Целый день через зеленый двор проходят все новые и новые десятки и сотни людей. Все помещения МТС с утра до вечера заняты слетами, заседаниями, конференциями, семинарами, комиссиями.
   В широкое окно виден зеленый луг двора. Розовые стены строящейся конторы. Свежие штабеля леса. Известка. Камень. Со свистом дышит пила. В ремонтной мастерской крутятся шкивы, летают трансмиссии. Бабы кончают обмазывать коровник. В столовую тянутся гуськом парни и девчата. Это какая-то очередная конференция. Столовая - главный конференц-зал.
   Сегодня закончен ремонт.
   Стоят машины, готовые к работе.
   Зерно взошло далеко не обычной густоты и чистоты. Сквозь хлеба трудно продираться.
   А во втором этаже, в небольшой комнате - кабинете начальника политотдела, заседание политотдела с участием агрономов и полеводов. Разрабатывается план уборочной и поставки хлеба государству.
   Район принял на себя обязательство доставить хлеб на пункт за двадцать дней. Все дело теперь в том, когда можно будет начинать косовицу. В этом весь гвоздь.
   Товарищ Розанов напряженно ждет, что скажет по этому поводу агроном.
   - Что ж, Тарас Михайлович, - говорит агроном, дымя длинной трубкой, что касается начала косовицы, то я думаю - между десятым и пятнадцатым.
   Товарищ Розанов вертит шеей. Ему мешает ворот ладно выглаженной длинной полотняной рубахи. Он весь розовеет. Сквозь коротко остриженные светлые волосы видно, как розовеет кожа его темени. Он нервно посмеивается, решительно встает и упирается кулаками в стол.
   - Вот что, дорогой Евдоким Яковлевич... Это дело неподходящее. Десятое, пятнадцатое... ни то, ни другое.
   Он делает короткую паузу - и вдруг как ножом:
   - Пятое! Понятно? Пятое... Вот... пятое-е!
   Агроном опускает глаза, и очень легкая улыбка скользит по его тонким, плотно сжатым губам. Он пожимает плечами:
   - Ну, пусть пятое. Только я не рассчитываю на хлеб. К пятому хлеб безусловно не будет готов. Числа десятого, двенадцатого.
   - Ага! Уже не пятнадцатого, а двенадцатого? А я вам говорю, что не двенадцатого, не десятого и даже не восьмого, а пятого. Понятно? Пятого!.. Понятно вам? Пятого! - Он наклоняет к столу круглую, розовую, упрямую голову и повторяет: - Пятого... Первый день косьбы - пятого!
   - Тарас Михайлович... а если хлеб не поспеет? - жалобно говорит агроном.
   - Поспеет! - кричит Розанов. - Должен поспеть!
   Все смеются. Но Розанов еще ниже опускает голову, как будто собирается бодаться.
   - Нужно вырвать у природы лишние дни, - быстро говорит он. - Не может быть такого случая, чтобы ни на одном участке из тридцати пяти тысяч га не поспел хлеб пятого. Обязательно где-нибудь поспеет. Ведь так?
   - Это так. Где-нибудь да поспеет...
   - Так вот я это самое и говорю! Значит, что нужно, чтобы не пропустить? Нужно немедленно выделить людей и организовать дозоры. Понятно? Пускай день и ночь ходят дозоры. Как только где заметят, что можно начинать косить, так и начнем, ни одной минуты не пропуская.
   Заседание закрывается.
   Розанов с непокрытой головой ходит по двору. Ему жарко. Он устал. Где-то вокруг зреют, наливаются хлеба. Он видит эшелон с хлебом, который идет в крупный рабочий центр. Длинный и быстрый эшелон с их хлебом.
   Розанов смотрит на небо. Небо в тучах. Дует ветер. Бежит трава. Розанову страшно хочется солнца.
   Он идет, опустив крепкую круглую голову. Он бормочет сквозь зубы:
   - Нужно вырвать у природы лишние дни. В этом вся штука.
   Разошлись по квартирам. Чувствую себя немного лучше.
   Обедали.
   На столе в стеклянном кувшине громадный букет белой акации. Какой милый, забытый, но с детства памятный одесский запах...
   Гулял по двору, размышлял. Сейчас здесь все живет ощущением надвигающегося боя. Надвигающийся бой - это уборка, сдача и т.д.
   Виды на урожай блестящие. Общее мнение. Но срок начала уборки зависит от погоды. Будет солнце - уборка начнется пятого. Нет - тогда не раньше пятнадцатого. Десять дней - это чудовищный срок в данных условиях. Все дело решает колос. Мы окружены полями. Там происходит созревание.
   Пятнадцать - двадцать дней ожидания. Но эти пятнадцать дней зато с напряжением употребляются на подготовку к самому действию.
   На днях ездил в пятую бригаду колхоза "Первое мая", на поле. В семь часов утра.
   Они должны были полоть.
   Силосная башня. Потом дорога. Ястреб на проводах. Шиповник. Дикая маслина. Кустарник.
   Собирался дождь. Было холодно и пасмурно. Возле омета старой соломы три телеги. Казан, дрова, вода, крупа. Баба-кухарка. Широкоплечий бригадир. Он точил напильником сапы. И еще один мужчина, круглолицый, со щербатыми зубами, добродушный. И еще хлопец лет семнадцати в помощь кухарке - он колол дрова.
   Остальные - женщины. Их двадцать пять. Они только пошли с сапами полоть кукурузу, как дождь. Они вернулись бегом к омету.
   Разговорились. Жаловались, что им не записывают трудодни.
   * * *
   Опять пошел дождь. День пропал. Они томились, кутались. Дымились сырые дрова под казаном. Все не могли разгореться. Старая кухарка жаловалась, что непременно помрет от такой погоды, чтоб она провалилась!
   - Не умрешь, - сказала ей другая старуха. - Кухарка умрет - ее и поп не запечатает.
   Все неохотно засмеялись. Раздражал дождь.
   Перед вечером поехали с Костиным в артель за двенадцать километров. По дороге нас застигла гроза. Четыре километра ехали под проливным дождем.
   В правлении артели, в маленькой глиняной комнате, застали главу артели Афанасьева. В прошлом это питерский рабочий. Тертый калач. Всюду побывал. Ему тридцать шесть лет. Он маленький, курносый, разбитной, бывалый, хромает.
   В империалистическую был шофером в гаубичном дивизионе восьмидюймовых "виккерсов". С семнадцатого года в партии. Был в Кимрах на обувной фабрике. В гражданскую кружил по всем фронтам: Сибирь, Урал, Северный, Польский, наконец, Южный - почти полный круг. Был где-то директором маленькой электростанции; был районным партработником по крестьянским земельным делам; был председателем суда.
   Когда мы вошли, он писал длинное письмо товарищу Хатаевичу.
   Артель получила от Хатаевича письмо, теперь он отвечал.
   С видимым удовольствием и с наигранным равнодушием Афанасьев сказал:
   - Он - нам письмо. Теперь я - ему. Так у нас и наладятся дружественные отношения, переписка.
   Рассказывал, как он приехал в январе в артель. Был полный развал.
   - Все правление сбежало. Сдрейфили. Председатель Чернов сбежал. Оставил печать маленькому сынишке и сказал: "Дня через два-три сдашь в правление".
   Пацан приходит и сдает печать. Смех и грех. Два члена правления, ничего никому не сказав, следом за ним, прямо на станцию, конечно ночью, и тоже, стало быть, сбежали. Один Дейнега из всего правления остался за председателя. Он и голова, и завхоз, он и производственная часть, и секретарь, и все на свете. Сказал: "Не уйду с поста", - и не ушел.
   Тут меня прислали. Меня здесь народ добре знает. Я сменил Дейнегу. Дейнега стал членом правления по производственной части. Мы с ним работаем. Голова сельрады, товарищ Устенко, тоже с нами добре работал. Он сюда еще раньше меня приехал. Он вам более подробно может рассказать, что тут творилось. Он, что творилось! Полный развал, окончательный развал. Я вообще по-русски говорю и пишу. Но пришлось говорить и писать по-украински. Теперь у меня в голове форменная путаница, как говорится, "суржик". Пишу по-русски - украинские слова вставляю и наоборот. А недавно я писал своим братьям в Питер письмо, забылся, да и написал его скрозь по-украински. Они мне отвечают: "Что такое? Мало мы поняли!" А я только тогда сообразил.
   Голова идет кругом.
   Я писал дневник своей жизни. Еще с фронта. Снимал копии со всех писем, которые я писал и которые мне писали. Очень интересно. Это у меня на квартире в Питере осталось.
   А вот и товарищ Устенко. Здорово, товарищ Устенко!
   Вошел Устенко - большой, костлявый, в брезентовом плаще, с наружностью вольнолюбивого и несколько мрачного солдата-фронтовика революционной, большевистской закваски.
   Он пришел с кнутом в руках и сел в углу на табурет. Узнав, о чем идет разговор, он улыбнулся и заметил:
   - Ох, тут дел было, я вам скажу! Я здесь уже давно, с ноября месяца. Я свидетель всех этих дел. Могу вам все рассказать, вы только записывайте. А не хочете сами записывать, - я вам могу все сам записать. Вы мне только бумаги достаньте, какой ни на есть бумаги. Я вам карандашом вот столько бумаги напишу, все факты со своей подписью, все как было. Вот столько бумаги могу исписать карандашом, - он показал толстую кипу большими руками. - Я могу и чернилом, только простым карандашом легче: карандаш - тот сам так по бумаге и бегает. Я вам могу целую кипу написать за своей подписью, а вы потом как хотите это используйте. Можно, конечно, и в роман вставать, можно и пьеску сделать. Для пьески очень хорошо, как все тутошнее правление разбегалось.
   - Я уже рассказывал, - заметил Афанасьев.
   - А я вам это все могу написать. Я сам роман из своей жизни написал. Карандашом. Вот такую кипу. Всю мою жизнь описал.
   - Где ж он сейчас, этот роман?
   - Где? Пропал. Я его оставил на столе и ушел. А у меня, знаете, сынишка маленький. Ну, у него нет другого удовольствия, как что-нибудь шкодить. Особенно рвать бумагу любит. Как увидит - книжка или какая-нибудь тетрадка, он ее сейчас же берет и начинает отрывать листья. Оторвет один - подивится, подивится и бросит. Потом другой, потом третий и так далее, пока по всей хате листов не набросает. А сам смеется! А сам смеется!
   Тут и сам Устенко улыбнулся нежной улыбкой отца, восхищенного шкодами своего малютки.
   - А что ж, хороший, по крайней мере, был этот сбежавший председатель Чернов?
   Афанасьев сморщил курносый нос и вытащил из кармана черный кожаный портсигар.
   Председатель из него - пустое место. Он всех боялся. С людьми не разговаривал. Только любил проводить свою линию и с правлением совершенно не считался. Едет в бричке по степу мимо бригады - никогда к людям не подойдет. Остановит бричку и кричит: "Бригадира!" И командует бригадиру: сделай так, сделай сяк, чтоб все было исполнено. И поедет дальше, даже не попрощается. Он к людям так, и люди к нему так. Потерял всякий авторитет.
   Запрется в комнате в правлении. Вот в этой самой комнате. Всю комнату лозунгами залепил. Всюду лозунги, лозунги, лозунги. Народ к нему заходит, спрашивает какого-нибудь совета или же разъяснения, а он положит голову в бумаги, будто бы сильно занят, и молчит. А народ стоит. Его спрашивают, а он молчит, молчит, молчит, и ни слова от него не добьешься, ну буквально ни звука. Или обратно: откинется на спинку стула, задерет голову вверх, нос до горы, закроет глаза и так заносчиво молчит, только ноздри, как две дырки, людям видны, и молчит, и молчит, и молчит с закрытыми глазами, как той проклятый.
   Конечно, с ним окончательно перестали считаться.
   Каждый делает, что ему захочется, без всякого руководства. И кулачью это было на руку. Они стали вертеть народом как угодно. И ни от кого никакого не имели сопротивления. Прямо развалил все дело. Шляпа.
   - А где же они сейчас, ваш бывший голова Чернов и все сбежавшие правленцы? Так и пропали?
   - Зачем? Они сейчас все тут. Повозвращались один за другим.
   - И Чернов вернулся?
   - А как же! Вернулся. Один раз ночью я сижу вот здесь, за этим самым столом, вдруг слышу - такой тихонький стук в дверь, такой осторожненький стук. И такой тоненький голосок: "Можно до вас?" А я ему таким громким басом: "Войдите!" Входит. Осторожненько подходит до меня. Таким мягоньким голоском этак ласково: "Здравствуйте, товарищ Афанасьев". А я ему басом: "Здравствуй, Чернов. Что скажешь, Чернов?" А он: "Вот я пришел". - "Вижу, что ты пришел, и ну?" - "Примите меня обратно в артель". - "А мы тебя, Чернов, и не исключали. Иди в бригаду, работай". Так он и пошел в бригаду рядовым колхозником. Ну, только рядовой колхозник из него оказался абсолютно никуда. Еще хуже, чем председатель. А кажется, был все-таки председателем, все дела артельные должен бы знать... А! - воскликнул вдруг Афанасьев. - Вот и многоуважаемый товарищ Дейнега! Здорово, Дейнега!
   Вошел Дейнега.
   В черном большом картузе на уши; рыже-черные, сильно опущенные усы; черные, густые, высокие брови на темном, худом крестьянском лице; босой; высоко закатанные штаны; худые, черные от загара и грязи ноги; черный пиджак.
   В комнату протиснулся еще один человек, в грубом брезентовом плаще, большой, согнутый в плечах, с длинным, большим носом, а на носу красная горбинка, - распространенный тип украинского крестьянина, из тех, которых называют "дубоносый" или же "дубастый". Он вошел с ясной, но несколько блудливой улыбкой.
   - А! Вот вам, пожалуйста! Один из наших беглецов. Товарищ Чернов, бывший наш председатель. А ну-ка, расскажи людям, как ты бегал!
   - Бегал - и все. Что ж там рассказывать! Просто бежал без всякой цели куда глаза глядят, лишь бы куда-нибудь подальше.
   - Сдрейфил?
   - А как же! Прямо скажу - перелякался. Ну его к черту! Ночевал по станциям с какими-то ворами. Горя натерпелся, ну его к бису! Потом вернулся.
   Он был немногословен и скоро замолчал.
   Пошли разговоры об урожае и о погоде. Урожай должен быть исключительным, но гадят дожди. Каждый день обязательно дождь.
   - Как нанятый, - сказал Афанасьев раздраженно. - Каждое утро я смотрю на ласточек. Раз низко летают, значит, обязательно будет дождь. А если не ласточки, тогда у нас главный барометр - пчелы Дейнеги.
   - У меня две семьи пчел, - сказал Дейнега. - Как они сидят возле улья и не хотят лететь в степь, значит, обязательно дождь. Каждое утро я на них смотрю: если бурчат мои пчелы, значит, дождь.
   Интересная поездка с Розановым в колхоз "Маяк". Правление недалеко, в Зацепах. Поехал в бричке. Часов десять утра.
   Погода чудесная, небо в крупных летних облаках, солнце, синева, цветы и жаворонки.
   Сначала заехали в правление.
   Зашли сразу через контору в камору (склад). Там аккуратно завязанные полные узкие мешки и мешочки; отруби кукурузные в ящике, лари пустые, часы на стене, на печке паяльная лампа и мотки синего и сурового шпагата, весы с гирями, как в лавке; на стенах хомуты, вожжи, сбруи. Все очень хозяйственно.
   Розанов потребовал ведомость. Долго рассматривал записи. Продовольствия, как видно, маловато, это верно, но все же оно есть, оно на строгом учете, расходуется планомерно.
   Интересовались свиньями. Оказывается, все свиньи уже поросые. Одна опоросилась. Десять поросят.
   - Хорошие они?
   Председатель лучисто улыбнулся заросшим ртом:
   - Хорошие поросенки. Поросенки хорошие.
   Затем мы перешли в контору. Там, в комнате председателя, член правления писал громадную, со многими графами и клетками, ведомость: "Оперативный план обмолота и сдачи зерна государству".
   Розанов, сдвинув кепку совсем на затылок, поправлял, тыкая карандашом в цифры.
   Цифры обмолота были расположены в убывающем порядке - от контрольной цифры к нулю, по дням.
   Розанов требовал, чтобы цифры были расположены по линии, восходящей от нуля до контрольной цифры налога.
   Слышалось кряхтенье члена правления, который вслед за розановским карандашом вел по клеткам ведомости свой заскорузлый палец.
   Заставив все переделать и терпеливо убедив, что так будет правильно, взял с собою голову сельсовета, голову колхоза, полевода и помощника директора МТС по данному району и вышел к бричкам.
   Поехали осматривать поля, их всего две тысячи пятьсот га.
   Только что выехали из села, как Розанов выскочил из брички и побежал на пар. Все последовали за ним.
   Он ругался за плохую обработку.
   Потом спросил полевода Чередниченко, длинного, с впалой грудью и очень длинными руками:
   - Тебе, Чередниченко, нравится этот пар?
   Чередниченко помялся и сказал, стыдливо улыбаясь:
   - Ни, не нравится.
   - А тебе, голова, нравится?
   - Не нравится, - сказал голова.
   - Так вот, ты знаешь, что тебя, Чередниченко, за такой пар надо штрафовать на пятнадцать трудодней. Скажи мне, следует тебя оштрафовать, Чередниченко, на пятнадцать трудодней или не следует?
   Чередниченко подумал и сказал:
   - Пожалуй, что и следует.
   - Так вот. Тебя, к сожалению, нельзя штрафовать, потому что ты тогда, выходит, мало заработал и нечего тебе будет есть, Чередниченко...
   Розанов помолчал.
   - Сколько ты лет хозяйствуешь, Чередниченко?
   - Да сколько... С малых лет.
   - Так. А был у тебя, Чередниченко, когда-нибудь такой поганый пар?
   - Никогда не было такого поганого пара.
   - А ты, голова, сколько лет хозяйствуешь?
   - Я? Сколько себя помню - хозяйствую.
   - А был ли у тебя, голова, такой паршивый пар?
   - Не было.
   - Так почему же вы так плохо следите за колхозным паром? Разве это пар? Тьфу! Чтоб сейчас же после обеда поставить сюда три бороны и перебороновать все! Понятно? А то позарастает - тогда придется все опять перебукаривать.
   Поехали дальше, но сейчас же остановились и опять вылезли из бричек.
   Рассматривали рожь.
   Она уже налилась до молочной зрелости, даже гуще. Почти ломается на ногте. Растирали колосья на ладонях, дули, обвеивали.
   Решили, что дня через четыре, то есть 7 июля, можно скосить этот участок.
   Потом поехали и подожгли скирду старой соломы. Она никому не нужна и только мешает: отнимает место и представляет, когда хлеба созреют вокруг, пожарную опасность. Огонь от спички побежал по скирде, и по ней пошло, разрастаясь, черное пятно величиной в овчинку, окруженное клубничными языками пламени.
   Язва на глазах разрасталась.
   Повалил водянисто-молочный дым. Из соломы выбежали два красивых хорька и скрылись. Долго любовались мы огнем. Сверху и сбоку пекло - солнце и огонь.
   Потом Розанов ворошил копицы сена. Оно "горело", то есть прело, нагревалось, пахло мышами.
   Опять нагоняй.
   Жарило солнце. Парило... Шли великолепные облака. Ждали грозы. Казалось, она сейчас начнется. Ветер даже принес от какой-то далекой тучи несколько больших, теплых, увесистых капель; даже гремело где-то очень недалеко. Но небо все время менялось, и грозы все не было. Стало расчищаться. Таких бы десять - пятнадцать дней - и дело в шляпе.
   Все были довольны.
   Осматривали постройку табора. Несколько женщин покрывали соломой крышу походной конюшни. Недалеко стояла клеть шалаша, где будут спать люди. Обдумывали, где бы сделать походный красный уголок.
   Розанов стал показывать, как надо делать маты. Взял несколько пучков камыша. Бригадир обидчиво сказал:
   - Если вы, товарищ Розанов, военный и городской человек, показываете нам, то это нам просто совестно: неужели мы, сельские жители, этого не сможем сделать? Обязательно сделаем, за это не беспокойтесь, товарищ начальник.
   Затем поехали и остановились возле бригады женщин, выбирающих желтые кусты перекати-поля и малиновый мышиный горошек из ржи.
   Они подошли к нам.
   - Кто у вас ланковой?
   - А вот ланковой, цей хлопчик.
   Хлопчику лет четырнадцать. Он босой, солидно надутый и вместе с тем застенчивый. Большой картуз. Грудь так выпячена и широка, что впереди рубаха короче, чем сзади. Он украшен цветами. На груди букет малинового мышиного горошка и розового клевера; из-под фуражки на коричневое ухо падает веточка мышиного горошка. Зовут Николка.
   Пока по его адресу острили, он стоял спокойно, насупившись; он не сердился; он даже не проявлял любопытства; он спокойно стоял среди колхозниц, этот единственный мужчина и начальник, украшенный цветами, как невеста.
   Женщины разговорились. Конечно, жаловались.
   Розанов сказал:
   - А ну-ка, чем зря языками трепать, скажите лучше, готовы ли у вас перевясла?*
   ______________
   * По-русски - свясла.
   - Ни. И на что они нам?
   - Как это на что? А снопы вязать?
   - Снопы мы зараз, тут на месте, будем вязать.
   - А ну-ка, вот ты, бойкая девка, - ты, ты, не прячься, чего прячешься? - покажи, как ты будешь вязать, а я посмотрю. Ну-ка!
   Бойкая девка споро вышла из рядов, остановилась, деловито и сильно нарвала большой пучок трав и колосьев, ловко разделила его на две части и стала быстро скручивать в жгут.
   - Погоди! Постой! Ну вот и неверно. Да ты не торопись. Ты сначала оббей как следует, все честь честью.
   Бойкая девка бросила начатый жгут, снова нарвала большой пучок, тщательно оббила его от земли, нахмурилась, разделила пополам и стала скручивать колос к колосу.
   - Ну вот и опять неверно. А ну-ка, вот ты покажи, как надо, - обратился Розанов к другой девушке.
   Она вышла, нарвала, оббила и стала связывать.
   - Стой. Неверно.
   Женщины рассердились.
   - Так ты сам покажи. Может, ты лучше знаешь. А у нас так вяжут.
   - Погодите. А ну-ка, ты покажи, - сказал Розанов, подзывая третью девушку.
   Третья девушка вышла и стала вязать.
   - Неверно. Совершенно неверно. Постой. Смотри.
   Розанов стал показывать.
   - Вот ты первый раз завернула - и стоп. Теперь смотри. Теперь надо колоски всунуть внутрь, чтобы они не торчали. Вот так. - Розанов ловко заправил торчащие колоски внутрь и закрутил жгут. - Вот видите, у нас как делают. Теперь ничего не торчит, гладко, и не разорвешь. Понятно?
   Голова колхоза сказал женщинам:
   - Верно. Смотрите.
   Он ловко повторил работу Розанова, заправив колосья внутрь.
   - Вот вам и жгут. Я старик, а десять снопов сделаю, пока вы, молодые, сделаете пять. Учитесь. - И, обратившись к нам, сказал: - Конечно, они еще молодые, серые, им учиться треба.
   - Эх ты, - сказал Розанов первой девушке, - такая красивая, толстая, а вязать не умеешь! Тебя никто замуж не возьмет.
   - А и не надо, - сказала бойкая девушка. - Я думала, вы меня чем-нибудь другим напугаете. А замуж никто не возьмет - это мне все равно. И так мужчин мало. Я и без чоловика обойдусь. Я думала, может, вы мне кушать не дадите, тогда другое дело.
   - Как же я тебе кушать не дам, чудачка, если ты трудодни имеешь?
   Женщины стали смеяться.
   Потом мы смотрели силосную яму. Большая и глубокая, прямоугольная, как могила, яма. Осыпалась. Заросла по краям бурьяном. Розанов устроил нагоняй за недостаток внимания к силосованию.
   Возле складов станции запахло йодоформом. Это привезли и выгружают два вагона суперфосфата. Через переезд ехали один за другим два трактора "Интернационал" с плугами нашей МТС.
   Мы стояли с Зоей Васильевной под жестяным навесом дверей, ведущих на нашу лестницу. Накрапывал маленький дождик. Слева светила луна в три четверти, справа небо было свинцово и блистали молнии. Горизонт был обложен дождевыми тучами и светился темно-красной угрюмой каемкой зари, прерываемой в некоторых местах полосами дождя.
   Возле дома, в палисаднике, огороженном деревянным заборчиком, цвела клумба ночной фиалки - маттиолы. Дождь усиливал и без того сильный ее запах.
   Зоя Васильевна - жена Розанова - рассказывала мне:
   - Я сюда приехала к мужу в апреле. Уже был вечер. Меня никто не встретил на вокзале. Женщина помогла мне донести вещи со станции сюда. Из окон выглядывали на меня любопытные.
   Пошел снег.
   Я спросила, здесь ли Розанов, - может быть, его вообще здесь нет и я не туда приехала. Сказали - здесь, помогли внести вещи и привели меня прямо к нему в кабинет.
   Я попала как раз на бурное заседание. Он едва со мной поздоровался.
   Тут я увидела всех.
   Они ужасно спорили насчет какого-то теленка.
   Тогда здесь, вы знаете, этого палисадника не было, этих деревцов не было, качелей тоже.
   Это я потом, в день Первого мая, убедила сделать палисадник, организовала женщин, жен служащих. Мы ходили в сельсовет, доставали кусты и деревца. Вон там куст, - видите? - нам сказали, что это жасмин, оказалось, совсем не жасмин. Но это не важно. А теперь цветет ночная фиалка. Вы чувствуете запах?
   Какие здесь были гнетущие дни, если б вы знали! Весна. Дожди. Выехать трактором на поле невозможно: здесь ужасно скользкая почва, колеса скользят, крутятся, на месте буксуют. А каждый день, каждая минута дороги.
   Был в колхозных яслях. Это обыкновенная хата из хороших. В одной комнате дети в возрасте от двух с половиной до пяти лет сидели за столиками и дожидались обеда, пели "На полянке сели...". В другой смешной трогательно по стенам очень низко развешаны вешалки, и на них висит детская роба кофты, курточки, зипунишки.
   В третьей комнате - спальня. Там на таких же детских трогательных "козлах" спало несколько маленьких мальчиков и девочек. Воздух плох, не проветривают.
   В четвертой комнате, где воздух тоже очень спертый, три коечки. Там больные дети. Таких на сорок человек трое. Остальные здоровые и веселые.
   Один большеголовый малыш с лукавыми и страшно добрыми глазами.
   - Как зовут?
   - Мыкола.
   За детьми смотрят девочка лет девяти, серьезная, аккуратная, и взрослая няня в чистом кубовом платье, в белом платке и клеенчатом переднике. Она чиста, но равнодушна. У нее на руках забавный полуторагодовалый пузырь девочка, очень большеголовая и большеглазая, как мопс, дочка колхозного головы.
   В сенях, держась ручкой за столбик, стояла, поджав одну босую ногу, как цапля, и плакала, развозя грязь по лицу, четырехлетняя девочка в платочке. Она содрогалась от плача. Она сегодня первый раз в яслях, - наверное, думает, что мамка ее бросила.
   Я к ней подошел с лаской, но она заревела во весь голос. Я спросил того ласкового и веселого малыша с большой плюшевой головой:
   - А где мамка?
   Он ответил:
   - Работает...
   - А батька?
   - Работае-е-е... - И махнул ручкой в степь.
   Село Зацепы. Во дворе школы-семилетки милый садик. А сама школа обычный школьный каменный одноэтажный дом с колоколом у крыльца. В садике растут кусты желтой акации, вишни, и за ними небольшой огород чудесных высоких маков; они все одного роста, толстые стебли, зеленые коробочки и крупные батистовые цветы - бледно-розовые, бледно-лиловые и белые.