Я слушал этот рассказ, затаив дыхание. И по странной ассоциации идей я вспомнил "Подснежники".
   - Да, я совсем забыл. Вы мне обещали разъяснить, почему один из ваших выходов называется "Подснежники".
   Тень далекого воспоминания мелькнула на болезненном лице Лазарева. Глаза его мягко и золотисто засветились при пламени светильников и фонарей.
   - Да, да, совершенно верно, - быстро сказал он, - это тоже связано с поисками нового выхода. Вообще, надо вам сказать, наша борьба с оккупантами в значительной мере заключалась в постоянных поисках новых лазеек. Они забивали одни выходы, а мы находили другие. Так вот однажды мы всем отрядом принуждены были искать новый выход. Мы блуждали несколько суток. Воздуха почти не было, и он был отравлен углекислым газом, фонари все время гасли. Мы теряли сознание. Вдруг мы заметили в скале щель и стали ее расчищать. Мы работали из последних сил. Наконец камень подался, и, навалившись, мы пробили окно. Сразу же мы почти ослепли от солнца. Упоительный весенний воздух, насыщенный ароматом зацветающей степи, теплый, волшебный черноморский воздух ударил нам в лицо, и мы увидели залитую солнцем степь, всю усыпанную крупными лиловыми цветами, которые почему-то приняли за подснежники. Тут уж, забыв всякую осторожность, мы выскочили на вольный воздух, под солнышко, и стали валяться среди "подснежников", упиваясь воздухом, опьяняющим и душистым, как молодое вино.
   - Да, бывали в нашей жизни происшествия! - сказал веселый Горбель.
   X
   Потом мы сходили посмотреть колодец, который подпольщики вырыли во время блокады. Он был очень глубок. Камень, брошенный в него, не сразу шлепнулся в воду. А ведь пробивали этот колодец в камне простыми лопатами и ломом. Потом мы осмотрели естественную сводчатую залу, где партизаны упражнялись в стрельбе. Это был настоящий, недурно оборудованный тир, причем мишени были вырезаны все из того же ракушника. Их обломки лежали в пыли, со следами пуль. Стало быть, нормальная военная жизнь не прекращалась под землей ни на одну минуту. Дневальные заступали на дневальство, подметая помещение. Часовые уходили на свои посты. Караульный начальник вел постовую ведомость. Райком занимался своими партийными делами.
   - Вы и в партию здесь принимали? - спросил я.
   - А как же! Несколько человек приняли. Причем судили о человеке по его партизанской работе.
   Лазарев улыбнулся:
   - Только с анкетой у нас в первое время вышло маленькое недоразумение. Неувязочка, так сказать. Когда мы уходили в подполье, все с собой захватили, одно только забыли - анкеты, которые необходимо заполнять при подаче заявления о приеме в партию. Двое суток мы припоминали, какие вопросы стоят в анкете. Все-таки наконец общими усилиями припомнили. Нельзя же без этого. Всюду нужен порядок. Во всяком деле. Особенно в партийном.
   - А исключать из партии приходилось?
   - Нет. Исключать не приходилось. Не было ни одного случая исключения, сказал Лазарев.
   С чувством безграничного изумления смотрел я на этого маленького скромного человека, секретаря районного партийного комитета, который в самых невероятных условиях, под носом у заклятых врагов, с такой аккуратностью и точностью вел свое небольшое партийное хозяйство.
   Впоследствии я познакомился с его женой, простой русской женщиной, матерью двух взрослых сыновей, находящихся в рядах Красной Армии, на войне. Она стирала белье в большой дубовой лоханке. Вот что она сказала мне про своего мужа:
   - Вы знаете, я просто удивляюсь на своего Семена Федоровича. Вы подумайте только, что он вынес. А ведь в нем еле-еле душа в теле. У него слабое сердце. Он постоянно у меня болеет. У него радикулит, ишиас. Как он там не умер, у себя в катакомбах, просто непонятно. Я уж не говорю о его боевых делах, это само собой понятно. Вы только посмотрите, в каких он там лохмотьях ходил...
   Она сходила в другую комнату и принесла оттуда ужасную кепку, какие-то рыжие, сплошь латаные-перелатаные штаны и насквозь просалившуюся брезентовую куртку.
   - Я это все выварила в соде. Хочу сохранить на память. Вот, даст бог, дети вернутся с фронта, я им покажу. Пусть знают, что их отец тоже воевал в тылу с захватчиками, и воевал не хуже их. Пусть гордятся своим отцом.
   Потом она вздохнула и прибавила:
   - А все-таки мне не верится, что он столько времени провел между жизнью и смертью в катакомбах - и не только ни разу не хворал, но даже стихи стал там сочинять. Как-то окреп. Чудеса. Вот что значит вера в свое дело. Вот что значит сила духа.
   И она с выражением процитировала несколько строк из стихотворения своего мужа:
   - "Нам вера надежду рождает, нам вера и бодрость дает. Кто верит всегда побеждает, позиций своих не сдает..." Не правда ли, как это верно?
   Перед тем как тронуться в обратный путь, мы еще раз обошли весь подземный лагерь № 1. Охваченные воспоминаниями своего героического прошлого, такого недавнего и вместе с тем уже такого далекого, окруженные немыми свидетелями их жизни в катакомбах - самодельными кружками, светильниками, оружием, патронами, книгами, остатками листовок, лохмотьями одежды, остатками обуви, - партизаны продолжали все рассказывать и рассказывать о своей борьбе. Они вспоминали своих боевых товарищей, сожалея, что их сейчас нету с нами. Я то и дело хватался за блокнот и за карандаш, пытаясь как можно больше записать из того, что они рассказывали. Но потом я понял, что это безнадежное дело. Об этом надо написать роман. И я дал себе слово непременно его написать.
   Впрочем, хочется еще передать несколько штрихов, упомянуть о некоторых товарищах, с которыми мне посчастливилось познакомиться позже.
   Во-первых, это Анна Филипповна Горбель, сестра Леонида Филипповича. До войны она была банковским работником. Сейчас она опять работает в банке. Во время же подполья она была членом райкома, инструктором связи и начальником штаба. Это она, большая, добродушная, очень простая и очень милая, скромная женщина, осуществляла связь Лазарева с внешним миром. Она надевала на себя крестьянское платье, брала в руки корзинку с курицей или уткой и отправлялась из катакомб в Одессу, обманывая своей внешностью румынских часовых. Десятки раз она подвергала свою жизнь смертельной опасности. Она ходила на явки, приносила инструкции. Она продавала на базаре вещи, для того чтобы закупить для отряда продукты. Она лечила больных. Она ходила на диверсии. Она разрабатывала планы операций. Нужно было обладать колоссальной силой воли и верой в свое дело, чтобы работать так честно и так преданно и вместе с тем с таким мастерством. У нее не было ни одного провала.
   Выдающимся партизаном был Николай Андреевич Крилевский, второй секретарь у Лазарева. Он командовал партизанским отрядом № 2 (Усатовским) и много горя причинил оккупантам.
   Я уж не говорю о Васине Якове Федоровиче, сподвижнике знаменитого товарища Молодцова, погибшего в фашистском застенке и получившего посмертно высокое звание Героя Советского Союза. Пока Васин был в подполье, враги расстреляли его жену и угнали дочь. Такой удар не каждый бы снес. Но Васин еще крепче сжал зубы. Он лично взорвал два вражеских воинских эшелона. Он выводил свой отряд из катакомб среди бела дня и нападал на врагов. Он бил их всюду, где только представлялась возможность. Встретиться с Васиным означало для любого оккупанта верную смерть.
   XI
   - Ну, товарищи, пора. А то наверху, на Большой земле, уже, наверное, ночь, - сказал Илюхин, решительно вставая с камня. - Пошли!
   Проходя мимо небольшой ниши в стене, я заметил несколько растрепанных, заплесневевших книг без переплетов. Я взял одну из них. Это была книга Ленина "Материализм и эмпириокритицизм", покрытая ржавыми пятнами капель, падавших с низкого каменного свода. Я осторожно перелистал книгу и заметил, что многие места ее были отчеркнуты карандашом и на полях сделаны заметки. Очевидно, над книгой много работали, изучали ее, штудировали. Другая была "Тарас Бульба" Гоголя.
   И вдруг в моем сознании произошел какой-то мгновенный сдвиг. Я испытал то непередаваемое, томительное и прекрасное чувство, которое иногда испытывают люди. Мне показалось, что все то, что было вокруг меня, я уже когда-то, очень давно, видел. Но когда и где - ускользало из моей памяти. Я сделал усилие и вдруг понял. Это было таинственное соединение двух очень сильных впечатлений моей ранней юности, почти детства. Одно из них было воспоминание о первом посещении пещер Киево-Печерской лавры, другое римские катакомбы, куда вместе с отцом мы спускались при свете зажженной соломы и смоляных факелов. Причем римское впечатление преобладало. И я почувствовал, что между всеми этими тремя явлениями - между древними киевскими пещерами, римскими катакомбами и одесскими подземельями, несмотря на всю их исторически несоизмеримую разницу, есть нечто общее. Это общее было то, что во всех этих подземельях жили люди, одержимые одной какой-то высокой идеей. Жили мученики и борцы за эту идею. Жили святые, пионеры новой веры. И я вдруг понял, что все люди и вещи, которые меня окружают, - и Лазарев, и Горбель, и Илюхин, и старик - хозяин усатовской хижины, и эти заплесневевшие книги, и эти самодельные светильники, и эта утварь, и это оружие, и эти лопаты и ломы, - все это уже достояние истории, одной из самых ее блистательных и волнующих страниц, говорящих о торжестве, о беспримерной победе духа нового, советского человека над всеми темными и мрачными силами старого мира, соединившимися в фашизме.
   И, мне кажется, Лазарев как-то сразу почувствовал, уловил сердцем эту мою невысказанную мысль. Он сказал:
   - А вы знаете что? Иногда, когда нам было очень трудно и очень тяжело, знаете, о чем мы начинали говорить? Мы начинали говорить о том, что после войны в наших катакомбах не мешало бы устроить нечто вроде небольшого музея. Пусть наши дети, пусть советская молодежь посмотрит, как большевистская партия боролась с оккупантами в незабвенные дни Великой Отечественной войны. И мы абсолютно твердо были уверены, что так оно и будет.
   - Так оно и будет, - с уверенностью сказал я.
   - Стало быть, вы первый экскурсант нашего будущего музея, - пошутил Горбель.
   И мы двинулись в обратный путь, один за другим, опираясь на свои коротенькие посошки и освещая фонарями и светильниками иероглифы и условные знаки, нарисованные на ракушняковых стенах. Вскоре мы вышли на поверхность земли через выход "Утка". Была ночь. С моря дул ледяной ветер. Звезды пылали в черном небе. Во тьме лаяли собаки. И над хаткой, где нас ждал простой крестьянский ужин, вился освещенный искрами дымок, благоухающий крепким, родным, знакомым с детства запахом кизяка.
   1945
   ПУБЛИЦИСТИКА РАЗНЫХ ЛЕТ
   ПОРОГИ
   Это было одиннадцать лет назад.
   Наша батарея получила приказ выгрузиться в Александровске для окончательного укомплектования пушками и лошадьми. Мы расквартировались на окраине города, в белом здании народного училища. Наши орудия были до последней степени изношены и ржавы, а лошади больны чесоткой.
   Мы обшарили все артиллерийские склады и конские резервы, но не нашли ничего лучшего.
   Керосина для чистки пушек не было; лечить лошадей не стоило - с минуты на минуту мы могли получить приказ выступить.
   Между тем никто даже в штабе в точности не знал, где в данную минуту находится фронт.
   Город питался слухами. Бои шли по железнодорожным линиям. Иные утверждали, что нами занят Ростов, иные, напротив, передавали, что части генерала Деникина вышли на линию Матвеева Кургана и офицерские бронепоезда громят Лозовую.
   В тылу вспыхивали кулацкие восстания. То и дело объявлялся какой-нибудь новый атаман - то Махно, то Ангел, то Заболотный. Одним словом, было плохо.
   Однажды, выслушав вечерний доклад старшины батареи и подписав химическим карандашом рапортичку на завтрашнее довольствие, я пристегнул портупею и вышел во двор.
   Густая южная ночь неподвижно висела между небом и землей, полная звезд и запаха листьев. Было начало июня. Желтый свет ложился из окон штаба в бурьян. Цветущие веники прятали колеса орудий и зарядных ящиков.
   За окнами, закрытыми из предосторожности, заседала ячейка. Тени спин и фуражек то падали у самого дома, то вдруг вытягивались, как резиновые, через весь двор до коновязи, пугая больных лошадей.
   Лошади всем табуном грубо шарахались в одну сторону, издавая утробное ржание и вырывая из земли колья.
   - А, штоб вам повылазило, хвороба! - раздавался негромкий голос босого дневального, и он замахивался на задранные морды брезентовым ведром.
   Лошади тотчас утихали. Слышался только волосяной свист хвостов.
   Я открыл калитку и, широко шагая по мягкой дороге, пошел к Днепру. Настроение у меня было подавленное. Я двигался вдоль цветущих изгородей, мимо хат, едва белеющих сквозь пыльную листву вишневых палисадников. Ни в одном окне не горел огонь. Все вокруг было мертво и безмолвно.
   Изредка из-под ворот выползала спущенная с цепи собака и страстно бросалась на меня с потайным, почти неслышным, рычанием. Я отгонял ее ножнами шашки.
   Вскоре дорога пошла круто вниз. Я ощутил реку прежде, чем ее увидел. Пресная свежесть воды охватила меня с ног до головы. Я почувствовал острый запах осоки. Почва под ногами стала легкой и упругой. Я узнал ее сразу. Это был толстый пласт высохшего ила, смешанного с тиной и обломками камыша. Совсем близко раздался крик лягушки, сходный со скребущим звуком ножа, открывающего раковину.
   У самых моих башмаков захлюпала вода. Отражение звезды побежало, дробясь на уровне подошвы. Я увидел реку. Она была светлей неба.
   Я разбудил лодочника, спавшего в кустах, и нанял его на всю ночь. Он вытащил из-под скамейки лодки весла. Загремели уключины. Мы поехали вверх, к порогам.
   В ту пору я был очень молод и на досуге сочинял стихи. В моей старой походной тетради сохранилось несколько строк, написанных карандашом. Вот они:
   Пресной свежестью реки
   Пахнут в полночь тростники,
   В речке пляшут огоньки.
   В тишине прохладных плавней
   Ветер воду бьет крылом.
   Все быстрей и своенравней
   Вьются струйки под веслом.
   Сон к воде осоку клонит;
   Потемневший берег тонет
   В полумраке голубом.
   Гладь реки светла, как воздух,
   Берега темны, как лес,
   И в туманных млечных звездах
   Мы висим меж двух небес.
   Лодка вышла на середину реки и упрямо плыла против сильного и широкого течения. Порывы нежного ветра приносили с берега запах цветущей акации и заливистый лай деревенских собак.
   Вдруг раздался отдаленный пушечный выстрел. Ночь дрогнула. Двойной шум эха пролетел по выпуклой поверхности реки, потрясенной до самого дна. Небо покачнулось над головой, как зеркало. По звездам бегло пролетела зарница.
   - Что это такое? - спросил я, тревожно наклоняясь вперед.
   Лодочник продолжал не торопясь выгребать против течения.
   - Це батько Чайкивский людей пужает, - после некоторого молчания сказал он. - Мабуть, заметил на реке якись пароход и бабахнул.
   Верстах в семи от Александровска, вниз по течению, на правом берегу действительно хозяйничала банда атамана Чайковского. Я уже слышал о нем. Ночами он ставил пушку в камышах и стрелял по судам, проходящим мимо. На днях он потопил пароход.
   Я ждал второго выстрела. Его не последовало. Становилось ощутительно свежей.
   Послышался шум порогов. Приближалось утро. Вода и небо обменялись тонами. Раньше вода была светлей неба. Теперь небо стало светлей воды.
   Река на порогах шумела, как сотня мельниц. Мы шли вдоль дикого острова Хортица, вдоль плоской полосы песка, заросшего камышами и вереском. Дальше берег Днепра громоздился глыбами серого гранита. Чудовищные его обломки во множестве валялись, как после циклопической битвы, посередине реки, преграждая ее течение. Стесненная вода сердито бурлила и рвалась среди них, отыскивая ходы и покрывая сивый гранит бешеной своей пеной.
   Сделалось свежей. Далеко на правом берегу, в Кичкасе, стали запевать вторые петухи, может быть третьи. Но эти два шума - говор порогов и пение петухов - не смешивались между собой. Они существовали отдельно. Стоило прислушаться к петухам, как тотчас умолкал Днепр. Стоило прислушаться к Днепру, как ухо теряло петухов. Я вспомнил Фета: "...то мельница, то соловей..."
   Лодку стало крутить. Я попросил повернуть обратно. Сделать это было не так-то легко. Лодка перестала слушаться весел. Мы попали в ловушку. Скрещивающиеся течения, щелкая камешками, бросали нас во все стороны. Они ударяли то в правый борт, то в левый. Иногда мне казалось, что вот сейчас мы налетим на скалу и разобьемся в щепки.
   Однако лодочник оказался человеком бывалым. Не теряя спокойствия, он осторожно, как бы исподволь, почти не работая веслами, выводил лодку из водоворота, не давая ей коснуться камня. Минут десять продолжалась эта упорная, кропотливая борьба с обозленной водой.
   Мне оставалось одно - положиться на ловкость лодочника. Я растянулся на корме лицом вверх и, обеими руками поддерживая на затылке фуражку, смотрел в хмурое утреннее небо. Оно качалось и поворачивалось надо мной всеми своими поредевшими утренними звездами, вызывая головокружение и тошноту.
   Будущее казалось мрачным, настоящее - безвыходным. Патронов нет, пушки изношены, лошади больны, связь с фронтом порвана, со всех сторон измена, сбоку Махно, в тылу Чайковский.
   История, как необузданная река, несла революцию и Республику по своим порогам, по чудовищным обломкам прошлого, каждую секунду готовая разбить нас в щепки, завертеть и навсегда покрыть ядовитой пеной.
   Утро свело с неба последние звезды. Заря наливалась, как вишня. Когда мы вернулись, солнце уже всходило. В пыльных садах щебетали птицы. Моя гимнастерка и вязаные обмотки были мокрыми от росы. Через прохладную дорогу переходили розовые гуси. Под телегой бренчало ведро. В соборе звонили к обедне - была троица.
   На батарейном дворе стояли пушки, испещренные солнечными лучами, бьющими почти горизонтально сквозь мокрый бурьян.
   Чесоточные лошади тяжело переступали на месте, терлись крупами и нежно трогали желтыми зубами, покрытыми зеленой слюной, содрогающуюся веревку коновязи. Над ними летали синие мухи.
   В окнах еще виднелся свет. Но окна уже были открыты настежь. Из них выходил табачный дым. Заседание ячейки только что кончилось. Пели "Интернационал". Кашевар разводил огонь в походной кухне. Завхоз, сидя спиной к ослепительному солнцу, развешивал продукты. Все пришло в движение.
   Полчаса назад был получен приказ грузиться. В пять часов вечера мы отправились на фронт.
   До самой погрузки я и политком метались в грязном дивизионном экипаже по знойному, пыльному и равнодушному городу в поисках биноклей, буссолей, орудийного сала, керосина, патронов, упряжи.
   Я навсегда запомнил невероятно длинный сквер Соборной улицы, вывески парикмахеров, деревья, названия которых не знал, так хорошо знакомые мне с детства деревья с кучками крылатых семян, висящих под многоугольными листьями, как гроздья зеленых стрекоз.
   Солнце пекло наши спины. Кожа внутри околышей фуражек была полна горячего пота. Проезжая мимо пристани, мы решили выкупаться. Стоя по горло в прохладной воде, я видел черепичные крыши сонного города и синеватые тучи, собирающиеся над ними. Мимо проплыл тяжелый баркас.
   Бегут по желтой речке
   Лиловые колечки
   И тают за кормой.
   На пристани, за баркой,
   Куря, в рубахе яркой
   Стоит мастеровой.
   За ним светло и сонно
   Блестит стекло вагона,
   Как белый огонек.
   А вдалеке, на горке,
   Сквозь синий дым махорки
   Скучает городок.
   Таков был мирный пейзаж Днепра и города Александровска, изображенный мною в той же походной тетради.
   К пяти часам погода испортилась. Пошел парной дождик. Лошади скользили и падали на колени, всходя по мокрым сходням в вагоны.
   Несколько эшелонов, прибывших утром, стояли на путях. До сих пор безлюдная, станция была переполнена проезжими красноармейцами. По перрону катили пулеметы. Армейские повозки и кухни превратили станционный сквер в базарную площадь. Шелуха подсолнухов и кабачковых семечек, плотно вбитая в черную землю гвоздатыми башмаками пехотинцев, дополняла сходство.
   Всюду мелькали красные панталоны кавалеристов, банты на фуражках, матросские воротники, деревянные ящички маузеров, звезды, оружие и юбки красноармейских баб.
   Командиры и политкомы подъезжали в реквизированных экипажах.
   Член Реввоенсовета армии, луганский слесарь Клим Ворошилов, держал речь перед бойцами. Он стоял, дымящийся под дождем, на патронных ящиках, сложенных в штабеля на дебаркадере. Мгла митинга окружала его со всех сторон. Слова его были просты и голос сорван.
   Ударила музыка. Толпа закричала. Заходящее солнце изнутри осветило истощенную тучу. Туча стала цвета клюквенного киселя с молоком.
   Мы сели в вагоны. Поезд тронулся.
   Солнце блистало красным леденцом на трубах уплывающего оркестра. Эшелон вырвался в поле. С открытой площадки упала привязанная за рога корова.
   Часовой выстрелил в воздух. Комендант приказал не останавливаться. Корову проволокло километра полтора за поездом, прежде чем ее пестрая туша не скатилась под откос.
   Яркие, свежие, вымытые дождем и дожелта отлакированные зарей, крутились вокруг эшелона поля. Бойцы сидели в дверях теплушек, свесив вниз босые, натертые обувью ноги. Гармоники и балалайки гремели по всему составу. Ветви украшали по случаю троицы вагоны. Перловые капли прошедшего дождя дрожали и катились по слегка привявшей листве белой акации и черемухи.
   Поезд шибко летел в надвигавшуюся с востока темноту.
   Это было ровно одиннадцать лет назад.
   Много с тех пор утекло воды в Днепре. Алескандровск называется теперь Запорожьем. На днях из окна вагона, с высокой железнодорожной насыпи, я увидел и сразу узнал его гончарные крыши. Они ползли внизу, среди вишневых садов, медленно обгоняя друг друга и рябя вдали черепичной сплошью. Они напоминали Баварию. За ними не столько виднелась, сколько ощущалась большая вода.
   Было яркое июньское утро. Ночью шел дождь. С поля дуло удивительным ветром.
   Я бы ничуть не поразился, увидев вдруг под откосом убитую корову, - до такой степени был знаком мне этот пейзаж. Он навсегда врезался в память с той неистребимой ясностью, с какой до конца жизни запоминается стена, под которой в детстве копал перочинным ножиком ямку, или трава, по которой впервые шел в бой.
   "Прошло одиннадцать лет, и ничего не изменилось с тех пор вокруг".
   Так должен был бы написать я, если бы подчинялся традициям старого литературного жанра. Однако это совершенно невозможно. Эпоха разошлась со стилем. Старые формы не отвечают более объему и качеству нового содержания. Так же, как этот имеющий для меня одиннадцатилетнюю давность пейзаж не в состоянии был вместить в себя признаков нового своего назначения и места в мире.
   Новое гранитное шоссе, стесненное старыми домиками, вместо того чтобы прямолинейно пересекать местность, принуждено было извиваться и корчиться, как рельс, вытащенный из пожара. Серые автобусы и легковые машины новейших выпусков и лучших марок бегали взад и вперед, салютуя друг другу молниеносными вспышками металлических частей. Они рвались вон из поля зрения и в конце концов вырывались, входя и выходя вон из пейзажа.
   Мы обгоняли, и нас обгоняло множество длиннейших товарных составов.
   Площадки и вагоны были гружены лесом, туфом, железом, цементом, песком, продовольствием.
   Подобное движение бывает в ближайшем тылу очень важного участка военного фронта перед решительными операциями.
   Местность все более походила на прифронтовую полосу. Гора вырытой почвы - светло-желтая насыпь фортификаций - пересекла ландшафт.
   Она тянулась влево, пропадала среди домов и деревьев, вновь показывалась и опять пропадала. Это была строящаяся железнодорожная ветка. В последний раз она появилась очень далеко, и ее профиль резко возник на синеве третьего плана.
   За ним высилось нечто неразборчиво-туманное, большое и до такой степени "выходящее вон" из знакомого пейзажа, что невольно являлось сомнение: да полно, здесь ли я был одиннадцать лет назад, не ошибся ли местом?
   Там стояли в ряд смутные силуэты зданий. Они сливались в лиловый и длинный профиль некоего - скорей воображаемого, чем существующего - города, даже не города, а порта с его элеваторами, эстакадами, кранами, пакгаузами, маяками.