Мы издали огибали мираж, постепенно и крайне осторожно приближаясь к нему с фланга.
   Иногда он, этот мираж, действительно пропадал, как бы рассыпался, но вскоре опять возникал с увеличенной ясностью.
   Справа и слева открылся покрытый островами Днепр. Поезд взошел на мост. Железный шум ударил в гранитные берега. Броневое эхо встало во всю головокружительную высоту - от шибкой воды до переплетов моста, замелькавших, как рубашка тасуемых карт.
   В левых окнах вагона, уже ничем не скрытая от глаз, от начала до конца развернулась поперек реки панорама строительства. Река была перегорожена, завалена, засыпана, заделана, замурована. Дерево, камень, земля, железо, цемент, наваленные и наложенные в кажущемся беспорядке между берегами, представляли черновой набросок гигантской плотины, над которой местами подымались белые султаны ползающих паровиков.
   Впрочем, одна часть сооружения представлялась совершенно сделанной: это было семь узких пролетов высокой и светлой плотины, выведенной из левого берега до четверти реки.
   Издали оба берега, насколько хватало зрения, казалось, кишели муравьиной жизнью и были засыпаны щепками.
   Мелькнуло множество кранов, вагонов, зданий. Но всех подробностей невозможно было рассмотреть. Мост кончился. Правый берег закрыл картину.
   Осталось только впечатление большого и необычного.
   До того необычного для земледельческой России, что один из нас сказал, вцепившись руками в оконную раму:
   - Н-да! Действительно... Вот тебе и Миргород! Вот тебе и вечера на хуторе близ Диканьки! Америка! Детройт!
   Слово было найдено. Детройт! Индустриальный пейзаж. Так вот как она будет выглядеть, наша "избяная, кондовая, толстозадая", когда через несколько пятилеток покроется сетью таких "детройтов"!
   Мы подъезжали к станции. Рабочие бараки, чистенькие, новые, с белыми односкатными крышами, на которых - лозунги о пятилетке, индустриализации, трудовой дисциплине.
   На площадке молодежь в майках играла в футбол. Луга вокруг были покрыты бурьяном, распустившимся желтым цветом. Над лугами мерцали бабочки-капустницы.
   Поезд остановился. Из открытых окон маленькой станции - дикого домика слышались разнотонные звонки служебных телефонов и провинциально громкие голоса, настойчиво вызывающие телефонную барышню. Но в общем, вокруг было тихо, солнечно и безлюдно.
   Автомобиль понес нас по дороге, мимо совсем молоденьких палисадов и бараков, которых оказалось гораздо больше, чем мы предполагали. Целый поселок. Но это были только самые отдаленные подступы к главному. Затем пронеслись склады продовольствия. Своими низкими крышами, обложенными дерном, своим уединением, будками сторожей и проволокой, окружавшей их, они напоминали пороховые погреба на лугу между военным городком и стрельбищным полем.
   У пожарной части, мелькнувшей открытыми своими воротами и широкими окнами выставочного павильона нового стиля, стояли безукоризненно красные пожарные машины.
   Широко и свободно разбитые всюду, где только можно, зеленые насаждения крутились, поворачиваясь радиусами аллей, и в шашечном порядке переставляли вокруг автомобиля молоденькие свои деревца. Как видно, здесь всюду происходила упорная, плановая борьба с пылью и песком. Деревья пересаживали десятками тысяч, некоторые старые деревья привозили на грузовиках вместе с почвой.
   Мы свернули на шоссе и полетели мимо строящихся и уже выстроенных зданий, мимо штабелей кирпича, фундаментов, сваленных в кучи железных труб и батарей паро-водяного отопления.
   Мы увидели очаровательный поселок красных аргентинских коттеджей с высокими, остроконечными крышами, с цветами в палисадниках, велосипедами у калиток, теннисом.
   Тут жили иностранные инженеры. Они не хотели к нам ехать. Они боялись. Они требовали комфорта и уюта. Им предложили высказать свои пожелания и вкусы. Они остановились на уюте аргентинских коттеджей. Со сказочной быстротой в запорожской степи возник аргентинский поселок. Иностранцы развели руками.
   Дома стали гуще и крупнее. Движение на шоссе - энергичнее. Мы приближались к центру города. Мелькнула внушительная фабрика-кухня - серое здание в стиле Корбюзье - стекло и железобетон, - и, круто повернув, машина остановилась возле трехэтажного дома "трестовского типа", с небольшой черной стеклянной дощечкой у входа: "Днепрострой".
   По лестницам бегали работники управления. На стенах висели профсоюзные анонсы. Из открытых дверей слышалось щелканье ундервудов. Учреждение жило типичной будничной учрежденческой жизнью.
   И из открытого окна кабинета главного инженера, кабинета, обставленного мощной, комфортабельной кожаной мебелью, выклеенного по стенам чертежами и планами (белое по синему), с полотенцем, висящим возле фаянсового умывальника, с газетами и отчетами, наваленными на столе, просторном, как теннисная площадка, - из открытого окна этого кабинета мы увидели молодой пыльный бульвар и за ним, совсем близко, могущественный хаос стройки, громоздящийся между двумя берегами совершенно подавленной реки.
   Грохот, визг, шип, свист, скрежет наполняли всю ширину квадратного окна.
   Два дощатых щита стояли над деревьями против дома - две громадные артиллерийские мишени, испещренные статистическими столбиками и цифрами. На одной доске было написано "правый берег", на другой - "левый берег".
   Это были показатели соревнования двух берегов по бетонированию в кубометрах за май месяц, и, как явствовало из ежедневного графика, левый берег систематически отставал.
   Сначала мы не успели рассмотреть деталей. Их подавило общее. Теперь детали глушили общее. Внимание было разбито вдребезги. Каждый миг его привлекали к себе тысячи мелочей. Мы сошли вниз.
   Пологий берег, пыльный и горячий, сплошь заваленный строительным мусором, щепками, шпалами, гвоздями, бревнами, досками, рельсами, бочками, трубами, проводящими сжатый воздух, содрогался под тяжестью американских паровиков и механических железных площадок, бегущих во всех направлениях по наметанным на живую нитку подвижным путям. То и дело приходилось, услышав их короткий крик, шарахаться в сторону и, прижавшись к деревянным перилам, пропускать мимо себя облитые маслянистым кипятком туши, норовящие нас задеть стальным локтем или толкнуть литой тарелкой буфера.
   В тени наскоро сколоченных бараков, заклеенных лозунгами и приказами, стояли баки с кипяченой водой.
   Длинная шеренга автоматических, самоопрокидывающихся в любую сторону американских площадок, ожидающих своей очереди, стояла перед входом в гигантское, серое, деревянное, сараеподобное здание, принятое нами издали за элеватор.
   Площадки были нагружены глыбами гранита. Оглушительный гул сотрясал изнутри стены. Земля ходила под ногами.
   Каменная пыль, мелкая как мука, тонким туманом стояла вокруг здания, напоминавшего паровую мельницу.
   Это, впрочем, и была мельница, только мельница, превращавшая глыбы гранита в щебень, - камнедробилка.
   Мимо часового мы вошли внутрь. Визг и грохот стоял адский. Не слышно было собственного голоса.
   Шаткая, деревянная, очень узкая лестница вела вниз, в прохладный подвал, вырубленный в скале.
   Там стояла простая по форме, но непомерно большая по масштабу машина.
   Представьте себе электрическую кофейную мельницу, такую самую, какие бывают в магазинах Чаеуправления, с двумя маховичками по бокам, но только увеличенную в несколько тысяч раз.
   Чудовищные маховики с удивительной легкостью и эластичностью, с ног до головы обдавая большим ветром, кружились среди смятенного воздуха.
   Циклопические приводные ремни с шелковым, порхающим шелестом улетали по диагонали так далеко вверх, что в конце перспективы - на тошнотворной высоте, на шкивах - казались уже не шире тесемки, в то время как вблизи, на маховике, шириной превосходили человека.
   Автоматическая площадка опрокидывалась над пастью мельницы.
   Куски днепровского гранита, каждый объемом с добрую четверть средней московской комнаты, нехотя ползли вниз, задерживались на краю, содрогались и, неуклюже переворачиваясь дикими своими гранями, вдруг ссыпались, как рафинад из кулька в сахарницу, в разинутую зубастую пасть прожорливой машины. Она медленно поглощала их, в строгом порядке хватая стальными челюстями, и со скрежетом размалывала.
   Только каменная мука подымалась над кратером, заставляя чихать.
   Равнодушный малый с засученными рукавами и в фартуке меланхолично кропил из шланга каменную мешанину, из которой редким золотым дождем сыпались искры, как с точильного камня.
   Кроме этого меланхолического малого со шлангом и часового в дверях, никого больше не было видно вокруг. Гудели динамо, вырабатывая ток высокого напряжения.
   Выйдя из камнедробилки, мы увидели с другой ее стороны три окошечка, из которых по желобам сыпался размолотый гранит трех сортов в площадки, равнодушно ожидающие своей очереди.
   Карабкаясь по валким лестничкам и трапам, ежеминутно наклоняя голову и увертываясь от пролетающих внизу железных ящиков с бетоном, мы наконец взобрались на самую высшую точку строящейся плотины, примерно на середину Днепра.
   Отсюда Днепр, весь обложенный решетчатыми деревянными рамами, напоминал древнюю Трою, осажденную современным человеком. Железные катапульты паровых кранов размахивали перед ней болтающимися на цепях тоннами камня и бетона.
   Я увидел площадку, груженную этими гранитными снарядами. Каждая глыба весила несколько тонн. В гранит было вделано железное ушко. Поднятая за ушко краном, скала болталась над нами в небе, как сережка.
   Глядя сверху вниз, мы испытывали головокружение. По обнаженному каменному дну Днепра ходили люди. Каждый сверху казался не больше обойного гвоздика.
   Сочетание чудовищных архитектурных масштабов с человеческим ростом вызывало в воображении Гулливера, связанного лилипутами. Скрученный по рукам и ногам, с серыми волосами, привязанными к кольям, обставленный лестничками, по которым бегали крошечные победители, Днепр корчился, как Гулливер, тяжело дыша и бесплодно напрягая мускулы.
   Архитектурные масштабы были так грандиозны, что те две с половиной тысячи рабочих, которые в данный момент работали на плотине, производили впечатление двух или трех десятков. Вообще людей почти нигде не было видно. Все строительство было механизировано.
   Мы перешли с правого берега на левый. Взятый за горло человеком, Днепр бушевал и рвался через семь пролетов законченной части плотины. Он бурлил, плевался, протестовал, но ничего не помогало.
   Никто на него не обращал внимания. Старик рыбак закидывал в мутную кипень свой бредень, и босой милиционер с фуражкой на затылке равнодушно шел через понтонный мост, неся на бечевке вязку красноперых лещей.
   На левом берегу в скалах вырубали прямолинейный коридор шлюза. Гремели пневматические сверла, работающие сжатым воздухом.
   Рабочий в парусине и очках, как зубной врач, стоял, напирая на рукоятку инструмента, похожего на стержень бормашины. Инструмент дрожал и подскакивал, сверля, как зуб, гремучий гранит породы. В высверленное дупло заложат патрон, прозвенит сигнальный колокол, люди шарахнутся в сторону, и циклопический осколок отскочит от массива.
   Вечером мы снова поехали из Запорожья на Днепрострой. Автомобиль промчался по бывшей Соборной, ныне улице Энгельса, той самой, по которой некогда метался я в пыльном дивизионном экипаже, ища снаряжения для батареи. На улице было полно гуляющего народа. В будках горели разноцветные сиропы. Все это напоминало южный итальянский городок.
   Мы вырвались на шоссе. Я узнал беленький домик школы, где стояла батарея. Деревья вокруг него сильно разрослись и возмужали. Очень чистая заря лежала перед нами розовой полосой. Светлые электрические созвездия висели в заре, множась и ярчая по мере нашего приближения. Вскоре весь горизонт сверкал электричеством, как бледная золотая россыпь. Мы въехали на мост.
   - Вы едете на два метра под водой, - с улыбкой заметил инженер.
   - Как это?
   - Очень просто. Когда мы выстроим и закроем плотину, уровень Днепра подымется до этих пор.
   - Это чудовищно... Невероятно! Мистика какая-то!
   Проезжая по Кичкасу, мы видели каменные домики, освещенные парикмахерские, кооперативы. На автобусной остановке сидел на лавочке народ. Баба торговала кабачковыми семечками и леденцами. Все было тихо и мирно.
   - Здесь вы тоже едете под водой, - с упрямой улыбкой заметил инженер. Торопитесь рассматривать Кичкас: через год здесь будет дно.
   - Как! А дома? А деревья?
   - Дома куплены на снос, - это Днепрострою обошлось в семь миллионов, а деревья мы выкопаем и пересадим повыше.
   - Чудовищно!.. Невероятно! Мистика!
   - Но факт!
   Заря погасла. Днепрострой сверкал грудами звезд, сведенных революцией с неба на землю.
   1930
   РИТМЫ СТРОЯЩЕГОСЯ СОЦИАЛИЗМА
   (Из записной книжки)
   ...Ночь была необычайно черна. Мир вокруг меня казался сделанным из одного куска угля. Огни Сталинградского тракторного возникли сразу. Насквозь высверленные в непроницаемой среде земли и воздуха, они блистали точками ювелирной иллюминации.
   Корпуса рабочего поселка энергично графили ночь арифметической сеткой белых окон.
   Деревянная триумфальная арка, под которой нынешним летом прошел первый трактор, выпущенный заводом, казалась нарисованной мелом.
   Фосфорический чертеж заводоуправления, сияющий витринами аквариума, проплыл мимо великолепным своим фасадом.
   Ворота отворились.
   И тут начались цехи. Длинные, низкие и легкие, они поражали зрение необычайной гармонией пропорций. Два враждебных друг другу материала стекло и железо, примиренные формулой целесообразности, создали в своем сочетании мужественную и вместе с тем изящную конструкцию, образец современной заводской архитектуры.
   Инструментальный, ремонтно-механический, механическо-сборочный, кузнечный, литейный, термический - все эти цехи, полные электрического света, стояли, умно и расчетливо распланированные, друг подле друга, соединенные бетонными дорожками и разделенные клумбами.
   Придет время, когда плющ и дикий виноград обовьют цехи, тогда зеленое солнце будет наполнять их гигантскую кубатуру веселым лесным светом. Работать будет приятно, как в роще.
   - Берегись!
   Мы едва успели отскочить к стене. Мимо нас мягко проехала автоматическая тележка. Штук десять листовой стали, подцепленные к ней сзади, прогромыхали по бетону. На площадке тележки стояла девушка в красном платке. Улыбаясь сплошными, молодыми зубами, она правила своим автокаром, едва прикасаясь пальцами к рычагам управления. На ней были аккуратное шерстяное платье, туфли и белые носки с голубенькой каемкой.
   Я улыбнулся. Это было так не похоже на то, что я видел часа два тому назад, сидя на лавочке на приволжском бульваре.
   Я не слишком люблю так называемую "красоту русской природы". Волга не вызывает во мне никаких особых восторгов. Большая, плоская и в достаточной мере скучная река. Уже на пристани и на плотах зажигали огни. Четко тараторила моторка. Внизу были видны крыши и ворота пароходства. Вдруг раздалось хоровое пение. Скорее даже не пение, а нечто смутно напоминающее пение. Какой-то уныло-залихватский речитатив, удивительно однообразный и бедный мелодией. Такой мотив мог создать, например, малоталантливый киргиз на третий или четвертый день вынужденного путешествия верхом по абсолютно голой степи. Высокие тенора пели в унисон:
   Эх, та-та!
   Ох, ти-ти!
   Ух, та-та!
   Их, ти-ти!
   Я посмотрел вниз. Однако внизу было пусто. Только на пристани виднелись фигуры пассажиров.
   Я так и решил, что это развлекались в ожидании теплохода советские служащие, проводящие свой очередной отпуск в путешествии вниз по матушке по Волге. Однако песня становилась все громче и громче. Через двадцать минут в открытых воротах товарной пристани появилась одна ситцевая спина, за ней другая, потом третья - спин двадцать пять или тридцать. Это были грузчики. Они тащили на цепи средней величины кусок листового железа. Таща его, они подбадривали себя ритмическими восклицаниями: "Эх, та-та, ох, ти-ти, ух, та-та, их, ти-ти..." Прямо картина Репина "Бурлаки", да и только! Вытащив на мостовую свой груз, "бурлаки" сбросили с плеч лямку, постояли минут двадцать, поплевали в ладони и принялись вновь тащить свой кусок железа, издавая уныло-ритмичные вопли.
   Таким образом, на протяжении каких-нибудь трех часов я стал зрителем двух картин человеческого труда. Я прикоснулся к цепи, один конец которой уходит далеко вниз, в темное и страшное прошлое, а другой ведет в будущее, в то будущее, где цехи будут строиться в рощах и веселая комсомолка одним движением руки будет передвигать с места на место дома.
   Я понял, как трудно будет нам преодолеть старые, рабские ритмы работы и как радостно и плодотворно будет это преодоление.
   Мы бегло осмотрели цехи.
   В литейном видели автоматическую формовку. Чистеньким формовочным станком управляла чистенькая, худенькая девушка. Ее движения были точны, целесообразны, ритмичны. Даже голубой формовочный песок в идеально чистом ящике никак не напоминал грязного, вонючего песка кустарной формовки. Машина облагородила труд, дала ему ясность, чистоту, быстроту, освободила человека от изнурительного напряжения, заставила человека подтянуться, выпрямиться, научила управлять, а не быть управляемым работой.
   То же и в прочих цехах. Сталинградский тракторный полностью механизирован. Производство идет потоком.
   В механическо-сборочном цехе стоит около тысячи новеньких станков, все - последнее слово техники. Сборка трактора происходит на движущейся ленте конвейера. Конвейер движется беспрерывно. Его беспрерывное движение организует стоящего у конвейера человека. Перебоев в производстве не может быть. Промедление одного влечет за собой промедление остальных. Конвейер наглядно показал непреложность того, что один за всех и все за одного. Быстрота и ритм конвейера сборочно-механического цеха определяют ритм и быстроту конвейера в литейном. Быстрота и ритм литейного требуют соответствующей быстроты и ритма подвозки и добычи угля. Ритм Сталинградского тракторного выходит за пределы одного города и начинает влиять на темпы всей связанной с ним промышленности.
   Еще десять - пятнадцать таких заводов, еще десять - пятнадцать таких неуклонно движущихся кругов - и весь наш Союз начнет жить в новом, неудержимом, прогрессивно возрастающем темпе.
   1931
   ЭКСПРЕСС
   По длинному коридору спального вагона идет молодой человек в темно-синем комбинезоне. Он идет против движения экспресса. Его сильно мотает. В подошвы бьет линолеум. Молодого человека подбрасывает. Он хватается за окна, за двери. Он улыбается. У него широкое, простое лицо. Вокруг шеи обмотано розовое мохнатое полотенце. Он идет умываться.
   Это - герой.
   Навстречу ему несется взволнованный мир облаков и деревьев.
   На крышах полустанков сидят ребятишки. Они машут руками. Под деревьями, по колено в некошеной траве, полной лютиков и незабудок, стоят в развевающихся юбках девушки. Они бросают в окна поезда охапки цветов. Движение экспресса срывает их и уносит из глаз.
   Под железнодорожным мостом остановился трамвай. Он пуст. Пассажиры стоят наверху и смотрят в окна поезда. Фотолюбитель наводит свой дешевый аппарат.
   Волнистая линия красноармейских голов подымается и опускается на протяжении трех минут, то есть в течение трех километров.
   Длинное "ура" тянется во всю длину экспресса.
   Внезапно в окно вагона с силой бьет такт оркестра, вырванный из марша наподобие ромашки, вырванной из огромного букета полевых цветов, качающегося на столике тесного купе.
   Едут в ночи.
   Ночью на станциях, при свете факелов, к поезду выходят толпы людей. Они несут цветы, торты, молоко, мед, модели машин...
   Днем на станциях, при свете солнца, к поезду выходят толпы людей. Они несут цветы, хлеб, сало, рыбу, лозунги, сделанные на листах фанеры хитрой мозаикой огурцов и редиски, чудовищные коллекции минералов.
   Все, чем богаты области Советского Союза от Владивостока до Москвы, все, чем могут гордиться рабочие, колхозники и пионеры, красноармейцы, поэты, артисты, железнодорожники, охотники, кустари, - всем этим переполнен легендарный экспресс челюскинцев. В вагон-ресторане на столах качаются шоколадные пароходы, жареные свиньи на противнях, крынки меда, горы калачей, конфет. В ведрах бьется живая стерлядь Оби - подарок новосибирцев.
   В коридоре международного на полу стоит модель гигантского строгального станка Уралмаша - гордость его механического цеха.
   На столике кипа местных газет, и в них стихи, стихи, стихи - огромный дар провинциальных поэтов. Под потолком качается модель самолета. В тамбур втаскивают ящики яблок. Бойкая частушка бродячих актеров, сунувших задорные лица в прорезь лубка, изображающего летящий аэроплан, несется вдогонку экспрессу с крыши станции.
   Роскошная корзина алых и белых пионов, корзина, которой позавидовала бы оперная певица, качается на скамеечке против купе героев.
   Маленькая, аккуратная книжечка - расписание следования челюскинского экспресса в пределах Пермской дороги.
   Виражи, бреющие полеты и мертвые петли, школа высшего пилотажа, - дар летчиков, сопровождающих своих кровных братьев по родине и ремеслу.
   ...Крошечная девочка в зеленой фуфаечке, которую осторожно держит в толстых руках большой, добродушный, простоволосый человек перед десятком кино- и фотоаппаратов на ступеньках вагона.
   Это легендарная девятимесячная девочка Карина, родившаяся на борту "Челюскина", в Карском море, жившая в мешке на дрейфующей льдине и вывезенная с этой льдины на самолете героя.
   Ребенок, которому принадлежит будущее, - весь этот прекрасный, замечательный, неописуемый мир.
   ...Первые эскадрильи, высланные навстречу героям их матерью - Москвой.
   И, наконец, Москва!
   1934
   В ЗЕРКАЛЕ МАВЗОЛЕЯ
   На Мавзолее написано: "Ленин".
   Мир отражается в зеркале Мавзолея.
   Ежегодно в ноябре холодным и туманным утром на белокаменных трибунах Красной площади сходятся люди.
   Черные лабрадоровые и розовые гранитные плиты безукоризненно отшлифованной облицовки отражают великолепную художественную картину встречи друзей, старых боевых товарищей, братьев...
   Высокая честь - быть в этот день отраженным в ступенчатых стенах Мавзолея.
   Товарищи узнают друг друга в толпе и обмениваются короткими рукопожатиями. Живые приветствуют живых.
   Мертвые замурованы в белую Кремлевскую стену или лежат тут же, в могилах. Они молчат, но их имена говорят на каменном языке славы.
   "Фрунзе, Дзержинский..."
   Это не имена мертвых. Это лозунги вечно живого, бессмертного дела.
   Золотая стрелка часов на Спасской башне подходит к десяти.
   Войска неподвижны.
   Штатский человек с узенькой седой бородой, в шляпе, с палочкой идет к Мавзолею.
   Это всесоюзный староста Калинин.
   Он отражается в Мавзолее.
   Боевые товарищи приветствуют своих вождей. Калинин приподымает шляпу.
   Площадь, приготовленная для парада, неподвижна, как гравюра, вырезанная твердой и точной рукой на пластинке стали.
   Куранты бьют десять.
   Светло-шоколадная, золотистая лошадь с белыми ногами и белым лбом выносит из Спасских ворот Ворошилова. Цокают копыта.
   Командующий парадом выдергивает из ножен шашку.
   Зеркальная дуга салюта замирает на аршин от земли.
   Ворошилов скачет по фронту.
   В этот час вокруг Красной площади замирает Москва. Белые и черные лошади конницы грызут мундштуки на площади Революции.
   Вдоль улицы Горького в четыре ряда стоят танки.
   В витринах магазинов замерли архитектурные проекты будущих дворцов, набережных, скверов, эспланад.
   Тысячеоконные корпуса будущих легких, воздушных зданий отражаются в асфальтах непомерного блеска и ширины.
   Синеватые облака плывут по античным статуям верхних галерей.
   Это - будущее Москвы. Но не то отдаленное будущее, которое мы предчувствовали в первые годы Октября, а близкое, реальное будущее, которое уже можно трогать руками.
   Будущее, которое уже в значительной степени вокруг Красной площади стало настоящим.
   Охотный ряд превращен в широкую аллею между двумя громаднейшими зданиями. Громадная площадь на Моховой залита асфальтом. И далеко-далеко открыта жемчужно-голубая перспектива с видом на Манеж, на Кремль, на Александровский сад.
   То уже кусок будущей Москвы - Москвы зеленой, просторной, элегантной, красивой.
   Мы умеем создавать новое, прекрасное, монументальное.
   Темный, путаный, тесный мир старой Москвы раскрывается вокруг Красной площади миром светлым, чистым, красивым, нарядным.
   Мы создаем свои Булонские леса и Елисейские поля.
   Гремят оркестры.
   Мелькают, отражаясь в Мавзолее, пехота, артиллерия, кавалерия, самокатчики, танки, грузовики...
   Покрывают небо тройка, пятерка, девятка эскадрилий военной авиации.
   Проносятся бреющим полетом истребители.
   Они круто взмывают вверх. Они отвесно ползут по воздуху.
   Это высшая школа пилотажа.
   Идут районы.
   Плывут воздушные шары, портреты, флажки.
   Колонна семнадцатилетних юношей и девушек гордо несет плакат: "Нам семнадцать лет".
   Это ровесники Октября, ровесники века социализма.
   Появляется громадный самолет "Максим Горький".
   С него гремит "Интернационал". Самолет плывет над площадью, как гигантский музыкальный ящик.