Меня неприятно резанула одна деталь в словах Хассана: белогвардейцы хотели уходить через границу, в Индию; они стремились туда же, куда мечтал попасть я.
   Но это было где-то в подсознании. Сейчас же я целиком сосредоточился на неотложном вопросе о кишлаке.
   Я разгорячился:
   — Так вот и надо что-то сделать, чтобы быть на одной стороне с советской властью. Если мы разгромим это белогвардейское гнездо или по крайней мере поможем разгромить его, мы спасем тысячу людей, которых они готовы погубить. И советская власть не забудет вашей заслуги, и вы будете хорошо жить с ней.
   Мои собеседники молчали. На Востоке принято ждать решения от раисов и стариков и самим не высказываться. Аксакал по-прежнему гладил бороду.
   Наконец Хассан вновь обратился ко мне:
   — А что мы можем сделать, где у нас силы? В кишлаке триста человек, старых и малых, а там около тысячи офицеров. Как можем мы сладить с ними?
   Это была правда, но и на это у меня тоже нашелся ответ, совершенно органический, подсказанный моим сознанием, моим чувством, моей верой:
   — Ну что ж, вы не одни, кругом кишлаки, которые находятся в такой же опасности, как и вы. Надо собрать молодежь отовсюду.
   Я видел, как кое у кого из молодежи блеснули глаза. Старшие вновь переглянулись.
   — А оружие? — спросил Хассан.
   — Оружие? — горячо отозвался я. — Оружия много у нас в лагере и в макбаре. Надо его взять, и все.
   Все же ответа не было, а без этого уйти я не мог.
   — Соберите молодежь из ближайших кишлаков, — сказал я. — Мы поговорим. Только незаметно.
   Мне показалось, что Хассан кивнул в знак согласия.
   — Надо спать, Глеб, — сказал Рустам, чутьем догадываясь, что достигнута какая-то узловая точка. — Завтра утром ехай.
   В ту ночь я не сразу смог заснуть. Лежа рядом с мерно дышащим Рустамом, я раздумывал, правильно ли я действовал. Или моя затея была пустой? Конечно, поступал я инстинктивно, по наитию, но именно поэтому мне казалось, что правильно. И то, что я делал, было в традиции, о которой я слышал от отца. Когда началась война, его с призывного пункта определили по росту в Семеновский полк. С одной стороны, это был отборный полк императорской гвардии, опора царской власти в столице, с другой стороны — скопище недовольных войной и возненавидевших царское правительство рабочих, разночинцев, интеллигенции. Так его большевики и расценивали, и в эпоху Октябрьского переворота одиночки-агитаторы приходили в полк и говорили: «Мир и хлеб» — и полк шел за ними. Это и было настоящей политикой — определить, когда назревает перелом в сознании людей. И где-то в глубине во мне зашевелилась горделивая полунадежда, полужелание: «Что же, может быть, и я сейчас делаю что-то вроде политики?»
 
3
 
   Между тем в лагере дела шли своим чередом. Листер собрал нас; я с горечью оглядел, кто были «мы». Это сам Листер, последний из трех мушкетеров — Феоктистов, Борис; все трое — предатели; несколько рабочих и я.
   Листер объявил, что план работ меняется. Перед отъездом Толмачев распорядился: если после двух-трех недель раскопок на предозерной площадке не окажется каких-либо признаков древнего городища, придется взорвать перевал, спустить озеро и продолжать раскопки там, где его дно. Теперь надо срочно привезти груз динамита с железной дороги. Динамит был нужен при постройке туннелей, но в связи с приостановкой работ во время гражданской войны лежал без употребления. Туркбюро согласилось отдать часть его. Подготовкой взрыва пока будет заниматься он сам, потому что, как артиллерист, он имеет опыт обращения со взрывчатыми веществами, а через несколько дней приедет команда подрывников.
   — Вам будет интересно, Глеб, — обратился Листер ко мне, — вряд ли вы сталкивались с этими работами.
   На следующий день исчез последний мушкетер. Так. Утром того же дня Борис уехал в город (я не слишком интересовался зачем, мне все было более или менее ясно) и к вечеру вернулся.
   — Что, Глеб, собираетесь в экскурсию? — спросил он меня.
   — Какую экскурсию? — спросил я его, в свою очередь. — Что это вам, померещилось?
   — Да вот, был в больнице. Паша и Катя и еще кто-то проектируют в воскресенье вылазку верхами в Скобелев.
   День был среда.
   — Ничего не знаю, — недоуменно ответил я.
   — Вас, выходит, не позвали? — уже с насмешкой закончил Борис.
   Что он, лжет? Хочет нас поссорить? Нет, он как будто совсем просто спросил. Но если экскурсия на лошадях, почему не в эту сторону, где я мог присоединиться? Или в другую сторону, чтобы без меня?
   Сначала это казалось маловажным, как бывает с только что полученной раной, но каждый раз, когда я вспоминал, неприятный осадок все увеличивался.
   Команда подрывников через несколько дней действительно прибыла. Это были молодые, здоровые ребята, все в крепких сапогах. Вопреки ожиданию, они держались особняком, не входили ни в малейший разговор и, чуть что, настораживались и уходили. Потом привезли динамит, большую часть которого сложили в специально выкопанных погребах у макбары.
   Подрывники разместились в своих палатках: лагерь наш разросся — теперь в нем было значительно больше сотни людей.
 
4
 
   Надо было во что бы то ни стало получить двухверстку от Листера, и следовало это сделать под каким-либо невинным предлогом. Я сказал ему, что хотел бы попрактиковаться с нивелиром, и спросил как будто невзначай, есть ли у него достаточно подробная карта местности. Он проницательно посмотрел на меня, пошарил в бумагах и без звука подал мне карту. Это и была та старая двухверстка Туркестанского военного округа, которая была мне нужна.
   Я взял ее и направился к макбаре. Сторожа дружески окликнули меня. Я прошел в прежнюю свою комнату, передвинул ящики, сел и выкопировал для себя нужный мне участок карты, охватывавший окрестные кишлаки — Шахимардан, Вуадиль, Уч-Курган, Беш-Таш, Лангар, Кара-Кузук, Шивали и соседние районы, где, я знал, были разбросаны узбекские кишлаки и джайлау.
   Чтобы не возбуждать подозрения, я в тот же вечер вернул карту Листеру, и вслед за тем Рустам той же кружной дорогой отвез меня в кишлак. Там по моей просьбе он и Хассан созвали большую группу молодых людей, в том числе охотников, хорошо знавших окрестные места.
   Я обратился к ним с горячей речью. Привычка переводить с одного языка па другой дала мне возможность выбирать самые простые слова и говорить самыми элементарными фразами; но все же Рустаму и Хассану было нелегко переводить, и я не знаю, сколько из того, что я говорил, дошло до моих слушателей. После этого мы долго пили чай, шутили, и по внимательному к себе отношению, блеску глаз, дружеским прикосновениям я догадывался, что в какой-то мере завоевал круг товарищей. Конечно, вся моя работа была любительской и незрелой, но я думаю, что в то время, в той обстановке вряд ли какая-либо другая форма работы дала бы лучшие плоды. Перед отъездом я условился приехать через день-два и просил созвать молодежь из других кишлаков, что они мне и обещали. Я назвал те кишлаки, которые кольцом замыкали тугаи. На прощание я шепнул также Рустаму, чтобы не делали различия между богатыми и бедными и что, наоборот, я больше хотел бы видеть сыновей бедняков, и Рустам обещал так и сделать.
   Мне дали знать на следующий день, что люди собрались. Я держал речь уже в гораздо большем кругу и прямо объявил, что мы, молодежь, стремимся к новому и мы должны подумать об уничтожении белой банды, в которой скрывается еще много таких зверей, как Погребняков, и которая в любое время может уничтожить нас, если мы не покончим с ней.
   То ли благодаря убедительности моей речи, то ли духу молодости вообще, жаждущей борьбы и приключений, но слова мои были покрыты криком, выражавшим одновременно воодушевление и согласие.
 
5
 
   В тот вечер линейка привезла к нам из города нового человека. Его фамилия была Рубцов. Это был блондин, лет тридцати пяти, немного выше среднего роста, худой и подтянутый. Я бы сказал, что лицо его слагалось из двух черт — подбородка и глаз. У многих худощавых блондинов подбородки острые и тонкие; у этого был сильный, широкий подбородок, который усиливал и облагораживал его лицо. Глаза у него были большие, серые, часто менявшие выражение: то в них светились ум, любовь, симпатия, то беспощадный гнев. Все это я заметил в течение дня, не обменявшись с ним ни одним словом. Он говорил большей частью с Листером, отнесшимся к нему с почтением.
   Так же как Листер, он был военный, но не артиллерист, а сапер и приехал руководить взрывом. Листер и он нашли много общих воспоминаний по фронту, но о политике не говорилось ни слова, и, таким образом, я не мог определить, кто он, свой или чужой. Впрочем, одну вещь он упомянул, и ее я запомнил: что до войны он был студентом Харьковского технологического института. Это почему-то сразу расположило меня в его пользу.
   За ужином он лишь один раз бегло обратился ко мне, но и это вышло случайно. Он обвел глазами стол и спросил:
   — Говорят, у вас здесь есть ученый секретарь?
   Все засмеялись издевательски, как мне показалось. Листер указал на меня.
   Приезжий, быть может почувствовав, что вышло не совсем ловко, только пробормотал что-то вроде: «А, очень хорошо, вот рад» — и сразу же перешел на другую тему.
   После ужина, однако, он взял меня под руку и тихо сказал:
   — Пойдем погуляем, Глеб.
   Что-то настолько властное и решительное было в его голосе и тоне, что я, не рассуждая, пошел за ним.
   Он шел рядом со мной, отстав лишь на полшага, и, показывая на Юпитер, говорил о звездах и о том, сколько у него спутников. Когда мы отдалились от палатки, он жестом пригласил меня сесть на землю, вытащил из бокового кармана записку и подал мне. Я прочел:
   «Глеб, это совсем особенный товарищ, береги его как зеницу ока. Паша».
   Я бросил взгляд на приезжего.
   — Есть, — сказал я ему. — Но знаете ли вы, в каком белогвардейском гнезде вы находитесь?
   В глазах его появился светлый холодок.
   — Знаю... — ответил он внушительно.
   — Но... — продолжал было я.
   Теперь стальные глаза уже тяжело остановились на мне. Он, очевидно, хотел кончить этот не интересовавший его разговор:
   — ...и думаю, что больше вас. — Он поднялся: — Но обо всем этом потом. А пока давайте вернемся по отдельности.
   ...Я возвращался к себе со смешанным чувством. Как хорошо, что Паша писал мне, как прежний Паша, и что он поручал мне кого-то. Но Паша опять ничего не говорил о самом важном — о деле.
   «Ну что ж, — сжал я зубы, — Паша Пашей, а я свое буду продолжать».
 
6
 
   Я встал очень рано утром и стал свидетелем сцены, которая еще раз отрезвила меня и привела в состояние бешенства. Четыре подрывника из нашей команды ползком перебирались в тугаи, навстречу им полз кто-то из тугаев; они встретились, но не остановились. Что это делалось?
   Прозвучал сигнал подъема. В лагере началось очень большое движение. На это утро была назначена переноска динамита к месту взрыва. Надо было видеть, в каком железном порядке, с соблюдением бесчисленных мудрых предосторожностей осуществлялась эта сложная и опасная работа, когда каждая искра, даже неверный шаг или удар лопатой могли вызвать несчастье, катастрофу. Мы подошли к перевалу; там уже вовсю занимались прокладкой и креплением туннельного хода, куда носильщики и заложили принесенный динамит.
   Подготовка к взрыву продолжалась до полудня. После этого всех людей эвакуировали с перевала. Лагерь временно перевели на другое место, ближе к макбаре. Наконец по сигналу был произведен взрыв, раздался оглушительный грохот, и, когда взлетевшие камни, облако пыли и песка улеглись, мы направились к месту взрыва.
   Подойдя к берегу озера, мы прежде всего поразились тому, что только вчера наполовину вытащенные из воды лодки теперь находились на целую сажень от нее. Озеро нашло себе сток, и уровень его начал снижаться. Мы переехали озеро и убедились, что вчерашний каменный барьер на противоположном берегу превратился в зияющий провал. На сотни саженей вокруг горы были усыпаны взлетевшими в воздух кусками породы.
   Листер сразу же отобрал пробы грунта и установил, что дно озера сплошь глинистое. Он тотчас же послал об этом телеграмму Толмачеву и объяснил нам, что такой грунт большое счастье, так как, хотя и трудно будет рыть, нам не угрожают подпочвенные воды и наши будущие находки не будут ими разрушены.
   Между тем жара не убывала. Дождей не было, и нам казалось, что, если бы не спасительно прохладная вода озера, мы не вынесли бы этого среднеазиатского зноя. После всей занятости последних дней я вновь стал более пристально вглядываться в тугаи. Они сохли и редели на глазах, блестящая зелень побурела и облезла.
   «Незавидная должна быть жизнь в этих тугаях, — думал я. — Но ничего, им недолго остается быть в них».

Глава XII
НА ДЖАЙЛАУ

1
 
   Я дал охотникам указание сблизиться с белой бандой, поддерживать беседу с ними, оказывать мелкую помощь. И моя разведка начала приносить плоды. Почти каждый вечер мне передавали через Рустама новости. В банде насчитывалось не более семисот человек, из них около четырехсот узбеков и киргизов, по разным причинам ушедших с белыми, до двухсот солдат; кадровых офицеров оказалось не более 60 — 70 человек, прочие были офицеры из унтеров, зауряд-прапорщики и просто самозванцы и проходимцы. Рустам донес мне, что в банде началось какое-то движение и что вряд ли она сможет долго оставаться на месте. Иссякла проточная вода, не осталось водоплавающей дичи, ушли кабаны — стало трудно кормиться. Кроме того, люди очень обносились, многие болели малярией, язвой — пендинкой, трахомой.
   «Почему не стало воды? — задал я себе вопрос. — Действительно ли озеро питало тугаи?» Я опять выпросил двухверстку у Листера. Постепенно причины стали вырисовываться. Каждый раз развертывая любую карту, мы открываем в ней что-либо новое. Сравнив отметки озера и тугаев, я убедился, что наше озеро еще только неделю тому назад лежало на несколько метров выше уровня тугаев. Очевидно, и после первоначального заболачивания тугаев, и в дальнейшем озеро непрерывно продолжало питать их водой. Взяв с собой бинокль, я совершил еще одну экскурсию на взорванный перевал и обнаружил, что серебряные, тянувшиеся от озера водные ниточки, ранее во всех направлениях пересекавшие тугаи, теперь превратились в серые ленты — скопления пересохшей грязи.
   Однажды Рустам сообщил мне, что в банде почти не осталось лошадей: часть пала, часть пристрелили и съели. Жизнь в тугаях стала трудной, и банда спешно собирается передвигаться.
   — Куда? — нетерпеливо спросил я.
   Рустам показал на восток.
   — К джайлау? — спросил я.
   — Нет, дальше, за рубеж.
   Меня вновь полоснуло чем-то острым по сердцу. Потом безотчетное слепое бешенство овладело мной. Пусть моя мечта об Индии была незрелой, авантюрной, но она имела хорошую подоплеку и полное моральное оправдание. Я хотел попасть в Индию, чтобы служить революции. Они же бегут, чтобы убивать, грабить и позорить наше имя в чужой стране. Да, как раз об этом Борис говорил Листеру: «В этих краях, у кого оружие, тот не только сыт и одет, но ему принадлежит все...» Не дам им уйти за границу.
 
2
 
   Проснувшись утром, в воскресенье, 29 июля, я увидел у своего изголовья Рустама. Он сказал, что молодежь соседних кишлаков охотно пойдет на предстоящую операцию, и не только молодежь. Урожай был собран, нужно перевозить, торговать, а этому угрожала близость голодной и озверелой белой банды. Все хотели жить в мире с советской властью и иметь возможность беспрепятственно ездить в Фергану. Следовало подождать еще день-другой, пока наши джигиты не сговорятся с отдаленными джайлау, и тогда мы точно будем знать, на что рассчитывать. Это были хорошие новости.
   Ну что ж, если ждать, значит, я пока свободен. По привычке, рука сама потянулась к любимым санскритским книгам, но ненавистное предательское окружение так мало гармонировало с тем трудом и наслаждением, какое я себе обещал, что мне не хотелось работать здесь. Оглянувшись вокруг, я решил, что делать: я заглянул в палатку к Листеру, вынул нивелир и забрал пустой ящик из-под него, положил внутрь все свои книги и заметки, чтоб случайно не подмокли и не потерялись, и переехал на лодке на противоположный берег. Там я прошел на другую сторону бывшего перевала и увидел расстилавшиеся передо мной высокие волнистые округлые холмы, за которыми, примерно в десяти или пятнадцати километрах, подымалась новая каменистая гряда.
   В противоположность обнажившимся и высохшим тугаям на высоко расположенных джайлау еще зеленел великолепный густой травянистый покров. Как вольно дышалось здесь! Воздух был чистый и прозрачный, и в нем была даже какая-то прохлада, веявшая свежестью после застойной жары у нас в лагерях. Я шел, не выбирая направления, в поисках места, достаточно живописного и удобного, чтобы усесться и приняться за работу. Забравшись на вершину одного из холмов, я увидел, что чуть ниже разбито около десятка летних юрт и еще ниже протекал широкий, искрящийся на солнце серебряной полоской горный ручей. Я подошел к юртам и навлек на себя целую свору собак, поднявших оглушительный лай. Несколько женщин вышли из юрт и стали сдерживать собак. Приближаясь, я видел, как заметно светлели лица женщин, как они перешептывались и одна из старух, стоявшая впереди, закивала мне и сказала: «Хассан, Хассан», показывая рукой по направлению к знакомому кишлаку, где я бывал частым гостем. Ах, так это летнее джайлау Хассанова кишлака. Женщины, должно быть, хорошо приметили меня из своих кибиток, когда я приезжал в кишлак, и, наверно, обменивались не одним замечанием по моему адресу, тогда как я почти не подозревал об их существовании. Старуха взяла меня уверенным и дружеским движением за руку и повела за собой. В отдалении стояла целая группа женщин с узлами белья в руках. Молодые тотчас же отвернулись, а те немногие, у которых были паранджи, закрыли ими лица, хотя и продолжали тайком подсматривать из-под них. Вокруг женщин вертелся целый сонм ребятишек. Старуха показала мне рукой на ручей и сделала движение, как бы растирая что-то. Толпа женщин спускалась к ручью, я понял, что они шли стирать. Старуха вновь взяла меня за рукав, ввела в юрту и провела к углу. Тут я различил нечто вроде ложа. Из кучи подостланных халатов и тряпья в полутьме блестели устремленные на меня глаза ребенка лет семи или восьми.
   Старуха быстро откинула одеяло, и я увидел бедро ребенка. Ребенок был мал и худ, а истонченное бедро представляло собой уже что-то вроде спички. Сердце мое сжалось непривычным чувством — смесью ужаса и жалости. Я посмотрел на лицо ребенка. Что-то меня привлекло в нем — тонкие, болезненные черты лица, ясные, молящие, жаждущие внимания и общества глаза. Я показал старухе на ребенка и стал методически перечислять: «Ахмед, Абдулла, Хуссейн». Она женским инстинктом сразу поняла, мягко улыбнулась и тихо сказала: «Керим». Надо думать, это был ее внук.
   Старуха тронула меня за рукав, помахала мне и ребенку, еще раз улыбнулась и вышла. Так предприимчивые женщины оставили меня с больным ребенком, сами же ушли стирать. Что же, это был только знак доверия и симпатии: меня принимали как своего.
   Погладив выпростанную из-под одеяла ручку мальчика, я пошел и отогнул полы кошмы. Косой слепящий треугольник света ударил снизу, я перенес низенький столик ближе к ребенку, взял свои книги и тетради и, сидя на ящике, разобрал их и принялся за перевод буддийских легенд.
   Одна из них рассказывала, что Будда имел способность принимать образ любого человека или животного. Однажды, желая знать, как живут люди на земле, он принял образ птицы и сел на дерево, росшее за чертой города. Мимо шла бедная женщина с маленьким ребенком на руках. Она решила отдохнуть под деревом. Было холодно, дул пронизывающий ветер. Женщина с трудом раздула огонь, подбросила в него сучьев. Согревая ребенка, она говорила ему: «Бедный ты мой, кормить мне тебя нечем, и нет денег, чтобы купить пищу, и милостыню некому подать. Не дожить нам до утра. Будем сидеть здесь у огня и ждать голодной смерти». Но что это? Внезапно женщина услышала шум падающего с дерева тела. На угольях лежала птица.
   Это была красивая сказка. Глубоко человечная, исполненная подлинной любви к людям.
   Перевод шел ровно. Я постепенно добрался до конца. Прошло, вероятно, часа полтора. Несколько раз я ловил на себе взгляд Керима, а, иногда он привставал на локоток и силился разглядеть, как карандаш в моих руках без перерыва бегал по бумаге, оставляя на ней бесконечные непонятные значки. Нет сомнения — для него было редкостью, когда рядом сидел пишущий человек. Но он ни разу не прервал молчания.
 
3
 
   Закончив работу, я встал, кивнул ребенку и вышел наружу. Я опять был наедине с огромной синевой неба, с вечной и непостижимой природой. И, как всегда, когда я бываю с ней один на один, мной овладевал щемящий приступ тоски. Да, может быть, я не рожден для борьбы, для сражений, даже для жизни с природой, как эти степные кочевники на конях. Всю жизнь в седле, верхом... верхом в седле... в седле, верхом... Что-то мне приходит в голову по этому поводу, что-то цепляется за слово «верхом». Ах, да! Это Катя и Паша собираются сегодня на экскурсию верхом куда-то в окрестности... но не сюда и без меня. Образ Кати встал передо мной. Какое счастье было бы быть все время с ней! Может, поехать туда, покуда есть время? Вдруг они просто забыли мне сказать или послали за мной, да не нашли.
   Эти мысли гнали меня. Я не заметил, как отошел от летовки. Я оглянулся — исчезли даже острые верхушки юрт. Но теперь, глядя прямо перед собой, я увидел на горизонте несколько всадников, быстро мчавшихся мне навстречу. Дула ружей четкими силуэтами вырисовывались за их спинами. Я еще не успел и подумать, кто это мог быть, как они остановили разгоряченных коней подле меня. Один из них был Хассан.
   Выражение его лица было напряженным; как всегда в минуту волнения, на нем резче выступали оспинки. Он быстро заговорил на своем ломаном языке, и я с трудом понял, что от белой банды оторвалась какая-то группа, грабит окрестные кишлаки, угоняет лошадей и овец, убивает табунщиков, а чтобы отвлечь мужчин от борьбы с ними, поджигает летние кочевья на джайлау, где остались женщины и дети. И сейчас Хассан и его товарищи ехали, чтобы защитить свои семьи и не допустить грабежа своих стад. Я показал ему рукой в сторону летовки, где я провел утро, и сказал: «Юрта все якши — мой там Керим». Лицо Хассана смягчилось, он улыбнулся, повторил «якши» и вместе с остальными всадниками тронул крупной рысью в том направлении, где были его стада. На прощание он полуобернулся ко мне и крикнул: «Мой кишлак еще люди ходы сюда!» — из чего я понял, что должно прийти подкрепление.
   Я повернул назад к летовке, чтобы на всякий случай быть вблизи порученного моему попечению Керима.
   Не все, однако же, оказалось так благоприятно, как я думал и заверял Хассана. Еще до того как я различил верхушки юрт, я внезапно увидел столб дыма, подымавшийся над тем местом, где было кочевье. Еще ближе — и я убедился, что три юрты пылали, как свечки. Огонь уже охватил кошму крайней, четвертой, в которой я делал привал. На горизонте виднелись силуэты двух всадников — это и были, по-видимому, поджигатели-бандиты. В тот же момент я услышал нестройный крик — от ручья к юртам бежала толпа женщин и детей. В юрте Керим! Он мог сгореть или задохнуться. Нельзя терять времени. Я побежал со всех ног к юрте. Рванув горевшую кошму, я пригнулся и вошел внутрь. Даже сквозь сизый дым я разглядел в глубине направленные на меня лихорадочные глаза маленького больного калеки. Язык пламени лизал подножие кровати, на которой он лежал. Ребенок делал судорожные движения, силясь подняться. Я бросился к нему, споткнулся о столик, за которым сидел утром, с силой отбросил его ногой, вихрь бумажек поднялся, и огонь охватил их, — осторожно поднял ребенка под ноги и спину и, не дыша, чтобы не задохнуться в дыму, вырвался с бешено колотящимся сердцем из юрты. В это же время приблизилась и обезумевшая толпа бабушек, детей, матерей. Я только помню поднятую слабо руку — знак признания и благодарности старухи, увидевшей меня с ребенком на руках. Я хотел передать его ей, но маленький Керим продолжал цепляться за меня. Я положил его осторожно на траву, где его окружили другие малыши, и кинулся вместе с остальными сдирать кошмы с уцелевших юрт. Наша юрта уже вся полыхала пламенем. Люди пробовали при помощи палок и крючков выдергивать вещи из горящих юрт, чтобы хоть что-нибудь спасти, но это было бесплодное занятие, лишь отнявшее много сил и стоившее не одного ожога. Я подошел к тому углу юрты, где должны были быть мои записки, но там все полыхало, как в горне.