По счастливому совпадению, Ратаевский чуть ли не в первый день приезда в Фергану встретился в чайхане с так называемым Файзуллой. Настоящее полное имя — Музаффар Алим-хан Hyp Магомет Файзулла. Он один из многочисленных сыновей эмира бухарского, мать же его — дочь одного из уйгурских ханов. Файзулла учился в Пажеском корпусе в Петрограде, там же, где и Ратаевский, поэтому они и знают друг друга. В 1917 году он пробрался к себе на родину в Бухару, откуда, не предвидя ничего хорошего и как младший из сыновей, не имея никакой надежды на престол, уехал в Японию. Японцы, с которыми он связался, обещали сделать его эмиром Бухары, если он станет их союзником и агентом. Осенью прошлого, 1920 года японцы послали его обратно в Туркестан с поручением переманить отца в Японию или на ее сторону, но отец не согласился и выбрал вместо этого Афганистан и английскую поддержку. Японцы поручили Файзулле организовать в Туркестане агентуру, которая должна была функционировать и после его отъезда. Каждому завербованному агенту он оставлял очень незаметный и невинно выглядевший небрежно оторванный кусочек папиросной бумаги. Такой агентурный знак он переслал через Бориса и мне, как особо удачно завербованному тем же Борисом агенту на случай, если мы разъедемся. Борис сказал мне, чтобы я ждал, когда появится человек и спросит: «Нет ли у вас клочка папиросной бумаги», и вынет другой, который должен точно совпасть с моим по линии разрыва...
Я чувствовал себя так, будто сидел в темном кино и передо мной раскручивался во всей своей логической последовательности фильм, из которого мне были знакомы только отдельные бессвязные кадры и участником которого среди прочих был и я.
— С этой же целью, — неумолимо продолжал Листер, — Файзулла связался с белой бандой, а в последние месяцы и сам ушел в тугаи. Он гарантировал банде проход за границу и дал разоруженному и захваченному нами главарю ее, полковнику Полумордвинову, такой же кусочек папиросной бумаги. Однако же ни мне, ни Полумордвинову, как это явствует из допроса, не было ясно сказано, что нас вербует японская разведка, хотя Борис это знал, и нам предоставлялось думать, что это какая-то белая организация с широкими иностранными связями. Случай, опять случай раскрыл, чьим агентом являлся Файзулла, как тщательно они ни скрывали это от своих ближайших сотрудников. Натолкнул меня на правильное решение загадки совершенно непричастный к разведывательным делам человек — здешний старый чиновник, очень скромный и очень дельный, некий Лишкин. Он специалист по палеографии, то есть по древнему письму, а в связи с этим знаток бумаги, чернил, туши и так далее, в какой роли неоднократно привлекался для экспертизы в суде. Когда я ему показал этот агентурный знак — кусочек папиросной бумаги, он определил его как полуфабричную японскую рисовую бумагу. Это подсказало мне целый ряд мыслей и в конечном счете навело на правильный путь. Теперь Файзулла убит в перестрелке, после того как стрелял в товарища Рубцова.
Я вздрогнул. Так этот бешеный всадник с искаженным лицом был Файзулла!
— Но его наследство, — продолжал Листер, — кусочек рисовой бумаги, у нас в руках (Полумордвинов уничтожил свой, когда шел сюда) и еще может оказать нам неоценимые услуги.
Параллельно нам удалось поймать и другую ниточку, ведущую к логову другого паука — английской разведки, пресловутой Интеллидженс Сервис. Несколько месяцев тому назад при проверке на почте корреспонденции до востребования мы наткнулись на несколько писем, написанных по-английски. Глеб мастерски перевел их — кстати, мы подхватили этого молодого человека в Петрограде отчасти в расчете, что здесь может пригодиться его знание английского языка; он был искренне уверен, что едет зайцем, и мы не разуверяли его в этом. Письма эти, подписанные «Люси», задали нам немалую загадку. В них как будто ничего не было, но именно отсутствие чего-либо реального и ставило нас в тупик. Мы пробовали письма и на свет, и на шифры, и на кислоты. Короче говоря, к нашему стыду, ключа к ним мы так и не нашли и отослали эти письма в Москву в надежде, что там удастся их расшифровать. Но что представляло несомненный интерес для нас, это то, что все письма были адресованы сестре-хозяйке больницы, Юлии Викторовне Баранович, которая сама английского языка не знает. Ее отец до нашего прихода входил в белый комитет в Ташкенте. Один из сослуживцев, мастер игры в преферанс, рассказал мне, что однажды видел за картами у Барановича английского агента, полковника Бейли, и носились слухи, что ходил он к нему из-за этой самой Юли. Мы узнали также, что она очень тесно связана с неким греком Кристи, содержавшим на площади киоск вод. Он снабжал Юлю контрабандой из Афганистана. Много помог случайно, опять случайно, подслушанный Глебом, — он показал в мою сторону, — разговор между Юлей и греком в киоске. Я хвалю Глеба за то, что он оценил необычность этого разговора и счел необходимым передать содержание Паше, который был главным секретарем нашего Ферганского центра, хотя Глеб этого и не знал. Несмотря на свою дружбу с Глебом, Паша не подал ему и намека. Я, ввиду важности проблемы с тугаями, оставался все время здесь при экспедиции, и ездившие в город товарищи поддерживали непрерывную шифрованную связь между мной и Ферганой.
Мы установили наблюдение и за греком. У него оказалось много знакомых узбеков, и через Юлю он завязал связи с командирами местного гарнизона. Под видом блестящего молодого военного, сделавшего большую карьеру, ему подсунули коменданта нашего поезда — Соснова. Соснов дал Кристи совершенно дезориентирующую информацию и, наоборот, выудил у него кое-что ценное. Мы узнали, между прочим, что раз или два раза в месяц у будки с газированной водой останавливался верблюд какой-то редкой, видимо не ферганской, а туркменской породы, и Кристи перебрасывался несколькими словами с погонщиком, передавал ему сверток и брал у него другой. Ратаевский показал, что Файзулла яростно ненавидел и грека и этого погонщика; но в чем была причина и суть этой антипатии, Борис не докопался.
Этот грек однажды ездил с Юлей в кишлак, слывший басмаческим, без сомнения чтобы завязать связи. Оттуда он навязался при посредстве Юли в гости к Глебу в макбару, где мы сейчас находимся. Здесь, пользуясь темнотой, выкрал фотоаппарат и снимки его и погонщика, которые Глебу посчастливилось сделать в Фергане. Кристи явно боялся, что снимки могут повести к разоблачениям. Здесь же он подвергся покушению и чуть не был убит, как видно, тем же Файзуллой. Вообще это дело о вражде между Файзуллой и греком я, должен сознаться, до дна не просматриваю; здесь могут играть роль какие-то личные мотивы, которые Файзулла скрывал от Бориса. Эти невскрытые мотивы небезынтересны.
Все подробности о греке и погонщике, так же как сделанные Глебом фото, которые Кристи так неудачно пытался выкрасть, мы послали в Москву. Выяснилось, что грек — это английский офицер Алан Блэйр. Во время мировой войны он был в Греции, потом в Константинополе и, наконец, в составе военной миссии у Деникина. После разгрома последнего он получил задание в Туркестане. А погонщик еще более опасный разведчик. Под видом туземца он был секретным эмиссаром у эмира в 1920 году и уговаривал его уйти в Афганистан под защиту Англии, вероятно, тогда же, когда Файзулла безуспешно соблазнял отца японским вариантом...
«Алан Блэйр, — думал я про себя, когда Листер сделал небольшую паузу. — Так вот кто был этот грек! Как мне врезалось в память это имя!»
— В Москве, — продолжал Листер, — установили почтовое отделение, откуда посылались в Фергану письма за подписью «Люси», и очень искусно выследили, кто их посылал. Нам было указано арестовать Юлю, что мы и сделали. Можно быть уверенным, что на первом же допросе это жалкое, пустое и порочное существо сразу же раскрылось бы, и мы получили бы ключ к ряду загадок и, может быть, раскрыли бы всю организацию Интеллидженс Сервис. Но, к сожалению, мы стали жертвой собственной неопытности и непредусмотрительности, противник же действовал быстро и беспощадно. Мы допустили промашку, доверив коменданту доставку Юли в тюрьму, тогда как надо было сделать это самим с соблюдением полной секретности и всяческих предосторожностей. Конвой повел ее через весь город, как обыкновенную воровку, и грек отравил ее. Конечно, мы искали и ищем грека и погонщика, и борьба далеко не кончена: она только началась.
А теперь посмотрим, как разыгрались последние события. Этот молодой человек чуть не спутал нам все карты. Но объясню все по порядку.
Мы позволили Борису беспрепятственно сноситься с бандой в тугаях, я выдал себя за белого офицера, который только и ждет случая отомстить большевикам, принял на работу есаула Погребнякова и давал банде кое-какие мелочи: мешки романовских денег (для них — святыня), английские винтовки, к которым во всем Туркестане не найти ни одного патрона, спирт, табак. Целый ряд наших работников «перебежал» в тугаи. Там выяснился очень пестрый состав банды. В ней оказалось немало обманутых и эксплуатируемых крестьян, русских, узбеков — дезертиров и просто трусов. Наши работники постепенно установили контакт с некоторыми членами банды и достаточно подготовили их к тому, чтобы в нужный момент бросить против белогвардейской верхушки. Может быть, мы немного пересолили с Глебом, не раскрыв ему все карты, но своим незнанием он так хорошо усыплял возможные подозрения, хотя бы того же Бориса, а через него и остальных. Он, как мы узнали через Пашу, решил поднять соседние кишлаки против белогвардейцев, поджечь тугаи и принудить Пашу прислать ему из города вооруженное подкрепление, чтобы разгромить банду, а заодно и наш археологический лагерь, который он искренне считал зловредным контрреволюционным гнездом. Это была чистейшая партизанщина, и виноваты в этом, пожалуй, мы — не надо было до такой степени его изолировать. Он назначил 1 августа днем выступления, однако уже утром 31 июля сами загорелись пересохшие от жары тугаи, и в этот же день совершилась задуманная нами операция.
Белая банда была вынуждена выйти из горевших тугаев и искать продовольствия и коней для бегства за границу. Мы располагали пулеметным взводом под видом саперов и, конечно, могли попросту перестрелять всю банду. Но человеческая жизнь есть прежде всего человеческая жизнь. В банде было много просто обманутых. Мы прибегли к испытанному большевистскому средству — прямому обращению к массе. Товарищ Рубцов и я вышли к ним без оружия и предложили сдаться, гарантируя свободу, работу и хлеб. Заброшенные в стан врага наши люди поддержали это. Когда озверевшие офицеры подняли на нас винтовки, масса обезоружила их.
Загадкой для нас явилось то, что Файзулла, Ратаевский и еще с десяток людей не вышли из тугаев со всей бандой, а, покинув их, кружными путями поскакали к макбаре. Когда мы подошли к ней с пленными офицерами, туда как раз подоспела банда Файзуллы. Увидя нас, они открыли огонь. Файзулла чуть было не застрелил товарища Рубцова. Глеб заслонил его собой...
Рубцов ласково блеснул на меня глазами и продолжал слушать.
— Ну вот, — закончил Листер, — в общем, по этой операции все. Оценить ее — уже не мое дело.
— Дело это, конечно, мое, — сказал Рубцов. — Для начала, в новой обстановке, я сказал бы, вы поработали небезрезультатно. Вы обезвредили вооруженную банду и захватили ее главарей. У белогвардейской гидры отрублена одна голова, надо рубить остальные. Вы нашли нить, ведущую к английской разведке, что же, будем добираться до клубка. Файзулла и его японские шефы — тоже не шутка. Надо хорошо все продумать и, танцуя хотя бы от этих рисовых бумажек, используя мертвого Файзуллу и живого Ратаевского, развернуть разведывательную работу. Это наш долг, и мы его выполним.
Как большевик, должен вам признаться, что этот юноша, какой бы зеленый он ни был, быть может, указывает нам самый верный путь в разведывательной работе. Он пошел в гущу населения, объединился с национальной массой, это он и Паша вдохнули в кишлак доверие к советской власти, так что молодежь с одобрения старших готова была выступить с оружием в руках против белых. Это предвестник наших будущих методов, принципиально отличных от капиталистических. План Глеба был скороспелый, по-юношески пылкий и по существу вредный, но искренний, мужественный и честный. Надо похвалить его за это, но сказать ему, чтоб больше никогда так не делал. Инициатива — да, партизанщина — нет.
Да, вот еще. Раз мы уже говорим о Глебе, мне остается неясной одна вещь, может быть, потому, что я не ехал с вами одним поездом. Вы его не посвятили в свой секрет, и он думал, что едет зайцем. Но посвятил ли он вас в свой? Почему он пробирался зайцем в Туркестан и чего он хотел? Зачем, Глеб?
Уклоняться, хитрить или лгать было исключено. Но говорить правду стоило недешево. Я сжал зубы и выжал из себя пять слов:
— Я хотел уехать в Индию.
Оглушительный хохот грянул вокруг. Я лежал красный и потный, готовый провалиться сквозь землю. Лицо кололо.
— Зачем?
— Для революции.
Улыбка сбежала с лица людей, сидевших за столом.
— Эх ты, Монтигомо Ястребиный Коготь! — утирая глаза, все еще полные слез от смеха, сказал Листер.
Мною овладела слабость. Я закрыл глаза. Я услышал мягкий голос Листера:
— Пусть отдохнет наш Афанасий Никитин.
...И потом низкий мужественный голос Рубцова:
— А теперь на рыбалку. Лодки готовы. Мы должны вернуться с рыбой к ужину. Хватит пловов, давайте сегодня уху.
Все встали и, не обращая более внимания на меня, вышли из макбары.
Я остался один со своими мыслями.
Глава XV
Я лежал полуоглушенный и думал обо всем, что услышал. Так вот как оно было! Широкая картина развернулась передо мной. Я более не видел себя в ее центре. Шла громадная борьба исторических сил, классов, организаций, и в том огромном механизме, который именовался государственной политикой революции, на мою долю выпадала более чем скромная роль. А я-то воображал, что держу свою (да и не только свою) судьбу в руках и верчу ею как хочу.
Я не скажу, чтобы это открытие было для меня болезненным ударом. Я не был уже таким безнадежным индивидуалистом и честолюбцем, чтобы думать только о себе, и я рад, что тогда же открыл в себе способность восхищаться могучим размахом и бешеной быстротой того самого механизма, который уносил меня в противоположном моему расчету направлении, хотя к той же цели.
Так вот как Листер мастерски играл свою роль и как долго он держал меня в заблуждении! А я-то принимал его за матерого белогвардейца. И диалог его с Борисом и оплеухи — все это был театр. А Борис...
В этом пункте мои размышления прервались приходом Паши. Глаза его светились теплотой, но, как всегда, когда отношения переходили в чисто личный план, он был немного смущен. Он явно был на пороге дружеского излияния, состояние, в котором я видел его в очень редкие моменты.
— А я, знаешь, не пошел рыбачить, Глеб...
— Чего это? Ведь ты же...
— Да, знаешь, не хотелось тебя оставлять... может, тебе чего надо...
Я лишь улыбнулся и показал ему подбородком место у себя в ногах.
— Да, брат, — сказал он немного виновато, — теперь ты понимаешь, почему я ничего не говорил?
— Ну, хоть намек мог бы дать.
Паша стал внезапно жестким:
— Нельзя. В этих делах — ни матери, ни друга. Нельзя, и все.
Я помолчал.
— Да, здорово я дурака свалял, — выдавил я из себя наконец.
— Да нет, ты молодец, и как ты заслонил Рубцова!
Приятно было это слышать. Но я тут же осознал, что в этой похвале был и яд, хотя Паша этого и сам не чувствовал. Значит, я заработал ее плечом, а не рассудком, волей, как я надеялся. Все-таки они должны считать меня за молокососа и дурака.
— Да, и про Эспера Константиновича ты теперь тоже знаешь. Вот, хочешь, посмотри, я для тебя приберег вырезку — это из газеты политотдела Балтфлота.
Он вынул из бокового кармана пачку бумаг и, перебрав их, подал мне одну. Я увидел большую бледную фотографию Листера на серой, скорее оберточной, чем газетной, бумаге и внизу биографию.
«Сын минера Балтийского флота, уроженец Колпина, эстонец, член партии с 1904 года, был офицером царской армии и в то же время членом подпольного большевистского комитета, в 1905 г. поднял восстание в армии на Дальнем Востоке, осужден к 15 годам крепости, бежал; жил и учился в Швейцарии и Германии, доктор философии Гейдельбергского университета; в апреле 1917 г. вернулся в Россию. Комиссар фронта, потом член реввоенсовета армии». И многое другое, что я не упомню.
— Да, — только сказал я, отдавая Паше вырезку, — вот какие у нас люди.
— А Рубцов? — спросил Паша с сияющими гордостью глазами. — Орел! Ты еще не знаешь, кто такой Рубцов. Это совсем не его фамилия.
— Кто же?..
— Догадайся!..
Я покачал головой:
— Не могу.
— Ну погоди, он сам тебе скажет или по портрету узнаешь. Другой раз будешь лучше смотреть.
«Листер и Рубцов, оба большие люди. И какие разные, — промелькнуло у меня в голове. — Листер весь анализ, мозг и расчет — великолепная человеческая машина, а Рубцов — поскольку я уже немного его знал — весь воля, огонь, безграничная смелость. Его стихия — люди. И оба — к одной цели; я пока видел только двоих, а сколько должно быть таких и какая это сила!»
Внезапно Паша поднялся и сказал:
— Да, надо тебе чего-нибудь поесть. Пойду вскипячу чай.
— Не буду я пить, не хочу.
— Будешь!
— А ты будешь?
— Буду.
— Ну тогда давай.
Паша вышел, а я продолжал размышлять. Что-то еще было у меня в подсознании, но я никак не мог сосредоточиться.
«Файзулла. Так вот кто он был — агент японской разведки. Встретил своего однокашника Бориса, а потом потащил за собой целую банду офицеров и беляков. Сын эмира бухарского, бывший паж, наверно, на балах стоял за креслом какой-нибудь великой княгини, шпион. Да, все это очень увлекательно. Правда, в жизни все серее, чем в воображении, этикетки заманчивее содержимого. И ведь, в конце концов, я его мало знаю — я говорил с ним только один раз».
И тут я весь сжался и замер. Какие-то шарики крутились в моем мозгу помимо моей воли. Что я делал — припоминал, соображал, решал? Только наивные люди или глупцы могут думать, что мышление — это сознательный процесс. Мышление — это такой же рефлекторный и неуправляемый процесс, как и художественное творчество; и плоды его лишь постфактум поддаются логическому анализу. Никто еще никогда не сделал настоящего открытия путем одних логических выкладок.
Я вспомнил то, что наш профессор рассказывал нам в университете про знаменитый ответ Рентгена. На вопрос, что он думал, когда экспериментировал с икс-лучами, он неторопливо ответил: «Я не думал, я экспериментировал». Силлогизмы — это не машина, на которых мы добираемся до истины, это всего лишь контрольные весы. Мы не можем управлять процессом мышления, мы можем лишь проверять его результаты.
Так, мне казалось, было и в этом случае. Голова работала сама по себе, я как будто оставался свидетелем где-то сбоку, и вся моя задача была в том, чтобы не спугнуть этот шедший внутри меня процесс.
Так как это было? Да, я видел его только один раз. Каким привлекательным показался он мне! Только вот этот скверный рот. Сын эмира бухарского. Я где-то читал, что у эмира было чуть не шестьдесят сыновей от бесчисленных жен. Какая вражда и соперничество должны были быть между ними! Вот где школа не братской любви, а братской ненависти. И что это еще говорил Толмачев в поезде? Что, когда исчез тот знаменитый рубин, кого-то из сыновей эмира пытали, кому-то рубили голову. Рубин, рубин... Чего это ради он залез мне в голову, это уж какая-то чепуха. И в то же время я чувствовал, что где-то что-то есть, и под ворошившимся в моей голове мусором что-то кроется.
Я опять внутренне весь сжался. Да, что это было? Что-то было, что это было? Надо молчать, притаиться, чтоб не спугнуть. Кругом тихо, Паши не слышно. Что это было? Да, было что-то в разговоре с Файзуллой. Но что? О чем мы говорили?
И память вызвала из своей глубины весь внешний вид той сцены: площадь, чайханы, киоск грека — как мерно уходил могучий верблюд, унося двух заморских лазутчиков... Нет, это неважно, назад к первой сцене.
Я сидел и переводил индийские стихи, потом пошел пить воду, а когда вернулся, нашел Файзуллу. Он спросил, показывая на мои книги, на каком это языке, а потом мы говорили о стихах. Я привел ему одну строчку на санскрите и свой перевод, а он предложил другой вариант, изменив только одно слово. Интересно, почему он предложил так, хотя это было неверно, неоправданно? Меня это тогда же озадачило, не понимаю этого и теперь. В стихотворении не было ни малейшей двусмысленности.
Все эти размышления были утомительными и казались бесплодными. Но должны же быть какие-то причины, почему он предложил мраморный бассейн вместо хрустального? Потом он улыбнулся, как бы про себя, а когда я переспросил его, как-то зловеще насторожился, замер и стал уверять, что он пошутил. Не понимаю.
Я устал и откинулся назад на подушку. Движение было немного порывистым, одеяло сползло на землю, моя длинная нога высунулась из-под него.
Шрам пореза на ноге, полученный мной в соседней с мраморным бассейном комнате, как только я увидел его, будто молнией осветил мое сознание. Я все понял. Я все знал. На этот раз я не мог ошибиться. Я боялся говорить, боялся повернуть голову, боялся дышать. Я только поводил глазами, будто слышал какие-то звуки. Неужели она улетит, рассеется, эта счастливая догадка? Я опять откинулся на подушку, обессиленный. Вошел Паша.
— Ну вот, Глебок, — сказал он, — чай готов. Лепешек не было, я испек свежие, поэтому завозился. Давай!
Он внес чайник, пиалы, постный леденцовый сахар, лепешки и касу топленых сливок. Но я не мог есть. В голове сверлила совершенно отчетливая, может быть, сумасшедшая догадка. Пока я ее не проверю, покоя не будет.
Я еле мог дождаться, когда Паша кончит завтрак. Сам я выпил, и то нехотя, лишь стакан крепкого чая с леденцом. Тело мое было легкое и пустое. Я был весь как натянутая струна — лучшее состояние, какое я знаю. Но вот Паша отставил пиалу, и я сказал:
— Ну, а теперь, Паша, давай я встану.
— Да что ты? — встрепенулся он. — Что за блажь?
— Не блажь, Паша, — сказал я, — дело.
— Какое такое может быть дело?
— Я все равно встаю, Паша, не мешай! Я тебя не спрашивал, когда у тебя дело было, а теперь ты меня не спрашивай.
Я глядел ему прямо в глаза, и охота спорить с привидением в лихорадке стала у него проходить. Он помог мне одеться, ведь у меня действовала только одна рука, и молча последовал за мной, когда, качаясь от слабости, я двинулся к средней комнате с ямой посередине и стал спускаться в нее. Неверно ступая, я бессильно взмахнул рукой и свалился бы вниз, если бы Паша вовремя не подхватил меня и не втащил обратно.
— Да ты скажи, по крайней мере, сумасшедший, чего ты хочешь? — крикнул он.
— Не мешай, — стиснул я зубы.
Я сел на краю бассейна и отдохнул. Через несколько минут, терпя Пашину поддержку, я спустился вниз и подошел к бассейну с его мраморной облицовкой и загадочной непрозрачной поверхностью. Я ступил в воду обутым, как был, и, медленно шаркая подошвами по дну, двинулся к самому концу бассейна под родник. Вот то место, где я поранил себе ногу. В обуви нечего бояться этого. Я поводил ногой в воде и наткнулся на какой-то предмет. Нагнувшись и очень осторожно пошарив здоровой рукой в воде, я нащупал что-то острое, видимо камень. Ага, вот он! Я попробовал обхватить его, по он был слишком велик и неудобен для руки. Я нагнулся еще ниже, кровь прилила к голове, и все же я обхватил его снизу и поднял. В полутьме макбары засияло матовое золото, а посреди него влажными красными гранями переливался драгоценный камень.
— Вот он, помнишь, слышали в поезде, — сказал я Паше, протягивая ему сокровище.
— Помню, — одними губами, беззвучно подтвердил он.
Паша машинально взял золотой полуобруч, или тиару, из моих рук. Лицо его выражало озадаченность и восхищение.
— Но как это ты? Откуда ты знал? — вырвалось у него, в то время как тиара с рубином все еще лежала на его вытянутых руках.
— Да вот так. Все тебе расскажу. Теперь давай отсюда и сушиться, а то мне каюк.
— Давай, давай! — засуетился Павел.
Он снял гимнастерку, завернул в нее драгоценность и бережно положил на край бассейна. Почти на руках он вынес меня на солнце, помог снять мокрую обувь и вновь уложил в постель, закутав со всех сторон в одеяло.
Утренняя усталость как бы удвоенной вернулась ко мне. Я чувствовал себя совершенно измученным. Лихорадочное возбуждение сменилось слабостью, и я на два часа просто выбыл из жизни — не то спал мертвым сном, не то лежал без сознания.
Когда я наконец открыл глаза, то увидал, что вся компания тихо сидела у длинного стола, который ранее стоял под навесом снаружи, и, как видно, только что кончила есть, так как остатки еды были еще на столе. Я почувствовал, что и я голоден, как волк.
— Ну вот и вернулся, — сказал Листер. — А Паша ждал вас. Вот котелок тройной ухи для вас обоих.
До того как нас усадили за стол, Паша водрузил на середине его тиару с рубином, показал пальцем на меня: «Его добыча!» — и мы с ним принялись уписывать уху, искоса поглядывая на наших собеседников и наслаждаясь их изумлением.
Я чувствовал себя так, будто сидел в темном кино и передо мной раскручивался во всей своей логической последовательности фильм, из которого мне были знакомы только отдельные бессвязные кадры и участником которого среди прочих был и я.
3
— С этой же целью, — неумолимо продолжал Листер, — Файзулла связался с белой бандой, а в последние месяцы и сам ушел в тугаи. Он гарантировал банде проход за границу и дал разоруженному и захваченному нами главарю ее, полковнику Полумордвинову, такой же кусочек папиросной бумаги. Однако же ни мне, ни Полумордвинову, как это явствует из допроса, не было ясно сказано, что нас вербует японская разведка, хотя Борис это знал, и нам предоставлялось думать, что это какая-то белая организация с широкими иностранными связями. Случай, опять случай раскрыл, чьим агентом являлся Файзулла, как тщательно они ни скрывали это от своих ближайших сотрудников. Натолкнул меня на правильное решение загадки совершенно непричастный к разведывательным делам человек — здешний старый чиновник, очень скромный и очень дельный, некий Лишкин. Он специалист по палеографии, то есть по древнему письму, а в связи с этим знаток бумаги, чернил, туши и так далее, в какой роли неоднократно привлекался для экспертизы в суде. Когда я ему показал этот агентурный знак — кусочек папиросной бумаги, он определил его как полуфабричную японскую рисовую бумагу. Это подсказало мне целый ряд мыслей и в конечном счете навело на правильный путь. Теперь Файзулла убит в перестрелке, после того как стрелял в товарища Рубцова.
Я вздрогнул. Так этот бешеный всадник с искаженным лицом был Файзулла!
— Но его наследство, — продолжал Листер, — кусочек рисовой бумаги, у нас в руках (Полумордвинов уничтожил свой, когда шел сюда) и еще может оказать нам неоценимые услуги.
Параллельно нам удалось поймать и другую ниточку, ведущую к логову другого паука — английской разведки, пресловутой Интеллидженс Сервис. Несколько месяцев тому назад при проверке на почте корреспонденции до востребования мы наткнулись на несколько писем, написанных по-английски. Глеб мастерски перевел их — кстати, мы подхватили этого молодого человека в Петрограде отчасти в расчете, что здесь может пригодиться его знание английского языка; он был искренне уверен, что едет зайцем, и мы не разуверяли его в этом. Письма эти, подписанные «Люси», задали нам немалую загадку. В них как будто ничего не было, но именно отсутствие чего-либо реального и ставило нас в тупик. Мы пробовали письма и на свет, и на шифры, и на кислоты. Короче говоря, к нашему стыду, ключа к ним мы так и не нашли и отослали эти письма в Москву в надежде, что там удастся их расшифровать. Но что представляло несомненный интерес для нас, это то, что все письма были адресованы сестре-хозяйке больницы, Юлии Викторовне Баранович, которая сама английского языка не знает. Ее отец до нашего прихода входил в белый комитет в Ташкенте. Один из сослуживцев, мастер игры в преферанс, рассказал мне, что однажды видел за картами у Барановича английского агента, полковника Бейли, и носились слухи, что ходил он к нему из-за этой самой Юли. Мы узнали также, что она очень тесно связана с неким греком Кристи, содержавшим на площади киоск вод. Он снабжал Юлю контрабандой из Афганистана. Много помог случайно, опять случайно, подслушанный Глебом, — он показал в мою сторону, — разговор между Юлей и греком в киоске. Я хвалю Глеба за то, что он оценил необычность этого разговора и счел необходимым передать содержание Паше, который был главным секретарем нашего Ферганского центра, хотя Глеб этого и не знал. Несмотря на свою дружбу с Глебом, Паша не подал ему и намека. Я, ввиду важности проблемы с тугаями, оставался все время здесь при экспедиции, и ездившие в город товарищи поддерживали непрерывную шифрованную связь между мной и Ферганой.
Мы установили наблюдение и за греком. У него оказалось много знакомых узбеков, и через Юлю он завязал связи с командирами местного гарнизона. Под видом блестящего молодого военного, сделавшего большую карьеру, ему подсунули коменданта нашего поезда — Соснова. Соснов дал Кристи совершенно дезориентирующую информацию и, наоборот, выудил у него кое-что ценное. Мы узнали, между прочим, что раз или два раза в месяц у будки с газированной водой останавливался верблюд какой-то редкой, видимо не ферганской, а туркменской породы, и Кристи перебрасывался несколькими словами с погонщиком, передавал ему сверток и брал у него другой. Ратаевский показал, что Файзулла яростно ненавидел и грека и этого погонщика; но в чем была причина и суть этой антипатии, Борис не докопался.
Этот грек однажды ездил с Юлей в кишлак, слывший басмаческим, без сомнения чтобы завязать связи. Оттуда он навязался при посредстве Юли в гости к Глебу в макбару, где мы сейчас находимся. Здесь, пользуясь темнотой, выкрал фотоаппарат и снимки его и погонщика, которые Глебу посчастливилось сделать в Фергане. Кристи явно боялся, что снимки могут повести к разоблачениям. Здесь же он подвергся покушению и чуть не был убит, как видно, тем же Файзуллой. Вообще это дело о вражде между Файзуллой и греком я, должен сознаться, до дна не просматриваю; здесь могут играть роль какие-то личные мотивы, которые Файзулла скрывал от Бориса. Эти невскрытые мотивы небезынтересны.
Все подробности о греке и погонщике, так же как сделанные Глебом фото, которые Кристи так неудачно пытался выкрасть, мы послали в Москву. Выяснилось, что грек — это английский офицер Алан Блэйр. Во время мировой войны он был в Греции, потом в Константинополе и, наконец, в составе военной миссии у Деникина. После разгрома последнего он получил задание в Туркестане. А погонщик еще более опасный разведчик. Под видом туземца он был секретным эмиссаром у эмира в 1920 году и уговаривал его уйти в Афганистан под защиту Англии, вероятно, тогда же, когда Файзулла безуспешно соблазнял отца японским вариантом...
«Алан Блэйр, — думал я про себя, когда Листер сделал небольшую паузу. — Так вот кто был этот грек! Как мне врезалось в память это имя!»
4
— В Москве, — продолжал Листер, — установили почтовое отделение, откуда посылались в Фергану письма за подписью «Люси», и очень искусно выследили, кто их посылал. Нам было указано арестовать Юлю, что мы и сделали. Можно быть уверенным, что на первом же допросе это жалкое, пустое и порочное существо сразу же раскрылось бы, и мы получили бы ключ к ряду загадок и, может быть, раскрыли бы всю организацию Интеллидженс Сервис. Но, к сожалению, мы стали жертвой собственной неопытности и непредусмотрительности, противник же действовал быстро и беспощадно. Мы допустили промашку, доверив коменданту доставку Юли в тюрьму, тогда как надо было сделать это самим с соблюдением полной секретности и всяческих предосторожностей. Конвой повел ее через весь город, как обыкновенную воровку, и грек отравил ее. Конечно, мы искали и ищем грека и погонщика, и борьба далеко не кончена: она только началась.
А теперь посмотрим, как разыгрались последние события. Этот молодой человек чуть не спутал нам все карты. Но объясню все по порядку.
Мы позволили Борису беспрепятственно сноситься с бандой в тугаях, я выдал себя за белого офицера, который только и ждет случая отомстить большевикам, принял на работу есаула Погребнякова и давал банде кое-какие мелочи: мешки романовских денег (для них — святыня), английские винтовки, к которым во всем Туркестане не найти ни одного патрона, спирт, табак. Целый ряд наших работников «перебежал» в тугаи. Там выяснился очень пестрый состав банды. В ней оказалось немало обманутых и эксплуатируемых крестьян, русских, узбеков — дезертиров и просто трусов. Наши работники постепенно установили контакт с некоторыми членами банды и достаточно подготовили их к тому, чтобы в нужный момент бросить против белогвардейской верхушки. Может быть, мы немного пересолили с Глебом, не раскрыв ему все карты, но своим незнанием он так хорошо усыплял возможные подозрения, хотя бы того же Бориса, а через него и остальных. Он, как мы узнали через Пашу, решил поднять соседние кишлаки против белогвардейцев, поджечь тугаи и принудить Пашу прислать ему из города вооруженное подкрепление, чтобы разгромить банду, а заодно и наш археологический лагерь, который он искренне считал зловредным контрреволюционным гнездом. Это была чистейшая партизанщина, и виноваты в этом, пожалуй, мы — не надо было до такой степени его изолировать. Он назначил 1 августа днем выступления, однако уже утром 31 июля сами загорелись пересохшие от жары тугаи, и в этот же день совершилась задуманная нами операция.
Белая банда была вынуждена выйти из горевших тугаев и искать продовольствия и коней для бегства за границу. Мы располагали пулеметным взводом под видом саперов и, конечно, могли попросту перестрелять всю банду. Но человеческая жизнь есть прежде всего человеческая жизнь. В банде было много просто обманутых. Мы прибегли к испытанному большевистскому средству — прямому обращению к массе. Товарищ Рубцов и я вышли к ним без оружия и предложили сдаться, гарантируя свободу, работу и хлеб. Заброшенные в стан врага наши люди поддержали это. Когда озверевшие офицеры подняли на нас винтовки, масса обезоружила их.
Загадкой для нас явилось то, что Файзулла, Ратаевский и еще с десяток людей не вышли из тугаев со всей бандой, а, покинув их, кружными путями поскакали к макбаре. Когда мы подошли к ней с пленными офицерами, туда как раз подоспела банда Файзуллы. Увидя нас, они открыли огонь. Файзулла чуть было не застрелил товарища Рубцова. Глеб заслонил его собой...
Рубцов ласково блеснул на меня глазами и продолжал слушать.
— Ну вот, — закончил Листер, — в общем, по этой операции все. Оценить ее — уже не мое дело.
5
— Дело это, конечно, мое, — сказал Рубцов. — Для начала, в новой обстановке, я сказал бы, вы поработали небезрезультатно. Вы обезвредили вооруженную банду и захватили ее главарей. У белогвардейской гидры отрублена одна голова, надо рубить остальные. Вы нашли нить, ведущую к английской разведке, что же, будем добираться до клубка. Файзулла и его японские шефы — тоже не шутка. Надо хорошо все продумать и, танцуя хотя бы от этих рисовых бумажек, используя мертвого Файзуллу и живого Ратаевского, развернуть разведывательную работу. Это наш долг, и мы его выполним.
Как большевик, должен вам признаться, что этот юноша, какой бы зеленый он ни был, быть может, указывает нам самый верный путь в разведывательной работе. Он пошел в гущу населения, объединился с национальной массой, это он и Паша вдохнули в кишлак доверие к советской власти, так что молодежь с одобрения старших готова была выступить с оружием в руках против белых. Это предвестник наших будущих методов, принципиально отличных от капиталистических. План Глеба был скороспелый, по-юношески пылкий и по существу вредный, но искренний, мужественный и честный. Надо похвалить его за это, но сказать ему, чтоб больше никогда так не делал. Инициатива — да, партизанщина — нет.
Да, вот еще. Раз мы уже говорим о Глебе, мне остается неясной одна вещь, может быть, потому, что я не ехал с вами одним поездом. Вы его не посвятили в свой секрет, и он думал, что едет зайцем. Но посвятил ли он вас в свой? Почему он пробирался зайцем в Туркестан и чего он хотел? Зачем, Глеб?
Уклоняться, хитрить или лгать было исключено. Но говорить правду стоило недешево. Я сжал зубы и выжал из себя пять слов:
— Я хотел уехать в Индию.
Оглушительный хохот грянул вокруг. Я лежал красный и потный, готовый провалиться сквозь землю. Лицо кололо.
— Зачем?
— Для революции.
Улыбка сбежала с лица людей, сидевших за столом.
— Эх ты, Монтигомо Ястребиный Коготь! — утирая глаза, все еще полные слез от смеха, сказал Листер.
Мною овладела слабость. Я закрыл глаза. Я услышал мягкий голос Листера:
— Пусть отдохнет наш Афанасий Никитин.
...И потом низкий мужественный голос Рубцова:
— А теперь на рыбалку. Лодки готовы. Мы должны вернуться с рыбой к ужину. Хватит пловов, давайте сегодня уху.
Все встали и, не обращая более внимания на меня, вышли из макбары.
Я остался один со своими мыслями.
Глава XV
РУБИН ЭМИРА БУХАРСКОГО
1
Я лежал полуоглушенный и думал обо всем, что услышал. Так вот как оно было! Широкая картина развернулась передо мной. Я более не видел себя в ее центре. Шла громадная борьба исторических сил, классов, организаций, и в том огромном механизме, который именовался государственной политикой революции, на мою долю выпадала более чем скромная роль. А я-то воображал, что держу свою (да и не только свою) судьбу в руках и верчу ею как хочу.
Я не скажу, чтобы это открытие было для меня болезненным ударом. Я не был уже таким безнадежным индивидуалистом и честолюбцем, чтобы думать только о себе, и я рад, что тогда же открыл в себе способность восхищаться могучим размахом и бешеной быстротой того самого механизма, который уносил меня в противоположном моему расчету направлении, хотя к той же цели.
Так вот как Листер мастерски играл свою роль и как долго он держал меня в заблуждении! А я-то принимал его за матерого белогвардейца. И диалог его с Борисом и оплеухи — все это был театр. А Борис...
В этом пункте мои размышления прервались приходом Паши. Глаза его светились теплотой, но, как всегда, когда отношения переходили в чисто личный план, он был немного смущен. Он явно был на пороге дружеского излияния, состояние, в котором я видел его в очень редкие моменты.
— А я, знаешь, не пошел рыбачить, Глеб...
— Чего это? Ведь ты же...
— Да, знаешь, не хотелось тебя оставлять... может, тебе чего надо...
Я лишь улыбнулся и показал ему подбородком место у себя в ногах.
— Да, брат, — сказал он немного виновато, — теперь ты понимаешь, почему я ничего не говорил?
— Ну, хоть намек мог бы дать.
Паша стал внезапно жестким:
— Нельзя. В этих делах — ни матери, ни друга. Нельзя, и все.
Я помолчал.
— Да, здорово я дурака свалял, — выдавил я из себя наконец.
— Да нет, ты молодец, и как ты заслонил Рубцова!
Приятно было это слышать. Но я тут же осознал, что в этой похвале был и яд, хотя Паша этого и сам не чувствовал. Значит, я заработал ее плечом, а не рассудком, волей, как я надеялся. Все-таки они должны считать меня за молокососа и дурака.
— Да, и про Эспера Константиновича ты теперь тоже знаешь. Вот, хочешь, посмотри, я для тебя приберег вырезку — это из газеты политотдела Балтфлота.
Он вынул из бокового кармана пачку бумаг и, перебрав их, подал мне одну. Я увидел большую бледную фотографию Листера на серой, скорее оберточной, чем газетной, бумаге и внизу биографию.
«Сын минера Балтийского флота, уроженец Колпина, эстонец, член партии с 1904 года, был офицером царской армии и в то же время членом подпольного большевистского комитета, в 1905 г. поднял восстание в армии на Дальнем Востоке, осужден к 15 годам крепости, бежал; жил и учился в Швейцарии и Германии, доктор философии Гейдельбергского университета; в апреле 1917 г. вернулся в Россию. Комиссар фронта, потом член реввоенсовета армии». И многое другое, что я не упомню.
— Да, — только сказал я, отдавая Паше вырезку, — вот какие у нас люди.
— А Рубцов? — спросил Паша с сияющими гордостью глазами. — Орел! Ты еще не знаешь, кто такой Рубцов. Это совсем не его фамилия.
— Кто же?..
— Догадайся!..
Я покачал головой:
— Не могу.
— Ну погоди, он сам тебе скажет или по портрету узнаешь. Другой раз будешь лучше смотреть.
«Листер и Рубцов, оба большие люди. И какие разные, — промелькнуло у меня в голове. — Листер весь анализ, мозг и расчет — великолепная человеческая машина, а Рубцов — поскольку я уже немного его знал — весь воля, огонь, безграничная смелость. Его стихия — люди. И оба — к одной цели; я пока видел только двоих, а сколько должно быть таких и какая это сила!»
Внезапно Паша поднялся и сказал:
— Да, надо тебе чего-нибудь поесть. Пойду вскипячу чай.
— Не буду я пить, не хочу.
— Будешь!
— А ты будешь?
— Буду.
— Ну тогда давай.
Паша вышел, а я продолжал размышлять. Что-то еще было у меня в подсознании, но я никак не мог сосредоточиться.
2
«Файзулла. Так вот кто он был — агент японской разведки. Встретил своего однокашника Бориса, а потом потащил за собой целую банду офицеров и беляков. Сын эмира бухарского, бывший паж, наверно, на балах стоял за креслом какой-нибудь великой княгини, шпион. Да, все это очень увлекательно. Правда, в жизни все серее, чем в воображении, этикетки заманчивее содержимого. И ведь, в конце концов, я его мало знаю — я говорил с ним только один раз».
И тут я весь сжался и замер. Какие-то шарики крутились в моем мозгу помимо моей воли. Что я делал — припоминал, соображал, решал? Только наивные люди или глупцы могут думать, что мышление — это сознательный процесс. Мышление — это такой же рефлекторный и неуправляемый процесс, как и художественное творчество; и плоды его лишь постфактум поддаются логическому анализу. Никто еще никогда не сделал настоящего открытия путем одних логических выкладок.
Я вспомнил то, что наш профессор рассказывал нам в университете про знаменитый ответ Рентгена. На вопрос, что он думал, когда экспериментировал с икс-лучами, он неторопливо ответил: «Я не думал, я экспериментировал». Силлогизмы — это не машина, на которых мы добираемся до истины, это всего лишь контрольные весы. Мы не можем управлять процессом мышления, мы можем лишь проверять его результаты.
Так, мне казалось, было и в этом случае. Голова работала сама по себе, я как будто оставался свидетелем где-то сбоку, и вся моя задача была в том, чтобы не спугнуть этот шедший внутри меня процесс.
Так как это было? Да, я видел его только один раз. Каким привлекательным показался он мне! Только вот этот скверный рот. Сын эмира бухарского. Я где-то читал, что у эмира было чуть не шестьдесят сыновей от бесчисленных жен. Какая вражда и соперничество должны были быть между ними! Вот где школа не братской любви, а братской ненависти. И что это еще говорил Толмачев в поезде? Что, когда исчез тот знаменитый рубин, кого-то из сыновей эмира пытали, кому-то рубили голову. Рубин, рубин... Чего это ради он залез мне в голову, это уж какая-то чепуха. И в то же время я чувствовал, что где-то что-то есть, и под ворошившимся в моей голове мусором что-то кроется.
Я опять внутренне весь сжался. Да, что это было? Что-то было, что это было? Надо молчать, притаиться, чтоб не спугнуть. Кругом тихо, Паши не слышно. Что это было? Да, было что-то в разговоре с Файзуллой. Но что? О чем мы говорили?
И память вызвала из своей глубины весь внешний вид той сцены: площадь, чайханы, киоск грека — как мерно уходил могучий верблюд, унося двух заморских лазутчиков... Нет, это неважно, назад к первой сцене.
Я сидел и переводил индийские стихи, потом пошел пить воду, а когда вернулся, нашел Файзуллу. Он спросил, показывая на мои книги, на каком это языке, а потом мы говорили о стихах. Я привел ему одну строчку на санскрите и свой перевод, а он предложил другой вариант, изменив только одно слово. Интересно, почему он предложил так, хотя это было неверно, неоправданно? Меня это тогда же озадачило, не понимаю этого и теперь. В стихотворении не было ни малейшей двусмысленности.
Все эти размышления были утомительными и казались бесплодными. Но должны же быть какие-то причины, почему он предложил мраморный бассейн вместо хрустального? Потом он улыбнулся, как бы про себя, а когда я переспросил его, как-то зловеще насторожился, замер и стал уверять, что он пошутил. Не понимаю.
Я устал и откинулся назад на подушку. Движение было немного порывистым, одеяло сползло на землю, моя длинная нога высунулась из-под него.
Шрам пореза на ноге, полученный мной в соседней с мраморным бассейном комнате, как только я увидел его, будто молнией осветил мое сознание. Я все понял. Я все знал. На этот раз я не мог ошибиться. Я боялся говорить, боялся повернуть голову, боялся дышать. Я только поводил глазами, будто слышал какие-то звуки. Неужели она улетит, рассеется, эта счастливая догадка? Я опять откинулся на подушку, обессиленный. Вошел Паша.
3
— Ну вот, Глебок, — сказал он, — чай готов. Лепешек не было, я испек свежие, поэтому завозился. Давай!
Он внес чайник, пиалы, постный леденцовый сахар, лепешки и касу топленых сливок. Но я не мог есть. В голове сверлила совершенно отчетливая, может быть, сумасшедшая догадка. Пока я ее не проверю, покоя не будет.
Я еле мог дождаться, когда Паша кончит завтрак. Сам я выпил, и то нехотя, лишь стакан крепкого чая с леденцом. Тело мое было легкое и пустое. Я был весь как натянутая струна — лучшее состояние, какое я знаю. Но вот Паша отставил пиалу, и я сказал:
— Ну, а теперь, Паша, давай я встану.
— Да что ты? — встрепенулся он. — Что за блажь?
— Не блажь, Паша, — сказал я, — дело.
— Какое такое может быть дело?
— Я все равно встаю, Паша, не мешай! Я тебя не спрашивал, когда у тебя дело было, а теперь ты меня не спрашивай.
Я глядел ему прямо в глаза, и охота спорить с привидением в лихорадке стала у него проходить. Он помог мне одеться, ведь у меня действовала только одна рука, и молча последовал за мной, когда, качаясь от слабости, я двинулся к средней комнате с ямой посередине и стал спускаться в нее. Неверно ступая, я бессильно взмахнул рукой и свалился бы вниз, если бы Паша вовремя не подхватил меня и не втащил обратно.
— Да ты скажи, по крайней мере, сумасшедший, чего ты хочешь? — крикнул он.
— Не мешай, — стиснул я зубы.
Я сел на краю бассейна и отдохнул. Через несколько минут, терпя Пашину поддержку, я спустился вниз и подошел к бассейну с его мраморной облицовкой и загадочной непрозрачной поверхностью. Я ступил в воду обутым, как был, и, медленно шаркая подошвами по дну, двинулся к самому концу бассейна под родник. Вот то место, где я поранил себе ногу. В обуви нечего бояться этого. Я поводил ногой в воде и наткнулся на какой-то предмет. Нагнувшись и очень осторожно пошарив здоровой рукой в воде, я нащупал что-то острое, видимо камень. Ага, вот он! Я попробовал обхватить его, по он был слишком велик и неудобен для руки. Я нагнулся еще ниже, кровь прилила к голове, и все же я обхватил его снизу и поднял. В полутьме макбары засияло матовое золото, а посреди него влажными красными гранями переливался драгоценный камень.
— Вот он, помнишь, слышали в поезде, — сказал я Паше, протягивая ему сокровище.
— Помню, — одними губами, беззвучно подтвердил он.
Паша машинально взял золотой полуобруч, или тиару, из моих рук. Лицо его выражало озадаченность и восхищение.
— Но как это ты? Откуда ты знал? — вырвалось у него, в то время как тиара с рубином все еще лежала на его вытянутых руках.
— Да вот так. Все тебе расскажу. Теперь давай отсюда и сушиться, а то мне каюк.
— Давай, давай! — засуетился Павел.
Он снял гимнастерку, завернул в нее драгоценность и бережно положил на край бассейна. Почти на руках он вынес меня на солнце, помог снять мокрую обувь и вновь уложил в постель, закутав со всех сторон в одеяло.
Утренняя усталость как бы удвоенной вернулась ко мне. Я чувствовал себя совершенно измученным. Лихорадочное возбуждение сменилось слабостью, и я на два часа просто выбыл из жизни — не то спал мертвым сном, не то лежал без сознания.
4
Когда я наконец открыл глаза, то увидал, что вся компания тихо сидела у длинного стола, который ранее стоял под навесом снаружи, и, как видно, только что кончила есть, так как остатки еды были еще на столе. Я почувствовал, что и я голоден, как волк.
— Ну вот и вернулся, — сказал Листер. — А Паша ждал вас. Вот котелок тройной ухи для вас обоих.
До того как нас усадили за стол, Паша водрузил на середине его тиару с рубином, показал пальцем на меня: «Его добыча!» — и мы с ним принялись уписывать уху, искоса поглядывая на наших собеседников и наслаждаясь их изумлением.