Страница:
— Ужин готов, прошу всех к столу.
Как почетному гостю, мне выдали самого большого налима, разинувшего пасть в предсмертной гримасе. Вдобавок прилагались тушеные помидоры и салат из одуванчиков. Как бы я ни кромсал налима и ни гонял по тарелке, избавиться от него я не мог. Я понимал, что битва проиграна и что придется сколько-то съесть.
— Как там книга, двигается?
— Да не особо, мы ж еще только начали. Долгое это дело…
Хозяева переглянулись, и на пару секунд возникла пауза.
— Ничего себе, книгу писать… Нет, это не для меня. Вот почитать я еще любил иногда, в школе.
— Неправда, Ричард, ты и сейчас читаешь. Подписок-то сколько всяких, — кивнула нам Шарон, словно подтверждая истинность своих слов. Она не переставала улыбаться, даже когда жевала.
— Маршалл, да, вот уж кто умел писать, так умел. Да в его мизинце было больше чертовых историй, чем у некоторых в… — Он покачал головой и выловил из тарелки слюнявый помидор. — Думаю, нужно быть писателем, когда в голове столько безумных идей и историй. А то лопнешь, если их не запишешь. Как ты думаешь, Том? — Он положил в рот целый помидор и говорил с набитым ртом. — У некоторых тоже куча историй в голове, да еще каких, но им достаточно просто рассказывать, чтобы не взорваться. Расскажешь — и опять как огурчик. Да вот хоть Боб Фьюмо, верно, Шарон? Боб целый вечер может травить обалденные байки, а потом проспится — и по новой. Но он только рассказывает, и все. А у таких, как вы, с этим делом гораздо тяжелее, правда?
— И гораздо медленнее. — Я улыбнулся в тарелку и вилкой еще подвигал рыбу.
— Медленнее — это точно. Сколько, думаешь, тебе понадобится времени, чтобы закончить эту книгу про Маршалла?
— Очень трудно сказать. Я раньше никогда не писал книг, и мне еще нужно многое узнать, прежде чем смогу действительно взяться за дело.
В разговоре снова возникла пауза. Шарон встала и с той же улыбкой принялась убирать со стола. Саксони вызвалась помочь, но ее быстро усадили обратно.
— Вы слышали, что мальчишка Хейденов, которого сбили у вас перед домом, недавно умер? — Лицо Ричарда ничего не выражало, когда он проговорил это. Ни тревоги, ни жалости.
Но я ощутил замирание в желудке — потому что все происходило у меня на глазах и потому что мальчик был таким счастливым, за две секунды до того, как его размазало по асфальту.
— А его родители… как они?
Он потянулся и бросил взгляд на кухонную дверь.
— Они в порядке. Ничего же не поделаешь, верно?
Как люди могут так вести себя? Когда погибает маленький мальчик, ну как не захочется расколошматить что-нибудь или хотя бы погрозить Богу кулаком? В деревне они, конечно, слеплены из другого теста, видят смерть каждый день и т.д., и т. п. — но, черт возьми, человек остается человеком. Как можно не горевать о смерти мальчика? Хотелось бы надеяться, что Ли просто стоик.
— Боже мой, я только что вспомнил! Анна говорила мне, что он умрет. Правда, странно?
Саксони, до последней крошки подъевшая свою рыбу, помидоры и салат из одуванчиков, крутанула ложкой:
— Как это — говорила? Откуда она могла знать, что он умрет?
— Это ты у меня спрашиваешь? Я только помню, как она сказала, что он умрет. Ну то есть она ведь не изображала Свенгали[75], ничего такого — мальчик-то был совсем плох, когда его увезли.
— Эй, Том, ты за кого держишь Анну, а? За Удивительного Крескина? Видел когда-нибудь этого парня у «Джонни Карсона»[76]? Мага? Не поверишь, что он там вытворяет…
Дверь из кухни распахнулась, и Шарон внесла большой горячий пирог на черном железном подносе.
Так вот. Вот что я увидел, а вы можете делать свои заключения сами. Но я видел это собственными глазами. Нет, Саксони говорит, что ничего не видела. Потом я рассказал ей, и она подумала, что я свихнулся, а когда я стал настаивать, то проявила не в меру повышенную заботливость. Но все было именно так.
В «Горе Зеленого Пса» есть такой персонаж — Красавица Кранг. Это свихнувшийся воздушный змей; она решила, что ветер — ее враг, и умоляет запускать ее каждый день, чтобы продолжать свою войну на вечном поле боя — в поднебесье. Зеленый Пес влюбился в лицо, нарисованное на воздушном змее. Убегая из дома — дома, где «Зевота владеет всем, что люди считают своим», — он крадет из чулана Красавицу Кранг, привязывает ее белую бечевку себе к ошейнику, и вместе они отправляются в путь.
Когда из кухни вышла Шарон Ли, то сначала я и увидел Шарон Ли. Я моргнул, а когда взглянул снова, то из кухни выдвигалась Красавица Кранг с горячим пирогом на черном железном подносе. Иллюстрация Ван-Уолта: радостная, во весь рот, улыбка — но широко распахнутые глаза абсолютно пусты. Красные щеки, красные губы, характерно желтоватая кожа… Сначала я подумал, что это просто маска, заветная игрушка семейства Ли. И как я мог счесть их тупыми? Всякий, у кого есть такая маска (не говоря уж о том, чтобы нацепить ее в столь уместный момент), — блестящий остряк. Чокнутый, но блестящий. Это как фильмы Феллини или увлекательный ночной кошмар, когда не хочется просыпаться, хотя и жутко.
— Невероятно, Шарон! — воскликнул я раз в десять громче, нежели следовало, так я был изумлен. Потом глянул направо, увидеть реакцию Саксони — которая лишь нахмурилась:
— Что невероятно?
— Шарон! Да брось ты, Сакс, это же изумительно!
Саксони глянула на меня, потом улыбнулась в сторону Красавицы Кранг.
— Да, да! — наконец выдавила она фальцетом, но потом тихонько шепнула мне: — Не переигрывай — это всего лишь пирог.
— Да, ха-ха! Дружок-пирожок! Очень смешно.
— Томас… — Ее улыбка сползла, в голосе послышалась тревога.
Что-то было не так. Я повернул голову и увидел прежнюю простушку Шарон, режущую пирог. Никакой тебе Кранг. Ни единой Красавицы Кранг во всем доме. Одна лишь улыбающаяся Шарон и ее знаменитый горячий персиковый пирог.
— По-моему, Том хочет кусок побольше, а, Ричард?
— В жизни не слышал такого прозрачного намека! Может, отдать ему весь пирог, дорогая, а остальным принести попкорна?
Все рассмеялись, и Шарон положила мне гигантский кусок. У меня отвисла челюсть. Черт возьми, это же была Кранг! Та самая, с иллюстрации Ван-Уолта. Для верности я позже проверил. И потом проверял еще сотню раз.
Но в то же время — никакой маски. Это была Шарон, а потом вдруг Кранг, а потом снова Шарон. Я один видел, что происходит. Это происходило со мной одним. Если бы я день и ночь корпел над биографией, тогда еще можно было бы как-то понять: Биограф А проникает в жизнь Писателя Б, да так глубоко, что вскоре ему начинают повсюду мерещиться его персонажи. Ладно, ладно, идея обыгрывалась миллион раз, но в данном-то случае — я даже еще не брался собственно за книгу, не говоря уж о том, чтобы корпеть подолгу.
Через пару дней я зашел пополдничать к Анне, когда Саксони опять выехала с миссис Флетчер за покупками.
С унылым смешком я рассказал ей о своем «видении».
— Кранг? Только Кранг? Никого больше? — Она передала мне омлет.
— Только Кранг? Господи Иисусе, да если так пойдет дальше, на следующей неделе они все будут гарцевать верхом на Нагеле по заднему двору.
Нагелина услышала его имя и дважды стукнула хвостом по полу. Она сидела рядом с Анной, надеясь, что и ей что-нибудь перепадет.
Анна подлила себе чатни [77] и улыбнулась:
— Полагаю, Шарон Ли не очень похожа на Красавицу Кранг, а?
— Вряд ли. Единственное, что у них общего, — эта бессмысленная улыбка.
— Томас, я скажу одну вещь, и, может, у вас немного полегчает на душе. Вы не знали, что Ван-Уолт — это мой отец?
— Ван-Уолт — ваш… Вы хотите сказать, что отец иллюстрировал свои книги сам? Это все его рисунки?
— На самом деле Ван-Уолт — это был его друг детства, которого потом убили нацисты. Отец взял его имя, когда стал делать иллюстрации.
— То есть гипотетически Шарон Ли могла, как бы это бредово ни звучало, вдохновить его на образ Кранг?
— Может быть, может быть. Вы сами сказали, что улыбки у них похожие. — Она вытерла губы салфеткой и отложила ее рядом с прибором. — Лично мне кажется, что это для вас хороший знак. Отец становится вашим маленьким диббуком[78] и теперь будет преследовать вас денно и нощно, пока не закончите книгу.
Я посмотрел на нее поверх свежей белой скатерти. Анна заморгала, отвела глаза и, хохотнув, бросила Нагелине под стол кусочек омлета. Я не сразу понял, что такой ее взгляд вызвал у меня чудовищную эрекцию.
Будь эта история фильмом сороковых годов, на следующем кадре возник бы большой календарь. Страницы его начали бы прокручиваться быстрее и быстрее — так в кино показывают, что летит время. Я вкалывал как проклятый — подчищал, отсекал лишнее, наводил блеск. Неподдельный восторг сменялся на следующий день диким отвращением, и наоборот. Однажды я встал среди ночи после того, как любил Саксони особо долго и изнеможительно, подошел к письменному столу и уставился в лунном свете на чертову рукопись, как идиот. Я показывал ей кукиш по меньшей мере минуту, прежде чем вернулся в постель, не ощутив никакого облегчения. Мне хотелось, чтобы все вышло наилучшим образом — круче всего, что я когда-либо мечтал сделать. В глубине души я, пожалуй, понимал, что это для меня вроде последнего шанса. Если я не вложу себя в эту книгу без остатка, лучше уж сесть в машину, вернуться в Коннектикут и всю оставшуюся жизнь преподавать десятиклассникам «Алую букву»[79].
Между тем, на фоне всех изысканий, чтения и наших постоянных дискуссий, Саксони нашла время затеять работу над новой марионеткой. Признаюсь, я не обратил на это особого внимания. Мы взяли за привычку рано вставать, легко, на скорую руку, завтракать — и уединяться, каждый по своим делам, до обеда.
Я закончил все за два дня до истечения данного мне месяца. Надел колпачок на свой «монблан», тихо закрыл блокнот и пристроил ручку рядом. Прижав ладонями обложку, поглядел в окно. Я спросил себя, не хочется ли мне плакать. Я спросил себя, не хочется ли мне попрыгать или сплясать джигу, но отверг и это. Улыбнувшись, я взял толстый «монблан». Он сверкал чернотой и золотом и весил гораздо больше, чем положено авторучке. Я исчеркал им не один миллион сочинений, а теперь написал часть своей книги. Старый добрый «монблан». Когда-нибудь его положат под стекло в музейной витрине, и на него будет указывать белая стрелка: «Этой ручкой Томас Эбби писал биографию Франса». Было такое ощущение, что вот-вот я взлечу из кресла и легчайший ветерок повлечет меня по комнате. Я мысленно откинулся на спину и заложил руки за голову. Уставился, мысленно же, в потолок и ощутил себя весьма неплохо. Чертовски неплохо!
— Ты действительно закончил?
— Я действительно закончил.
— Целиком и полностью?
— Окончательно, ни прибавить, ни убавить, Саксолини! Все. — Я передернул плечами, но по-прежнему казалось, что я вешу два фунта.
Она сидела на высоком хромированном табурете и шкурила какую-то деревянную руку. Нагель под столом обрабатывал большую кость, что мы дали ему накануне.
— Погоди минутку. — Она отложила руку и слезла с табурета. — Выйди ненадолго из кухни, хорошо? Я позову тебя, когда будет пора.
Мы с Нагелем вышли на веранду. Он выронил кость у моих ног и улегся на нее сверху. Я разглядывал неподвижный огород и пустую улицу. В самом буквальном смысле я не знал, какой сегодня день.
— Томас, можешь войти.
Не дожидаясь команды, Нагель взял свою кость, протопал к раздвижной двери и притиснул нос к проволочной сетке. Как он понял? Нагель — Чудо-пес.
— Я еще не совсем закончила, но хотела вручить тебе сегодня.
По одной из фотографий Маршалла Франса она тщательно вырезала маску Короля. Выражение его лица, цвет глаз, кожа, губы… все было до трепета натурально. Я вертел и вертел маску в руках, рассматривая во всех мыслимых ракурсах. Я был в восторге — и в то же время чем-то она меня очень пугала.
Королева Масляная от Анны, Маршалл Франс от Саксони, глава закончена, и как раз наступила осень — мое любимое время года.
Анне очень понравилась первая глава.
Я вручил ей пачку бумаги и целый час ежился, дергался и метался по ее гостиной, хватаясь за все что ни попади, в полной уверенности, что она забракует мой труд и прикажет выслать меня из города первым же товарным вагоном. Когда Анна вернулась — с рукописью под мышкой, как со старой газетой, — я понял, что моя песенка спета. Но я ошибся. Анна подошла ко мне, вернула бумаги и на французский манер расцеловала в обе щеки:
— Wunderbar![80]
— Правда? —Я улыбнулся, нахмурился, попытался снова улыбнуться, но не смог.
— Да, мистер Эбби, чистая правда. Начав читать, я не сразу поняла, что вы делаете, но потом все взяло и раскрылось, как те японские камни, которые бросаешь в воду, а они вдруг расцветают, словно луноцвет. Понимаете, о чем я?
— Кажется, да, — Мне было трудно глотать.
Она села на диван и взяла черную шелковую подушку с желтым драконом.
— Вы были правы с самого начала. Книга должна открываться, как павлиний хвост — оп-па! Было бы неправильно начинать с Раттенберга: «Он родился в Раттенберге…» Нет, нет. «Он не любил помидоры». Именно! Превосходное начало. Откуда вы узнали? Он их терпеть не мог. Да он бы животики надорвал, узнай он, что его официальная биография начнется вот так. Это чудесно, Томас.
— Правда?
— Ну что вы заладили — «правда?» да «правда?». Конечно, правда. И вы это знаете ничуть не хуже меня. Вы уловили его, Томас. Если и остальная книга получится так же здорово… — она помахала рукописью передо мной, а потом запечатлела поцелуй на окаянной стопке листов, — …он снова будет жить и дышать. И все благодаря вам! Обещаю, больше вы не услышите от меня ни слова о том, как, по-моему, нужно писать.
Если бы на этом все заканчивалось, титры поползли бы по изображению, как молодой Томас Эбби забирает рукопись у обольстительной Анны Франс, выходит из дома и твердой поступью движется к славе, богатству и любви прекрасной женщины. Производство «Скрин джемз»[81]. Конец фильма.
Вместо этого через два дня откуда ни возьмись на Гален обрушился торнадо и разнес все вдребезги и пополам. Из людей Саксони пострадала чуть ли не единственная — угодила в больницу с открытым переломом левой ноги.
Местные жители отнеслись к торнадо невозмутимо, хотя он сровнял с землей прачечную, а также одно крыло начальной школы и новое почтовое отделение. Не знаю уж, в среднезападном стоицизме дело или в чем еще, но никто не страдал, не рвал на себе волосы и вообще не волновался. Пару раз мне говорили, что подобные капризы погоды отнюдь не редкость в этих краях.
Мне очень не хватало компании Саксони, и пару дней я без толку слонялся по дому, но потом вынудил себя составить распорядок дня, который был бы удобен и продуктивен. Хотя бы потому, что знал, как Саксони напустится на меня, если обнаружит, что, пока она лежала в больнице, работа застопорилась.
Я вставал около восьми, завтракал и до двенадцати или часу работал. Потом делал несколько бутербродов и ехал в больницу, где мы на пару с Саксони полдничали в свое удовольствие. Часа в три-четыре я ехал домой и, если был в настроении, снова работал или же затевал стряпать холостяцкий обед. Вообще-то миссис Флетчер вызвалась мне готовить, но это означало бы совместную трапезу. Потом я печатал на машинке все написанное за день от руки и читал на сон грядущий какую-нибудь книжку или включал телевизор.
Вторая глава продвигалась очень медленно. Теперь я должен был идти по жизни Франса с лупой, шаг за шагом. Начинать следовало, вероятно, с детства, но возникал вопрос: а с насколько раннего детства? С пеленок, что ли? Или, может, с мальчика, собирающего открытки, — как предлагала Саксони? Я сделал два-три развернутых наброска и зачитал ей, но в итоге мы все забраковали. Тогда я решил поменять тактику — сразу и просто буду писать, как это было с первой главой; авось кривая вывезет. За основу я решил взять раттенбергский период, но если отклонюсь от темы — то и ладно, поверю своему чутью. На худой конец, если будет получаться совсем уж ни в какие ворота, я всегда могу это выбросить и начать по новой.
Вечерами перед телевизором, в промежутке между «Улицами Сан-Франциско» и «Ангелами Чарли»[82], я начал также подумывать о книге про отца. С тех пор как Саксони подняла эту тему, я осознал, насколько часто говорю и думаю о нем. Какой-нибудь фрагмент эктоплазмы Стивена Эбби материализовывался чуть ли не каждый день: очередной его фильм по телевизору или семейный анекдот — или я вспоминал какое-то его качество, а потом обнаруживал в себе. Если я напишу о Стивене Эбби, сумею ли я избавиться от его духа? И как отнесется к этому моя мать? Я знал, что она любила его еще долго после того, как он оттолкнул ее от себя своими полоумными выходками. Если уж писать, я бы хотел изложить все, что помню о нем, а не так, как эти жуткие мемуары «Я помню папу», что вечно пишут сынки знаменитых родителей: либо псевдообожание в худшем виде, либо тонны заемной желчи и ненависти с пера «литературных негров». Я позвонил матери поздравить ее с первым сентября (наша маленькая традиция), но мне не хватило духу поднять эту тему.
Как-то вечером я сидел за кухонным столом и фиксировал некоторые воспоминания, когда в дверь позвонили. Вздохнув, я надел на ручку колпачок. Я уже заполнил с обеих сторон два листа своего длинного желтого блокнота, но чувствовал, что только начал. Я вылупил глаза на блокнот и покачал головой. «Жизнь с папочкой» Томаса Эбби. Пришлось встать и открыть дверь.
— Вечер добрый. Я приехала вывезти вас на полуночный пикник.
Она была вся в черном, ну вылитый спецназ.
— Добрый вечер, Анна. Заходите.
Я распахнул дверь пошире, но Анна и не шевельнулась.
— Нет, машина снаряжена, так что давайте собирайтесь. И не говорите, что уже одиннадцать вечера. Для таких пикников самое время.
Я подумал, не шутит ли она. Убедившись, что нет, я выключил везде свет и накинул куртку.
Дни становились все прохладнее, и ночью было иногда уже по-осеннему зябко. В уцененных товарах «У Ленивого Ларри» я купил теплую драповую куртку в ярко-красную клетку; по словам Саксони, в ней я напоминал что-то среднее между стоп-сигналом и Фредом Флинтстоуном[83].
Луна была — услада оборотня: полная, песочно-белая и, казалось, эдак в полумиле над землей. Звезды тоже высыпали, но луна затмевала все и вся. На полпути к машине я остановился и, застегивая куртку снизу доверху, залюбовался на небо. Мое дыхание клубилось белым облачком в неподвижном воздухе. Анна стояла по другую сторону машины, опершись черными локтями на крышу.
— До сих пор не могу привыкнуть, какие тут ясные ночи. Не иначе как все примеси отфильтрованы.
— Миссурийское небо в чистом виде — девяносто девять целых и сорок четыре сотых процента.
— Точно.
— Поехали. Тут холодно.
В машине пахло яблоками. Обернувшись, я увидел на заднем сиденье две большие корзины, полные ими.
— Можно взять яблочко?
— Да, но берегитесь червяков.
Я решил воздержаться. Анна блеснула улыбкой. В синеватом полумраке ее зубы белели, как дорожная разметка.
— Что такое «полуночный пикник»?
— Вопросов задавать не разрешается. Сидите и наслаждайтесь поездкой. Приедем — тогда все и увидите.
Я повиновался — безвольно откинулся на подголовник и скосил глаза на мелькающую ночную дорогу.
— Ночью здесь надо осторожно, на дороге полно коров, собак или енотов. А однажды я сбила опоссумиху. Я затормозила и подбежала к ней, но она была уже мертва. Но самый кошмар, что из ее сумки тут же повылезали все маленькие опоссумчики. Совсем еще слепые.
— Мило.
— Ужас. Я чувствовала себя такой убийцей…
— Хм, а как там поживает старушка Нагелина? Ей большой привет от Нагеля.
— У старушки течка, пришлось ее на пару недель изолировать.
Дорога шла то вверх, то вниз, петляла. Я устал, и в набегающем потоке горячего воздуха мои веки отяжелели, как пыльные бархатные кулисы.
— Томас, можно задать вам вопрос?
— Разумеется. Можно прикрутить обогреватель?
— Да, нажмите среднюю кнопку. Ничего, если вопрос личный?
Я ткнул не ту среднюю кнопку, и вентилятор гневно запыхтел на высоких оборотах. Анна протянула руку поверх моей и нажала правильную кнопку. Пыхтение стихло, и впервые послышался рокот мотора, шепот шин.
— Какой еще личный вопрос?
— Что у вас за отношения с Саксони?
Ну вот. Саксони надежно упрятана в больницу, а моя маленькая ночная диверсантка рядом за рулем, вся в черном… У меня было множество вариантов ответа. Что я хотел ей внушить? Что я счастливо неженат? Что с Саксони я так, просто время провожу, пока не встречу свою суженую-нареченную? Что я не против, если это окажется Анна, пусть даже дело зайдет слишком далеко?
— Мои отношения? В смысле, люблю ли я ее?
Совсем одни. Если этой ночью между нами что-то произойдет, никто никогда не узнает. Ну как Саксони повредит, если я немного совру насчет того, что произошло в этой темноте? Невозможно. Одиннадцать часов вечера, Анна здесь, и я здесь, а Саксони нет… и в итоге я сказал:
— Да, я ее люблю.
И вздохнул. Какого черта еще я мог сделать? Соврать? Да, знаю, мог, но не соврал. Ну разве не молодец?
— А она вас любит? — Ладони ее лежали поверх руля, все внимание — на дорогу.
— Наверное, да. Говорит, что да. — И, сказав это, я ощутил внезапную внутреннюю свободу, мандраж как рукой сняло. Я успокоился, напряжение разрядилось. Словно игра окончена и мой главный энергоцентр можно выключать на остаток ночи, все равно ведь больше не понадобится.
— А почему вы спрашиваете, Анна?
— Потому что вы мне интересны. Это так удивительно?
— Да как сказать. Профессиональный интерес или личный?
— Личный.
Вот и все. Вот и все, что она сказала этим глубоким, как у Лорен Бэколл[84], голосом («если чего надо — ты только свистни…»). «Личный». Я не смел повернуться к ней. Я закрыл глаза и ощутил, как в верхней части туловища колотится сердце. Мне подумалось, не умру ли я когда-нибудь от сердечного приступа. Мне подумалось, не свалит ли меня сердечный приступ прямо сейчас. А две секунды назад я чуть не засыпал.
— Гм, и что я должен на это сказать?
— Ничего. Можете ни слова не говорить. Я только ответила на ваш вопрос.
— Ох! — Я глубоко вздохнул и попытался поудобней устроиться на пластиковом сиденье со своей одиннадцатифутовой эрекцией.
Как почетному гостю, мне выдали самого большого налима, разинувшего пасть в предсмертной гримасе. Вдобавок прилагались тушеные помидоры и салат из одуванчиков. Как бы я ни кромсал налима и ни гонял по тарелке, избавиться от него я не мог. Я понимал, что битва проиграна и что придется сколько-то съесть.
— Как там книга, двигается?
— Да не особо, мы ж еще только начали. Долгое это дело…
Хозяева переглянулись, и на пару секунд возникла пауза.
— Ничего себе, книгу писать… Нет, это не для меня. Вот почитать я еще любил иногда, в школе.
— Неправда, Ричард, ты и сейчас читаешь. Подписок-то сколько всяких, — кивнула нам Шарон, словно подтверждая истинность своих слов. Она не переставала улыбаться, даже когда жевала.
— Маршалл, да, вот уж кто умел писать, так умел. Да в его мизинце было больше чертовых историй, чем у некоторых в… — Он покачал головой и выловил из тарелки слюнявый помидор. — Думаю, нужно быть писателем, когда в голове столько безумных идей и историй. А то лопнешь, если их не запишешь. Как ты думаешь, Том? — Он положил в рот целый помидор и говорил с набитым ртом. — У некоторых тоже куча историй в голове, да еще каких, но им достаточно просто рассказывать, чтобы не взорваться. Расскажешь — и опять как огурчик. Да вот хоть Боб Фьюмо, верно, Шарон? Боб целый вечер может травить обалденные байки, а потом проспится — и по новой. Но он только рассказывает, и все. А у таких, как вы, с этим делом гораздо тяжелее, правда?
— И гораздо медленнее. — Я улыбнулся в тарелку и вилкой еще подвигал рыбу.
— Медленнее — это точно. Сколько, думаешь, тебе понадобится времени, чтобы закончить эту книгу про Маршалла?
— Очень трудно сказать. Я раньше никогда не писал книг, и мне еще нужно многое узнать, прежде чем смогу действительно взяться за дело.
В разговоре снова возникла пауза. Шарон встала и с той же улыбкой принялась убирать со стола. Саксони вызвалась помочь, но ее быстро усадили обратно.
— Вы слышали, что мальчишка Хейденов, которого сбили у вас перед домом, недавно умер? — Лицо Ричарда ничего не выражало, когда он проговорил это. Ни тревоги, ни жалости.
Но я ощутил замирание в желудке — потому что все происходило у меня на глазах и потому что мальчик был таким счастливым, за две секунды до того, как его размазало по асфальту.
— А его родители… как они?
Он потянулся и бросил взгляд на кухонную дверь.
— Они в порядке. Ничего же не поделаешь, верно?
Как люди могут так вести себя? Когда погибает маленький мальчик, ну как не захочется расколошматить что-нибудь или хотя бы погрозить Богу кулаком? В деревне они, конечно, слеплены из другого теста, видят смерть каждый день и т.д., и т. п. — но, черт возьми, человек остается человеком. Как можно не горевать о смерти мальчика? Хотелось бы надеяться, что Ли просто стоик.
— Боже мой, я только что вспомнил! Анна говорила мне, что он умрет. Правда, странно?
Саксони, до последней крошки подъевшая свою рыбу, помидоры и салат из одуванчиков, крутанула ложкой:
— Как это — говорила? Откуда она могла знать, что он умрет?
— Это ты у меня спрашиваешь? Я только помню, как она сказала, что он умрет. Ну то есть она ведь не изображала Свенгали[75], ничего такого — мальчик-то был совсем плох, когда его увезли.
— Эй, Том, ты за кого держишь Анну, а? За Удивительного Крескина? Видел когда-нибудь этого парня у «Джонни Карсона»[76]? Мага? Не поверишь, что он там вытворяет…
Дверь из кухни распахнулась, и Шарон внесла большой горячий пирог на черном железном подносе.
Так вот. Вот что я увидел, а вы можете делать свои заключения сами. Но я видел это собственными глазами. Нет, Саксони говорит, что ничего не видела. Потом я рассказал ей, и она подумала, что я свихнулся, а когда я стал настаивать, то проявила не в меру повышенную заботливость. Но все было именно так.
В «Горе Зеленого Пса» есть такой персонаж — Красавица Кранг. Это свихнувшийся воздушный змей; она решила, что ветер — ее враг, и умоляет запускать ее каждый день, чтобы продолжать свою войну на вечном поле боя — в поднебесье. Зеленый Пес влюбился в лицо, нарисованное на воздушном змее. Убегая из дома — дома, где «Зевота владеет всем, что люди считают своим», — он крадет из чулана Красавицу Кранг, привязывает ее белую бечевку себе к ошейнику, и вместе они отправляются в путь.
Когда из кухни вышла Шарон Ли, то сначала я и увидел Шарон Ли. Я моргнул, а когда взглянул снова, то из кухни выдвигалась Красавица Кранг с горячим пирогом на черном железном подносе. Иллюстрация Ван-Уолта: радостная, во весь рот, улыбка — но широко распахнутые глаза абсолютно пусты. Красные щеки, красные губы, характерно желтоватая кожа… Сначала я подумал, что это просто маска, заветная игрушка семейства Ли. И как я мог счесть их тупыми? Всякий, у кого есть такая маска (не говоря уж о том, чтобы нацепить ее в столь уместный момент), — блестящий остряк. Чокнутый, но блестящий. Это как фильмы Феллини или увлекательный ночной кошмар, когда не хочется просыпаться, хотя и жутко.
— Невероятно, Шарон! — воскликнул я раз в десять громче, нежели следовало, так я был изумлен. Потом глянул направо, увидеть реакцию Саксони — которая лишь нахмурилась:
— Что невероятно?
— Шарон! Да брось ты, Сакс, это же изумительно!
Саксони глянула на меня, потом улыбнулась в сторону Красавицы Кранг.
— Да, да! — наконец выдавила она фальцетом, но потом тихонько шепнула мне: — Не переигрывай — это всего лишь пирог.
— Да, ха-ха! Дружок-пирожок! Очень смешно.
— Томас… — Ее улыбка сползла, в голосе послышалась тревога.
Что-то было не так. Я повернул голову и увидел прежнюю простушку Шарон, режущую пирог. Никакой тебе Кранг. Ни единой Красавицы Кранг во всем доме. Одна лишь улыбающаяся Шарон и ее знаменитый горячий персиковый пирог.
— По-моему, Том хочет кусок побольше, а, Ричард?
— В жизни не слышал такого прозрачного намека! Может, отдать ему весь пирог, дорогая, а остальным принести попкорна?
Все рассмеялись, и Шарон положила мне гигантский кусок. У меня отвисла челюсть. Черт возьми, это же была Кранг! Та самая, с иллюстрации Ван-Уолта. Для верности я позже проверил. И потом проверял еще сотню раз.
Но в то же время — никакой маски. Это была Шарон, а потом вдруг Кранг, а потом снова Шарон. Я один видел, что происходит. Это происходило со мной одним. Если бы я день и ночь корпел над биографией, тогда еще можно было бы как-то понять: Биограф А проникает в жизнь Писателя Б, да так глубоко, что вскоре ему начинают повсюду мерещиться его персонажи. Ладно, ладно, идея обыгрывалась миллион раз, но в данном-то случае — я даже еще не брался собственно за книгу, не говоря уж о том, чтобы корпеть подолгу.
Через пару дней я зашел пополдничать к Анне, когда Саксони опять выехала с миссис Флетчер за покупками.
С унылым смешком я рассказал ей о своем «видении».
— Кранг? Только Кранг? Никого больше? — Она передала мне омлет.
— Только Кранг? Господи Иисусе, да если так пойдет дальше, на следующей неделе они все будут гарцевать верхом на Нагеле по заднему двору.
Нагелина услышала его имя и дважды стукнула хвостом по полу. Она сидела рядом с Анной, надеясь, что и ей что-нибудь перепадет.
Анна подлила себе чатни [77] и улыбнулась:
— Полагаю, Шарон Ли не очень похожа на Красавицу Кранг, а?
— Вряд ли. Единственное, что у них общего, — эта бессмысленная улыбка.
— Томас, я скажу одну вещь, и, может, у вас немного полегчает на душе. Вы не знали, что Ван-Уолт — это мой отец?
— Ван-Уолт — ваш… Вы хотите сказать, что отец иллюстрировал свои книги сам? Это все его рисунки?
— На самом деле Ван-Уолт — это был его друг детства, которого потом убили нацисты. Отец взял его имя, когда стал делать иллюстрации.
— То есть гипотетически Шарон Ли могла, как бы это бредово ни звучало, вдохновить его на образ Кранг?
— Может быть, может быть. Вы сами сказали, что улыбки у них похожие. — Она вытерла губы салфеткой и отложила ее рядом с прибором. — Лично мне кажется, что это для вас хороший знак. Отец становится вашим маленьким диббуком[78] и теперь будет преследовать вас денно и нощно, пока не закончите книгу.
Я посмотрел на нее поверх свежей белой скатерти. Анна заморгала, отвела глаза и, хохотнув, бросила Нагелине под стол кусочек омлета. Я не сразу понял, что такой ее взгляд вызвал у меня чудовищную эрекцию.
Будь эта история фильмом сороковых годов, на следующем кадре возник бы большой календарь. Страницы его начали бы прокручиваться быстрее и быстрее — так в кино показывают, что летит время. Я вкалывал как проклятый — подчищал, отсекал лишнее, наводил блеск. Неподдельный восторг сменялся на следующий день диким отвращением, и наоборот. Однажды я встал среди ночи после того, как любил Саксони особо долго и изнеможительно, подошел к письменному столу и уставился в лунном свете на чертову рукопись, как идиот. Я показывал ей кукиш по меньшей мере минуту, прежде чем вернулся в постель, не ощутив никакого облегчения. Мне хотелось, чтобы все вышло наилучшим образом — круче всего, что я когда-либо мечтал сделать. В глубине души я, пожалуй, понимал, что это для меня вроде последнего шанса. Если я не вложу себя в эту книгу без остатка, лучше уж сесть в машину, вернуться в Коннектикут и всю оставшуюся жизнь преподавать десятиклассникам «Алую букву»[79].
Между тем, на фоне всех изысканий, чтения и наших постоянных дискуссий, Саксони нашла время затеять работу над новой марионеткой. Признаюсь, я не обратил на это особого внимания. Мы взяли за привычку рано вставать, легко, на скорую руку, завтракать — и уединяться, каждый по своим делам, до обеда.
Я закончил все за два дня до истечения данного мне месяца. Надел колпачок на свой «монблан», тихо закрыл блокнот и пристроил ручку рядом. Прижав ладонями обложку, поглядел в окно. Я спросил себя, не хочется ли мне плакать. Я спросил себя, не хочется ли мне попрыгать или сплясать джигу, но отверг и это. Улыбнувшись, я взял толстый «монблан». Он сверкал чернотой и золотом и весил гораздо больше, чем положено авторучке. Я исчеркал им не один миллион сочинений, а теперь написал часть своей книги. Старый добрый «монблан». Когда-нибудь его положат под стекло в музейной витрине, и на него будет указывать белая стрелка: «Этой ручкой Томас Эбби писал биографию Франса». Было такое ощущение, что вот-вот я взлечу из кресла и легчайший ветерок повлечет меня по комнате. Я мысленно откинулся на спину и заложил руки за голову. Уставился, мысленно же, в потолок и ощутил себя весьма неплохо. Чертовски неплохо!
— Ты действительно закончил?
— Я действительно закончил.
— Целиком и полностью?
— Окончательно, ни прибавить, ни убавить, Саксолини! Все. — Я передернул плечами, но по-прежнему казалось, что я вешу два фунта.
Она сидела на высоком хромированном табурете и шкурила какую-то деревянную руку. Нагель под столом обрабатывал большую кость, что мы дали ему накануне.
— Погоди минутку. — Она отложила руку и слезла с табурета. — Выйди ненадолго из кухни, хорошо? Я позову тебя, когда будет пора.
Мы с Нагелем вышли на веранду. Он выронил кость у моих ног и улегся на нее сверху. Я разглядывал неподвижный огород и пустую улицу. В самом буквальном смысле я не знал, какой сегодня день.
— Томас, можешь войти.
Не дожидаясь команды, Нагель взял свою кость, протопал к раздвижной двери и притиснул нос к проволочной сетке. Как он понял? Нагель — Чудо-пес.
— Я еще не совсем закончила, но хотела вручить тебе сегодня.
По одной из фотографий Маршалла Франса она тщательно вырезала маску Короля. Выражение его лица, цвет глаз, кожа, губы… все было до трепета натурально. Я вертел и вертел маску в руках, рассматривая во всех мыслимых ракурсах. Я был в восторге — и в то же время чем-то она меня очень пугала.
Королева Масляная от Анны, Маршалл Франс от Саксони, глава закончена, и как раз наступила осень — мое любимое время года.
Анне очень понравилась первая глава.
Я вручил ей пачку бумаги и целый час ежился, дергался и метался по ее гостиной, хватаясь за все что ни попади, в полной уверенности, что она забракует мой труд и прикажет выслать меня из города первым же товарным вагоном. Когда Анна вернулась — с рукописью под мышкой, как со старой газетой, — я понял, что моя песенка спета. Но я ошибся. Анна подошла ко мне, вернула бумаги и на французский манер расцеловала в обе щеки:
— Wunderbar![80]
— Правда? —Я улыбнулся, нахмурился, попытался снова улыбнуться, но не смог.
— Да, мистер Эбби, чистая правда. Начав читать, я не сразу поняла, что вы делаете, но потом все взяло и раскрылось, как те японские камни, которые бросаешь в воду, а они вдруг расцветают, словно луноцвет. Понимаете, о чем я?
— Кажется, да, — Мне было трудно глотать.
Она села на диван и взяла черную шелковую подушку с желтым драконом.
— Вы были правы с самого начала. Книга должна открываться, как павлиний хвост — оп-па! Было бы неправильно начинать с Раттенберга: «Он родился в Раттенберге…» Нет, нет. «Он не любил помидоры». Именно! Превосходное начало. Откуда вы узнали? Он их терпеть не мог. Да он бы животики надорвал, узнай он, что его официальная биография начнется вот так. Это чудесно, Томас.
— Правда?
— Ну что вы заладили — «правда?» да «правда?». Конечно, правда. И вы это знаете ничуть не хуже меня. Вы уловили его, Томас. Если и остальная книга получится так же здорово… — она помахала рукописью передо мной, а потом запечатлела поцелуй на окаянной стопке листов, — …он снова будет жить и дышать. И все благодаря вам! Обещаю, больше вы не услышите от меня ни слова о том, как, по-моему, нужно писать.
Если бы на этом все заканчивалось, титры поползли бы по изображению, как молодой Томас Эбби забирает рукопись у обольстительной Анны Франс, выходит из дома и твердой поступью движется к славе, богатству и любви прекрасной женщины. Производство «Скрин джемз»[81]. Конец фильма.
Вместо этого через два дня откуда ни возьмись на Гален обрушился торнадо и разнес все вдребезги и пополам. Из людей Саксони пострадала чуть ли не единственная — угодила в больницу с открытым переломом левой ноги.
Местные жители отнеслись к торнадо невозмутимо, хотя он сровнял с землей прачечную, а также одно крыло начальной школы и новое почтовое отделение. Не знаю уж, в среднезападном стоицизме дело или в чем еще, но никто не страдал, не рвал на себе волосы и вообще не волновался. Пару раз мне говорили, что подобные капризы погоды отнюдь не редкость в этих краях.
Мне очень не хватало компании Саксони, и пару дней я без толку слонялся по дому, но потом вынудил себя составить распорядок дня, который был бы удобен и продуктивен. Хотя бы потому, что знал, как Саксони напустится на меня, если обнаружит, что, пока она лежала в больнице, работа застопорилась.
Я вставал около восьми, завтракал и до двенадцати или часу работал. Потом делал несколько бутербродов и ехал в больницу, где мы на пару с Саксони полдничали в свое удовольствие. Часа в три-четыре я ехал домой и, если был в настроении, снова работал или же затевал стряпать холостяцкий обед. Вообще-то миссис Флетчер вызвалась мне готовить, но это означало бы совместную трапезу. Потом я печатал на машинке все написанное за день от руки и читал на сон грядущий какую-нибудь книжку или включал телевизор.
Вторая глава продвигалась очень медленно. Теперь я должен был идти по жизни Франса с лупой, шаг за шагом. Начинать следовало, вероятно, с детства, но возникал вопрос: а с насколько раннего детства? С пеленок, что ли? Или, может, с мальчика, собирающего открытки, — как предлагала Саксони? Я сделал два-три развернутых наброска и зачитал ей, но в итоге мы все забраковали. Тогда я решил поменять тактику — сразу и просто буду писать, как это было с первой главой; авось кривая вывезет. За основу я решил взять раттенбергский период, но если отклонюсь от темы — то и ладно, поверю своему чутью. На худой конец, если будет получаться совсем уж ни в какие ворота, я всегда могу это выбросить и начать по новой.
Вечерами перед телевизором, в промежутке между «Улицами Сан-Франциско» и «Ангелами Чарли»[82], я начал также подумывать о книге про отца. С тех пор как Саксони подняла эту тему, я осознал, насколько часто говорю и думаю о нем. Какой-нибудь фрагмент эктоплазмы Стивена Эбби материализовывался чуть ли не каждый день: очередной его фильм по телевизору или семейный анекдот — или я вспоминал какое-то его качество, а потом обнаруживал в себе. Если я напишу о Стивене Эбби, сумею ли я избавиться от его духа? И как отнесется к этому моя мать? Я знал, что она любила его еще долго после того, как он оттолкнул ее от себя своими полоумными выходками. Если уж писать, я бы хотел изложить все, что помню о нем, а не так, как эти жуткие мемуары «Я помню папу», что вечно пишут сынки знаменитых родителей: либо псевдообожание в худшем виде, либо тонны заемной желчи и ненависти с пера «литературных негров». Я позвонил матери поздравить ее с первым сентября (наша маленькая традиция), но мне не хватило духу поднять эту тему.
Как-то вечером я сидел за кухонным столом и фиксировал некоторые воспоминания, когда в дверь позвонили. Вздохнув, я надел на ручку колпачок. Я уже заполнил с обеих сторон два листа своего длинного желтого блокнота, но чувствовал, что только начал. Я вылупил глаза на блокнот и покачал головой. «Жизнь с папочкой» Томаса Эбби. Пришлось встать и открыть дверь.
— Вечер добрый. Я приехала вывезти вас на полуночный пикник.
Она была вся в черном, ну вылитый спецназ.
— Добрый вечер, Анна. Заходите.
Я распахнул дверь пошире, но Анна и не шевельнулась.
— Нет, машина снаряжена, так что давайте собирайтесь. И не говорите, что уже одиннадцать вечера. Для таких пикников самое время.
Я подумал, не шутит ли она. Убедившись, что нет, я выключил везде свет и накинул куртку.
Дни становились все прохладнее, и ночью было иногда уже по-осеннему зябко. В уцененных товарах «У Ленивого Ларри» я купил теплую драповую куртку в ярко-красную клетку; по словам Саксони, в ней я напоминал что-то среднее между стоп-сигналом и Фредом Флинтстоуном[83].
Луна была — услада оборотня: полная, песочно-белая и, казалось, эдак в полумиле над землей. Звезды тоже высыпали, но луна затмевала все и вся. На полпути к машине я остановился и, застегивая куртку снизу доверху, залюбовался на небо. Мое дыхание клубилось белым облачком в неподвижном воздухе. Анна стояла по другую сторону машины, опершись черными локтями на крышу.
— До сих пор не могу привыкнуть, какие тут ясные ночи. Не иначе как все примеси отфильтрованы.
— Миссурийское небо в чистом виде — девяносто девять целых и сорок четыре сотых процента.
— Точно.
— Поехали. Тут холодно.
В машине пахло яблоками. Обернувшись, я увидел на заднем сиденье две большие корзины, полные ими.
— Можно взять яблочко?
— Да, но берегитесь червяков.
Я решил воздержаться. Анна блеснула улыбкой. В синеватом полумраке ее зубы белели, как дорожная разметка.
— Что такое «полуночный пикник»?
— Вопросов задавать не разрешается. Сидите и наслаждайтесь поездкой. Приедем — тогда все и увидите.
Я повиновался — безвольно откинулся на подголовник и скосил глаза на мелькающую ночную дорогу.
— Ночью здесь надо осторожно, на дороге полно коров, собак или енотов. А однажды я сбила опоссумиху. Я затормозила и подбежала к ней, но она была уже мертва. Но самый кошмар, что из ее сумки тут же повылезали все маленькие опоссумчики. Совсем еще слепые.
— Мило.
— Ужас. Я чувствовала себя такой убийцей…
— Хм, а как там поживает старушка Нагелина? Ей большой привет от Нагеля.
— У старушки течка, пришлось ее на пару недель изолировать.
Дорога шла то вверх, то вниз, петляла. Я устал, и в набегающем потоке горячего воздуха мои веки отяжелели, как пыльные бархатные кулисы.
— Томас, можно задать вам вопрос?
— Разумеется. Можно прикрутить обогреватель?
— Да, нажмите среднюю кнопку. Ничего, если вопрос личный?
Я ткнул не ту среднюю кнопку, и вентилятор гневно запыхтел на высоких оборотах. Анна протянула руку поверх моей и нажала правильную кнопку. Пыхтение стихло, и впервые послышался рокот мотора, шепот шин.
— Какой еще личный вопрос?
— Что у вас за отношения с Саксони?
Ну вот. Саксони надежно упрятана в больницу, а моя маленькая ночная диверсантка рядом за рулем, вся в черном… У меня было множество вариантов ответа. Что я хотел ей внушить? Что я счастливо неженат? Что с Саксони я так, просто время провожу, пока не встречу свою суженую-нареченную? Что я не против, если это окажется Анна, пусть даже дело зайдет слишком далеко?
— Мои отношения? В смысле, люблю ли я ее?
Совсем одни. Если этой ночью между нами что-то произойдет, никто никогда не узнает. Ну как Саксони повредит, если я немного совру насчет того, что произошло в этой темноте? Невозможно. Одиннадцать часов вечера, Анна здесь, и я здесь, а Саксони нет… и в итоге я сказал:
— Да, я ее люблю.
И вздохнул. Какого черта еще я мог сделать? Соврать? Да, знаю, мог, но не соврал. Ну разве не молодец?
— А она вас любит? — Ладони ее лежали поверх руля, все внимание — на дорогу.
— Наверное, да. Говорит, что да. — И, сказав это, я ощутил внезапную внутреннюю свободу, мандраж как рукой сняло. Я успокоился, напряжение разрядилось. Словно игра окончена и мой главный энергоцентр можно выключать на остаток ночи, все равно ведь больше не понадобится.
— А почему вы спрашиваете, Анна?
— Потому что вы мне интересны. Это так удивительно?
— Да как сказать. Профессиональный интерес или личный?
— Личный.
Вот и все. Вот и все, что она сказала этим глубоким, как у Лорен Бэколл[84], голосом («если чего надо — ты только свистни…»). «Личный». Я не смел повернуться к ней. Я закрыл глаза и ощутил, как в верхней части туловища колотится сердце. Мне подумалось, не умру ли я когда-нибудь от сердечного приступа. Мне подумалось, не свалит ли меня сердечный приступ прямо сейчас. А две секунды назад я чуть не засыпал.
— Гм, и что я должен на это сказать?
— Ничего. Можете ни слова не говорить. Я только ответила на ваш вопрос.
— Ох! — Я глубоко вздохнул и попытался поудобней устроиться на пластиковом сиденье со своей одиннадцатифутовой эрекцией.