Страница:
Он решил отказаться от своих мечтаний и дал себе слово не видеть больше Каролы.
Это были ужасные дни! Когда на Рауля Грегора нападало дурное настроение, он не шумел и не бушевал, а только становился ворчливым. Никто тогда не мог угодить ему. Копии с документов были переписаны недостаточно чисто, почта неаккуратно сложена на письменном столе, чернила слишком густы. Он придирался к окружающим с утра до ночи, и от этих придирок настроение его только ухудшалось. Вечером он часами расхаживал по своей комнате, погруженный в мрачные мысли. Не раз он готов был уступить соблазну увидеть опять круглые белые плечи, мелькавшие перед его глазами. Скорей, скорей надеть ботинки! Но он не уходил. Он держал свое слово, он был человек с характером!
XXIX
XXX
XXXI
XXXII
XXXIII
Это были ужасные дни! Когда на Рауля Грегора нападало дурное настроение, он не шумел и не бушевал, а только становился ворчливым. Никто тогда не мог угодить ему. Копии с документов были переписаны недостаточно чисто, почта неаккуратно сложена на письменном столе, чернила слишком густы. Он придирался к окружающим с утра до ночи, и от этих придирок настроение его только ухудшалось. Вечером он часами расхаживал по своей комнате, погруженный в мрачные мысли. Не раз он готов был уступить соблазну увидеть опять круглые белые плечи, мелькавшие перед его глазами. Скорей, скорей надеть ботинки! Но он не уходил. Он держал свое слово, он был человек с характером!
XXIX
Сегодня вечером, когда стемнело, над новой гостиницей Корошека в первый раз вспыхнула призрачная голубая надпись: «Отель „Траян"». От нее нельзя было отвести глаз. Но Корошек забился в угол: нервы у него сдали, он дрожал всем телом.
Корошека охватило какое-то болезненное беспокойство. Теперь, в сущности, всё было готово: вестибюль в зеркалах, кафе, отдельные кабинеты, номера. Через две недели можно было переселяться. Только в большом зале ресторана еще работали маляры; здесь всё было цвета сомон с серебром. Настилали блестящий паркетный пол — ну конечно, здесь же будут танцевать... Привезли и хрустальную люстру, которая будет висеть в середине зала. Ее еще не успели распаковать, только вскрыли ящики. Великолепная, чудесная люстра, почти двух метров в диаметре, именно такая, о какой мечтал Корошек.
Но Корошек стонал. Деньги, деньги, деньги! Много тысяч утекло у него между пальцами. Архитектор Фехери Дьюла надул Корошека: не на двадцать, не на тридцать, а почти на все сто процентов дороже сметы обошлась эта постройка. Подумайте-ка! Последние долговые обязательства Корошек сумел погасить только благодаря тому, что ему пришел на помощь счастливый случай. «Национальная нефть» купила у него старый «Траян» и дала весьма приличную цену. Но теперь он уже опять без сна сидел в постели и подсчитывал: десять тысяч... двадцать тысяч... тридцать тысяч... Цифры роились у него в голове. А тут еще вексель на пятьдесят тысяч крон! Среди ночи он вставал, зажигал свет и углублялся в книги. Кряхтя и высунув кончик языка, он рылся в бумагах до тех пор, пока жена плачущим голосом не окликала его: «И чего ты не спишь? Просто невыносимая жизнь стала! Я с радостью осталась бы в старом доме».
«Да, да, да, она не так уж неправа!» И Корошек опять ложился, но не мог заснуть. Он лежал с открытыми глазами и считал. И чем больше он считал, тем яснее становилось ему, что он не выжмет из своего отеля даже проценты, набежавшие на его долги, какие бы доходы он ни получал. Отель должен быть наполнен сверху донизу. Банкеты, свадьбы, балы. Прежде, когда Корошек мечтал о новом здании, он видел все помещения полными смеющихся людей, а теперь отель рисовался ему совершенно пустым: ни одного человека, ни души, никого!
В страхе он бежал к Жаку, просить у него совета.
— Посетители будут, — ободрял его Жак. — Подумайте, как бурно разросся город за какой-нибудь год. Новый «Траян» через год будет так же полон, как и старый.
Ну ладно, всё это очень хорошо, даже прекрасно, но Корошек как-то не может себе представить, что отель будет заполнен, он видит его пустым, совершенно пустым. И Корошек выползал из постели, натягивал на себя одежду и среди ночи отправлялся в новое здание проверить, правильно ли топят печи, не случилось ли чего-нибудь. Он ходил по новому отелю, повсюду зажигал свет, заглядывал во все комнаты. Словно привидение, которое бродит по ночам. И постоянно он говорил сам с собой: «Да, да, да! Нет, нет, нет! Очень хорошо! Честь имею! Иисус и Мария! Что творится на белом свете!»
Корошека охватило какое-то болезненное беспокойство. Теперь, в сущности, всё было готово: вестибюль в зеркалах, кафе, отдельные кабинеты, номера. Через две недели можно было переселяться. Только в большом зале ресторана еще работали маляры; здесь всё было цвета сомон с серебром. Настилали блестящий паркетный пол — ну конечно, здесь же будут танцевать... Привезли и хрустальную люстру, которая будет висеть в середине зала. Ее еще не успели распаковать, только вскрыли ящики. Великолепная, чудесная люстра, почти двух метров в диаметре, именно такая, о какой мечтал Корошек.
Но Корошек стонал. Деньги, деньги, деньги! Много тысяч утекло у него между пальцами. Архитектор Фехери Дьюла надул Корошека: не на двадцать, не на тридцать, а почти на все сто процентов дороже сметы обошлась эта постройка. Подумайте-ка! Последние долговые обязательства Корошек сумел погасить только благодаря тому, что ему пришел на помощь счастливый случай. «Национальная нефть» купила у него старый «Траян» и дала весьма приличную цену. Но теперь он уже опять без сна сидел в постели и подсчитывал: десять тысяч... двадцать тысяч... тридцать тысяч... Цифры роились у него в голове. А тут еще вексель на пятьдесят тысяч крон! Среди ночи он вставал, зажигал свет и углублялся в книги. Кряхтя и высунув кончик языка, он рылся в бумагах до тех пор, пока жена плачущим голосом не окликала его: «И чего ты не спишь? Просто невыносимая жизнь стала! Я с радостью осталась бы в старом доме».
«Да, да, да, она не так уж неправа!» И Корошек опять ложился, но не мог заснуть. Он лежал с открытыми глазами и считал. И чем больше он считал, тем яснее становилось ему, что он не выжмет из своего отеля даже проценты, набежавшие на его долги, какие бы доходы он ни получал. Отель должен быть наполнен сверху донизу. Банкеты, свадьбы, балы. Прежде, когда Корошек мечтал о новом здании, он видел все помещения полными смеющихся людей, а теперь отель рисовался ему совершенно пустым: ни одного человека, ни души, никого!
В страхе он бежал к Жаку, просить у него совета.
— Посетители будут, — ободрял его Жак. — Подумайте, как бурно разросся город за какой-нибудь год. Новый «Траян» через год будет так же полон, как и старый.
Ну ладно, всё это очень хорошо, даже прекрасно, но Корошек как-то не может себе представить, что отель будет заполнен, он видит его пустым, совершенно пустым. И Корошек выползал из постели, натягивал на себя одежду и среди ночи отправлялся в новое здание проверить, правильно ли топят печи, не случилось ли чего-нибудь. Он ходил по новому отелю, повсюду зажигал свет, заглядывал во все комнаты. Словно привидение, которое бродит по ночам. И постоянно он говорил сам с собой: «Да, да, да! Нет, нет, нет! Очень хорошо! Честь имею! Иисус и Мария! Что творится на белом свете!»
XXX
Как только начинает светать, Гершун идет в свою конюшню. Там уютно и тепло. Он распахивает дверь, в которую врывается ледяной холод, и сейчас же видит эти ужасные буровые вышки, поднимающиеся на границе его полей. Они подступают ближе и ближе. Гершун наклоняет голову, как бык, он не может их удержать; они слишком сильны. Страх закрадывается в его душу, когда он смотрит на них. Придет день, и эти чудовища будут стоять среди его кукурузного поля, и он будет совершенно беззащитен перед ними. Они вытеснят Гершуна с его участка, с его земли, просто выгонят со двора, только и всего. Ночью они кажутся еще страшней. Между ними с шумом вырывается пламя. На эти вышки жутко глядеть, а его жена — чего уж там скрывать! — начинает креститься, как только посмотрит на них. «Это настоящие дьяволы, — говорит она, — ты только взгляни! — Она их просто боится. — Вот эта, что поближе, со вчерашнего дня стала совсем черной, посмотри! Еще немного, и эти господа натравят на тебя адвоката, потребуют от тебя бумаг, и тебе придется доказывать, что земля принадлежит тебе. Они подкупят судей; ты знаешь, у кого деньги, тот и прав. Послушай, Стефан, уберемся отсюда, только не давай себя провести!»
Гершун знал, что ему придется-таки уйти со своей земли. Да, в этом он не сомневался. Вышки грозили вытеснить его. Он тоже не чувствовал себя здесь спокойно, страх жены передался и ему. Она верно говорит, жена, — у кого деньги, тот и прав. Ничего другого не оставалось, как продать двор.
Каждую ночь муж и жена шептались, зарывшись в горы перин, и луна блестела в обледеневших окошках. Нет, нет, им и в самом деле не остается ничего другого. Злобная трескотня молотков приглушенно доносилась к ним от буровых вышек.
— Завтра же иди к адвокату, к господину Грегору, Стефан, — говорит жена, — давно пора.
Гершун снова вздыхает:
— Да, да! Но кому же продать? Молодому господину Грегору?
— Нет, — говорит жена, — не ему, он покупает для баронессы. Она была у меня, и чего-чего только не наобещала. Но она ведь не может даже угольщику долг заплатить: он у нее уже три раза был со счетом.
Жена Гершуна не доверяет молодому Грегору: у него гладкое лицо, и он так приветливо улыбается, такие люди всегда обманщики. Но и другому покупателю, голландцу, она тоже не верит, хотя он и предлагает целых сто двадцать тысяч! Нет, не надо продавать никому из этих немцев, или голландцев, или бельгийцев, кто их там разберет!
— А может, барону Борису?
— Нет, не надо и Борису, — говорит жена, — он с тобой заключит договор, а денег ты не увидишь. Ты подашь жалобу, но судьи всегда найдут барона правым.
— Остается только Яскульский.
— Да, — говорит жена, — уж если продавать, так только Яскульскому. Он такой же крестьянин, как и мы.
Яскульский приходит к ним через каждые два-три вечера и всегда приносит матушке Гершун какой-нибудь маленький подарок: пестрый головной платок, мыло в виде яблока, золотую булавку. Он ужинает с ними и ест всё, что стоит на столе, а потом начинает рассказывать разные истории. Когда Гершун уходит на конюшню, он обязательно подкараулит матушку Гершун где-нибудь в уголке и ущипнет ее. Такому человеку Гершун может смело продать участок.
Гершун мечтал купить себе большую крестьянскую усадьбу, но жена и слышать об этом не хотела. На кого ляжет вся работа? Разумеется, на нее. Сегодня корова заболеет, завтра свинья. Так всю ночь шептались они в своей холодной каморке. Жена хотела открыть постоялый двор, — ей это вдруг пришло в голову. Да, около нового вокзала. Там бывает много извозчиков и железнодорожников. Ну и прекрасно! Если жена хочет открыть постоялый двор, значит, и он тоже хочет. Он тогда мог бы в столовой трубить в свою трубу, отчего бы и нет?
Наконец наступал день, вставало солнце, и Гершун шагал по своим покрытым снегом полям. Он знал каждую пядь своей земли, уж это точно. Она была мягкая, как бархат, если по ней пройти, нога утопает по щиколотку, вот какая чудесная здесь земля! Нигде во всей округе нет лучше. Двадцать лет он удобрял ее навозом от своего извозного дела; она была как порошок.
Гершун любовно оглядывал заснеженные поля, и его восемь моргенов казались ему огромными, как дворянское поместье. Он совсем опечалился, когда подошел к конюшне. Нет, сегодня он не может решиться. Он хочет еще хоть немного походить по своей земле.
Гершун знал, что ему придется-таки уйти со своей земли. Да, в этом он не сомневался. Вышки грозили вытеснить его. Он тоже не чувствовал себя здесь спокойно, страх жены передался и ему. Она верно говорит, жена, — у кого деньги, тот и прав. Ничего другого не оставалось, как продать двор.
Каждую ночь муж и жена шептались, зарывшись в горы перин, и луна блестела в обледеневших окошках. Нет, нет, им и в самом деле не остается ничего другого. Злобная трескотня молотков приглушенно доносилась к ним от буровых вышек.
— Завтра же иди к адвокату, к господину Грегору, Стефан, — говорит жена, — давно пора.
Гершун снова вздыхает:
— Да, да! Но кому же продать? Молодому господину Грегору?
— Нет, — говорит жена, — не ему, он покупает для баронессы. Она была у меня, и чего-чего только не наобещала. Но она ведь не может даже угольщику долг заплатить: он у нее уже три раза был со счетом.
Жена Гершуна не доверяет молодому Грегору: у него гладкое лицо, и он так приветливо улыбается, такие люди всегда обманщики. Но и другому покупателю, голландцу, она тоже не верит, хотя он и предлагает целых сто двадцать тысяч! Нет, не надо продавать никому из этих немцев, или голландцев, или бельгийцев, кто их там разберет!
— А может, барону Борису?
— Нет, не надо и Борису, — говорит жена, — он с тобой заключит договор, а денег ты не увидишь. Ты подашь жалобу, но судьи всегда найдут барона правым.
— Остается только Яскульский.
— Да, — говорит жена, — уж если продавать, так только Яскульскому. Он такой же крестьянин, как и мы.
Яскульский приходит к ним через каждые два-три вечера и всегда приносит матушке Гершун какой-нибудь маленький подарок: пестрый головной платок, мыло в виде яблока, золотую булавку. Он ужинает с ними и ест всё, что стоит на столе, а потом начинает рассказывать разные истории. Когда Гершун уходит на конюшню, он обязательно подкараулит матушку Гершун где-нибудь в уголке и ущипнет ее. Такому человеку Гершун может смело продать участок.
Гершун мечтал купить себе большую крестьянскую усадьбу, но жена и слышать об этом не хотела. На кого ляжет вся работа? Разумеется, на нее. Сегодня корова заболеет, завтра свинья. Так всю ночь шептались они в своей холодной каморке. Жена хотела открыть постоялый двор, — ей это вдруг пришло в голову. Да, около нового вокзала. Там бывает много извозчиков и железнодорожников. Ну и прекрасно! Если жена хочет открыть постоялый двор, значит, и он тоже хочет. Он тогда мог бы в столовой трубить в свою трубу, отчего бы и нет?
Наконец наступал день, вставало солнце, и Гершун шагал по своим покрытым снегом полям. Он знал каждую пядь своей земли, уж это точно. Она была мягкая, как бархат, если по ней пройти, нога утопает по щиколотку, вот какая чудесная здесь земля! Нигде во всей округе нет лучше. Двадцать лет он удобрял ее навозом от своего извозного дела; она была как порошок.
Гершун любовно оглядывал заснеженные поля, и его восемь моргенов казались ему огромными, как дворянское поместье. Он совсем опечалился, когда подошел к конюшне. Нет, сегодня он не может решиться. Он хочет еще хоть немного походить по своей земле.
XXXI
Марморош настоятельно просил баронессу Ипсиланти лично побеседовать с ним, и она пригласила его к себе: в последнее время она чувствовала себя не вполне здоровой. Директор банка явился в назначенный час с портфелем под мышкой. Его лицо, плоское, словно по нему прошлись катком, было бледно и торжественно, держался он с подозрительной, преувеличенной вежливостью. Пенсне два раза падало с его плоского носа, так усердно он кланялся.
Баронесса приготовила чайный стол. Она хотела забаррикадироваться за китайским фарфором. Беседа велась вполголоса, очень спокойно. Соня, работавшая в соседней комнате, не разобрала ни одного слова. Вдруг стало совсем тихо, и Соня испугалась. В то же мгновение в дверях, мертвенно-бледный, показался Марморош: с баронессой сделался обморок. Марморош выразил свое глубочайшее сожаление и исчез. Горничная побежала за врачом.
Когда баронесса пришла в себя, она с удивлением увидела, что лежит в постели. Но она сейчас же вспомнила об ужасном разговоре с Марморошем, и у нее вырвался пронзительный истерический крик. У нее больше ничего нет, ни гроша. Ее дом, земли — всё, чем она владела, всё уплыло, и кроме того, оставался еще долг в сто двадцать тысяч крон. Всё пропало, она потеряла двести пятьдесят тысяч крон, всё свое состояние. Акции «Национальной нефти» упали на тридцать процентов, и это разорило ее. О, этот Борис! В мире нет справедливости, — ведь Бориса надо бы посадить в тюрьму. Она кричала не переставая — это было прямо ужасно, — в отчаянии ломала маленькие ручки и билась головой о стену. Нет, она не хочет больше жить. Нищенкой она жить не станет. Она прямо неистовствовала. В конце концов с ней сделался страшный сердечный припадок. Ночью положение больной стало критическим. Соня ни на секунду не отходила от нее. Утром по городу прошел слух, что баронесса Ипсиланти при смерти. Янко и Жак поспешили туда. Они нашли весь дом в страшном волнении. Соня была бледна, как тень, и точно окаменела от ужаса. К баронессе не пускали. Она лежала бледная, с посиневшими губами, и непрерывно стонала: «Умираю, умираю». Она послала за своим духовником, хотя никаких грехов у нее, в сущности, не было. Пожалуй, единственным ее грехом было то, что она пожелала этому Марморошу с его акциями, чтобы его забрала чума. Затем она призвала к себе экономку, преданную душу, которая двадцать лет служила у нее. Баронесса дала ей наставления и советы и распорядилась своим имуществом: бельем и платьем, а экономка обливалась слезами и целовала ей руки. После этого баронесса захотела попрощаться со своими собаками. Соня запротестовала, но баронесса упрямо стояла на своем, так что Соне пришлось привести к ней в комнату собак, одну за другой, и баронесса долго гладила их. Ну, теперь она готова. Врач дал ей морфий, но она не уснула. Она затихла и только слегка стонала; дыхание у нее было учащенное. Иногда она испуганно вздрагивала. Чей-то холодный палец прикасался к ее плечу.
— Я не решаюсь заснуть, Соня, — сказала она. — Если я закрою глаза, я их, наверно, больше не открою.
И в эту ночь Соня всё время оставалась около баронессы и не спала ни одной секунды. Только под утро больная забылась.
Врачи отнюдь не находили состояние баронессы безнадежным. Но, конечно, трудно сказать, что будет дальше, сердце у нее очень плохое. Утром больная проснулась и удивилась, что еще жива. Она чувствовала себя очень плохо и вдруг попросила позвать Янко. Соня не осмелилась ей перечить. Янко пришел и побоялся подойти к баронессе: он с трудом узнал ее.
Баронесса — она, казалось, сделалась вдруг совсем маленькой — взяла его руку и прошептала:
— Послушай, мой милый, мой дорогой, мой хороший, я умираю; очень тяжело расставаться с жизнью. Ты, мой хороший, любимый, единственный, должен дать мне обещание, ты должен мне поклясться... — и она что-то зашептала о дорогом больном, о Соне, и Янко обещал ей всё, что она хотела.
— Ну, теперь мне легче будет умирать! — вздохнула баронесса. В полной растерянности Янко забормотал что-то насчет выздоровления. Баронесса запротестовала, глядя на него с сострадательной улыбкой:
— Что ты понимаешь? Ты только дитя, милое, доброе дитя. Смерть стоит в этой комнате, я чувствую ее, и ночью она ясно шепнула мне: «Пора!» Ах, дорогой мой, благодарю тебя... Мне теперь гораздо легче.
Не успел Янко выйти из комнаты, как баронесса заснула. Она спала и спала, и это был добрый признак. Но пульс настолько ослабел, что Соня боялась каждую секунду, как бы сердце не остановилось. В мучительном страхе она день и ночь непрерывно держала в своей руке руку матери. Через несколько дней вдруг наступило заметное улучшение. Больная потребовала молока; она почувствовала аппетит.
— Ну, кажется, еще раз обошлось, — сказала она, подкрепившись. — Мой добрый ангел сохранил меня. О боже мой, прожить бы еще хоть год!
И опять пришлось приводить в ее комнату собак. Пуделю она разрешала весь день оставаться в комнате. Он сидел на стуле рядом с постелью и внимательно слушал, что ему говорила хозяйка.
Баронесса быстро поправлялась. Начали приходить знакомые. Баронесса хотела точно знать, кто оставил свою карточку. Она даже хотела принимать визитеров. Ей уже хотелось видеть людей, послушать новости, узнать, что о ней говорят в городе. Ну конечно, все уже думали, что она давно умерла, так она и знала. И этот Марморош, небось, радовался! Ах, это такой отвратительный человек!
— Вот я лежу уже целую неделю, — сказала она Раулю, — а Феликс ни разу не показался. Он только написал мне две строчки; это всякий может.
— Но Феликс сам болен, у него грипп и разлитие желчи!
Через несколько дней опасность миновала, но всё же не было никакого сомнения в том, что баронесса тяжело больна. Врачи считали, что ей лучше всего отправиться сперва в санаторий под Веной, там окрепнуть и затем несколько месяцев провести в Наугейме и полгода на Ривьере.
Вена, Наугейм, Ривьера!.. Баронесса посмотрела на врачей с насмешливой и почти злобной усмешкой.
— Прекрасно, друзья мои, — сказала она, — и вы все оплатите мое лечение!
Врачи рассмеялись. Теперь стало ясно, что баронесса поправляется: она уже шутит.
Баронесса отвернулась; лицо ее опечалилось. Она лежала тихо, лихорадочно блестевшими глазами уставясь в потолок. Вена, Наугейм, Ривьера!.. Боже мой, какие дураки эти врачи! Ведь у нее нет ничего, даже кровати. Марморош только из сострадания оставил ей кровать, чтобы она могла умереть на ней. Ею овладело чувство полной безнадежности. Бог покинул ее. Почему?.. Этого она не знала. Но, во всяком случае, было ясно, что он лишил ее своей помощи. Такой тяжкий упадок нравственных сил был в этот момент чрезвычайно опасен для баронессы. Она слабела день ото дня, и Соня была в отчаянии.
Янко и Жак в эти дни вели долгие совещания с Марморошем. Марморош сам попал из-за баронессы в очень тяжелое положение. Он переоценил состояние госпожи Ипсиланти и открыл ей слишком большой кредит. Он сделал страшную глупость, точно был совсем новичок. Центральный банк возложит на него ответственность за все эти операции. Он сам теперь разорен и вынужден по возможности покрыть потери банка. Ему пришлось наложить арест на всё имущество баронессы. Не одна госпожа Ипсиланти обанкротилась в эти дни, когда акции «Национальной нефти» упали на тридцать процентов, — десятки лиц разделяют ее судьбу. Боже мой, он, Марморош, ведь не изверг какой-нибудь!
Жак предложил план: Янко будет постепенно погашать долги баронессы, без всякого, однако, связывающего обязательства. Марморошу ничего другого не оставалось, как пойти на это. Янко готов был отдать под залог всё свое имущество, но Жак этого не допустил. Марморош вздохнул с облегчением и сам просил теперь дать ему совет, как снова влить хоть какую-нибудь надежду в сердце несчастной баронессы: ведь на нее больно смотреть. Она угасает!
Жак вспомнил о знаменитом винограднике баронессы. Тогда Марморош и Янко поручили ему купить этот виноградник за какую угодно цену.
Жак отправился к баронессе и, сияя от радости, сообщил ей, что нашел человека, заинтересовавшегося ее виноградником. Соня сразу же догадалась и густо покраснела от стыда: «Вот до чего дошло! Это заинтересованное лицо, конечно, Янко!» Жак и глазом не моргнул. Заинтересованное лицо просило не называть его имени. Но когда Жак сказал баронессе о том, что кто-то интересуется виноградником, она сейчас же запросила фантастическую сумму:
— Не забывай, Жак, что бурение стоило мне целого состояния! Ведь я должна всё это учесть. Можно углубить скважину еще на десять метров и наткнуться на нефть, кто знает!
Жак улыбнулся. Он торговался весь вечер и в конце концов купил не имевший никакой цены виноградник за очень большие деньги.
Баронесса торжествовала.
— Видишь, — говорила она Соне, — я еще поправлю свои дела, и этот Марморош будет стоять передо мной на коленях.
Баронесса прямо ожила. Новая энергия струилась в ее жилах. Завтра она опять может стать богатой. Теперь она только и говорила, что о Вене, Наугейме, Ривьере и лихорадочно делала приготовления к путешествию.
— А как же мы оставим нашего дорогого больного?
Янко обещал заботиться о нем в их отсутствие.
— Соня вас вознаградит за это, Янко! — воскликнула баронесса и не могла понять, почему это Соня вдруг так хлопнула дверью, что стекла задрожали.
Баронесса приготовила чайный стол. Она хотела забаррикадироваться за китайским фарфором. Беседа велась вполголоса, очень спокойно. Соня, работавшая в соседней комнате, не разобрала ни одного слова. Вдруг стало совсем тихо, и Соня испугалась. В то же мгновение в дверях, мертвенно-бледный, показался Марморош: с баронессой сделался обморок. Марморош выразил свое глубочайшее сожаление и исчез. Горничная побежала за врачом.
Когда баронесса пришла в себя, она с удивлением увидела, что лежит в постели. Но она сейчас же вспомнила об ужасном разговоре с Марморошем, и у нее вырвался пронзительный истерический крик. У нее больше ничего нет, ни гроша. Ее дом, земли — всё, чем она владела, всё уплыло, и кроме того, оставался еще долг в сто двадцать тысяч крон. Всё пропало, она потеряла двести пятьдесят тысяч крон, всё свое состояние. Акции «Национальной нефти» упали на тридцать процентов, и это разорило ее. О, этот Борис! В мире нет справедливости, — ведь Бориса надо бы посадить в тюрьму. Она кричала не переставая — это было прямо ужасно, — в отчаянии ломала маленькие ручки и билась головой о стену. Нет, она не хочет больше жить. Нищенкой она жить не станет. Она прямо неистовствовала. В конце концов с ней сделался страшный сердечный припадок. Ночью положение больной стало критическим. Соня ни на секунду не отходила от нее. Утром по городу прошел слух, что баронесса Ипсиланти при смерти. Янко и Жак поспешили туда. Они нашли весь дом в страшном волнении. Соня была бледна, как тень, и точно окаменела от ужаса. К баронессе не пускали. Она лежала бледная, с посиневшими губами, и непрерывно стонала: «Умираю, умираю». Она послала за своим духовником, хотя никаких грехов у нее, в сущности, не было. Пожалуй, единственным ее грехом было то, что она пожелала этому Марморошу с его акциями, чтобы его забрала чума. Затем она призвала к себе экономку, преданную душу, которая двадцать лет служила у нее. Баронесса дала ей наставления и советы и распорядилась своим имуществом: бельем и платьем, а экономка обливалась слезами и целовала ей руки. После этого баронесса захотела попрощаться со своими собаками. Соня запротестовала, но баронесса упрямо стояла на своем, так что Соне пришлось привести к ней в комнату собак, одну за другой, и баронесса долго гладила их. Ну, теперь она готова. Врач дал ей морфий, но она не уснула. Она затихла и только слегка стонала; дыхание у нее было учащенное. Иногда она испуганно вздрагивала. Чей-то холодный палец прикасался к ее плечу.
— Я не решаюсь заснуть, Соня, — сказала она. — Если я закрою глаза, я их, наверно, больше не открою.
И в эту ночь Соня всё время оставалась около баронессы и не спала ни одной секунды. Только под утро больная забылась.
Врачи отнюдь не находили состояние баронессы безнадежным. Но, конечно, трудно сказать, что будет дальше, сердце у нее очень плохое. Утром больная проснулась и удивилась, что еще жива. Она чувствовала себя очень плохо и вдруг попросила позвать Янко. Соня не осмелилась ей перечить. Янко пришел и побоялся подойти к баронессе: он с трудом узнал ее.
Баронесса — она, казалось, сделалась вдруг совсем маленькой — взяла его руку и прошептала:
— Послушай, мой милый, мой дорогой, мой хороший, я умираю; очень тяжело расставаться с жизнью. Ты, мой хороший, любимый, единственный, должен дать мне обещание, ты должен мне поклясться... — и она что-то зашептала о дорогом больном, о Соне, и Янко обещал ей всё, что она хотела.
— Ну, теперь мне легче будет умирать! — вздохнула баронесса. В полной растерянности Янко забормотал что-то насчет выздоровления. Баронесса запротестовала, глядя на него с сострадательной улыбкой:
— Что ты понимаешь? Ты только дитя, милое, доброе дитя. Смерть стоит в этой комнате, я чувствую ее, и ночью она ясно шепнула мне: «Пора!» Ах, дорогой мой, благодарю тебя... Мне теперь гораздо легче.
Не успел Янко выйти из комнаты, как баронесса заснула. Она спала и спала, и это был добрый признак. Но пульс настолько ослабел, что Соня боялась каждую секунду, как бы сердце не остановилось. В мучительном страхе она день и ночь непрерывно держала в своей руке руку матери. Через несколько дней вдруг наступило заметное улучшение. Больная потребовала молока; она почувствовала аппетит.
— Ну, кажется, еще раз обошлось, — сказала она, подкрепившись. — Мой добрый ангел сохранил меня. О боже мой, прожить бы еще хоть год!
И опять пришлось приводить в ее комнату собак. Пуделю она разрешала весь день оставаться в комнате. Он сидел на стуле рядом с постелью и внимательно слушал, что ему говорила хозяйка.
Баронесса быстро поправлялась. Начали приходить знакомые. Баронесса хотела точно знать, кто оставил свою карточку. Она даже хотела принимать визитеров. Ей уже хотелось видеть людей, послушать новости, узнать, что о ней говорят в городе. Ну конечно, все уже думали, что она давно умерла, так она и знала. И этот Марморош, небось, радовался! Ах, это такой отвратительный человек!
— Вот я лежу уже целую неделю, — сказала она Раулю, — а Феликс ни разу не показался. Он только написал мне две строчки; это всякий может.
— Но Феликс сам болен, у него грипп и разлитие желчи!
Через несколько дней опасность миновала, но всё же не было никакого сомнения в том, что баронесса тяжело больна. Врачи считали, что ей лучше всего отправиться сперва в санаторий под Веной, там окрепнуть и затем несколько месяцев провести в Наугейме и полгода на Ривьере.
Вена, Наугейм, Ривьера!.. Баронесса посмотрела на врачей с насмешливой и почти злобной усмешкой.
— Прекрасно, друзья мои, — сказала она, — и вы все оплатите мое лечение!
Врачи рассмеялись. Теперь стало ясно, что баронесса поправляется: она уже шутит.
Баронесса отвернулась; лицо ее опечалилось. Она лежала тихо, лихорадочно блестевшими глазами уставясь в потолок. Вена, Наугейм, Ривьера!.. Боже мой, какие дураки эти врачи! Ведь у нее нет ничего, даже кровати. Марморош только из сострадания оставил ей кровать, чтобы она могла умереть на ней. Ею овладело чувство полной безнадежности. Бог покинул ее. Почему?.. Этого она не знала. Но, во всяком случае, было ясно, что он лишил ее своей помощи. Такой тяжкий упадок нравственных сил был в этот момент чрезвычайно опасен для баронессы. Она слабела день ото дня, и Соня была в отчаянии.
Янко и Жак в эти дни вели долгие совещания с Марморошем. Марморош сам попал из-за баронессы в очень тяжелое положение. Он переоценил состояние госпожи Ипсиланти и открыл ей слишком большой кредит. Он сделал страшную глупость, точно был совсем новичок. Центральный банк возложит на него ответственность за все эти операции. Он сам теперь разорен и вынужден по возможности покрыть потери банка. Ему пришлось наложить арест на всё имущество баронессы. Не одна госпожа Ипсиланти обанкротилась в эти дни, когда акции «Национальной нефти» упали на тридцать процентов, — десятки лиц разделяют ее судьбу. Боже мой, он, Марморош, ведь не изверг какой-нибудь!
Жак предложил план: Янко будет постепенно погашать долги баронессы, без всякого, однако, связывающего обязательства. Марморошу ничего другого не оставалось, как пойти на это. Янко готов был отдать под залог всё свое имущество, но Жак этого не допустил. Марморош вздохнул с облегчением и сам просил теперь дать ему совет, как снова влить хоть какую-нибудь надежду в сердце несчастной баронессы: ведь на нее больно смотреть. Она угасает!
Жак вспомнил о знаменитом винограднике баронессы. Тогда Марморош и Янко поручили ему купить этот виноградник за какую угодно цену.
Жак отправился к баронессе и, сияя от радости, сообщил ей, что нашел человека, заинтересовавшегося ее виноградником. Соня сразу же догадалась и густо покраснела от стыда: «Вот до чего дошло! Это заинтересованное лицо, конечно, Янко!» Жак и глазом не моргнул. Заинтересованное лицо просило не называть его имени. Но когда Жак сказал баронессе о том, что кто-то интересуется виноградником, она сейчас же запросила фантастическую сумму:
— Не забывай, Жак, что бурение стоило мне целого состояния! Ведь я должна всё это учесть. Можно углубить скважину еще на десять метров и наткнуться на нефть, кто знает!
Жак улыбнулся. Он торговался весь вечер и в конце концов купил не имевший никакой цены виноградник за очень большие деньги.
Баронесса торжествовала.
— Видишь, — говорила она Соне, — я еще поправлю свои дела, и этот Марморош будет стоять передо мной на коленях.
Баронесса прямо ожила. Новая энергия струилась в ее жилах. Завтра она опять может стать богатой. Теперь она только и говорила, что о Вене, Наугейме, Ривьере и лихорадочно делала приготовления к путешествию.
— А как же мы оставим нашего дорогого больного?
Янко обещал заботиться о нем в их отсутствие.
— Соня вас вознаградит за это, Янко! — воскликнула баронесса и не могла понять, почему это Соня вдруг так хлопнула дверью, что стекла задрожали.
XXXII
— Ну, по рукам, Гершун! — кричал Яскульский. — По рукам!
Яскульский притиснул Гершуна со столом в угол так, что тот не мог больше выйти. На столе стояла наполовину опорожненная бутылка сливянки, и Яскульский непрерывно наполнял рюмки.
— По рукам! Вот тебе и задаток — двадцать тысяч крон. Ведь с извозным промыслом в ближайшее лето будет покончено. Ты можешь своих лошадей на колбасу пустить: коза будет стоить дороже. Будут ходить только автомобили!
Гершун кивнул, он знал, что это правда. Он сидел в углу, выпрямившись, точно господский кучер на козлах, и потел от напряжения.
— Ну, а как же молодой господин Грегор?.. — осмелился он еще раз возразить.
— Жак Грегор? — Яскульский громко расхохотался. Проклятый Грегор — черт бы его унес! — здорово раздразнил напоследок Гершуна своим предложением взять участок в аренду, словно клеща ему под кожу посадил. Яскульскому пришлось теперь призвать на помощь свой громкий смех: видно было, что этот клещ не дает Гершуну покоя. — Да, он большой хитрец, этот Жак! — горланил Яскульский. — Как только твой овес хорошо поднимется, они тут и придут в тяжелых сапожищах и вытопчут всё твое поле. Потом поставят посреди твоего двора здоровенную вышку и тебя же еще высмеют: ведь ты подписал! А во что превратятся твои поля? Ты пойди-ка посмотри на нефтепромыслы. Растет там еще хоть одна былинка?
Круглое, бурое как орех лицо Гершуна блестело, точно лакированное, так он потел. Он понемногу сдавался.
— Ну, по рукам, что ли, по рукам?!
И Гершун наконец ударил по рукам. Теперь им надо выпить еще по стаканчику — вспрыснуть сделку, без этого нельзя.
— Ну, давай, браток! Чтоб тебе до ста лет дожить! А этот стаканчик — за здоровье твоей женки! А теперь сразу же пойдем к нотариусу.
Гершун не совсем твердо стоял на ногах и у нотариуса сплюнул в корзину для бумаг, — он думал, что это плевательница. Он никак не мог подписать свое имя, Яскульский долго бился с ним. Но в конце концов Гершун изобразил на бумаге ряд затейливых завитушек, — это была его подпись.
Наконец-то всё было кончено. Гершун вытер пот с лица; он был доволен и счастлив. Он продал землю, стал богатым человеком, почему ему не быть счастливым! Лошадей он тоже продаст и будет целый день играть на трубе в свое удовольствие, и даже ночью, если захочет, Он сдвинул шляпу на затылок и затянул: «Я пьян, как втулка в бочке...»
Старуха Гершуна вышла из ворот и посмотрела вдоль улицы: «Где это Стефан так долго пропадает?» Подошла соседка, — у нее был большой зоб, — и стала возле матушки Гершун. Потом подошла еще соседка, сухая и тощая, как капустная кочерыжка осенью. Все они стояли перед воротами и чесали языками.
— А вот никак и твой старик! — злорадным голосом сказала женщина с зобом.
И действительно, по улице, раскачиваясь, шествовал Гершун. Здорово же накачал его этот Яскульский, господи боже мой! Гершун обычно был человек трезвый, он совсем почти не пил, разве случайно где-нибудь рюмку водки — зимой, когда замерзнет, бывало, как сосулька на своих козлах.
— Что это с ним? — усмехнулась старая капустная кочерыжка. — Он, видно, здорово нагрузился!
Матушку Гершун рассердили наглые замечания соседок. Кто они такие? Просто нищие, даже козы у них нет. Она покраснела от гнева, ее запавшие глаза злобно блеснули.
— Да, теперь у нас в городе все пьют, — тараторила зобастая. — Мой старик раньше зарабатывал полторы кроны в день и совсем не пил, а теперь получает четыре кроны и каждый день пьян. Вот что творится на белом свете!
— Ну, своему старику я покажу, как пьянствовать! — буркнула матушка Гершун и грозно подбоченилась. — Я его живо отучу!
Но что такое с Гершуном? Он остановился, постоял, словно что-то мучительно припоминая, потом вдруг как-то обмяк и плюхнулся в большую лужу, — в этот день была оттепель. Обе соседки захохотали как бесноватые.
— Я ж говорила, — он здорово нагрузился, — сказала тощая старуха.
— Пьян в стельку! — злорадно поддержала ее зобастая и заржала, как кобыла.
Матушка Гершун приняла еще более воинственную позу. Она вся побагровела, и глаза ее стали колючими, как иголки.
— Ну пусть он придет домой! — только и сказала она. Гершун стал на четвереньки, затем поднялся и, спотыкаясь и распевая какую-то песню, побрел дальше. Вид у него, действительно, был очень смешной, и обе соседки опять засмеялись.
— Когда они налижутся, они всегда поют. Мой старик, когда пьян, тоже начинает горланить. А Стефан-то, Стефан! Посмотрите-ка на него!
— Я ему отобью охоту петь! — прошипела матушка Гершун вне себя. Насмешки и хохот соседок всё больше бесили ее.
А Стефан приложил руку ко рту и начал трубить. Но, подняв воображаемую трубу, он опять потерял равновесие. Теперь он никак не мог двинуться вперед, а только пятился, пока не наткнулся на толстый тополь. Обе женщины корчились от смеха: Стефан никак не мог оторваться от дерева. Он точно приклеился к огромному тополю, так, что казалось, будто он несет его на спине.
Но тут у матушки Гершун лопнуло терпение. Она подбежала к Стефану и схватила его за шиворот. Она зубами скрежетала от бешенства.
— Я тебя отучу напиваться как свинья! — визгливо крикнула она и потащила его через улицу к дому.
Гершун не понимал, что с ним происходит, и обе женщины заливались смехом:
— Ох, потеха! Ишь как разошлась!
В сенях лежало кнутовище. Матушка Гершун схватила его и принялась обрабатывать Стефана.
— Из-за тебя меня на смех подняли, ты, навозная куча! — кричала она. — И кто надо мной издевался из-за тебя? Эти нищие бабы!
Она протащила Гершуна через сени во двор и толкнула его в курятник. Бедняга Гершун растянулся на полу курятника, и его нарядный черный костюм весь запачкался. Куры в ужасе бросились врассыпную и взлетели на прислоненную к стене лестничку. Но когда Гершун перестал ворочаться (его жена заперла дверь на задвижку) и спокойно заснул, куры снова спустились на землю. Они знали Гершуна и нисколько не боялись его. В конце концов они забегали по его спине, клюя зерна, приставшие к грязному сюртуку. Ведь Гершун упал перед этим в лужу с конским навозом.
Гершун спал глубоким, безмятежным сном. Он не думал больше о том, что буровые вышки выгоняют его со двора, что он продает свою усадьбу, он обо всем забыл, даже о кнутовище и о тополе, который нес на спине. И не чувствовал, что куры мирно расхаживают по нему.
Яскульский притиснул Гершуна со столом в угол так, что тот не мог больше выйти. На столе стояла наполовину опорожненная бутылка сливянки, и Яскульский непрерывно наполнял рюмки.
— По рукам! Вот тебе и задаток — двадцать тысяч крон. Ведь с извозным промыслом в ближайшее лето будет покончено. Ты можешь своих лошадей на колбасу пустить: коза будет стоить дороже. Будут ходить только автомобили!
Гершун кивнул, он знал, что это правда. Он сидел в углу, выпрямившись, точно господский кучер на козлах, и потел от напряжения.
— Ну, а как же молодой господин Грегор?.. — осмелился он еще раз возразить.
— Жак Грегор? — Яскульский громко расхохотался. Проклятый Грегор — черт бы его унес! — здорово раздразнил напоследок Гершуна своим предложением взять участок в аренду, словно клеща ему под кожу посадил. Яскульскому пришлось теперь призвать на помощь свой громкий смех: видно было, что этот клещ не дает Гершуну покоя. — Да, он большой хитрец, этот Жак! — горланил Яскульский. — Как только твой овес хорошо поднимется, они тут и придут в тяжелых сапожищах и вытопчут всё твое поле. Потом поставят посреди твоего двора здоровенную вышку и тебя же еще высмеют: ведь ты подписал! А во что превратятся твои поля? Ты пойди-ка посмотри на нефтепромыслы. Растет там еще хоть одна былинка?
Круглое, бурое как орех лицо Гершуна блестело, точно лакированное, так он потел. Он понемногу сдавался.
— Ну, по рукам, что ли, по рукам?!
И Гершун наконец ударил по рукам. Теперь им надо выпить еще по стаканчику — вспрыснуть сделку, без этого нельзя.
— Ну, давай, браток! Чтоб тебе до ста лет дожить! А этот стаканчик — за здоровье твоей женки! А теперь сразу же пойдем к нотариусу.
Гершун не совсем твердо стоял на ногах и у нотариуса сплюнул в корзину для бумаг, — он думал, что это плевательница. Он никак не мог подписать свое имя, Яскульский долго бился с ним. Но в конце концов Гершун изобразил на бумаге ряд затейливых завитушек, — это была его подпись.
Наконец-то всё было кончено. Гершун вытер пот с лица; он был доволен и счастлив. Он продал землю, стал богатым человеком, почему ему не быть счастливым! Лошадей он тоже продаст и будет целый день играть на трубе в свое удовольствие, и даже ночью, если захочет, Он сдвинул шляпу на затылок и затянул: «Я пьян, как втулка в бочке...»
Старуха Гершуна вышла из ворот и посмотрела вдоль улицы: «Где это Стефан так долго пропадает?» Подошла соседка, — у нее был большой зоб, — и стала возле матушки Гершун. Потом подошла еще соседка, сухая и тощая, как капустная кочерыжка осенью. Все они стояли перед воротами и чесали языками.
— А вот никак и твой старик! — злорадным голосом сказала женщина с зобом.
И действительно, по улице, раскачиваясь, шествовал Гершун. Здорово же накачал его этот Яскульский, господи боже мой! Гершун обычно был человек трезвый, он совсем почти не пил, разве случайно где-нибудь рюмку водки — зимой, когда замерзнет, бывало, как сосулька на своих козлах.
— Что это с ним? — усмехнулась старая капустная кочерыжка. — Он, видно, здорово нагрузился!
Матушку Гершун рассердили наглые замечания соседок. Кто они такие? Просто нищие, даже козы у них нет. Она покраснела от гнева, ее запавшие глаза злобно блеснули.
— Да, теперь у нас в городе все пьют, — тараторила зобастая. — Мой старик раньше зарабатывал полторы кроны в день и совсем не пил, а теперь получает четыре кроны и каждый день пьян. Вот что творится на белом свете!
— Ну, своему старику я покажу, как пьянствовать! — буркнула матушка Гершун и грозно подбоченилась. — Я его живо отучу!
Но что такое с Гершуном? Он остановился, постоял, словно что-то мучительно припоминая, потом вдруг как-то обмяк и плюхнулся в большую лужу, — в этот день была оттепель. Обе соседки захохотали как бесноватые.
— Я ж говорила, — он здорово нагрузился, — сказала тощая старуха.
— Пьян в стельку! — злорадно поддержала ее зобастая и заржала, как кобыла.
Матушка Гершун приняла еще более воинственную позу. Она вся побагровела, и глаза ее стали колючими, как иголки.
— Ну пусть он придет домой! — только и сказала она. Гершун стал на четвереньки, затем поднялся и, спотыкаясь и распевая какую-то песню, побрел дальше. Вид у него, действительно, был очень смешной, и обе соседки опять засмеялись.
— Когда они налижутся, они всегда поют. Мой старик, когда пьян, тоже начинает горланить. А Стефан-то, Стефан! Посмотрите-ка на него!
— Я ему отобью охоту петь! — прошипела матушка Гершун вне себя. Насмешки и хохот соседок всё больше бесили ее.
А Стефан приложил руку ко рту и начал трубить. Но, подняв воображаемую трубу, он опять потерял равновесие. Теперь он никак не мог двинуться вперед, а только пятился, пока не наткнулся на толстый тополь. Обе женщины корчились от смеха: Стефан никак не мог оторваться от дерева. Он точно приклеился к огромному тополю, так, что казалось, будто он несет его на спине.
Но тут у матушки Гершун лопнуло терпение. Она подбежала к Стефану и схватила его за шиворот. Она зубами скрежетала от бешенства.
— Я тебя отучу напиваться как свинья! — визгливо крикнула она и потащила его через улицу к дому.
Гершун не понимал, что с ним происходит, и обе женщины заливались смехом:
— Ох, потеха! Ишь как разошлась!
В сенях лежало кнутовище. Матушка Гершун схватила его и принялась обрабатывать Стефана.
— Из-за тебя меня на смех подняли, ты, навозная куча! — кричала она. — И кто надо мной издевался из-за тебя? Эти нищие бабы!
Она протащила Гершуна через сени во двор и толкнула его в курятник. Бедняга Гершун растянулся на полу курятника, и его нарядный черный костюм весь запачкался. Куры в ужасе бросились врассыпную и взлетели на прислоненную к стене лестничку. Но когда Гершун перестал ворочаться (его жена заперла дверь на задвижку) и спокойно заснул, куры снова спустились на землю. Они знали Гершуна и нисколько не боялись его. В конце концов они забегали по его спине, клюя зерна, приставшие к грязному сюртуку. Ведь Гершун упал перед этим в лужу с конским навозом.
Гершун спал глубоким, безмятежным сном. Он не думал больше о том, что буровые вышки выгоняют его со двора, что он продает свою усадьбу, он обо всем забыл, даже о кнутовище и о тополе, который нес на спине. И не чувствовал, что куры мирно расхаживают по нему.
XXXIII
— «Les Pierrots sont trompeurs»Ссылка15, — пела черненькая француженка. Собственно, она не пела, а скорее декламировала. И вдруг открылась дверь, и кто же вошел? Гершун. Почему бы Гершуну и не зайти хоть разок в «Парадиз»? Он многих привозил сюда и не раз видел эти красные окна. За ними раздавался смех, часто пели цыгане. «Там, должно быть, очень весело», — думал Гершун. И вот теперь он здесь. Но, переступив порог, он струхнул. Роскошь обстановки, красные стены и множество ламп испугали его. Красавица с голыми плечами стояла за стойкой бара и смотрела на него большими удивленными глазами. Чего бы он не дал теперь, чтобы опять очутиться снаружи! Но уйти уже было невозможно, и он забился в угол возле двери и сел так, что его почти не было видно. Его мучила страшная жажда, но ведь у него, пожалуй, не хватит духу подозвать кого-нибудь из этих хорошеньких дамочек, нет, не хватит. И вдруг выходит какая-то блондиночка, настоящий ангелочек, Гершун таких в жизни не видывал, та, что декламировала стихи. И опять эта дама за стойкой так странно посмотрела на него, а затем выплыла в соседнюю комнату. «Вот теперь тебя и выкинут отсюда!» — подумал Гершун и даже обрадовался, так как это был самый простой способ убраться. Но чья это рыжая голова выглядывает из дверей? Да ведь это Ксавер! Откуда вдруг взялся тут Ксавер? Ну как же ему не знать Ксавера, сотни гостей подвез Гершун к дверям «Траяна», когда Ксавер служил там. И вдруг Гершун почувствовал, что он спасен: Ксавер поздоровался с ним и пожал ему руку.