Страница:
Отцы держат на руках детей.
Маленькая девочка сидит на цоколе трибуны. В одной руке у нее красный флажок, в другой - надкушенное антоновское яблоко. Сизые щечки замурзаны, и глазенки широко смотрят вокруг на весь этот радостный, гремящий, четкий и грозный мир Октябрьского парада.
Девочка отражается в зеркале Мавзолея.
1934
ПРОЛЕТАРСКИЙ ПОЛКОВОДЕЦ
Передо мной на столе стоит медная гильза трехлинейного винтовочного патрона. Недавно ее нашли в лимане, на месте знаменитых перекопских боев. Пятнадцать лет пролежала она в крепком рассоле Сиваша.
Я беру в руку перекопскую гильзу. Она окислилась, позеленела. Пятнадцать лет назад она была наполнена порохом. Сейчас она набита солью. Она тяжела и устойчива. Бирюзовая накипь времени каменными слоями покрывает ее некогда блестящую поверхность.
Как она волнует, эта небольшая вещица, почти камень!
Я вижу мелкую сине-зеленую воду Сиваша. Я слышу каменное слово Перекоп. История вставила в свою обойму самые мужественные слова нашей неповторимой эпохи: Октябрь, большевик, Коминтерн, Кремль, "Аврора".
Перекоп принадлежит к числу этих слов.
Сказав "Перекоп", нельзя не сказать "Фрунзе".
С 7 на 8 ноября 1920 года командующий Южным фронтом М.В.Фрунзе провел в районе расположения Шестой армии, в бывшем имении Фальц-Фейна "Аскания-Нова". 5-го числа он отдал приказ по войскам Южного фронта ворваться в Крым и энергичным наступлением на юг овладеть всем полуостровом, уничтожив последнее убежище контрреволюции.
Утром 8 ноября Михаил Васильевич ждал командарма Шестой с докладом о положении дел на линии. Он встал рано и умылся ледяной водой.
Он несколько раз выходил на крыльцо, прислушиваясь, не слыхать ли канонады. Но вокруг все было тихо.
В жизни каждого человека бывают особенно значительные дни, полные ожидания и скрытого волнения, дни, когда с раннего утра все душевные силы собраны, уравновешены, как бы приготовлены для принятия важных событий, меняющих всю жизнь.
Именно таким днем был для Фрунзе день 8 ноября 1920 года.
Резервы подтянуты. Дивизии на линии. Приказ отдан.
Фрунзе подошел к окну. Термометр показывал десять градусов ниже нуля. Голые акации сада стояли, как нарисованные углем на серой бумаге озябшего до синевы утреннего неба. Телефонисты вели через сад провод.
Ровно в десять, с пунктуальной точностью офицера генерального штаба, приехал командарм-6. В сопровождении двух порученцев, в ладно пригнанной походной офицерской шинели, блестя ясными стеклами пенсне, неторопливым шагом он прошел под окном и вошел в сени. Фрунзе выпрямился и через левое плечо ловко повернулся к двери. В дверях навытяжку стоял Корк. Фрунзе не терпелось.
- Здравствуйте, Август Иванович, с добрым утром, пожалуйте.
Они крепко пожали друг другу руки. От Корка вкусно пахло солдатским сукном, ноябрьским крепким морозцем и скрипучей кожей амуниции.
- Товарищ командующий фронтом, - сказал Корк, сосредоточенно сдвигая свои колосистые пшеничные брови и взвешивая каждое слово, - выполнение поставленной вами задачи протекает успешно.
- Отлично, - сказал Фрунзе и подошел к столу, где были разложены карты и карандаши.
- Ударная группа Шестой армии в составе Пятнадцатой и Пятьдесят второй стрелковых дивизий ночью овладела Литовским полуостровом и развивает свой удар в юго-западном направлении, в тыл перекопско-армянской группе врангелевцев. Пятьдесят шестая дивизия ведет артиллерийскую подготовку для атаки Турецкого вала.
- Почему же не слышно пушек?
Корк напряженно порозовел.
- Сегодня утром, до девяти часов, в районе боевых действий Пятьдесят первой дивизии имелся густой туман, поэтому Пятьдесят первая дивизия запоздала с началом артиллерийской подготовки на два часа, то есть артподготовка началась вместо восьми в десять...
Фрунзе остановил Корка жестом. Он прислушался. В стекла мягко ударил очень отдаленный орудийный выстрел. Через минуту еще.
- Очень хорошо, - с удовлетворением заметил Михаил Васильевич и прошелся по комнате. - Сейчас мы позавтракаем как следует, а потом уже... Он потер руки, которые все еще не согрелись после умывания.
Они плотно позавтракали. Фальц-фейновский повар зажарил прекрасную курицу и соорудил замечательную глазунью. Чай пили крепкий, душистый. Предлагая гостю стакан, Фрунзе погладил себя по высоким каштановым, студенческим волосам, потрогал усы и бородку, и вдруг в его глазах блеснули веселые точечки.
- Кстати, о чае, - сказал он, заливаясь добродушным хохотком. - Никак не могу забыть. Курьезнейший случай. Еще в девятнадцатом году. В Самаре. Сиротинский рассказывал. Насчет какао. У меня там в штабе Четвертой армии один старый генерал работал. Не буду называть фамилию. И вот, знаете ли, какой у него разговор с Сиротинским произошел. Угощает этот самый генерал Сиротинского какао и показывает банку: "Это, говорит, какао Эйнем, я его еще в пятнадцатом году купил в лавке Гвардейского экономического общества. Осталось всего полкоробки. Вот допью это самое какао, и уж больше никогда в жизни его пить не придется". - "Почему это?" - "А как же? - говорит. - Ведь у большевиков-то какао никогда не будет. Откуда же большевики, вы то есть, какао достанете? Нет уж, я на какао больше не надеюсь". - "Позвольте, говорит мой Сиротинский, - почему же это у нас какао не будет? Откуда вы взяли? Обязательно будет. Вот увидите. Дайте только нам социализм построить". - "Разве что при социализме, - говорит наш генерал сумрачно. - И то, наверное, по кружке на человека!" Понимаете? Оказывается, какао у нас не будет!
Фрунзе весело засмеялся, откинулся на спинку стула и вдруг помрачнел.
- Этот же почтенный генерал как-то поведал мне свои сомнения. "Вы, большевики, говорит, вряд ли победите". - "Почему же?" - "Родины у вас нету. Не за что бороться. Те хоть за родину сражаются. А вы за что?"
Фрунзе задумался. Думал долго. И потом глаза его стали медленно-медленно наливаться ясным, совсем детским светом.
- Это у нас-то, у большевиков, нету родины? - негромко сказал он голосом, полным нежного и глубокого чувства. - Ну-с, а теперь... Сколько времени будет продолжаться артиллерийская подготовка?
- Четыре часа.
- В таком случае пока что пойдемте зверей посмотрим.
Они вышли. В ясном, звонком воздухе слышались далекие орудийные выстрелы, словно где-то катали белье. Они обошли почти все имение, наслаждаясь своеобразной прелестью этих таврических прерий. Мелкие коричневые листья акаций усыпали черную, чугунную землю. Лед на лужах ломался под каблуком, как оконное стекло.
Протопал копытцами табунок маленьких злых лошадок Пржевальского с оскаленными зубками и гривами, длинными, как женские волосы.
Проковылял на длинных, голенастых ногах обшарпанный, грязный страус, не зная, куда деваться от холода.
Зебра стояла, храня на своем белом туловище тень забора, бог знает в какие незапамятные времена упавшую на ее прародителей.
Высокомерный верблюд трещал сучьями, ломая заросли сухой акации и трогая жесткими зубами ее стручки.
Над походной кухней какого-то штаба поднимался дымок. Ветер вынимал его из трубы, как ватку, и сносил в сторону. Фрунзе остановился и долго смотрел, следя за его направлением.
- Ветер с запада, - наконец сказал он. - Очень хорошо. Везет.
Действительно, западный ветер был как нельзя более кстати. Он угонял массы воды на восток, благодаря чему в ряде мест через Сиваш образовались броды. Этими бродами и прошли на Литовский полуостров Пятнадцатая и Пятьдесят вторая дивизии. При перемене ветра вода могла подняться и отрезать дивизии, что было чрезвычайно опасно. Но ветер не менялся.
Фрунзе посмотрел на часы. Три. Пора ехать.
- К Блюхеру, - сказал он решительно.
Товарищи, работавшие с Фрунзе в подполье, хорошо знали решительный, даже азартный характер Михаила Васильевича. Он никогда не останавливался ни перед чем для достижения намеченной цели.
Был, например, такой случай.
Город Шуя. Выборы во II Государственную думу. Партийная типография провалена. Организация не имеет возможности выпустить прокламацию с призывом голосовать за большевиков. И вот Михаил Васильевич предлагает захватить силами дружины, которой он руководил, типографию некоего Лимонова и там отпечатать, что нужно. Предложение принято. Михаил Васильевич с большим увлечением и ловкостью провел это дело. Типографию захватили среди бела дня. Техника простая.
- Руки вверх!
И затем, после краткого объяснения, заставили набирать листовку.
Через некоторое время, ничего не подозревая, приезжает в типографию сам Лимонов, хозяин.
- Здравствуйте, Лимонов. Садитесь. Вот вам стул. Только без шума.
Наборщики набирают. А хозяин сидит как приклеенный. Боится пошевелиться. Проходит час, другой. Лимонов приехал на извозчике. Не успел расплатиться. Извозчик ждал, ждал, да и пришел в типографию за деньгами.
- Здравствуйте. Стоп. Возьмите стул.
Сидит извозчик час, сидит другой. А тем временем у извозчика ушла лошадь. Лошадь поймал городовой. Побежал городовой в типографию за извозчиком накостылять шею.
- А! Господин городовой! Здравствуйте. Возьмите стул. И позвольте вашу шашку и револьвер.
Шашку о колено - пополам, а револьвер пригодится для организации.
- И будьте любезны, сидите тихо!
На другой день город был засыпан прокламациями, и в думу прошел большевик.
Такова была мертвая хватка Михаила Васильевича, человека железной, большевистской, ленинской школы.
Смеркалось. Над Перекопским заливом вставал непроницаемый морозный туман. Туман надвигался фронтом, заходил с флангов, охватывал кольцом. В трех шагах ничего не было видно. Чем ближе к позициям, тем слышнее раздавалось упругое бумканье орудий и дробные крякающие разрывы.
Впереди и вправо в тумане блестели огневые вспышки орудийных залпов. Полузадушенные туманом, ходили зеркальные полосы врангелевских прожекторов, стараясь нащупать и открыть движение наших частей.
Я держу в руках перекопскую гильзу. Она покрыта слоистым, морозным туманом времени.
В тумане горит, бушует водянистый огонь - это врангелевские снаряды зажгли скирды соломы у ближнего хутора. Пожар делает туман розовым, прозрачным. Розовый отблеск играет на высокой барашковой шапке Михаила Васильевича Фрунзе. Врангелевские гранаты рвутся на дороге.
Тени красноармейцев, которые в тумане кажутся тенями великанов, идут, идут, идут мимо своего друга, товарища, командира, большевика Фрунзе...
1935
ЗАМЕТКА
- До вас можно?
- Милости просим, милости просим!
И в переднюю входит маленькая женщина в новом манто с высоким котиковым воротником. Ее голова по-бабьи, до бровей, закутана в шелковый вязаный платок. Она порывисто снимает манто. Глядя исподлобья в зеркало, она обеими руками поправляет узел на подбородке, раскладывает по плечам длинную и нарядную бахрому платка и одергивает малиновый вискозный джемпер. Он новенький, блестящий, еще не обносился. Затем она переходит в столовую, сразу же садится глубоко в угол дивана и, упрямо сжав небольшой крестьянский рот с жесткими, обветренными губами, долго сидит, не говоря ни слова, уставясь прямо перед собой в одну точку. Нежная краска глубокого внутреннего возбуждения лежит на ее небольшом, собранном лице с широким, круглым лбом. Видно, что она прилагает страшные усилия, чтобы скрыть возбуждение. Она сердится на себя за это возбуждение. Но ничего не может поделать.
Так в комнату внезапно входит Слава.
Чудесна судьба киевской крестьянки, комсомолки Марии Демченко.
Она сделала, по существу, очень простую и вместе с тем великую в этой простоте вещь: дала и сдержала свое ленинское, комсомольское слово.
Сейчас ее история известна всем.
В качестве одной из лучших ударниц района Мария Демченко была послана на II Всесоюзный съезд колхозников-ударников. Она приехала на съезд с цифрой 460.
Четыреста шестьдесят центнеров сахарной свеклы с гектара. Принимая во внимание, что в то время по Союзу в среднем с гектара собирали не свыше ста центнеров, показатель Марии Демченко был очень велик. Но до приезда на съезд она даже не подозревала, что поставила всесоюзный рекорд. Она думала, что держит лишь первенство района. Оказалось, что в ее руках первенство Союза. Ее выбрали в президиум.
- Сколько вы намерены дать свеклы в следующем году? - спросили ее.
Мария Демченко смущенно замялась.
- Пятьсот дадите?
Она ответила не сразу. Минут пять она размышляла, прикидывая в уме, выйдет или не выйдет. Наконец она решилась.
- Дам пятьсот, - сказала она сосредоточенно.
Она возвратилась со съезда в свой колхоз, принялась за дело и к следующей осени дала с гектара 523 центнера 70 килограммов отличнейшей свеклы. Вот и все.
Просто?
На первый взгляд - проще простого.
Но так ли все просто и легко было на самом деле?
Свекла взошла хорошо. Чудесные зеленые листочки блестели на ясном майском солнце. И вдруг - бац! - заморозки. Никогда их не бывает в это время года на Украине. А тут - как нарочно.
- И главное, представьте себе, еще мой участок оказался такой самый неудачный во всем колхозе, - бегло блеснув исподлобья глазами, зачастила Мария Демченко своим бойким, но мягким киевским говорком. - Он у нас так и называется "на гадючках". Такая низина. Там, наверное, колысь гадюки водились. И сейчас же, рядом, довольно высокий откос, а на откосе сосновый лес. Ну, вы знаете, по-пид лесом обыкновенно самый мороз, самое замерзает. Прямо-таки как нарочно. Ни у кого вокруг буряки не замерзают, а у меня мерзнут и мерзнут. Мы все, знаете, прямо-таки чуть с ума не сошли. Мы - это я и еще трое дивчат. Мое звено. Мерзнут буряки и мерзнут. Ну что ты скажешь!
Мария Демченко гневно покраснела при одном воспоминании об этом небывалом майском морозе, злобно сорвала с головы платок и стала им обмахиваться. Ее глаза заблестели.
- Вы знаете, я просто-таки не знала, что делать! Дала слово партии - и вдруг такой скандал! Ну, скажите мне за-ради бога, могла я, когда давала это слово, ожидать такого скаженного мороза? Вы знаете, я чуть было от сраму не утопилась в речке. Ну, все-таки в конце концов решила: будь что будет, как-нибудь надо спасать бурячки. Я даже не знаю, как мне это в голову пришло - спасать бурячки дымом! Мы с дивчатами стали вокруг плантации солому палить. День и ночь жгли. На шаг от буряков не отходили.
- Ну и что же, спасли?
- Сорок процентов пропало. Шестьдесят уцелело. Я эти сорок процентов потом досеяла. Ну, главное, у меня такое несчастье - мороз буряки побил, урожай гибнет, а уже вокруг этого дела всякие злыдни, недобитые кулаки, начинают по базарам свою агитацию разводить. У нас в колхозе есть еще одна Демченко, только не Мария, а Федора. Моя однофамилица. Тоже звеньевая. Ее плантацию мороз совершенно не тронул. Вообще ни одна плантация, кроме моей, от мороза не пострадала. Так вы можете себе представить, какие гадости стали по базарам распускать? Будто бы уже все равно, поскольку у нас одинаковые фамилии, колхоз решил меня на ее плантацию передвинуть, а ее на мою, чтобы скандал замазать. Ну, не плюнуть в глаза таким гадам? Но я, знаете, хоть в душе у меня кипело, только нервно посмеивалась и сказала той Федоре Демченко, моей однофамилице:
"Эх ты, дурочка, - сказала я, - что ты веришь этим гадам? Я все равно из своей померзшей плантации пятьсот центнеров выжму, а ты из своей, которая не померзла, ровно ничего не сделаешь, если не будешь добиваться".
Так и вышло, как я сказала.
Мария Демченко оборвала свой рассказ, вскочила и прошлась по комнате, с хрустом кусая яблоко.
Мы вышли на балкон. Отсюда открывался чудесный вид на Кремль. Мария Демченко с жадным любопытством рассматривала новые звезды, горящие золотым пламенем на старых кремлевских башнях, прозрачные флаги над ЦИК, громадное, многоэтажное здание Совнаркома, кирпичную куполообразную крышу сцены Художественного театра.
Свежий ветер трепал ее по-мальчишески стриженные волосы, вырывал из-под гребенки. Из-под джемпера выглядывал белоснежный воротничок мужской рубашки с новеньким галстуком. Среди зеленых ящиков балкона, в которых доцветали астры и качались под тяжестью матовых капель росы круглые листья настурций, она долго стояла, ярко освещенная холодным ноябрьским солнцем, и все не могла налюбоваться на Москву.
Во время оживленного разговора на посторонние темы она вдруг вспомнила опять свои бурячки:
- Ну, вы знаете, до чего ж мне не везло в этом году, трудно себе представить! Все лето пололи, мотыжили, шаровали... шаровали, пололи, мотыжили... ну, ни одной травинки посторонней не допускали на плантации. А тут, как назло, начали ко мне ездить со всего Союза люди. Каждый день по пять, по шесть человек приезжают. Корреспонденты, фотографы, писатели, художники, инструктора из района, из области, из центра... Мне работать надо, а они за мной ходят, и ходят, и ходят. А ну их всех! Совсем заморочили голову. Пристают и пристают: "Смотри же, Мария, не подкачай! Смотри же, Мария, сдержи слово!" Тот снимает меня аппаратом, тот рисует с меня портрет, тот с меня роман пишет. И ходят за мной, и ходят... Я думала, что они мне все буряки потопчут. Я даже такую надпись на плантации у себя поставила: "Строго воспрещается ходить по бурякам посторонним лицам". А одна какая-то приехала с целой экскурсией. Пришла прямо на плантацию - и сразу самый большой буряк цап - и вытащила. Ну, знаете, тут я уже не выдержала. Я на нее накричала как следует. А она мне говорит: я, говорит, такая, я, говорит, сякая, я, говорит, этот буряк вытащила с научной целью. А я ей говорю: "Гражданка, это вы бросьте! Кто бы вы ни были, хоть сам Калинин, вы не имеете права мои буряки цапать. Вы за свое дело отвечаете, а я за свои буряки буду отвечать перед партией. Извините!" Присылали мне разные глупые письма, сватались даже, руку и сердце предлагали. А какая-то одна дура Евангелие прислала с подчеркнутыми местами. Это значит - вроде как тебя бог за это все покарает! Да, одним словом, была жара порядочная. В августе опять новое дело - засуха. Как нарочно. Ну ни одного дождя! А без дождя все пропадет. Ну, вы знаете, хоть бы для смеху был дождь... Вижу - опять пропадает моя плантация. Я дала слово перед всей страной, а природа, как нарочно, поперек меня становится: то мороз, то солнце! Тьфу! Пришлось поливать. А до речки километра два. Ну, тут я мобилизовала чисто все на свете - и бочки, и ведра, и макитры.
Надо правду сказать: моя подружка и соперница Мария Гнатенко дюже нам подсобила. Она со своим звеном поливала и мою плантацию. Ну, конечно, не даром. У нас с ней был полный хозрасчет: "так на так". Я, со своей стороны, сильно помогала ей бороться на ее участке с мотыльком. У меня есть свой способ - ночью палить костры. Мотылек идет на огонь, ну и, конечно, сгорает. Через этот способ сколько неприятностей было, вы себе представить не можете! Говорили: "Ты только всех мотыльков временно отпугнешь, все равно они в огонь не пойдут, а потом обратно налетят, а буряки можешь спалить". Но я была настойчивая. Развела костры и спалила всех мотыльков, а буряки совершенно не пострадали.
- Почему же вы решили жечь мотыльков на кострах?
- Та як же... Колысь я ехала ночью на райкомовском "фордике" и заметила, что мотыльки цельной тучей летят на фонари, ну, я тут сейчас же и сообразила это использовать...
По этому поводу я вспомнил, как на Магнитке в 1931 году изощрялись ребята-бетонщики в изобретении всяких новшеств, облегчавших и ускорявших процесс кладки.
Услышав слово "Магнитка", Мария Демченко вдруг светло и взволнованно улыбнулась.
- Так вы ж разве были на Магнитке?
- Был.
- В каком году?
- В тридцать первом.
- Так я ж тогда там была! Бетонщицей работала!
- На каком участке?
- На шестом.
- И я на шестом сидел.
- Что вы скажете!
Знаменитый шестой участок. Знаменитое состязание с Харьковом. Так вот оно что! Вот откуда у Марии Демченко эта изобретательность, этот наблюдательный, хозяйственный глаз, эта трудовая дисциплина!
Она прошла хорошую пролетарскую, комсомольскую школу, эта упорная, настойчивая, целеустремленная украинская девушка!
Она заканчивает свой рассказ:
- Ну, когда началась копка, никто, конечно, почти не спал. Семнадцать дней безвыходно жили в таборе. Копали ночью, при кострах. Ложились в три часа ночи, вставали чуть свет. Мама носила мне лепешки. Я, знаете, очень люблю наши лепешки, на сале. В пять часов вечера выкопали последний буряк. А уж вокруг, вы себе не представляете, что делается! Со всех сторон идут, едут, бегут. Прямо толпы народа! Две киноэкспедиции аппараты крутят. В восемь часов последняя пятитонка с моими буряками уехала на сахарный завод. Мы все ждем. Там, на заводе, важат мои буряки. И еще неизвестно, сколько их там наважат. Дотянут до пятисот или же не дотянут? Представьте, как я нервничаю! И вот через час вдруг звонят с завода: уже есть пятьсот, а то, что еще осталось, подсчитывают. А в это время откуда ни возьмись прямо в таборе появились столы, лампы, вино, пиво, жареные куры, сало, лепешки, свинина - все на свете и топор, прямо-таки пир горой. Оркестр, конечно, с сахарного завода. Танцы.
И Давид Бурда, мой бригадир, поднял тогда за меня первый тост.
Он сказал:
"Поднимаю этот тост за Марию Демченко, что она твердо сдержала комсомольское слово. Ура!"
Ну, что было дальше - нельзя описать!
Тут вдруг прилетает аэроплан с сотрудниками киевских "Вистей" и садится на наш аэродром. У нас уже знают: если кто-нибудь летит, то зажигай на аэродроме костры, потому что все равно к нам!..
Я танцевала всю ночь, хотя за эти семнадцать дней я устала ужасно. И всю ночь я черпала кружкой вино прямо из ведра и подносила по очереди всем своим подружкам, и друзьям, и гостям, и музыкантам, и всем, кто только ни был на том нашем пире. Жалко, вас не было, вот бы погуляли! А потом меня посадили в машину - и в Москву. Надо же человеку отдохнуть. Я думала, в вагоне отдохну. Но не получилось. Там ехал один художник. Он меня как увидел, так сейчас и стал рисовать. И рисовал, представьте себе, до самой Москвы. А в Москве - обратно...
И Мария Демченко улыбнулась своей сердитой, милой улыбкой, показав мелкие, тесные зубы, из которых один был золотой.
1936
ПЕРВЫЙ ЧЕКИСТ
Худощавый человек в ножных кандалах и арестантской бескозырке стоит, опершись на лопату, и смотрит вперед.
Таким и вылепил Дзержинского неизвестный скульптор-любитель.
Имеется много портретов и бюстов Феликса Эдмундовича. Его изображали профессионалы и любители. Есть работы, сделанные с натуры или по памяти. Но есть работы, созданные руками людей, никогда в жизни не видевших Дзержинского.
И вот что замечательно. Во всех этих изображениях, по свидетельству близких Дзержинского, он, как правило, удивительно похож. Очевидно, не только во внешности Феликса Эдмундовича, но также во всей его внутренней, моральной структуре было нечто незабываемое, неотразимое, нечто настолько типичное и обобщенное, что не требовало от мастера особой гениальности, чтобы воплотить в красках или глине образ замечательного человека.
Можно одним словом охарактеризовать кипучую жизнь Дзержинского: горение. Это горение состояло из бешеной ненависти к злу и страстной, самозабвенной любви к добру и правде.
Еще в раннем детстве, играя со сверстниками, маленький Феликс "дал клятву ненавидеть зло". И он свято исполнял свою детскую клятву. До последнего вздоха он боролся со злом с неслыханной страстью и силой, сделавшей его имя легендарным.
Не было случая, чтобы он отступил в этой борьбе.
Вплоть до 1917 года вся биография Дзержинского представляет собой нескончаемую цепь арестов, ссылок, побегов, каторг, тюрем...
Его мучили, избивали, заковывали в кандалы, гоняли по этапам, - а он не только не терял своей веры и внутренней силы, но, наоборот, с каждым годом, с каждым новым этапом, с каждой новой тюремной камерой его вера становилась все тверже, его воля к победе делалась все непреклоннее, его нравственная сила неудержимо росла.
Человек неукротимой энергии и немедленного действия, Феликс Эдмундович оставался верен себе в любой, даже в самой ужасающей, обстановке.
Слово "Дзержинский" приводило врагов в ужас. Оно стало легендой. Для недобитой русской буржуазии, для бандитов и белогвардейцев, для иностранных контрразведок Дзержинский казался существом вездесущим, всезнающим, неумолимым, как рок, почти мистическим.
А между тем в начале своей деятельности Всероссийская Чрезвычайная Комиссия насчитывала едва ли сорок сотрудников, к моменту же переезда ее из Петрограда в Москву - не более ста двадцати.
В чем же заключается секрет ее неслыханной силы, четкости, быстроты, оперативности?
Секрет этот заключается в том, что Дзержинский сделал ЧК подлинном и буквальном смысле этого слова орудием в руках пролетариата, защищающего свою власть. Каждый революционный рабочий и крестьянин, каждый честный гражданин считал своим священным долгом помогать органам ЧК. Таким образом, "щупальца Дзержинского" проникали во все щели, и не было такой силы, которая бы не способствовала борьбе революционного пролетариата, вооруженного мечом с девизом ВЧК.
Железная власть находилась в руках Дзержинского и всех чекистов. Потому-то Феликс Эдмундович и был так суров и требователен прежде всего и в первую голову к своим товарищам по ВЧК.
- Быть чекистом - есть величайший искус на добросовестность и честность, - неоднократно говорил он.
Маленькая девочка сидит на цоколе трибуны. В одной руке у нее красный флажок, в другой - надкушенное антоновское яблоко. Сизые щечки замурзаны, и глазенки широко смотрят вокруг на весь этот радостный, гремящий, четкий и грозный мир Октябрьского парада.
Девочка отражается в зеркале Мавзолея.
1934
ПРОЛЕТАРСКИЙ ПОЛКОВОДЕЦ
Передо мной на столе стоит медная гильза трехлинейного винтовочного патрона. Недавно ее нашли в лимане, на месте знаменитых перекопских боев. Пятнадцать лет пролежала она в крепком рассоле Сиваша.
Я беру в руку перекопскую гильзу. Она окислилась, позеленела. Пятнадцать лет назад она была наполнена порохом. Сейчас она набита солью. Она тяжела и устойчива. Бирюзовая накипь времени каменными слоями покрывает ее некогда блестящую поверхность.
Как она волнует, эта небольшая вещица, почти камень!
Я вижу мелкую сине-зеленую воду Сиваша. Я слышу каменное слово Перекоп. История вставила в свою обойму самые мужественные слова нашей неповторимой эпохи: Октябрь, большевик, Коминтерн, Кремль, "Аврора".
Перекоп принадлежит к числу этих слов.
Сказав "Перекоп", нельзя не сказать "Фрунзе".
С 7 на 8 ноября 1920 года командующий Южным фронтом М.В.Фрунзе провел в районе расположения Шестой армии, в бывшем имении Фальц-Фейна "Аскания-Нова". 5-го числа он отдал приказ по войскам Южного фронта ворваться в Крым и энергичным наступлением на юг овладеть всем полуостровом, уничтожив последнее убежище контрреволюции.
Утром 8 ноября Михаил Васильевич ждал командарма Шестой с докладом о положении дел на линии. Он встал рано и умылся ледяной водой.
Он несколько раз выходил на крыльцо, прислушиваясь, не слыхать ли канонады. Но вокруг все было тихо.
В жизни каждого человека бывают особенно значительные дни, полные ожидания и скрытого волнения, дни, когда с раннего утра все душевные силы собраны, уравновешены, как бы приготовлены для принятия важных событий, меняющих всю жизнь.
Именно таким днем был для Фрунзе день 8 ноября 1920 года.
Резервы подтянуты. Дивизии на линии. Приказ отдан.
Фрунзе подошел к окну. Термометр показывал десять градусов ниже нуля. Голые акации сада стояли, как нарисованные углем на серой бумаге озябшего до синевы утреннего неба. Телефонисты вели через сад провод.
Ровно в десять, с пунктуальной точностью офицера генерального штаба, приехал командарм-6. В сопровождении двух порученцев, в ладно пригнанной походной офицерской шинели, блестя ясными стеклами пенсне, неторопливым шагом он прошел под окном и вошел в сени. Фрунзе выпрямился и через левое плечо ловко повернулся к двери. В дверях навытяжку стоял Корк. Фрунзе не терпелось.
- Здравствуйте, Август Иванович, с добрым утром, пожалуйте.
Они крепко пожали друг другу руки. От Корка вкусно пахло солдатским сукном, ноябрьским крепким морозцем и скрипучей кожей амуниции.
- Товарищ командующий фронтом, - сказал Корк, сосредоточенно сдвигая свои колосистые пшеничные брови и взвешивая каждое слово, - выполнение поставленной вами задачи протекает успешно.
- Отлично, - сказал Фрунзе и подошел к столу, где были разложены карты и карандаши.
- Ударная группа Шестой армии в составе Пятнадцатой и Пятьдесят второй стрелковых дивизий ночью овладела Литовским полуостровом и развивает свой удар в юго-западном направлении, в тыл перекопско-армянской группе врангелевцев. Пятьдесят шестая дивизия ведет артиллерийскую подготовку для атаки Турецкого вала.
- Почему же не слышно пушек?
Корк напряженно порозовел.
- Сегодня утром, до девяти часов, в районе боевых действий Пятьдесят первой дивизии имелся густой туман, поэтому Пятьдесят первая дивизия запоздала с началом артиллерийской подготовки на два часа, то есть артподготовка началась вместо восьми в десять...
Фрунзе остановил Корка жестом. Он прислушался. В стекла мягко ударил очень отдаленный орудийный выстрел. Через минуту еще.
- Очень хорошо, - с удовлетворением заметил Михаил Васильевич и прошелся по комнате. - Сейчас мы позавтракаем как следует, а потом уже... Он потер руки, которые все еще не согрелись после умывания.
Они плотно позавтракали. Фальц-фейновский повар зажарил прекрасную курицу и соорудил замечательную глазунью. Чай пили крепкий, душистый. Предлагая гостю стакан, Фрунзе погладил себя по высоким каштановым, студенческим волосам, потрогал усы и бородку, и вдруг в его глазах блеснули веселые точечки.
- Кстати, о чае, - сказал он, заливаясь добродушным хохотком. - Никак не могу забыть. Курьезнейший случай. Еще в девятнадцатом году. В Самаре. Сиротинский рассказывал. Насчет какао. У меня там в штабе Четвертой армии один старый генерал работал. Не буду называть фамилию. И вот, знаете ли, какой у него разговор с Сиротинским произошел. Угощает этот самый генерал Сиротинского какао и показывает банку: "Это, говорит, какао Эйнем, я его еще в пятнадцатом году купил в лавке Гвардейского экономического общества. Осталось всего полкоробки. Вот допью это самое какао, и уж больше никогда в жизни его пить не придется". - "Почему это?" - "А как же? - говорит. - Ведь у большевиков-то какао никогда не будет. Откуда же большевики, вы то есть, какао достанете? Нет уж, я на какао больше не надеюсь". - "Позвольте, говорит мой Сиротинский, - почему же это у нас какао не будет? Откуда вы взяли? Обязательно будет. Вот увидите. Дайте только нам социализм построить". - "Разве что при социализме, - говорит наш генерал сумрачно. - И то, наверное, по кружке на человека!" Понимаете? Оказывается, какао у нас не будет!
Фрунзе весело засмеялся, откинулся на спинку стула и вдруг помрачнел.
- Этот же почтенный генерал как-то поведал мне свои сомнения. "Вы, большевики, говорит, вряд ли победите". - "Почему же?" - "Родины у вас нету. Не за что бороться. Те хоть за родину сражаются. А вы за что?"
Фрунзе задумался. Думал долго. И потом глаза его стали медленно-медленно наливаться ясным, совсем детским светом.
- Это у нас-то, у большевиков, нету родины? - негромко сказал он голосом, полным нежного и глубокого чувства. - Ну-с, а теперь... Сколько времени будет продолжаться артиллерийская подготовка?
- Четыре часа.
- В таком случае пока что пойдемте зверей посмотрим.
Они вышли. В ясном, звонком воздухе слышались далекие орудийные выстрелы, словно где-то катали белье. Они обошли почти все имение, наслаждаясь своеобразной прелестью этих таврических прерий. Мелкие коричневые листья акаций усыпали черную, чугунную землю. Лед на лужах ломался под каблуком, как оконное стекло.
Протопал копытцами табунок маленьких злых лошадок Пржевальского с оскаленными зубками и гривами, длинными, как женские волосы.
Проковылял на длинных, голенастых ногах обшарпанный, грязный страус, не зная, куда деваться от холода.
Зебра стояла, храня на своем белом туловище тень забора, бог знает в какие незапамятные времена упавшую на ее прародителей.
Высокомерный верблюд трещал сучьями, ломая заросли сухой акации и трогая жесткими зубами ее стручки.
Над походной кухней какого-то штаба поднимался дымок. Ветер вынимал его из трубы, как ватку, и сносил в сторону. Фрунзе остановился и долго смотрел, следя за его направлением.
- Ветер с запада, - наконец сказал он. - Очень хорошо. Везет.
Действительно, западный ветер был как нельзя более кстати. Он угонял массы воды на восток, благодаря чему в ряде мест через Сиваш образовались броды. Этими бродами и прошли на Литовский полуостров Пятнадцатая и Пятьдесят вторая дивизии. При перемене ветра вода могла подняться и отрезать дивизии, что было чрезвычайно опасно. Но ветер не менялся.
Фрунзе посмотрел на часы. Три. Пора ехать.
- К Блюхеру, - сказал он решительно.
Товарищи, работавшие с Фрунзе в подполье, хорошо знали решительный, даже азартный характер Михаила Васильевича. Он никогда не останавливался ни перед чем для достижения намеченной цели.
Был, например, такой случай.
Город Шуя. Выборы во II Государственную думу. Партийная типография провалена. Организация не имеет возможности выпустить прокламацию с призывом голосовать за большевиков. И вот Михаил Васильевич предлагает захватить силами дружины, которой он руководил, типографию некоего Лимонова и там отпечатать, что нужно. Предложение принято. Михаил Васильевич с большим увлечением и ловкостью провел это дело. Типографию захватили среди бела дня. Техника простая.
- Руки вверх!
И затем, после краткого объяснения, заставили набирать листовку.
Через некоторое время, ничего не подозревая, приезжает в типографию сам Лимонов, хозяин.
- Здравствуйте, Лимонов. Садитесь. Вот вам стул. Только без шума.
Наборщики набирают. А хозяин сидит как приклеенный. Боится пошевелиться. Проходит час, другой. Лимонов приехал на извозчике. Не успел расплатиться. Извозчик ждал, ждал, да и пришел в типографию за деньгами.
- Здравствуйте. Стоп. Возьмите стул.
Сидит извозчик час, сидит другой. А тем временем у извозчика ушла лошадь. Лошадь поймал городовой. Побежал городовой в типографию за извозчиком накостылять шею.
- А! Господин городовой! Здравствуйте. Возьмите стул. И позвольте вашу шашку и револьвер.
Шашку о колено - пополам, а револьвер пригодится для организации.
- И будьте любезны, сидите тихо!
На другой день город был засыпан прокламациями, и в думу прошел большевик.
Такова была мертвая хватка Михаила Васильевича, человека железной, большевистской, ленинской школы.
Смеркалось. Над Перекопским заливом вставал непроницаемый морозный туман. Туман надвигался фронтом, заходил с флангов, охватывал кольцом. В трех шагах ничего не было видно. Чем ближе к позициям, тем слышнее раздавалось упругое бумканье орудий и дробные крякающие разрывы.
Впереди и вправо в тумане блестели огневые вспышки орудийных залпов. Полузадушенные туманом, ходили зеркальные полосы врангелевских прожекторов, стараясь нащупать и открыть движение наших частей.
Я держу в руках перекопскую гильзу. Она покрыта слоистым, морозным туманом времени.
В тумане горит, бушует водянистый огонь - это врангелевские снаряды зажгли скирды соломы у ближнего хутора. Пожар делает туман розовым, прозрачным. Розовый отблеск играет на высокой барашковой шапке Михаила Васильевича Фрунзе. Врангелевские гранаты рвутся на дороге.
Тени красноармейцев, которые в тумане кажутся тенями великанов, идут, идут, идут мимо своего друга, товарища, командира, большевика Фрунзе...
1935
ЗАМЕТКА
- До вас можно?
- Милости просим, милости просим!
И в переднюю входит маленькая женщина в новом манто с высоким котиковым воротником. Ее голова по-бабьи, до бровей, закутана в шелковый вязаный платок. Она порывисто снимает манто. Глядя исподлобья в зеркало, она обеими руками поправляет узел на подбородке, раскладывает по плечам длинную и нарядную бахрому платка и одергивает малиновый вискозный джемпер. Он новенький, блестящий, еще не обносился. Затем она переходит в столовую, сразу же садится глубоко в угол дивана и, упрямо сжав небольшой крестьянский рот с жесткими, обветренными губами, долго сидит, не говоря ни слова, уставясь прямо перед собой в одну точку. Нежная краска глубокого внутреннего возбуждения лежит на ее небольшом, собранном лице с широким, круглым лбом. Видно, что она прилагает страшные усилия, чтобы скрыть возбуждение. Она сердится на себя за это возбуждение. Но ничего не может поделать.
Так в комнату внезапно входит Слава.
Чудесна судьба киевской крестьянки, комсомолки Марии Демченко.
Она сделала, по существу, очень простую и вместе с тем великую в этой простоте вещь: дала и сдержала свое ленинское, комсомольское слово.
Сейчас ее история известна всем.
В качестве одной из лучших ударниц района Мария Демченко была послана на II Всесоюзный съезд колхозников-ударников. Она приехала на съезд с цифрой 460.
Четыреста шестьдесят центнеров сахарной свеклы с гектара. Принимая во внимание, что в то время по Союзу в среднем с гектара собирали не свыше ста центнеров, показатель Марии Демченко был очень велик. Но до приезда на съезд она даже не подозревала, что поставила всесоюзный рекорд. Она думала, что держит лишь первенство района. Оказалось, что в ее руках первенство Союза. Ее выбрали в президиум.
- Сколько вы намерены дать свеклы в следующем году? - спросили ее.
Мария Демченко смущенно замялась.
- Пятьсот дадите?
Она ответила не сразу. Минут пять она размышляла, прикидывая в уме, выйдет или не выйдет. Наконец она решилась.
- Дам пятьсот, - сказала она сосредоточенно.
Она возвратилась со съезда в свой колхоз, принялась за дело и к следующей осени дала с гектара 523 центнера 70 килограммов отличнейшей свеклы. Вот и все.
Просто?
На первый взгляд - проще простого.
Но так ли все просто и легко было на самом деле?
Свекла взошла хорошо. Чудесные зеленые листочки блестели на ясном майском солнце. И вдруг - бац! - заморозки. Никогда их не бывает в это время года на Украине. А тут - как нарочно.
- И главное, представьте себе, еще мой участок оказался такой самый неудачный во всем колхозе, - бегло блеснув исподлобья глазами, зачастила Мария Демченко своим бойким, но мягким киевским говорком. - Он у нас так и называется "на гадючках". Такая низина. Там, наверное, колысь гадюки водились. И сейчас же, рядом, довольно высокий откос, а на откосе сосновый лес. Ну, вы знаете, по-пид лесом обыкновенно самый мороз, самое замерзает. Прямо-таки как нарочно. Ни у кого вокруг буряки не замерзают, а у меня мерзнут и мерзнут. Мы все, знаете, прямо-таки чуть с ума не сошли. Мы - это я и еще трое дивчат. Мое звено. Мерзнут буряки и мерзнут. Ну что ты скажешь!
Мария Демченко гневно покраснела при одном воспоминании об этом небывалом майском морозе, злобно сорвала с головы платок и стала им обмахиваться. Ее глаза заблестели.
- Вы знаете, я просто-таки не знала, что делать! Дала слово партии - и вдруг такой скандал! Ну, скажите мне за-ради бога, могла я, когда давала это слово, ожидать такого скаженного мороза? Вы знаете, я чуть было от сраму не утопилась в речке. Ну, все-таки в конце концов решила: будь что будет, как-нибудь надо спасать бурячки. Я даже не знаю, как мне это в голову пришло - спасать бурячки дымом! Мы с дивчатами стали вокруг плантации солому палить. День и ночь жгли. На шаг от буряков не отходили.
- Ну и что же, спасли?
- Сорок процентов пропало. Шестьдесят уцелело. Я эти сорок процентов потом досеяла. Ну, главное, у меня такое несчастье - мороз буряки побил, урожай гибнет, а уже вокруг этого дела всякие злыдни, недобитые кулаки, начинают по базарам свою агитацию разводить. У нас в колхозе есть еще одна Демченко, только не Мария, а Федора. Моя однофамилица. Тоже звеньевая. Ее плантацию мороз совершенно не тронул. Вообще ни одна плантация, кроме моей, от мороза не пострадала. Так вы можете себе представить, какие гадости стали по базарам распускать? Будто бы уже все равно, поскольку у нас одинаковые фамилии, колхоз решил меня на ее плантацию передвинуть, а ее на мою, чтобы скандал замазать. Ну, не плюнуть в глаза таким гадам? Но я, знаете, хоть в душе у меня кипело, только нервно посмеивалась и сказала той Федоре Демченко, моей однофамилице:
"Эх ты, дурочка, - сказала я, - что ты веришь этим гадам? Я все равно из своей померзшей плантации пятьсот центнеров выжму, а ты из своей, которая не померзла, ровно ничего не сделаешь, если не будешь добиваться".
Так и вышло, как я сказала.
Мария Демченко оборвала свой рассказ, вскочила и прошлась по комнате, с хрустом кусая яблоко.
Мы вышли на балкон. Отсюда открывался чудесный вид на Кремль. Мария Демченко с жадным любопытством рассматривала новые звезды, горящие золотым пламенем на старых кремлевских башнях, прозрачные флаги над ЦИК, громадное, многоэтажное здание Совнаркома, кирпичную куполообразную крышу сцены Художественного театра.
Свежий ветер трепал ее по-мальчишески стриженные волосы, вырывал из-под гребенки. Из-под джемпера выглядывал белоснежный воротничок мужской рубашки с новеньким галстуком. Среди зеленых ящиков балкона, в которых доцветали астры и качались под тяжестью матовых капель росы круглые листья настурций, она долго стояла, ярко освещенная холодным ноябрьским солнцем, и все не могла налюбоваться на Москву.
Во время оживленного разговора на посторонние темы она вдруг вспомнила опять свои бурячки:
- Ну, вы знаете, до чего ж мне не везло в этом году, трудно себе представить! Все лето пололи, мотыжили, шаровали... шаровали, пололи, мотыжили... ну, ни одной травинки посторонней не допускали на плантации. А тут, как назло, начали ко мне ездить со всего Союза люди. Каждый день по пять, по шесть человек приезжают. Корреспонденты, фотографы, писатели, художники, инструктора из района, из области, из центра... Мне работать надо, а они за мной ходят, и ходят, и ходят. А ну их всех! Совсем заморочили голову. Пристают и пристают: "Смотри же, Мария, не подкачай! Смотри же, Мария, сдержи слово!" Тот снимает меня аппаратом, тот рисует с меня портрет, тот с меня роман пишет. И ходят за мной, и ходят... Я думала, что они мне все буряки потопчут. Я даже такую надпись на плантации у себя поставила: "Строго воспрещается ходить по бурякам посторонним лицам". А одна какая-то приехала с целой экскурсией. Пришла прямо на плантацию - и сразу самый большой буряк цап - и вытащила. Ну, знаете, тут я уже не выдержала. Я на нее накричала как следует. А она мне говорит: я, говорит, такая, я, говорит, сякая, я, говорит, этот буряк вытащила с научной целью. А я ей говорю: "Гражданка, это вы бросьте! Кто бы вы ни были, хоть сам Калинин, вы не имеете права мои буряки цапать. Вы за свое дело отвечаете, а я за свои буряки буду отвечать перед партией. Извините!" Присылали мне разные глупые письма, сватались даже, руку и сердце предлагали. А какая-то одна дура Евангелие прислала с подчеркнутыми местами. Это значит - вроде как тебя бог за это все покарает! Да, одним словом, была жара порядочная. В августе опять новое дело - засуха. Как нарочно. Ну ни одного дождя! А без дождя все пропадет. Ну, вы знаете, хоть бы для смеху был дождь... Вижу - опять пропадает моя плантация. Я дала слово перед всей страной, а природа, как нарочно, поперек меня становится: то мороз, то солнце! Тьфу! Пришлось поливать. А до речки километра два. Ну, тут я мобилизовала чисто все на свете - и бочки, и ведра, и макитры.
Надо правду сказать: моя подружка и соперница Мария Гнатенко дюже нам подсобила. Она со своим звеном поливала и мою плантацию. Ну, конечно, не даром. У нас с ней был полный хозрасчет: "так на так". Я, со своей стороны, сильно помогала ей бороться на ее участке с мотыльком. У меня есть свой способ - ночью палить костры. Мотылек идет на огонь, ну и, конечно, сгорает. Через этот способ сколько неприятностей было, вы себе представить не можете! Говорили: "Ты только всех мотыльков временно отпугнешь, все равно они в огонь не пойдут, а потом обратно налетят, а буряки можешь спалить". Но я была настойчивая. Развела костры и спалила всех мотыльков, а буряки совершенно не пострадали.
- Почему же вы решили жечь мотыльков на кострах?
- Та як же... Колысь я ехала ночью на райкомовском "фордике" и заметила, что мотыльки цельной тучей летят на фонари, ну, я тут сейчас же и сообразила это использовать...
По этому поводу я вспомнил, как на Магнитке в 1931 году изощрялись ребята-бетонщики в изобретении всяких новшеств, облегчавших и ускорявших процесс кладки.
Услышав слово "Магнитка", Мария Демченко вдруг светло и взволнованно улыбнулась.
- Так вы ж разве были на Магнитке?
- Был.
- В каком году?
- В тридцать первом.
- Так я ж тогда там была! Бетонщицей работала!
- На каком участке?
- На шестом.
- И я на шестом сидел.
- Что вы скажете!
Знаменитый шестой участок. Знаменитое состязание с Харьковом. Так вот оно что! Вот откуда у Марии Демченко эта изобретательность, этот наблюдательный, хозяйственный глаз, эта трудовая дисциплина!
Она прошла хорошую пролетарскую, комсомольскую школу, эта упорная, настойчивая, целеустремленная украинская девушка!
Она заканчивает свой рассказ:
- Ну, когда началась копка, никто, конечно, почти не спал. Семнадцать дней безвыходно жили в таборе. Копали ночью, при кострах. Ложились в три часа ночи, вставали чуть свет. Мама носила мне лепешки. Я, знаете, очень люблю наши лепешки, на сале. В пять часов вечера выкопали последний буряк. А уж вокруг, вы себе не представляете, что делается! Со всех сторон идут, едут, бегут. Прямо толпы народа! Две киноэкспедиции аппараты крутят. В восемь часов последняя пятитонка с моими буряками уехала на сахарный завод. Мы все ждем. Там, на заводе, важат мои буряки. И еще неизвестно, сколько их там наважат. Дотянут до пятисот или же не дотянут? Представьте, как я нервничаю! И вот через час вдруг звонят с завода: уже есть пятьсот, а то, что еще осталось, подсчитывают. А в это время откуда ни возьмись прямо в таборе появились столы, лампы, вино, пиво, жареные куры, сало, лепешки, свинина - все на свете и топор, прямо-таки пир горой. Оркестр, конечно, с сахарного завода. Танцы.
И Давид Бурда, мой бригадир, поднял тогда за меня первый тост.
Он сказал:
"Поднимаю этот тост за Марию Демченко, что она твердо сдержала комсомольское слово. Ура!"
Ну, что было дальше - нельзя описать!
Тут вдруг прилетает аэроплан с сотрудниками киевских "Вистей" и садится на наш аэродром. У нас уже знают: если кто-нибудь летит, то зажигай на аэродроме костры, потому что все равно к нам!..
Я танцевала всю ночь, хотя за эти семнадцать дней я устала ужасно. И всю ночь я черпала кружкой вино прямо из ведра и подносила по очереди всем своим подружкам, и друзьям, и гостям, и музыкантам, и всем, кто только ни был на том нашем пире. Жалко, вас не было, вот бы погуляли! А потом меня посадили в машину - и в Москву. Надо же человеку отдохнуть. Я думала, в вагоне отдохну. Но не получилось. Там ехал один художник. Он меня как увидел, так сейчас и стал рисовать. И рисовал, представьте себе, до самой Москвы. А в Москве - обратно...
И Мария Демченко улыбнулась своей сердитой, милой улыбкой, показав мелкие, тесные зубы, из которых один был золотой.
1936
ПЕРВЫЙ ЧЕКИСТ
Худощавый человек в ножных кандалах и арестантской бескозырке стоит, опершись на лопату, и смотрит вперед.
Таким и вылепил Дзержинского неизвестный скульптор-любитель.
Имеется много портретов и бюстов Феликса Эдмундовича. Его изображали профессионалы и любители. Есть работы, сделанные с натуры или по памяти. Но есть работы, созданные руками людей, никогда в жизни не видевших Дзержинского.
И вот что замечательно. Во всех этих изображениях, по свидетельству близких Дзержинского, он, как правило, удивительно похож. Очевидно, не только во внешности Феликса Эдмундовича, но также во всей его внутренней, моральной структуре было нечто незабываемое, неотразимое, нечто настолько типичное и обобщенное, что не требовало от мастера особой гениальности, чтобы воплотить в красках или глине образ замечательного человека.
Можно одним словом охарактеризовать кипучую жизнь Дзержинского: горение. Это горение состояло из бешеной ненависти к злу и страстной, самозабвенной любви к добру и правде.
Еще в раннем детстве, играя со сверстниками, маленький Феликс "дал клятву ненавидеть зло". И он свято исполнял свою детскую клятву. До последнего вздоха он боролся со злом с неслыханной страстью и силой, сделавшей его имя легендарным.
Не было случая, чтобы он отступил в этой борьбе.
Вплоть до 1917 года вся биография Дзержинского представляет собой нескончаемую цепь арестов, ссылок, побегов, каторг, тюрем...
Его мучили, избивали, заковывали в кандалы, гоняли по этапам, - а он не только не терял своей веры и внутренней силы, но, наоборот, с каждым годом, с каждым новым этапом, с каждой новой тюремной камерой его вера становилась все тверже, его воля к победе делалась все непреклоннее, его нравственная сила неудержимо росла.
Человек неукротимой энергии и немедленного действия, Феликс Эдмундович оставался верен себе в любой, даже в самой ужасающей, обстановке.
Слово "Дзержинский" приводило врагов в ужас. Оно стало легендой. Для недобитой русской буржуазии, для бандитов и белогвардейцев, для иностранных контрразведок Дзержинский казался существом вездесущим, всезнающим, неумолимым, как рок, почти мистическим.
А между тем в начале своей деятельности Всероссийская Чрезвычайная Комиссия насчитывала едва ли сорок сотрудников, к моменту же переезда ее из Петрограда в Москву - не более ста двадцати.
В чем же заключается секрет ее неслыханной силы, четкости, быстроты, оперативности?
Секрет этот заключается в том, что Дзержинский сделал ЧК подлинном и буквальном смысле этого слова орудием в руках пролетариата, защищающего свою власть. Каждый революционный рабочий и крестьянин, каждый честный гражданин считал своим священным долгом помогать органам ЧК. Таким образом, "щупальца Дзержинского" проникали во все щели, и не было такой силы, которая бы не способствовала борьбе революционного пролетариата, вооруженного мечом с девизом ВЧК.
Железная власть находилась в руках Дзержинского и всех чекистов. Потому-то Феликс Эдмундович и был так суров и требователен прежде всего и в первую голову к своим товарищам по ВЧК.
- Быть чекистом - есть величайший искус на добросовестность и честность, - неоднократно говорил он.