Затем перетащил все это в ризницу. Теперь предстояло раздобыть воды. Казалось, она сочится из каждой дырки и щелочки, потоками стекает по стеклам, но набрать ее в количестве, достаточном для готовки, не так-то просто. И все же вода необходима. Я слышал, как с крыши с грохотом низвергается поток, и, захватив самый большой из котелков, направился к задней двери за алтарем. Открыв ее, тут же увидел во дворе, всего в нескольких шагах, колодец. Тогда я снял сутану. Это была единственная сухая вещь, и мне вовсе не хотелось, чтоб она намокала. И я пошел к колодцу нагишом. Дождь колол острыми холодными струйками, и вначале это было ужасно, но потом стало даже приятно. Я гордо подставил под дождь грудь, пусть бьет и хлещет. Затем набрал ведро, перелил воду в котелок. Вошел в церковь, вода стекала отовсюду – казалось, даже из глаз лила. Я вслепую начал шарить за алтарем – где-то здесь должен быть встроенный в стену шкаф. О, как хорошо я, оказывается, помню все! В шкафу они хранят самые разные вещи. И конечно же, вскоре обнаружилась дверца, я открыл ее – там аккуратными стопками была сложена одежда, полотенца, салфетки. Я взял одно полотенце, обтерся насухо и надел сутану. Сразу стало лучше.
   Хоры находились чуть в стороне и выше, и я направился туда за книгой псалмов, чтоб вырвать страничку и разжечь огонь. Но тут же передумал. В ризничной не было никакой вентиляции, за исключением одного оконца, и мне вовсе не хотелось задыхаться в дыму. Я взял несколько кусочков угля, сложил их кучкой между плитками, вернулся в алтарь и взял свечу. Потом начал держать пламя над углями, чуть поворачивая свечу, чтоб нагревались равномерно, и вскоре увидел слабое сияние. Добавил еще пару кусков, свет стал краснее и ярче. Через минуту они занялись ровным огнем, и я задул свечу. Дыма почти не было. Уголь сильно не дымит.
   Я установил противень на плитках, поставил на него горшок и налил воды. Затем опустил туда несколько яиц. Начал с шести, но после короткого раздумья, учитывая голод, добавил еще шесть. Наполнил кофейник водой и тоже поставил на противень. А потом присел на корточки и, подкармливая огонь, стал ждать, когда сварятся яйца. Но этого так и не случилось, вода все не закипала. То ли котелок был слишком велик, то ли огонь слаб или еще что не так, не знаю. Над горшком начал подниматься пар, это максимум, чего удалось добиться. Ладно, все равно они так или иначе грелись, так что сильно переживать я не стал. Хоть горячими-то по крайней мере будут. А кофе закипел. Знакомый аромат ударил в ноздри, и когда я приподнял крышку, то увидел, что вода в кофейнике бурлит. Я взял яйцо, подошел к задней двери и разбил его о косяк. Содержимое вытекло на пол. Скорлупу же взял и опустил в кофе. Так полагалось. Гуща осядет, и напиток будет прозрачным.
   Я еще немного понаблюдал за яйцами и вдруг вспомнил о сигаретах и спичках. Они лежали в пиджаке, и я пошел к машине взять их. И тут подумал о ее вещах. Положил сигареты и спички на край противня сушиться, вынул ее тряпки из шляпной коробки и развесил на скамье возле огня. Что это были за предметы туалета, я почти не видел, но чувствовал, что они сырые и пахнут ее запахом. Там оказалось и одно шерстяное платье, его я развесил поближе к огню, а рядом поставил пару туфель. А потом стал размышлять над следующей проблемой – как же мы будем есть эти яйца, даже если они и сварятся. Ведь у нас нет ни ложек, ничего в этом роде. Терпеть не могу выгрызать яйца прямо из скорлупы. Пришлось снова идти к машине. Там я отыскал небольшой горшок, наполовину заполненный кукурузной мукой. Налил в него немного воды, размял пальцами и, когда масса стала тестообразной, наляпал ее небольшими лепешками на противень. А когда заметил, что лепешки начали немного прожариваться и менять цвет, перевернул их. Когда и вторая сторона пропеклась, попробовал. Что-то не то. Принес соли. Вмешал немного в тесто, испек еще одну лепешку. Она получилась более или менее съедобной. Вскоре я изготовил целую дюжину лепешек – по одной на каждое яйцо. В самый раз.
* * *
   Вся эта возня заняла довольно много времени, и за все это время я ни разу не удостоился ни одного знака внимания с ее стороны. Она перешла на скамью и сидела там, укрывшись с головой rebozo, из-под которой торчали босые ноги. Лицо же опустила и спрятала в ладонях. Я подошел к скамье, взял ее за руку и повел в ризницу.
   – Я же сказал, сними мокрые тряпки. Вот платье, оно уже высохло, иди переоденься. И если белье сырое, то лучше тоже снять.
   Я сунул платье ей в руку и подтолкнул к алтарю. Вернулась она уже в нем.
   – Сядь на скамью и поставь ноги на пол, вот тут, у огня. Плитки теплые. А когда туфли высохнут, наденешь.
   Она не шелохнулась. Села на скамью, но спиной к огню и опустила ноги на холодные плитки. Села так, чтобы видеть алтарь. Снова спрятала лицо в ладонях и принялась что-то бормотать. Я достал но;, разбил яйцо над лепешкой и протянул ей. Яйцо оказалось полукрутым, но на лепешке удержалось.
   Она отрицательно мотнула головой. Я поло;ил лепешку на противень, пошел к алтарю, взял оттуда три или четыре свечи, вернулся и установил вокруг очага. Затем притворил дверь, ведущую к алтарю. Это заставило ее прекратить бормотание, и она полуобернулась. А увидев лепешки, рассмеялась:
   – Вот смешные!
   – Может, и смешные, однако что-то не заметил, чтоб ты приложила к ним руку. Ладно, ешь!
   Она подняла лепешку, полуобернула ею яйцо и вонзила зубы.
   – И на вкус смешные!
   – Нормальные, черт возьми! По мне, так в самый раз.
   Я тоже вонзил зубы в лепешку. Лиха беда начало – мы проглотили их за считанные минуты. Она съела штук пять, я – семь или восемь. Впервые за все время пребывания в церкви мы говорили нормальными голосами, – может, потому, подумал я, что дверь в алтарь была закрыта. Я встал и закрыл другую дверь – на улицу. Стало еще уютнее. Мы перешли к кофе – его пришлось пить по очереди, прямо из кофейника. Она отпивала глоток, потом я. Через минуту я потянулся за сигаретами. Они уже высохли, и спички то;е. Мы закурили, втянули дым. Очень славно.
   – Ну как, теперь тебе лучше?
   – Да, gracias. Было очень холодно, очень голодный.
   – Тебя все еще беспокоит sacrilegio?
   – Нет, теперь нет.
   – На самом деле никакого sacrilegio тут нет. Ты это понимаешь?
   – Да. Очень плохо.
   – Ничего плохого. Это же Casa de Dios. Сюда может зайти любой и будет желанным гостем. Ты же видела в церкви burros, разве нет? Ну а машина чем отличается? Ничем. И дверь пришлось ломать только потому, что не было ключей. Я же сделал все аккуратно, с уважением, разве нет? Ты ведь видела, как я преклоняю колено всякий раз…
   – Прекло… что?
   – Ну, кланяюсь перед распятием.
   – Да, конечно.
   – Так что нет тут никакого sacrilegio. И расстраиваться нечего. Не беспокойся, я-то знаю. Знаю об этом не меньше тебя. Даже наверняка больше.
   – Очень плохой sacrilegio. Но я молиться. И скоро исповедаться. Исповедаться padre. И тогда – absolucion. Не будет больше плохо.
   Было уже около одиннадцати. Дождь не переставал – то затихал, то припускал еще сильней. Гром и молнии тоже. Наверное, с моря над всеми этими каньонами прокатились три или четыре грозы, они налетали на нас и бушевали, а потом уносились дальше. Вот сейчас разразилась еще одна. Хуана начала вести себя так же, как и в машине: задерживала дыхание, потом через секунду-две говорила, но так тихо, что, казалось, слышно биение ее сердца. Я решил, что дело тут не только в sacrilegio. Гроза – вот что пугает ее.
   – Боишься молний?
   – Нет. Truno[42], очень плохо.
   Пожалуй, нет смысла объяснять ей, что главное – это молнии, а гром всего лишь звук. Я и пытаться даже не стал.
   – А ты попробуй спеть. Всегда помогает. «La Sandunga» знаешь?
   – Да. Очень красивая.
   – Тогда спой, а я буду mariachi.
   Я забарабанил по скамейке и зашаркал по полу ногой, отбивая ритм. Она уже открыла было рот, но тут грянул такой громовой раскат, что она сейчас же оставила эту затею.
   – На улице моя не страшно. Моя даже любит. Очень красиво.
   – Тут ты не оригинальна. Многим нравится.
   – Дома, с мама, тоже не страшно.
   – Ну так считай, что мы если не дома, то почти что на улице.
   – Здесь моя очень страшно, очень. Я думать о sacrilegio, о много вещах. Моя чувствовать очень плохо.
   Упрекать ее было особенно не в чем, место, подобное этому, веселым не назовешь. Я понимал ее чувства. Мне и самому было немножко… ну не по себе, что ли…
   – Тут хоть сухо. Хотя бы местами.
   Сверкнула молния, и я обнял ее. Грянул гром, и пламя свечей заметалось. Она положила мне голову на плечо и уткнулась носом в шею.
   Вскоре раскаты понемногу стихли, и она выпрямилась. Я приоткрыл окно – впустить воздуху и подбросил в костер пару кусочков угля.
   – Тебе понравился обед?
   – Да, gracias.
   – Хочешь немного поработать?
   – Работать?..
   – Попробуй соорудить нам какую-нибудь постель. А я пока помою посуду.
   – О да, да, конечно.
   Я принес из машины матрацы, достал из шкафчика церковные тряпки. Потом вынес горшки и котелки на улицу и помыл. Видно было плохо, но я старался на совесть. Пару раз пришлось сбегать к колодцу, как прежде, нагишом. Потом я вытерся той же старой скатертью. На все это ушло около получаса. Затем я внес посуду в церковь и огляделся. Она уже была в постели. Она устроила ее себе из трех или четырех матрацев, которые покрыла сверху скатертями из алтаря. Мне же постелила поперек комнаты, отдельно.
   Я задул свечи, уже почти догоревшие, и вошел в алтарь – потушить остальные. И только тут заметил, что горит еще одна, прикрепленная к бамперу автомобиля. Пришлось пойти и потушить и ее. Затем я снова направился к алтарю. Ноги вдруг ослабели и слегка дрожали. Я проскользнул к скамье и сел.
   Я понимал, что все правильно, все так и должно быть, однако, отправляя ее стелить постель, в глубине души надеялся, что она устроит нам одну, общую. От того, что она поступила иначе, ощущение было такое, словно кто-то нанес мне сильный удар под дых. Я даже перестал задаваться вопросом: почему именно мне суждено было оказаться единственным на земле мужчиной, с которым она не желает спать?
   Гораздо хуже то, что мне это небезразлично.
* * *
   Не знаю, сколько я просидел на этой скамье. Хотелось курить, сигареты и спички были при мне, но я просто держал их в руке. Я находился у хоров, на уровне распятия. Надвигался очередной грозовой вал. Мне почему-то нравилось представлять, как она лежит сейчас в ризнице совершенно одна, перепуганная до полусмерти. Продолжало громыхать, но не слишком сильно, похоже, основной грозовой фронт уже прошел. Затем вдруг сверкнули две молнии и последовал совершенно чудовищный раскат. Оставшаяся в ризнице свеча слабо мерцала, но, когда грянул гром, тут же погасла. Секунду или две стояла кромешная тьма, затем я различил слабое красноватое сияние ризничной лампы.
   И тут она принялась кричать. Дверь в алтарь оставалась открытой, и, наверное, она увидела это раньше меня. А может, я просто на секунду закрыл глаза, не знаю. Но вдруг оказалось, что церковь залита странным зеленоватым мерцанием, довольно отчетливо освещавшим лик на распятии, отчего он словно ожил, а полуоткрытый рот, казалось, был готов испустить крик. Затем все померкло, и осталось лишь красное пятнышко в ризнице.
   Она кричала как резаная, пришлось зажечь свет. Я метнулся на хоры, чиркнул спичкой и зажег свечи на органе. Не помню, сколько их там было, но запалил все. Затем прошел в алтарь, зажег свечи и там, однако пройти перед распятием не решился, просто не смог, и все. Неожиданно для самого себя вдруг сел за орган. Это был старый небольшой инструмент с педалями, я надавил одну босой ногой и заиграл. Гром грохотал, но чем громче становились его раскаты, тем громче я играл. Сперва сам не понимал что, затем вдруг сообразил, «Agnus Dei». Я оборвал мелодию и перешел к «Gloria». Она, пожалуй, громче. Гром стих, зато дождь припустил с новой силой, гремел, словно Ниагара, над нашими головами. Я сыграл «Gloria» два раза.
* * *
   – Пой.
   Ее я не видел. Она находилась где-то за кругом света. Я же сидел в его центре. Но я отчетливо ощущал ее присутствие у алтаря. Что ж, она хочет, чтоб я пел. Меня это устраивает тоже. Перескочив через «Qui Tollis» и «Quoniam», я перешел к «Credo». Только не спрашивайте меня, что это было. То Моцарт, то Бах, то кто-то еще. За всю свою жизнь я спел сотни месс, и меня ни чуточки не волновало, какую именно я исполняю сейчас. Заканчивая одну, тут же начинал другую. Наконец дошел до «Dona Nobis», сыграл ее уже мягче и только тут остановился. Гром и молнии тоже прекратились, а дождь барабанил по крыше мерно и тихо.
   – Да… – Она прошептала это слово с характерным для нее придыханием, растягивая на конце. – Прямо как священник.
   В висках у меня застучали молоточки. Вот тебе награда, корона из гнилой капусты, за долгие годы постижения гармонии, чтения нот, игры на фортепьяно, пения в опере, потом в «Гранд-опера» в Италии, Германии, Франции… Вот тебе награда – дождаться от темной мексиканской девчонки, которая даже читать не умеет, сравнения, что я пою, как священник. И самое обидное, что она права. Эхо молоточков до сих пор отдается в ушах, никуда от него не деться. Голос имел все тот же глухой деревянный отзвук и действительно напоминал пение священника, без искорки жизни и трепета.
   Голова просто раскалывалась. Я судорожно соображал, чем же обидным ответить, но никак не придумывалось.
   Потом встал, задул все свечи, кроме одной, и, взяв ее, прошел мимо распятия в ризницу. Она стояла у алтаря. У подножия распятия я вдруг заметил что-то, остановился и посветил. Три яйца в миске. Плошка с кофе и миска с кукурузной мукой. Прежде их здесь не было. Слыхали ль вы, чтоб католики ставили когда-нибудь у распятия яйца, кофе или муку? Нет, и никогда не услышите. Это чисто ацтекский способ общения с Богом.
   Я подошел и встал у нее за спиной. Она стояла на коленях, сгорбившись, уперевшись руками в пол и низко склонив голову. Абсолютно голая, если не считать шали, накинутой на плечи и голову. Наконец-то в своем натуральном первозданном виде, такая, какой создал ее Господь. Возвращение к природе, к джунглям началось еще в машине, когда она скинула туфельку на выезде из Такско, и завершилось здесь.
   Пятнышко света от лампы скользило по бедру. Я почувствовал, как по спине у меня пробежали мурашки, а в висках снова застучали острые молоточки. Я задул свечу, опустился на колени и развернул ее к себе.

4

   Потом мы лежали, тяжело переводя дыхание. Вот я и расквитался. Она поднялась и пошла к машине. Там началась какая-то возня и шуршание, потом я услышал, что она возвращается, и встал. К этому времени глаза уже привыкли к темноте, и я заметил, как в руке ее блеснуло мачете. Она быстро шла, почти бежала ко мне и, приостановившись ярдах в двух, со свистом рассекла им воздух. Я отпрянул, она потеряла равновесие. Тогда я прыгнул вперед, схватил ее за руку, с силой сжал ее запястье и заставил выронить нож. Он со стуком упал на пол. Она пыталась вырваться, причем заметьте, ни один из нас не получил ни царапины. Я приподнял ее, отнес в ризничную и притворил обе двери. Затем бросил ее на постель, ту, которую она для себя приготовила, лег туда же и натянул одеяло. Огонь все еще слабо мерцал. Я закурил сигарету и лежал, затягиваясь и придерживая ее свободной рукой, потом загасил окурок о пол.
   Она шевельнулась, и я немного ослабил руку. Да, это было изнасилование, но с чисто технической точки зрения, дружище, с чисто технической. От талии и выше ее, может, и терзало чувство sacrilegio, но ниже… о, она хотела меня, и очень. Можете мне поверить.
   Вне всякого сомнения, хотела, и говорить больше не о чем. Так мы и лежали, и я выкурил еще одну сигарету, а потом тем же манером раздавил окурок, и тут откуда-то издали донесся раскат грома, всего один. Она вздрогнула, изогнулась в моих объятиях, и следующее, что помню: наступил день и она по-прежнему рядом. Она открыла глаза, снова закрыла и придвинулась ближе. Что тут оставалось делать? Только одно. И когда я проснулся снова, то сообразил, что, должно быть, уже очень поздно, потому что зверски хотелось есть.
   Весь день лило, и на следующий тоже. Готовили мы вместе – я занимался яйцами, она – лепешками, кстати, они у нее получались куда лучше. Мне все же удалось заставить воду в котелке закипеть, поставив его прямо на ребра плиток, а не на противень. А в перерывах между готовкой, завтраком, обедом и ужином заняться было особенно нечем, поэтому мы занимались обоюдно приятным и наиболее уместным в подобных обстоятельствах делом.
* * *
   На второй день примерно в полдень дождь на полчаса прекратился и мы, оскальзываясь в грязи, пошли взглянуть на аrrоуо. Он превратился в бурный поток. Добраться до Акапулько не было ни малейшего шанса. Мы поднялись на холм, как раз в это время выглянуло солнце, на удивление жгучее. Камни и скалы у церкви кишели ящерицами. Всех размеров, какие только можно вообразить, – от совсем крошечных, почти прозрачных, как креветки, до огромных, длиной фута в три. Они были голубовато-серой окраски и перемещались с такой скоростью, что трудно было уследить за ними. Взбираясь на камень, они как-то особенно смешно вытягивали хвост в прямую линию, казалось, сейчас взлетят. Глядя на них, вполне можно было представить, что они вот-вот обратятся в птиц, что из чешуи готовы вырасти перья. Мы уже почти верили в то, что они полуптицы.
   Мы спустились и продолжали любоваться ящерицами, как вдруг она закричала:
   – Игуана! Игуана! Смотри, смотри, большая игуана!
   Я посмотрел, но ничего не увидел. По цвету она совершенно сливалась со скалой, и, только приглядевшись, удалось наконец различить, что на камне лежит самая устрашающая из тварей, которую мне когда-либо доводилось видеть. Она напоминала доисторического монстра с картинки в энциклопедии: фута два-три в длину, по хребту от головы до хвоста тянулись острые гребенчатые выступы, а выражение глаз могло привидеться разве что в ночном кошмаре. Хуана схватила деревце, вымытое с корнями из земли, и начала подкрадываться к ней.
   – Что ты делаешь? Оставь эту чертову тварь в покое!
   Не успел я выкрикнуть эти слова, как тварь совершила молниеносный скачок на соседнюю скалу, однако Хуана успела взмахнуть рукой и перехватить ее на лету, в воздухе. Игуана шлепнулась на землю футах в десяти, демонстрируя желтое брюхо и бешено перебирая всеми четырьмя лапами. Девушка подбежала, стукнула ее еще раз и схватила.
   – Мачете! Быстро нести мачете!
   – Мачете? Да брось ты ее, к черту, я тебе говорю!
   – Это игуана! Мы ее готовить! Мы есть!
   – Есть? Эту пакость?
   – Мачете, мачете!
   Игуана бешено царапалась и билась в руках, и мне ничего не оставалось, как броситься в церковь за мачете. И только там я вспомнил кое-что об этом животном. Не знаю, у кого именно я это вычитал – у Кортеса, Диаса или Мартира, но вспомнил, что вроде бы еще ацтеки, некогда населявшие Мексику, готовили из игуаны некое блюдо, а может, то были воспоминания, вынесенные из Парижа, не знаю. Единственное, в чем я был твердо убежден, так это в том, что, если отрезать твари голову, она непременно умрет, а так поступать с ней, наверное, не слишком справедливо. Поэтому мачете я брать не стал, а схватил корзинку с крышкой и выбежал на улицу.
   – Мачете! Мачете! Дай мне мачете!
   Игуана, похоже, уже смекнула, что к чему, и сопротивлялась изо всех сил, но мне все же удалось ухватить ее. Из-за шипов на спине держать ее было неудобно, и она тут же впилась мне когтями в руку. У Хуаны руки уже по самый локоть были в крови, теперь настал мой черед. А как же она воняла! Прямо желудок наизнанку выворачивало. Но я маленько придавил ее, чтоб не очень трепыхалась, сунул головой вниз в корзинку и захлопнул крышку. И держал обеими руками.
   – Принеси веревку.
   – Но мачете! Почему не…
   – Оставь. Я знаю, что делаю. Веревку, шнур, надо связать.
   Я внес корзину в церковь, она раздобыла кусок бечевки, и я плотно привязал крышку. Затем поставил корзину на пол и начал соображать. Она не понимала, что я затеял, однако не вмешивалась. Через минуту я развел огонь, взял котел и наполнил его водой. Снова начался дождь. Я вернулся и поставил воду греться. Из корзины слышалось, как когти раздирают плетенку, и я засомневался, выдержит ли она.
   Наконец начал подниматься пар, я снял котел и взялся за корзину. Поднял ее высоко над головой и бросил на пол, помня, в какой шок повергло игуану падение со скалы и надеясь, что сработает снова. Как оказалось, не сработало. Когда, разрезав веревку, я запустил внутрь руку, в нее тут же впились зубы. Однако я не сдался, вытащил игуану и сунул в котел. А затем прикрыл крышкой от корзины и придавил коленом. Секунду или две казалось, что в котле работает вентилятор, затем наконец все стихло. Я поднял крышку и выудил тварь. Она была мертва, насколько это вообще можно отнести к рептилиям.
   Только тут я понял, что подсказало мне сунуть ее в котел живой, а не варить с уже отрезанной головой, как хотела она. Кипяток подействовал как слабительное, это означало, что теперь игуана чиста внутри, как свисток.
   Я вышел, выплеснул воду из котла, согрел еще воды и начисто отскреб его мочалкой из кукурузных листьев, снятых с яиц. Затем снова наполнил водой, примерно на три четверти, и поставил на огонь. Когда начал подниматься пар, бросил в него игуану.
   – Но это очень смешно. Мама так не готовить.
   – Может, и смешно, но на меня снизошло вдохновение. И не важно, как там делает твоя мама. Важно, как делаю я, и думаю, что получится неплохо.
   Я подложил угля, и вскоре вода закипела. Из котла запахло. Это была вонь и одновременно именно тот запах, что надо. Я оставил игуану вариться, время от времени выуживал и дергал за коготок. Когда коготь оторвался, я понял, что игуана готова. Я вынул ее и положил в миску. Она было потянулась к котлу – вылить воду. Я чуть в обморок не упал.
   – Оставь воду в покое! Оставь все как есть.
   Затем я отрезал игуане голову, вспорол живот и выпотрошил. Печень оставил, осторожно отделил желчный пузырь. Потом снял шкуру и срезал мясо. Самое лучшее оказалось на спине и у хвоста, но я отрезал и ножки, чтоб ничего не терять. Ободранные кости сложил в котел и снова поставил на огонь вариться.
   – Ты бы устроилась поудобнее. Обед еще не скоро.
   Я хотел, чтоб выкипела хотя бы половина воды. Начало темнеть, мы зажгли свечи. Ждали и принюхивались. Я помыл три яйца и тоже опустил их в котел. Когда они сварились, вынул, облупил и накрошил в миску с мясом. Она тем временем намолола кофе. Прошел еще, наверное, час, прежде чем суп был готов. Тут вдруг меня осенило.
   – Послушай, а паприка[43] у нас есть?
   – Нет. Нет паприка.
   – Дьявол, но нам же необходима паприка!
   – Перец, соль – да. Паприка нет.
   – Пойди и поищи в машине. Там обязательно должна быть паприка. Просто стыд и позор, что мы даже не удосужились посмотреть, есть она у нас или нет.
   – Я иду, но паприка нет.
   Она взяла свечу и направилась к машине. Мне вовсе не нужна была никакая паприка. Просто надо было избавиться от нее, ненадолго, чтоб провернуть одно дельце и не слышать ее вздохов и стонов по поводу sacrilegio. Я тоже взял свечу и пошел к алтарю. Там находились три или четыре встроенных шкафа, два из них под замком. Я сунул мачете в щелочку и сломал замок. Там лежали хлопушки для особо торжественной мессы и какая-то рождественская мишура. Пришлось взломать второй замок. Вот то, что я искал: бутылок шесть-восемь вина для причастия. Схватив бутылку, я притворил дверцу и вернулся к огню. Выковырнул пробку ножом, попробовал. Шерри… Я вылил в котел примерно с пинту и спрятал бутылку. Когда вино в бульоне нагрелось, я снял котел с огня, положил туда мясо, посолил и поперчил. Она вернулась.
   – Нет паприка.
   – Ладно, не важно. Обойдемся. Прошу к столу.
   И мы вонзили зубы в мясо.
   Ну что вам сказать, братцы? Вы, конечно, можете продолжать есть свою черепаху по-мэрилендски, знатное блюдо, но разве может оно сравниться с игуаной «а lа Джон Говард Шарп»? Мясо немного напоминает куриное, немного лягушачье и совсем чуть-чуть ондатровое, но куда нежнее любого из них. А суп – величайший из супов в мире, а уж мне доводилось отведать и марсельский буйабез[44], и суп из крабов по-нью-орлеански, и бульон из зеленой черепахи, и толстой зеленой черепахи, и всех прочих на свете черепах. Думаю, мы очень правильно делали, что пили его прямо из мисок, а мясо вылавливали ножом. Он получился густым и немного клейким, губы становились липкими, и его можно было ощущать не только на вкус, но и чисто физически. Она пила его, лежа на животе, и тут мне пришло в голову, что если опуститься на колени и прижаться ртом к ее губам, то можно на какое-то время склеиться, и мы поэкспериментировали немножко. Затем снова пили суп, ели мясо и сварили кофе. Она пила его и вдруг начала смеяться.