жене, известной лейбористке-филантропке, привела его в 1913-1914 годах на страницы лейбористской газеты "Daily Herald", но пацифизм газеты и ее "отрыв от низов" заставили его уйти и от лейбористов. В своей автобиографии Честертон посвящает несколько едких страниц Рамзэю Макдональду, который "держится более аристократично, чем сами аристократы", и давно уже готов был в премьеры коалиционного министерства.
   Во время первой мировой войны Честертон, как "дикий", позволяет себе одновременно опубликовать пропагандистскую брошюру "Варварство Берлина" ("The Barbarism of Berlin", 1914) и обличительный памфлет "Преступления Англии" ("Crimes of England", 1915), в котором он объясняет многие ее грехи (поддержка Пруссии в ее войнах против Австрии и Наполеона, угнетение католической Ирландии, империалистические теории расизма) ганноверско-прусскими происками, тем, что "Пруссия служила и примером и оправданием".
   В первую мировую войну Сэсиль Честертон ушел добровольцем на фронт, и, когда он умер от ранения, руководство еженедельником перешло к Гильберту. Изменен был заголовок (с 1913-го - "New Witness", a с 1925-го - "G. К. С. Weekly"), и, что важнее, радикальное влияние Сэсиля было сменено реакционно-католическим влиянием нового соредактора и давнего единомышленника Честертона - Гилера Беллока, выступавшего теперь в еженедельнике по вопросам внешней политики. Так окончательно срослось то реакционное чудище журнализма, которое получило от Бернарда Шоу кличку "Честербеллок".
   Еще в юности Честертон, по собственным словам, "начал с приятия социализма просто потому, что в то время это казалось единственной альтернативной угрюмому приятию капитализма". Позднее Честертону почудилось, что он нашел третий выход из альтернативы, который он окрестил дистрибутизмом, то есть "справедливым разделением собственности". Отвергая и господство земельных и финансовых магнатов, и индустриальный прогресс, и "прогнившую парламентарную систему", и перспективу государственного социализма, а тем паче коммунизма, он рисовал себе мелкособственническую утопию, где фермеры владели бы землей, а цеховые - орудиями производства, где все исповедовали бы католицизм и пили бы вволю пива. Ему мерещилось, что все это так и было в небывалой старой, веселой Англии, и возврат к цеховому и фермерскому укладу средневековья стал основной целью организованной при его участии лиги, которая последовательно называлась "Клубом Коббета", "Лигой луддитов", "Лигой мелкой собственности" и, наконец, "Лигой дистрибутистов". В этот период Честертон усиленно заигрывал с теми, кого он называл "простым народом", и не жалел бунтарских лозунгов. Причем в его демагогической фразеологии возвращение вспять к средневековью именовалось "аграрной революцией". Вскоре, убедившись в полной беспочвенности и безнадежности своего бунтарства, Честертон дал волю своим давним религиозно-мистическим устремлениям. В 1922 году он принял католичество, что еще усилило его иррационализм и его влечение к средневековому идеалу. Одна за другой появляются его книги о Христе (1926), Франциске Ассизском (1923), Фоме Аквинском (1933), и все нарастают безоглядные симпатии к силам католической реакции в таких странах, как Польша, Италия, Ирландия.
   Так, начав с демагогического "социализма", Честертон кончил на "позициях диаметрально противоположных социализму" (К. ван Дорен), "наиболее видным представителем консервативного течения в современной английской литературе" (Ф. Миллет), "реакционером по врожденной антипатии ко всему новому, человеком, для которого прогресс означает анархию, мысль современности - ересь, наука современности - порождение сатаны, а многие современные напасти, в том числе пессимизм, также козни врага рода человеческого" (Э. Бэкер). Честертон последнего периода давал все основания для такой оценки, однако не следует забывать, что буржуазные критики склонны преуменьшать противоречия его творчества и значение ранних его беллетристических произведений и объявлять Честертона либо исключительно мастером блестящего парадокса, либо безоговорочным мракобесом и ретроградом от самого рождения.
   3
   Через стихи Честертона в сжатом виде проходят почти все основные мотивы его творчества. 90-е годы, когда формировалась поэзия Честертона, были временем широкой популярности эпигонов викторианского романа - Хэмфри Уорда, Марии Корелли, Холла Кэйна и других. "Между 1895 и 1898 гг., - говорит Честертон, - в Англии ценились только приличные манеры; основа приличия это умение подавить зевоту, а зевота может быть и подавленным стоном". В эти годы такая зевота стала признаком интеллигентности, основной чертой анемичного пессимизма О. Уайльда и эстетов, группировавшихся вокруг "Желтых сборников". В 1898 году двадцатитрехлетний Макс Бирбом дебютировал "Сочинениями Макса Бирбома" из шести статей, в одной из которых он писал: "Я уже чувствую себя несколько устаревшим... Уступаю дорогу молодым". Вращаясь в ту пору среди декадентов, Честертон тоже "чувствовал себя ужасающе близко от того, чтобы стать пессимистом". В книжке сатирических стихов "Седобородые развлекаются" ("Greybeards at Play", 1900) он в тон Бирбому заявляет: "Приходится признаться мне, что я ужасно стар". Это было признание дряхлости окружавшего его мира, и Честертон вскоре исполнился "яростной решимостью бороться против декадентов и пессимистов, которые задавали тон культуре конца века". В книжке стихов "Неистовый рыцарь" ("The Wild Knight", 1900) он уже пишет:
   Тягчайший грех назвать зеленый лист бесцветным,
   В ответ на это содрогнется твердь;
   И богохульство смерть к себе звать безответно:
   Единый бог познал, что значит смерть.
   Обращаясь к "Пессимисту", он заявляет: "Ты, проклинавший извечно, дай ответ и уйди".
   Неопубликованные "Записные книжки" этого периода полны стихами, в которых он воздает хвалу всему. "Молитву прохожего" он начинает строкой: "Благодарю тебя, создатель, за камни мостовой". Большинство этих стихотворений написано в духе Уитмена свободным стихом, настолько чуждым в ту пору английской поэзии, что, может быть, именно поэтому Честертон их не публиковал.
   Темперамент Честертона искал выхода в неистовых спорах, а в стихах заставлял Честертона воспевать "кровь и битвы": ветхозаветные битвы в "Седобородых", побоища англосаксов в "Балладе о белой лошади" ("The Ballad of the White Horse", 1911), победу креста над полумесяцем в пышной словесной оратории "Лепанто".
   Именно в стихах, в "Элегии на сельском кладбище", было с наибольшей остротой сформулировано недовольство Честертона английскими порядками:
   Те, кто трудились для Англии,
   Уснули в краю родном,
   И птицы и пчелы Англии
   Кружат над их крестом.
   Те, кто дрались за Англию
   Под падающей звездой,
   Те - горе, горе Англии
   Лежат в земле чужой.
   А те, кто правят Англией,
   Вершат дела страны,
   Те - горе, горе Англии
   Еще не схоронены.
   Именно в стихотворении "Народ, который молчал" ("The Secret People" в сборнике "Poems", 1915) он достигает предельной точки своего бунтарства. Здесь показаны последовательные этапы обезземеливания и ограбления английского народа, причем характерно для Честертона, что он включает в этот процесс и секуляризацию монастырских земель:
   Надменные лорды сомкнулись, окружив бессильный престол,
   И с ними жирели епископы, осеняя грабеж крестом.
   Прибежище слабых - монастыри разорил их алчный род.
   А нас согнал с нашей земли, но молчал притихший народ.
   Дальше он говорит о дурмане дешевых побед:
   Наш сквайр обманом и лаской повел нас в чужие края:
   Безземельные - мы воевали, чужие земли кроя,
   и о прелестях капиталистической эксплуатации:
   Наш сломленный полководец скрылся в далеком плену,
   И выжившие вернулись, чтоб в лохмотьях найти жену
   И детей, загнанных с нею на фабрику и в подвал,
   Города где-то грозно шумели, а народ угрюмо молчал.
   Затем он обрушивается на лицемерный парламентаризм:
   Мы слышим - за нас толкуют о наших заботах, правах,
   Но мы своих слов не признаем в этих лживых и книжных речах,
   и кончает предостережением:
   Может статься, восстанем последними, как первым восстал француз.
   Наш гнев старее русского и тяжелее терпения груз.
   Быть может, именно нам суждено последние счеты свести,
   А может, по-прежнему горе и гнев мы станем в кабак нести.
   Пусть забыты мы вами и проданы, но запомни, кто нас презирал,
   Что мы - народ Англии, который доселе молчал.
   С виду Честертон печется и печалится о "простом народе", но с народом ли он, когда приписывает ему свои верования и вкусы и желает поднять его во имя "бога, пива и бекона", притом бога не какого-нибудь, а чуждого протестантской Англии, бога католических монахов, бекона с убыточной в настоящих условиях собственной фермы, кружки пива в без того общедоступном кабаке? Для взглядов Честертона вообще характерна дилемма - бунт или кабак. Серьезные проблемы он мельчит и переводит в обывательский план, и всегда у него от серьезного до смешного всего один шаг. Мастер шуточного стиха, он целый роман "Перелетный кабак" ("The Flying Inn", 1914) делает лишь довольно бессвязным прозаическим обрамлением или комментарием к ряду стихотворений, из которых позднее составился целый сборник "Вино, вода и песня" ("Wine, Water and Song", 1915). Здесь и песенка о Ное, который в дни потопа думал только об одном: "Пускай где угодно течет вода, не попала бы только в вино" (перевод М. Л. Лозинского), и песенка собаки, ужасающейся, что человек лишен одного из основных способов восприятия вселенной - обоняния:
   Безносые созданья
   Адамовы сыны,
   Ведь даже роз дыханье
   И трав благоуханье
   В их жалком обоняньи
   Ничтожны и бледны...
   ...Проклятые вопросы
   Кипят в душе моей:
   Они совсем безносы,
   Они совсем безносы,
   О как господь выносит
   Безносие людей!
   (Перевод В. Эрлих)
   Здесь и пасквиль на ненавистных ему вегетарианцев:
   Буду, буду пить я ром
   Утром, вечером и днем...
   Потому что я вегетарианец.
   (Перевод Н. Чуковского)
   Здесь и баллада о городе "Вокруг да Около", об извилистых английских дорогах, как бы символизирующих патриархальную Англию, которая так мила Честертону. И тут он рисует народный бунт против "богачей, завладевших всей радостью жизни и оставивших народу только горе и нищету", но по Честертону оказывается, что наибольшее негодование вызывает параграф третий воображаемого "сухого закона", гласящий: "Мы требуем, чтобы алкоголь был всюду объявлен вне закона, кроме тех немногих заведений, где пьют министры и члены парламента". Таким образом, утеха и радость и повод к восстанию для Честертона - все тот же кабак.
   4
   Он вообще нестрашный потрясатель основ, бунтарство Честертона полностью растворяется и нейтрализуется его пресловутым оптимизмом и религиозным примирением. Это хорошо видно хотя бы в его критико-биографических книгах.
   Очень рано, еще в начале века, Честертону было предложено написать для известной серии "Английские писатели" биографию Р. Браунинга. По признанию самого Честертона, в книге было "меньше биографии Браунинга, чем собственных юношеских теорий о поэзии, оптимизме, о религии". Так и впоследствии, о ком бы он ни писал, он больше говорил о себе. Это соответствовало его воззрениям на задачи импрессионистической критики "по поводу", согласно которым критика будто бы "существует не для того, чтобы говорить об авторах то, что они сами знали, но для того, чтобы говорить о них то, чего они не знали... чтобы разобраться в подсознательном у автора, в том, что только критик может выразить, а не в осознанной части, которую автор может выразить сам". Однако в книге была хорошо подмечена жизнеутверждающая основа творчества Р. Браунинга, книга имела успех, и за нею последовал длинный ряд аналогичных работ. В них Честертон ищет своих предшественников, союзников и вдохновителей, прежде всего великих писателей-оптимистов. Это книги о Р. Браунинге (1903), Диккенсе (1906), Стивенсоне (1927), Чосере (1933), очерк "Викторианский период в литературе" ("The Victorian Age in Literature", 1913) и огромное количество статей и предисловий. В монографиях о своих литературных любимцах Честертон стремится найти и подчеркнуть в этих писателях черты примиренческого гуманизма. Так, например, выступая в защиту извращаемого эстетской критикой творчества Диккенса, он справедливо ставил в заслугу Диккенсу его "здоровое, сильное чувство социальной справедливости", его защиту права народа на радость и счастье. Однако он показывал прежде всего благостного Диккенса "Пиквикского клуба" и "Рождественских повестей". Правда, он сейчас же оговаривается, что, по сравнению с другими рождественскими рассказами, в "Сверчке на печи", к сожалению, "отсутствует воинствующая нота". Итак, воинствовать, но в пределах "Рождественской песни" и "Колоколов", - вот что считает Честертон задачей Диккенса. Ограничившись краткой тирадой: "В середине XIX века из самой глубины Англии раздался голос ярого обличителя... он обрушился целым потоком негодующего презрения на уже сделанные Англией пресловутые уступки, на олигархический образ правления, на искусственно созданные партии, на министерства, на местную власть, на приходские советы и на частную благотворительность. Этим обличителем был Диккенс"; подчеркнув чисто "внешнюю резкость" Диккенса и скользнув по "Тяжелым временам", Честертон основной упор делает на том, что социальная сатира Диккенса острее всего в его нападках на Америку, эту ненавистную для Честертона карикатуру на "старую английскую родину". Он с одобрением приводит слова Диккенса: "Это не отнимает у меня уверенности, что самый ужасный удар, который когда-либо будет нанесен свободе, придет из этой страны. Удар этот явится следствием ее неспособности с достоинством носить свою роль мирового учителя жизни". Правильно определяя основной пафос Диккенса как "демократический оптимизм", светлую веру в силы "простого человека", вспоминая его едкую насмешку над "жалкими советами филантропов жить в нищете, довольствуясь своим унизительным положением", Честертон в то же время упорно подчеркивает в Диккенсе стремление показать, что и нищете не удается принизить людей, что и в несчастье они сохраняют способность радоваться. Идя по этому пути, он готов был приписать Диккенсу утверждение: "Блаженны нищие!", что было лишь проекцией веры Честертона в то, что поистине "блаженны нищие духом". Так из книги в книгу стремление Честертона поддержать бодрость в угнетенных и обиженных объективно служит тем, против кого он выступает, вызывая у читателя улыбчивое примирение с действительностью или уводя его в дебри средневековья с его религиозной мистикой.
   5
   Переходя к беллетристическим произведениям Честертона, надо иметь в виду, что они для него лишь средство выражения отвлеченных идей, образный аргумент спора. "Только то произведение истинно художественно, которое служит какой-нибудь цели... если оно не пропаганда, - оно мелко и скучно". Поэтому изложение фабулы далеко не исчерпывает этих произведений, в которых Честертон с блестящим остроумием и парадоксальным мастерством развивает и защищает весьма спорные, а то и вовсе незащитимые положения. А если Честертон в чем-нибудь может быть последователен и систематичен, так это в задорном отстаивании своих излюбленных мыслей.
   Может быть, самым многозначительным из романов Честертона был его первый роман - "Наполеон из Ноттинг-Хилла" ("The Napoleon of Notting Hill", 1904). Начинается книга с полемики. Вводная глава - это пародия на социальных пророков начала XX века. Здесь достается и пророку материального прогресса Уэллсу, и вегетарианству - универсальной панацее толстовцев. Но в основном заострена она против пророка английского империализма Сесиля Родса, который "полагал, что в центре грядущего мира должна стоять Британская империя и что между ее гражданами и прочими людьми... будет существовать бездонная пропасть, такая же, как между человеком и низшими животными. Пользуясь методом м-ра Родса, его необузданный друг, д-р Цоппи (англосаксонский апостол Павел), дошел до логического конца и заявил, что в будущем под людоедством будет пониматься исключительно съедение британского подданного, но отнюдь не съедение представителя какой-нибудь вассальной нации". Но люди "дети - своенравные и упрямые. ...С сотворения мира они ни разу не совершили ничего, что пророки и мудрецы считали неизбежным... Люди двадцатого века натянули пророкам нос". Мечты как Родса, так и вегетарианцев не сбылись. Показанный в начале книги Лондон конца XX века выглядит почти как сейчас. Правда, отмерло полицейское государство, потому что отпала угроза переворотов, на смену которым пришла налаженная и "скучная" рутина. Демократия превратилась в бюрократию. В Лондоне есть король, но он назначается по очереди.
   И вот очередной король, поэт и чудак, Оберон Квин, решил развлечься и придумывает каждому из кварталов и пригородов Лондона свои традиции, свои гербы и девизы. Мало-помалу он воскрешает карнавальную пестроту средневекового быта. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало и не касалось наших доходов, рассуждают почтенные дельцы и лавочники и сначала скрепя сердце, а потом и с охотой играют в средневековье, как охотно играют современные английские обыватели в королевский и гильдейский церемониал.
   Однако среди приспособленцев находится и фанатический последователь. Юный правитель Ноттинг-Хилла Адам Вэйн принимает всерьез проповедь своего короля, и под флагом защиты бедняков, которых хотят отдать "на растерзание этим псам, этим золотым мешкам", он подымается на защиту привилегий Ноттинг-Хилла, на которые посягают рационализаторы, намеревающиеся провести новую улицу. Даже король считает, что Вэйн только разыгрывает его, для других же он просто сумасшедший, который "отказывается взять полторы тысячи фунтов за вещь, не стоящую и четырехсот". Однако Вэйн находит путь к сердцам лавочников своего района, покупая у них разную мелочь. "Что прикажете отпустить? Мы всегда рады услужить клиенту". Для формирования подвижных частей сорок мальчишек сгоняют ему кэбы со всего Лондона. Когда заинтересованные в прокладке улицы пригороды применяют силу, Вэйн выигрывает первые битвы. "Усмирение Вэйна обойдется нам в тысячи фунтов, - рассуждают его враги, - не лучше ли нам оставить его в покое?" Но войну надо было только развязать. Вот уже мирные горожане вспоминают свои поражения, представляют себя генералами, отпускают усы и заявляют, что "если ноттингхиллцы могли сражаться за свои дрянные лавчонки и несколько штук фонарей, почему бы нам не сразиться за великую Хай-стрит и музей естественной истории?"
   И вот уже на смену старому империализму возникает новый. Его противники собирают армию, способную раздавить не только одного Вэйна, и в отчаянной схватке Вэйн гибнет, сокрушая при этом все вокруг.
   В замысле книги Честертон исходит из двух противоположных слагаемых жизни, которые в разных аспектах представляются ему как радость и любовь, смех и трагедия, юмор и вера. Юмор без веры лишь скептическая ирония, вера без юмора - фанатизм. Иронический фантазер Оберон и трагичный фанатик Вэйн это лишь "две половинки одного и того же мозга, мозга, расколотого пополам". "От смешного до великого всего один шаг", - перефразирует Честертон знаменитое наполеоновское изречение. "Простой человек, которому все гении должны поклоняться, как богу... не ведает вражды между смехом и почитанием". Честертон объединяет оба эти начала в одной формуле: "Юмор последняя вера человечества" - и хочет надеяться, что "чистый фанатик и чистый сатирик", действуя вместе, как сросшиеся половинки расколотого мозга, призваны "исцелить тяжелую болезнь человечества", будничную и рассудочную дряхлость его старости. Таков абстрактный замысел романа.
   С другой стороны, роман был написан в 1904 году под свежим впечатлением только что закончившейся англо-бурской войны, которая еще раз показала методы и перспективы английского империализма. Честертон печалится о судьбе маленького угнетенного народа. Появляющаяся в романе фигура последнего президента Никарагуа - это лишь вызванная жанром условная замена экс-президента Трансвааля. Способы ведения войны против Вэйна списаны с тактики подавления численным превосходством, примененной англичанами в Африке после долгих поражений. Словом, здесь в художественных образах еще раз сформулирован локальный патриотизм "Малой Англии" в противовес агрессивному империализму. Как будто бы благие намерения, но объективная логика вещей приводит к поучительным результатам. Оберон намеревался сыграть шутку, а на деле создал не романтический эпос, как он думает, а кошмарную угрозу человечеству. Основной критерий "идеалиста" Вэйна - неприкрытая сила, его основной аргумент - меч, и дальнейшее показывает, к чему приводит безответственная игра в силу. Король Оберон забавляется, но бутафория становится в руках Вэйна страшным оружием, а его идеализм лишь подстрекает цинизм и алчность его противников. Вместо создания нового Назарета и новых Афин Вэйн вызвал против себя грубую силу нового Рима. В итоге кровь и битвы и гибель цивилизации. Впрочем, у нее еще до этого вырваны все корни, как у исполинского дуба, который рушится на сражающихся, погребая под собой все и вся. И дело не в личной гибели Вэйна и бросившегося в свалку короля Оберона, ведь еще раньше этой конечной гибели достижения цивилизации были выкорчеваны в сознании людей одурачиванием, демагогическим развращением народа. В эпилоге тени погибших сатирика и фанатика, Оберона и Вэйна, как будто находят общий язык и собираются идти в мир, но идут они не для того, чтобы "врачевать страждущее человечество", как это думает Честертон, а с тем, чтобы своими взрывчатыми идеями, развязыванием сил, им не подвластных, вольно или невольно причинять страшное зло под безобидной маской возвращения к романтике средневековья.
   Эпиграфом к роману Честертона "Жив человек" ("Manalive", 1911) можно поставить цитату из этой книги: "Живя в цепях цивилизации, мы стали считать дурным многое, что само по себе вовсе не дурно. Мы привыкли хулить всякое проявление веселья - озорство и дурачество, задор и резвость". И чисто честертоновский, итоговый лозунг романа: "Так давайте же дурачиться!" В небольшое общество, члены которого за пять лет пребывания в меблированных комнатах "Маяк" успели порядком прискучить друг другу, вместе с порывом бурного ветра врывается некий Инносент Смит - очередное воплощение блаженного проповедника, своего рода современный Иванушка-дурачок. Он затевает в доме сумасбродную арлекинаду, и ему удается расшевелить всех. "В его безумии есть своя система". "Смит не хочет умирать, пока он жив". Когда "не то чтобы дом стал ему скучен, но сам он сделался скучен в своем дому" и "он перестал чувствовать, что жена его лучшая из женщин", "он стремится обновить в себе чувство истинной реальности". Для этого он "направляет дуло револьвера в лоб современного человека, но не с тем, чтобы убить его, а затем, чтобы вернуть его к жизни"; он, как вор, проникает через крышу в собственную квартиру; он покидает свой дом затем, чтобы найти его, обогнув весь земной шар. "С этой целью он оставляет во всевозможных пансионах, учреждениях, школах ту женщину, которой он так неизменно верен и с которой соединяется вновь, устраивая побеги и романтические похищения". Он стремится сделать доброе дело - исцелять людей, больных пессимизмом, и его душевное здоровье заразительно. Никогда вино не казалось его собутыльникам таким вкусным, как на крыше, где он их угощает; приставив револьвер к виску пессимиста, он заставляет его ощутить радость жизни; в неизменной миссис Смит он обретает вечно новую Полли Грин (в зеленом костюме), мисс Блек (в черном), мисс Браун (в коричневом) и Мэри Грей (в сером), переживая с нею заново медовый месяц.