Марк Казанин
Рубин эмира бухарского

Глава I
БЕГСТВО

 
 
1
 
   В первый раз я услышал про рубин эмира Алим-хана в поезде, направлявшемся из Петрограда в Туркестан. Была весна 1921 года, и поезд тогда именно направлялся, а не летел, мчался или хотя бы равномерно шел. Он бесчисленное количество раз останавливался на станциях, на полустанках, а случалось — и в середине пути; мы вылезали из вагонов, требовали, искали или реквизировали, то есть попросту присваивали, где-либо поблизости дрова для паровоза. Не раз нам приходилось расчищать и ремонтировать путь на опасных, пришедших в ветхость участках. Это был поезд-эшелон с весьма многообразными целями, очень хорошо и умно задуманный. Но все это стало ясным для меня далеко не сразу. Я ехал фактически незаконно, но и об этом потом. А теперь я вам расскажу, что я услышал в поезде о рубине.
   Паша и я лежали на верхних полках и прислушивались. Говорил массивного вида человек лет шестидесяти с лишним, с небольшой седой бородкой, и обращался он к своему соседу напротив, представлявшему собой по внешности полную ему противоположность. Это был худой, аккуратно выбритый человек средних лет в полувоенном костюме.
   — Так вот, — рассказывал пожилой человек. Произношение у него было чисто русское, простое, почти народное. Но точность выражений, умение кратко передать сущность описываемого, говорили о владении словом, о том, что этому человеку, вероятно, приходилось читать лекции, делать доклады. Слушать его было очень интересно. — Так вот, рубин этот исчез, и где и когда, в каком месте он выплывет — неизвестно. Ценность его громадна. Это самый большой рубин в мире и самого редкого цвета — голубиной крови. А ведь большие рубины в силу их редкости стоят в три раза больше алмазов той же величины. До сих пор неизвестно точно, где он был добыт, что, впрочем, характерно для многих драгоценных камней, за которыми тянется хвост тайн, интриг и часто преступлений. Предполагают, что родина его, как и других известных рубинов, — Верхняя Бирма, так называемые Шаньские княжества. Из Бирмы рубин попал через Индию в Афганистан, откуда эмир и получил его еще осенью 1917 года. Какую цену он заплатил за него, мы не знаем и можем только догадываться, во сколько вакуфов[1], стад и золота он обошелся. Камень, еще неотделанный, был вмонтирован в массивный золотой полуобруч, нечто вроде тиары, а полуобруч накрепко пришит к специальной чалме, надевавшейся на голову в торжественных случаях. Постоянно носить такую тяжесть на голове трудно. Поэтому чалма лежала на особой подушке, и лишь на короткое время, когда вводили послов, эмир снимал свою обычную чалму и надевал поданную ему диван-беги чалму с великолепным, блистающим всеми своими гранями рубином. Быть может, он воздерживался носить ее по другим причинам. По слухам, Алим-хан хотел преподнести рубин английскому королю, так как после падения русского царя, вассалом которого он являлся, он задумал отделиться от России. Камень попал бы в английскую коронную сокровищницу в Лондонском Тауэре, купив этим эмиру милость нового сюзерена, а эмир, как мечталось ему, был бы приравнен к знатнейшим магараджам Индии.
   Однако в последний момент — я имею в виду переворот в Бухаре осенью прошлого, 1920 года и падение эмира — рубин исчез. Перед бегством эмира во дворце перевернули все вверх дном. Кушбеги[2] обезглавил десяток ни в чем не повинных людей; по подозрению в похищении рубина в отдаленных покоях дворца наскоро пытали нескольких жен и сыновей эмира, но и это ничего не дало. Фатальной ночью с 1 на 2 сентября, когда его высочеству Алим-хану пришлось выбирать между жизнью и рубином, он не без гнева и проклятий выбрал первое и еще до рассвета, захватив оставшиеся драгоценности, гарем и сохранивших ему верность приближенных, бежал через Пяндж.
   Мы слушали затаив дыхание.
   — Где же рубин сейчас? — послышался неожиданно низкий и ровный голос худощавого слушателя.
   — Кто знает... — пожал плечами рассказчик. — Поскольку эмир его не увез, он должен быть в Туркестане, и, может быть, вор до сего дня дожидается случая продать или вывезти его.
   — Уж наверное вывез, — покачал головой худощавый человек. — Советская Россия, сколько ни старайся, — неподходящий рынок для реализации коронных драгоценностей. Но все-таки кто же мог быть вор?
   — Носились слухи, что эмир узнал, кто вор, и послал за ним погоню, однако вблизи Ферганы вор ускользнул, но, говорят, без камня. В таком случае рубин все же где-то в Туркестане.
   — Но откуда это может быть известно?
   — Этого, конечно, я не могу сказать. У народа тысяча глаз и тысяча ушей. Какое-нибудь основание, видимо, есть.
   Наступило молчание, пользуясь которым мы с Пашей сползли вниз.
   Рассказчик при ближайшем рассмотрении не только подтверждал, но и усиливал благоприятное впечатление, создававшееся от его речи. Во всем его облике, в движениях, взгляде чувствовались спокойствие и достоинство. Конечно, я был всего лишь малонаблюдательным молодым человеком, и люди, если напоминали мне что-либо, то обязательно книжное. Я смог бы описать блондинку, только сказав, похожа она, по моему мнению, на Ольгу Ларину или нет. Так вот, рассказчик лицом очень русского склада больше всего походил, я бы сказал, на портреты русских генералов, которые я видел в исторических книгах и в старых номерах журнала «Нива». Чувствовалось, что он привык к власти, к уважению, но вместе с тем в нем не было и следа надменности или кичливости.
   Я перевел глаза на второго собеседника. Его гораздо труднее описать, тут я и не, мастер. Когда он привстал и потянулся к пепельнице, я обнаружил, что он выше среднего роста. Он был бы почти стандартного и поэтому почти неинтересного европейского типа, если бы не две детали: необычайная подвижность лица, говорившая о большой и непрестанной внутренней работе, и ясные спокойные серые глаза, совершенно не соответствующие общему нервному его выражению. На мгновение эти глаза остановились на мне. Я почувствовал их силу, или, как говорят нынешние физики, проницающую способность. Это был как зонд, неторопливо входивший в мой мозг без наглости, но и без застенчивости, без любопытства, но и без равнодушия. Когда они на вас останавливались, он вас изучал.
   Внезапно он поднялся, и я вновь услышал его низкий глуховатый голос с, может быть, чуть-чуть излишне отчетливым произношением:
   — Ну что ж, спасибо за интересную историю. Давайте заодно уж представимся друг другу. Моя фамилия — Листер.
   — Очень приятно, — приподнявшись, сказал «мой портрет» из «Нивы» и протянул руку. — А моя фамилия Толмачев.
   Серые глаза Листера остановились на Толмачеве: зонд шел прямо в середину.
   — Не профессор Толмачев, археолог?
   — Археолог, да, — последовал неторопливый ответ.
   — Как интересно! Ну что ж, тогда нам только сидеть у ваших ног и слушать. Какой счастливый случай иметь такого попутчика.
   — Что ж, буду рад потолковать и вас послушать. Времени у нас хватит. Вы, я полагаю, до конца?
   — До конца, — подтвердил Листер. — Еду лечиться в Туркестан. Говорят, сушь и солнце спасут. У меня незалеченный туберкулез. В свое время помогла Швейцария — я около года пролежал в Давосе, но недавно, после этих трудных лег, опять была скверная вспышка.
   Листер хотел выйти из купе, но почему-то поколебался, потом сказал, обращаясь ко мне и Паше:
   — Нам, собственно, как соседям и попутчикам, следовало бы всем быть знакомыми. Павла я уже узнал, а вы, наш молодой длинный друг?
   Луч был на мне.
   Как трудно подавить врожденную застенчивость. Я проглотил слюну и сказал:
   — Аристов. Глеб.
   — Ну и прекрасно.
   Он исчез в дверях.
 
2
 
   Вскоре вышли в коридор и мы.
   — А ты что, Паша, разве знаешь того тонкого? — обратился я к своему другу, когда мы оказались одни.
   — Да, — ответил Паша немного смущенно, — мы познакомились при посадке.
   — Но ведь мы же были все время вместе?
   — Нет, я еще до тебя раз приходил на поезд. Этим было все исчерпано.
   Все же мне казалось необычным, что Паша, такой малообщительный, успел заключить знакомство так быстро и что его новый знакомый звал его по имени. Но продолжать расспросы на эту тему я не мог, хотя бы уже потому, что, в конце концов, Паша был хозяином положения, я же не более чем зайцем.
   Дело в том, что накануне ночью мы погрузились очень поздно, и я вошел в вагон последним. Я предполагал, что мне без билета или малейших проездных документов придется ехать всю дорогу, скрючившись в каком-либо кутке или на багажной полке. Но Паша провел меня в купе и, показав наверх, сказал только три слова: «Залезай и спи», — что я и сделал. До того, как заснуть, я прислушивался ко всем шорохам в вагоне и у меня не раз возникало сомнение: «А ну как проверка документов или билетов?» Меня мучительно тянуло юркнуть вниз под лавку, но я сдерживал себя, украдкой поглядывал на Пашу, который оставался невозмутимым. Ночь прошла спокойно, и теперь мы, как я сказал, мирно стояли у окна в коридоре, как будто оба были одинаково полноправными пассажирами.
   — А кто еще есть в вагоне? — несмело спросил я.
   Паша искоса взглянул на меня:
   — Да вот увидишь сам.
   Тут за Пашиной спиной откатилась дверь купе, и из него вышли пожилая женщина и тоненькая девушка лет шестнадцати. Лицо девушки осветилось радостью, когда она увидела Пашу. Она кивнула ему, а мать (если это была ее мать) обратилась к нему:
   — А, Паша! Что, встал Владимир Николаевич?
   — Встал, встал, — отвечал он, украдкой поглядывая на девушку. — Позвать его?
   — Зачем? Давайте все зайдем к нему.
   Поразительно, как это Паша всех знал и все знали его. Я разглядывал своих новых спутников. Дама была, вероятно, не намного моложе своего мужа. (По тому, как она, войдя, поцеловала Толмачева в лоб, я заключил, что это были муж и жена.) Она была в очках, плотная, с круглым и несколько плоским лицом, однако же, если смотреть в профиль, выделялся неожиданно хорошо вылепленный и очень отчетливый маленький подбородок и безукоризненной формы небольшой нос. Молодая девушка не была похожа ни на мать, ни на отца. Так как она играет немаловажную роль в последующей истории и в дальнейших перипетиях моей жизни, я хочу дать о ней общее представление. Она была маленького роста и выглядела неоформившимся подростком. Но что прежде всего привлекало в ней — это ее лицо, его абсолютная чистота, ясность, и на нем самые поразительные глаза, какие мне когда-либо доводилось видеть. Это были бездонные глаза, светлые, почти прозрачные, за которыми чудился целый невысказанный, неизведанный мир. Я видел, что Паша, несмотря на все желание казаться незаинтересованным, не мог отвести взгляда от лица девушки. Паше, видимо, хотелось познакомить меня с обеими пассажирками, но он не знал, как это делается.
   — Ну, Володя, — сказала дама (и как странно прозвучало, когда этого пожилого властного человека назвали Володей!), — надо собирать завтрак. Если будет кипяток, я вас всех накормлю.
   Толмачев с сомнением покачал головой. Как раз в это время дверь отворилась и вошел Листер.
   — А вот и сосед, — приветствовал его Толмачев. — Знакомьтесь, товарищ Листер, — моя жена, Александра Ивановна, и Катя, племянница. Какие у нас перспективы насчет кипятка?
   — На станциях — никаких, — ответил Листер, пожимая руки женщинам, — вся надежда на кипяток с паровоза.
   Дверь вновь открылась, и на пороге показался молодой человек моих или Пашиных лет.
   — Доброе утро! — Он обвел глазами всех. — Здравствуйте, Александра Ивановна! Здравствуйте, Катя! Извините за вторжение, но я вас не нашел в вашем купе и решил, что вы здесь. Я не помешаю?
   — Зайдите, Борис, — приветливо сказала Александра Ивановна. — Знакомьтесь и садитесь. Борис Ратаевский, — отрекомендовала она его.
   Я сразу же преисполнился мучительной завистью к нему. Он был в меру высок, черты лица правильны, движения свободны и, я бы сказал, элегантны. Он непринужденно поклонился всем и сел возле Кати. Вблизи он казался хуже — глаза выглядели тускловатыми, кожа была нечистой.
   — Катя, — сказал он, — вы не забыли наш уговор?
   Паша замер.
   — Какой? — подняла Катя брови.
   — Как вы легко забываете! Мы же хотели готовить вечер.
   — Ну и что?
   — Ну, помните эту игру в знакомых, о которой мы говорили? Я буду говорить или изображать, вы угадывать. Ну, помните: «Козьи ножки, нос крючком» или...
   — Да, да, — сухо ответила она.
   — Что же вы, раздумали?
   — Я не раздумала, я и тогда не хотела.
   — Отчего же?
   Катя ничего не ответила.
   — Ну, я думаю, Катя права, — послышался голос Листера. — И я догадываюсь почему. Я бы тоже не играл в такого рода игру.
   — Почему это? — недоуменно спросил Борис.
   — Такая игра легко приобретает нехороший привкус.
   — Какой это? — почти запальчиво вырвалось у Бориса.
   — Начинается с высмеивания, а кончается глумлением, да еще за спиной, — закончил Листер.
   Катя бросила на него быстрый благодарный взгляд.
   Паша оттаял.
   В это время поезд дернуло вперед, назад, вагоны со скрежетом наезжали друг на друга. Мы схватились за полки. Толчок, рывок — поезд остановился.
   — Ну, кто за кипятком? — возгласил Листер.
   Паша уже был на ногах, встал и я. Ратаевский попытался подняться, но, сделав несколько символических движений, остался сидеть.
 
3
 
   Набрав кипяток, мы с Пашей заглянули на вокзал. Это была крошечная комната для ожидания. То, что мы увидели там, потрясло меня да и Пашу, я думаю, тоже. На грязном полу лежал на овчинах, видимо в жару, бородатый мужчина, и около него копошилось двое маленьких высохших существ. Паша открыл заднюю дверь, чтобы лучше осветить комнату, и сквозь просвет дверей мы увидели, что во дворе лежало или сидело, кое-как прислонившись к железной сетчатой изгороди, еще много мужчин, женщин и детей, маленьких скелетов с огромными вздувшимися животиками.
   — Что это? — не веря своим глазам, спросили мы станционного сторожа.
   И он объяснил нам, что это первые беженцы — голодающие с Волги.
   — Поторапливайтесь, — прибавил он, — а то еще поезд тронется.
   С ужасным впечатлением мы вернулись в вагон и рассказали об увиденном. У Александры Ивановны, расставлявшей стаканы и блюдца на чистой салфетке и вынимавшей завтрак из дорожной корзины, пальцы застыли в воздухе.
   — Несите им что-нибудь, дети, — быстро проговорила она. — Скорее! — Александра Ивановна поспешно вынимала из чемодана кульки и мешочки. — Здесь хлеб, сахар, консервы.
   — Подождите, — вмешалась Катя, — вот еще это. — Она развязала платочек. — Мне на счастье дали два золотых, возьмите.
   — Ну да, вот это хорошо, — сказала Александра Ивановна. — Им на рынке, может быть, что-нибудь купят. Не мешкайте.
   Паша и я были готовы, но нас предупредил Ратаевский.
   — Давайте, теперь я, — вызвался он и, быстро приняв все на вытянутые руки, через минуту исчез.
   — Ну что ж, завтракать все же нужно, — проговорила Александра Ивановна. — Катя, передавай стаканы и мажь хлеб вот этим. Ну, давайте, давайте принимайтесь за еду. Прошу вас, простите, как вас звать-величать?
   — Эспер Константинович, — отозвался Листер.
   Паша и я отказались от завтрака. Я не люблю, когда меня кормят, и, раз сказав «нет», я уж не отступлю; Паша был еще более самолюбив, чем я.
   Александра Ивановна рассердилась:
   — Вы что же это фокусничаете? Или обидеть меня решили?
   Катя смотрела на меня и на Пашу в очевидном замешательстве.
   В это время вернулся Ратаевский.
   — Ну вот, Борис, надеюсь, вы, по крайней мере, не будете кривляться. Садитесь завтракать.
   — С удовольствием, — сказал слегка запыхавшийся Борис. — Куда разрешите?
   Нас выручил Эспер Константинович:
   — Вы знаете, мы с удовольствием будем завтракать все вместе, но не как гости, а как участники. Паша, Глеб, вытаскивайте, что у вас есть. Я вношу яблоки, — он вытащил мешок из-под лавки, — и вот еще консервы.
   У нас, к сожалению, был только черный хлеб, ржавые селедки и купленный на базаре самодельный постный сахар. Ратаевский чуть покосился на такое угощение. Катя с радостью взялась чистить селедку и класть ее на хлеб.
   Так мы, на коммунальных началах, продолжали наш путь.
 
4
 
   Все это может показаться не идущим к делу, не связанным с рубином, но такова была последовательность событий, и только так, как люди, вещи и факты входили и выходили из поля моего зрения, я могу их описывать.
   После завтрака Паша и я вышли в коридор, чтобы дать Толмачевым возможность побыть одним, а через минуту к нам присоединился и Листер. Мы смотрели в окно. Поезд подходил к какой-то узловой станции. Начали мелькать боковые пути, порожние вагоны, заржавленные, валявшиеся по обочинам скаты, мертвые паровозы. Сколько их было тогда на Руси!
   На этой станции Паша, Листер и я прошли вдоль всего нашего поезда. Он состоял примерно из трех десятков товарных вагонов; большая часть из них была запломбирована и забита накрест тяжелыми брусьями; несколько вагонов были приспособлены под теплушки; в одной весело пылала походная печурка, вокруг сидели красноармейцы и кое-где поблескивали стволы ружей.
   Мое внимание прежде всего привлекли дощечки на каждом вагоне с надписью краской: «Пролетарский Петроград — революционному Туркестану». Движимый любопытством, я остановился возле одной из этих довольно неаккуратно и наспех написанных дощечек и вопросительно поглядел на Павла.
   — Подарки везем, — лаконически отозвался он.
   Мне сразу стало ясно, что мы находимся в составе неприкосновенного маршрутного эшелона. Впереди зеленел единственный классный вагон — это мог быть только наш. У подножки тамбура стояла толпа.
   Подойдя ближе, мы увидели, что шло препирательство между молодым высоким военным в галифе, с небольшим щегольским револьвером у пояса, и начальником станции, который упрямо, по-видимому в сотый раз, повторял:
   — Вагон дальше идти не может. Надо менять бандажи. Другого классного вагона у нас нет, но, может быть, этот в течение суток приведем в порядок. Безобразие, что вас пропустили без осмотра на Званке.
   — Так что же? — уже беспомощно, видимо сдаваясь, спросил молодой человек с револьвером. Это был, как видно, комендант нашего эшелона.
   — Ну вот, сгружайте вещи, если не хотите, чтобы их увезли с вагоном в депо, и ждите. Я дам вам где поместиться. Эшелон ваш я с этого пути не сдвину, а завтра в это время тронетесь, — ответил начальник станции.
   — Выгружаться! — скомандовал комендант и пошел вдоль поезда. — Предупредите всех в вашем вагоне, — сказал он нам.
   Началась обычная в таких случаях суматоха. Толмачев и Листер поднялись к себе. Паша ушел по какому-то делу с комендантом, на ходу бросив мне и Кате:
   — Зайдите в купе к Ратаевскому, пусть выгружается, а если его нет, возьмите его вещи и перенесите.
   Мы с Катей постучали в последнее купе, но никто не отозвался. Тогда я открыл дверь, взял вещи Ратаевского, скатал в одеяло, и мы вышли. Катя спрыгнула первой, я протянул ей узел. В это время поезд дернуло (очевидно, маневровый паровоз пробовал свои силы), узел ударился о поручни вагона, развалился, и его содержимое рассыпалось по земле. Мы с Катей бросились собирать.
   Внезапно Катя покраснела, как краснеют только очень молодые девушки. Она держала что-то в руках, не подымаясь и не глядя мне в лицо. Я наклонился к ней. Катя подняла глаза, и я увидел, что они были совсем темные от гнева.
   Я ничего не сказал, но если бы Ратаевский был там, не колеблясь загнал бы его под колеса.
   В это время подошел Паша с тяжелым ящиком на плечах. У него реакция была быстрее и четче, чем у меня, да и жизненный опыт несравненно больше моего. Одного взгляда ему оказалось достаточно, чтобы понять, в чем состояла причина замешательства. Он поставил ящик, взял с Катиной ладони находку, сунул ее в карман, вновь взвалил ящик на спину и сделал нам знак следовать за ним на вокзал.
 
5
 
   Начальник станции поместил нас в строении в конце платформы, где когда-то была багажная касса и сарай. Александра Ивановна и Катя устроились в кассовой будке, где еще сохранилась небольшая плита, которую Паша тут же растопил, а мы — в прилегающем к ней сарае.
   Вечером, после вкусного чая в кассовой будке, женщины остались одни, как они сказали, помыться и постирать, мы же распрощались и ушли в сарай. Спать мы собирались на чудом уцелевших от набегов искателей топлива широких багажных полках. Пока старшие сидели на лавках вокруг ящика, на котором стоял принесенный из будки чай, Паша и я прилегли, чтоб не навязывать свое общество.
   Листер и Толмачев продолжали начатый разговор.
   — Как же вы смотрите на революцию, Владимир Николаевич? — спросил Листер.
   — А никак, — ответил Толмачев, — она меня мало касается.
   Листер молча посмотрел на Толмачева. Тот понял, что это был вопрос, и пояснил:
   — Видите ли, что мужички поотбирали землю и поделили имения, никак меня не затрагивает, так как у меня никакой земли не было. Что же касается той области, которой я занимаюсь, то для нее, в конце концов, безразлично, что происходит на белом свете. Мы едем в Туркестан искать следы поселений более чем двухтысячелетней давности, основанных еще в эпоху Александра Великого; они погребены под мощными слоями песка, речных отложений, каменных осыпей, лёсса и нисколько не меняются оттого, что происходит на земле; даже наоборот, чем больше бурь, возмущений и катаклизмов наверху, тем более неизменными остаются, погребения, так как глубже уходят под землю; так же, как на морское дно не влияет, происходит буря на поверхности или нет. И потом, — продолжал Толмачев, — нельзя себя заставить определить свое отношение ко всему на свете. Вот, скажем, разразится гроза и вы спросите меня, как я к ней отношусь. Я не сумею вам ответить, плохо или хорошо, рад или не рад. Гроза есть гроза.
   — Да, гроза есть гроза, — задумчиво подтвердил Листер.
   — Но вы простите, Эспер Константинович, — продолжал Толмачев, — поскольку мы едем вместе, скажите: вы тоже из нашей братии археологов, хотя, признаюсь, я вашей фамилии не слыхивал?
   — Нет, я солдат, — ответил Листер просто.
   — Что же, участвовали в войне?
   — Да, еще в японской.
   — Артиллерист?
   — Почему вы так думаете?
   — Так мне показалось. Впрочем, прошу прощения, я, кажется, низко взял. Генерального штаба?
   — Нет, — рассмеялся Листер, — вы угадали первый раз. Как раз артиллерист.
   — Михайловского?
   — Нет, Константиновского. Даже был фельдфебелем роты в училище.
   Толмачев вздохнул:
   — У меня двое сыновей легли, один еще в Восточной Пруссии, он был Михайловского, а другой — в Галиции. Вот мы с Александрой Ивановной и остались одни.
   Листер промолчал.
   Воцарилась пауза, такая грустная и такая знакомая в те годы, когда все считали ушедших.
   — Ну, а вы как живете с большевиками? — прервал молчание Толмачев.
   — Живу.
   — Ведь вы кадровый?
   — Кадровый.
   — Ну и как?
   — Да, как вы сказали: гроза есть гроза!
   — Теперь это уже вы говорите, — улыбнулся Толмачев.
   — Да ведь, в конце концов, — продолжал Листер, — отечество одно, народ один, служба одна, в основном ничего не меняется. Люди как деревья: если корни уходят достаточно глубоко, дерево переживет все бури.
   Толмачев вздохнул.
   — А как мы далеко от первого эшелона? — спросил он, видимо желая переменить тему.
   — Комендант говорит, что потерял связь с ним. Первый эшелон вышел на неделю раньше нас, но на последней узловой станции выяснилось, что он не проходил. Надо полагать, изменил маршрут и от Бологого взял через Рыбинск. Теперь уж до Самарканда вряд ли увидимся.
   — Который из наших двух эшелонов главный?
   — Тот, первый. Там начальство, артисты и самое важное — вагон-кухня.
   — Да, тогда тот главнее. А кто с нами едет?
   — Насколько я вижу, — ответил Листер, — вы, ваша семья, моя скромная персона, Паша, его друг, назвавшийся Глебом (я замер), и третий молодой человек, Борис, отставший от труппы, по-видимому, актер.
   Как раз в это время вошел Ратаевский.
   — А вот и Борис, легок на помине, — сказал Толмачев. — Мы только что говорили о вас. Где вы пропадали?
   — Был в городе.
   — А мы тут перебирались. Что же вы нашли в городе?
   — Да... — протянул Борис, — хотел посмотреть местный театр, думал встретить кого-нибудь из знакомых.
   — Ну и как, повезло вам?
   — Да, нет, — неопределенно ответил Ратаевский.
   — Ну так вот, — вставил Листер, — мы говорили о вас и решили, что вы отставший от главного эшелона актер.
   — Не актер, а помощник режиссера, по-советски — помреж.
   — Ах, простите! — чуть насмешливо отозвался Листер.
   — Начинающий, — быстро поправился Борис.
   — Опера или драма?
   — Ни то, ни другое, новый театр, — ответил Борис — Но я, конечно, пока не работаю самостоятельно.
   — Но вы так молоды, — тянул Листер. — Я представлял себе режиссеров не иначе, как убеленных сединами.
   — Да, так было, а теперь все переменилось.
   — Помолодел театр?
   — Да, отчасти помолодел.
   — Тогда это хорошо.
   Ратаевский внезапно вспылил:
   — Что хорошего? Все разорено, разогнано, опоганено.
   Листер поднял брови: