– Понимаю вас, мистер Зискин.
   – Тогда все о'кей, Герман. Поручаю это вам. Триста пятьдесят, пока учит английский, а потом, когда будет готов сценарий и начнем снимать, накинем еще полторы. Так что полкуска за шесть недель гарантирую.
   Стессель повернулся к Хадсону и Лару:
   – Думаю, мистера Зискина представлять нет нужды. Он заинтересовался этим парнем, хочет снять его в одной картине. Вы ему пока переведите это, а потом обговорим детали.
   Надо сказать, Лар вовсе не впал в тот восторг, в который неминуемо должен был бы впасть при виде мистера Зискина или того же Стесселя, а потому ответил грубовато:
   – А чего бы вам самим это ему не сказать?
   – Так он говорит по-английски?
   – С минуту назад говорил.
   – Естественно, я говорю по-английски. Так что валяйте, выкладывайте.
   – А, ну так даже все проще. О'кей. Тогда вы слышали, о чем говорил мистер Зискин. Смывайте грим, одевайтесь, выйдем и потолкуем.
   – Можно и здесь поговорить.
   Я не хотел смывать грим из боязни, что он меня узнает. Они до сих пор еще думают, что я Сабини. Я видел это по их глазам, и ведь потом, ни в программе, ни в афише имени моего не упоминалось. И я опасался, что, если откроюсь, мне не светит не то что трехсот пятидесяти, но и полутора долларов. До сегодняшнего дня я был парией, изгоем, и он это знал.
   – Ладно. Тогда не будем откладывать дела в долгий ящик. Вы слышали о предложении мистера Зискина? Что скажете?
   – Скажу? Пусть лучше пойдет и влезет на дерево.
   – Не советую вам говорить с мистером Зискином таким образом.
   – А ради чего, как вы думаете, работает певец? Ради собственного удовольствия, что ли?
   – Я-то знаю, ради чего они работают. Всю жизнь имею дело с певцами.
   – Не знаю, с кем вы там имеете дело. Наверное, с какими-то придурками. Если мистеру Зискину есть что сказать, пусть говорит. Но только не советую тратить время на пустую болтовню. Триста пятьдесят в неделю – не деньги. Вот за день, это еще можно подумать.
   – Не валяйте дурака.
   – Ничуть не валяю. Я занят до первого января следующего года, и если поломаю хоть один из контрактов, это мне дорого обойдется. Готовы платить нормальные деньги – тогда будем говорить. А нет – оставьте меня в покое.
   – А что, по-вашему, деньги?
   – Я же сказал. Загвоздка только в том, что я давно мечтал сняться, а тут как раз шанс. Разницу можем поделить с вами. Так что тысяча в неделю будет в самый раз. Но ни центом меньше. Это абсолютный предел.
   Мы торговались еще, наверное, с полчаса, но я стоял на своем, и они сдались. Затем я захотел получить договор в письменном виде, и Стессель вынул блокнот и ручку и накорябал этот самый договор сроком на пять лет. Тут я извлек из кармана доллар и сунул ему, за труды. Это их окончательно доконало. Впрочем, зашли мы уже слишком далеко и пришлось назвать свое настоящее имя. Жутко не хотелось выговаривать «Джон Говард Шарп», но пришлось. Он смолчал. Вырвал листок из блокнота, помахал им в воздухе и протянул Зискину подписать.
   – Джон Говард Шарп… Конечно слышал. Тут кто-то на днях мне о нем говорил.
* * *
   Они ушли, и тут же явился мальчик за сундуком Сабини, а Лар вышел и вскоре вернулся с бутылкой и бокалами.
   – Парень прорвался в кино, такое дело надо обмыть. Так куда они тебя там ангажировали, я так и не понял?
   – Да какая разница! Я и сам не понял.
   – Что ж, удачи тебе!
   – Удачи!
   – Удачи!
* * *
   Толпа рассосалась, и она стояла совсем одна, когда я подбежал, размахивая над головой плащом. Она повернулась спиной и пошла к автобусной остановке. Я выхватил из кармана пачку пятерок, которые дал мне Лар.
   – Вот, гляди!
   Она даже не обернулась. Я догнал ее, снял с плеч пиджак, надел его и накинул на нее плащ.
   – Я ждать очень долго времени.
   – Дело! Я говорил по делу.
   – Да. Пахнет очень хорошо.
   – Ну, не без того, выпили немножко. Ты лучше послушай, что я тебе скажу. Мы говорили по делу и…
   – Я ждать очень много.
   Мы дошли до автобусной остановки, но я вовсе не собирался ехать на автобусе и закричал: «Такси!» Такси не оказалось, но рядом притормозила какая-то машина со станции техобслуживания.
   – Готов отвезти вас куда угодно, сэр! Обойдется не дороже, чем на такси.
   Что мне теперь за дело, во сколько обойдется. Впихнул ее в машину, и все тут. Она все еще дулась, но сиденье оказалось удобным и мягким, и, когда я взял ее за руку, вырывать ее она не стала. Мы еще не целовались, но худшее было позади. Мне даже нравилось, что мы поссорились. Первая наша ссора из-за пустяка. Она давала ощущение принадлежности друг другу.
* * *
   Мы зашли в «Дерби» и закатили там настоящий пир. Впервые за целый год я ужинал в приличном месте. Но о главных, самых важных новостях молчал, пока мы не оказались в гостинице и не начали раздеваться. Тут я как бы между прочим заметил:
   – Да, кстати, а у меня для тебя сюрприз.
   – Сюрприз?
   – Я получил работу на киностудии.
   – В кино?
   – Да. Тысяча в неделю.
   – А-а…
   – Черт, ты что, не врубилась? Мы же теперь богачи! Тысяча в неделю – и не песо, а долларов. Три шестьсот песо в педелю! Что ты на это скажешь?
   – Да, очень хорошо.
   Это ничего для нее не значило, ровным счетом ничего! Тогда я схватил плащ и, стоя перед ней в белье, запел «Песню тореадора». Тут она ожила, захлопала в ладоши, а я совсем разошелся и устроил настоящее представление. Задребезжал телефон. Звонили от администратора и просили меня уняться. Я сказал: «о'кей», но попросил прислать мальчика. Когда он явился, сунул ему пятерку и велел сбегать за вином. Он вернулся через несколько минут, и мы пили, и смеялись, и немного захмелели, как тогда, в церкви. А потом отправились в постель и немного позже, когда она затихла в моих объятиях, я, перебирая пальцами ее длинные волосы, спросил:
   – Я тебе нравлюсь?
   – Да, очень.
   – Как я пел, нормально?
   – Очень красиво.
   – Ты мной гордилась?
   – Какой ты смешной, милый! Почему я гордиться? Не я же петь.
   – Зато я пел.
   – Да, мне нравиться. Очень.

8

   Мне не нравился Голливуд. Отчасти из-за того, как они обращались тут с певцами, отчасти из-за отношения к ней. Для них пение – это вещь, которую можно купить, как и все остальное, вопрос только в цене. То же касается и актерской игры, и музыки, и литературы. То, что любое из этих явлений может представлять ценность само по себе, до них пока не дошло. Для них единственный предмет, представляющий ценность сам по себе, – это продюсер, человек, который не в состоянии отличить Брамса от Ирвина Берлина даже на пари; который не отличает оперного певца от эстрадного, пока не услышит, как на концерте последнего тысяч двадцать идиотов взревут дурными голосами; это тип, который не в состоянии прочесть книги, пока сценарный отдел не подготовит по ней синопсис; который даже говорить по-английски толком не умеет, зато сам себя определил экспертом во всем, что касается музыки, пения, литературы, диалогов и фотографии, и чьи фильмы имеют успех только потому, что другой такой же хмырь одолжил ему на время Кларка Гейбла. У меня все шло нормально, вы же понимаете. После первого же столкновения с Зискином я сообразил, какой следует придерживаться тактики. Но мне никогда не нравилось это, никогда, ни на секунду.
   Оказалось, что он вовсе здесь не главный, даже ни на йоту не главный. Просто один из продюсеров. Когда я наутро явился к нему, он пялился на меня, словно баран на новые ворота и, похоже, даже имя мое забыл. Но у меня сохранилась бумажка, так что денежки платить им пришлось, правда целую неделю я слонялся по студии, не имея ни малейшего представления, чем именно, когда и где я должен заниматься. У них, оказывается, даже сценарий еще не был готов. Но в моей бумажке было сказано – шесть недель, и я твердо вознамерился снять всю жатву сполна. Дня через четыре-пять они пихнули меня в какую-то картину разряда «Б», как тут выражались. Вестерн о ковбое, который почему-то ненавидит овец и дочь овцевода, но затем, когда эти самые овцы попадают в беду, спасает их, приводит домой, и все устраивается наилучшим образом. Почему устраивается, я так и не понял, но это не моя забота. Им посчастливилось купить документальную пленку, где были сняты застигнутые снегопадом овцы; думаю, именно она и вдохновила их на создание фильма. Режиссер не знал, что я пою, но мне удалось расколоть их на пару песен у костра. В одной из них, во время бурана, я пою: «Вперед, мои маленькие собачки, вперед!»
   К концу сентября мы ее закончили и устроили просмотр в Глендейле. Я пошел из чистого злорадства – посмотреть, как провалится эта дрянь. Но публика скушала все. В сцене бурана, всякий раз, когда я появлялся из-за поворота с овечкой на руках, прокладывая стаду путь, они начинали хлопать, топать и свистеть. В фойе уже после просмотра я краем уха поймал обрывки разговора между продюсером, режиссером и одним из сценаристов.
   – Какой там, к дьяволу, разряд «Б»! Фильм практически тянет на художественный!
   – Господи, но мы же выбились из графика! Отстали на три недели. Вот если б удалось растянуть его на полный метр, можно было бы залатать брешь. Да, именно, залатать брешь!
   – Тогда надо сделать вставки.
   – Да, удлинить.
   – Это стоит денег, но и дело того стоит.
   Она со мной не пошла. Мы в это время занимали роскошные апартаменты на Сансет-бульвар, и она посещала вечернюю школу, где училась читать. Я пришел домой и застал ее уже в постели с книгой для домашнего чтения «Мудрость веков» – сборником различных цитат из поэзии, набранных крупным шрифтом. Я взял гитару и чистые нотные листы и принялся за работу. Разбил эту дурацкую песенку «Вперед, мои маленькие собачки, вперед!» на пять частей, в одной оставил музыкальную партитуру без изменений, остальные четыре превратились в различные вариации на тему, и если вы думаете, что добиться этого просто, то ошибаетесь. В этой песне не было ничего особенного, ничего такого, за что можно было бы зацепиться, но мне удалось соединить все в полифоническую гармонию. Пришлось повозиться; наконец уже под утро, довольный собой и своим творением, я прилег рядом с Хуаной поспать.
* * *
   Наутро я застал продюсера, режиссера, сценариста и звукорежиссера в офисе продюсера, где они собрались обсудить какие-то свои очередные глупости, и выложил им следующее:
   – Вот что, ребята, вчера я случайно слышал ваш разговор. Вы думали, что сняли второразрядную картину, но оказалось, что, если ее немного подправить, может получиться приличный фильм. Вы хотите вложить деньги, сделать вставки, удлинить ее. Теперь послушайте, что я вам скажу: в картину не придется вкладывать ни единого цента, если вы последуете моему совету, и у вас получится не фильм, а конфетка. Самая «вкусная» там сцена – это, конечно, буран. У вас еще осталось тысяч десять футов неиспользованной пленки на эту тему. Сам как-то видел в монтажной. Проблема в том, как лучше впихнуть эти сцены в фильм, привязать их к сюжету. Думаю, мы поступим вот как. Уберем звукозапись, где я пою, и сделаем новую. То есть я буду петь ту же песню, но сначала только первый куплет, моим собственным голосом, за кадром. Затем я появляюсь и пою второй – уже на другой голос. А потом еще раз. В общем, должно получиться пение на пять голосов, начиная с легкого фальцета в партии тенора и кончая самым густым сочным басом. Потом мы все это повторим и запишем. А все эти сцены с бураном надо порезать на куски. Вначале падает снег, затем редеет, растворяется, как бы во сне, и тут звучит первая музыкальная часть, лирический тенор, потом все пойдет по нарастанию, а когда он уже подходит к ранчо, там уже загремят литавры и все прочее, на все пять голосов. И заметьте, это не будет стоить вам ни цента. Не считая моих денег, конечно. Но у меня контракт еще на целые две недели, так что и здесь без проблем. Ну что, греет вас эта идея?
   Продюсер покачал головой. Звали его Билл, и он вместе с режиссером и сценаристом слушал меня с таким видом, будто каждое слово причиняет ему зубную боль.
   – Невозможно.
   – Почему невозможно? На все эти части можно спокойно наложить звукозапись, а потом склеить. Я же знаю, вы это умеете. Вполне возможно.
   – Послушайте, фильм надо удлинить, ясно это вам? Это значит, нужны новые вставки, новые сцены, новая режиссура, и уж если придется тратить деньги, лучше я потрачу их на это, чем на какую-то ерунду. А если пойти по вашему пути, придется платить аранжировщику, нанимать оркестр…
   – Какой еще, к дьяволу, аранжировщик! Все уже сделано. Вот они, эти музыкальные части, я их записал. И зачем оркестр?
   – Как зачем? Литавры и…
   – Я сам сыграю на литаврах. И при каждом повторе буду менять тональность. Чуть выше, напряженнее, в более быстром темпе. Неужели не понимаете? Ведь они идут к дому. Все уже выстроено. Это именно то, что вам надо, и я готов.
   – Нет уж. Слишком все это сложно. И потом, как этот чертов ковбой будет распевать квартеты сам с собой в снегу и метели? Да зритель ни на секунду в такое не поверит. К тому же надо накачать и всю остальную картину. В начале, например.
   – Тоже не проблема, сделаем. И зритель поверит. Вот, послушайте!
   Мне вдруг вспомнилось, как я стоял у аrrоуо, слушал свой собственный голос, возвращавшийся издалека, и я понял, что выход найден.
   – Там, где я пою у костра вторую песню, ну эту, «Домик в горах», можно сделать маленькую вставку. Покажем героя, поющего в горах. Голос его возвращается, как эхо. Его это удивляет, нравится ему. И он начинает пробовать дальше, играет голосом, я вот он уже поет дуэт сам с собой, а потом, возможно, и трио. Хлопот тут немного, сущие пустяки. Но публика оценит. Да и эпизод в буране ничего сложного не представляет. Его собственный голос возвращается с гор и словно ведет его с овцами к дому. Ведь в такое вполне можно поверить, разве нет? И что тут сложного?
   – Этого мало. Нужны вставки.
   Все это время звукорежиссер сидел с сонным, отсутствующим видом. Внезапно он вскочил и начал делать пометки на листке бумаги.
   – Это можно.
   – Даже если и можно, толку чуть. Не вижу ничего хорошего.
   – Вы будете меня учить, что такое хорошо и что плохо?
   – Да, я! Раз я говорю, значит, так оно и есть.
   Надо сказать, что технический персонал студии резко отличается от всех остальных. Эти люди свое дело знают и не очень-то прислушиваются к разным там режиссерам и продюсерам.
   – Вы купили десять тысяч футов прекрасной пленки с изумительным снегопадом, мне красивее в жизни видеть не доводилось, и что вы с ними делаете? Вырезаете футов четыреста – и на свалку. Да это преступление, обращаться так с таким материалом! А сценарий выстроен настолько погано, что эти футы никак в него не воткнешь. Парень прав – есть только один выход. Так что послушайте лучше его и сделайте, как он говорит, и все будет о'кей. Вставим несколько крупняков, потом несколько общих планов с этим стадом, растянувшимся на мили, покажем, как оно пробирается там, в снегу, а под конец дадим крупняк ранчо – это они уже на подходе к дому. И идея с литаврами просто отличная. В их звуке есть торжество, а это как раз и надо. Что касается эха в «Домике в горах», это для меня не проблема, сделаем. Вообще все о'кей. Вам представился уникальный шанс сделать эпическую картину, иначе она останется тем, чем есть, – бездарной дешевкой, недостойной просмотра даже в сортире. Так что не упускайте этот шанс.
   – Эпическую! Всю жизнь только и мечтал, что снять эпическую картину!
   – Тогда вот вам и случай.
   – Ладно, поступим так, как он говорит. Дайте знать, когда будет что смотреть.
   И вот мы со звукорежиссером и монтажером приступили к работе. Когда я говорю «работа», я имею в виду действительно работу. С утра до ночи и с ночи до утра мы кромсали части, писали звук, монтировали их, резали, склеивали, потом все начиналось сначала. Тем не менее через пару недель все было готово. Устроили новый просмотр, на этот раз уже в городе, на который пригласили газетчиков. Публика аплодировала и свистела, всячески выражая свое одобрение. Наутро «Таймс» назвала «Овечек» одной из самых жизненных, честных и трогательных картин, когда-либо снятых в Голливуде. О Джоне Говарде Шарпе там было написано следующее: «… Новичок в кинематографе, он легко вытащил картину, превратив свою роль в материал для звезды, так, во всяком случае, нам показалось. Он умеет играть, умеет петь и, несомненно, наделен той неуловимой je-ne-sais-quoi[58], которая делает звезду. Он, безусловно, заслуживает самого пристального внимания».
   На следующее утро ко мне начали являться посетители: человек восемь предложили мне купить машину, двое – вложить деньги под проценты, один пригласил спеть на чьем-то бенефисе и еще один – дать интервью для модного журнала. За вечер я умудрился стать голливудской знаменитостью. Днем, едва я пришел на студию, раздался телефонный звонок, и меня пригласили в офис мистера Голда, президента компании. Там уже сидели Зискин и еще один продюсер по имени Ландон. Обращались со мной словно с каким-нибудь герцогом Виндзорским. Получалось, что вовсе не надо ждать, пока Зискин получит сценарий. Я могу с ходу включиться в другую работу, съемки уже начались. На эту роль хотели пригласить Джона Чарлза Томаса, но тот оказался занят. Они даже считали меня более подходящей кандидатурой, так как я моложе, крупнее и выгляжу симпатичнее. Это был фильм о каком-то поющем лесорубе, которому удается пробиться в оперу.
   Я ответил, что рад столь высокой оценке моей деятельности, и вообще все прекрасно, и можно жить и трудиться дальше, только сперва желательно договориться о деньгах. Они весело переглянулись и спросили, что я имею в виду. У нас же уже есть контракт, по которому мне, человеку, недавно попавшему в кино, платят вполне прилично.
   – Да, такой контракт был, мистер Голд.
   – Не только был, он и есть.
   – Однако сегодня срок его истекает.
   – Где контракт, Зискин?
   – Он ангажирован нами на пять лет, мистер Голд, ровно на пять с момента подписания договора. С оптацией через каждые полгода, как и все наши молодые таланты. С вполне приличной прибавкой, двести пятьдесят, кажется, всякий раз, когда мы продлеваем контракт. Прекрасный, крайне выгодный для вас контракт, мистер Шарп, и я, надо сказать, удивлен вашей реакцией. Подобных заявлений позволять себе нельзя, особенно если вы начинающий. В кино это вас ни к чему хорошему не приведет.
   – Покажите мне этот контракт.
   Они послали за ним, и вскоре явилась секретарша, и Голд, взглянув в бумагу, ткнул пальцем в сумму и протянул мне:
   – Вот, видите?
   – Да, вижу. Все, кроме подписи.
   – Это копия из дела.
   – Не морочьте мне голову. Я никаких контрактов не подписывал. Возможно, вы только собираетесь предложить мне подписать этот контракт. Но у меня есть другой, подписанный, и срок его истекает уже сегодня.
   Я выудил бумажку, которую удалось выбить из Зискина в ту ночь в гримерной. Голд начал орать на Зискина, Зискин – на секретаршу.
   – Да, мистер Зискин, этот контракт проходил у нас больше месяца назад, но вы сами дали строгие указания ничего не подписывать до получения личного вашего одобрения, и он пролежал все это время в офисе, у вас на столе. Я вам напоминала, но…
   – Я был занят. Мы монтировали «Любовь есть любовь».
   Секретарша вышла, Зискин тоже. Ландон сидел с кислой миной. Голд забарабанил пальцами по столу.
   – О'кей, так и быть. Хотите, чтоб вам прибавили, ладно. Думаю, малость наскребем. И знаете, как мы поступим? Никаких новых контрактов. Сейчас вы подпишете этот, вот здесь, и мы тут же его продлим и прибавим вам, таким образом, тысячу двести пятьдесят. Что толку спорить о какой-то сотне-другой долларов? И прямо с завтрашнего дня можете приступать к работе с мистером Ландоном. А теперь вам лучше спуститься в костюмерную, там снимут мерку для костюмов, чтоб можно было начать не откладывая.
   – Боюсь, этой суммы будет недостаточно, мистер Голд.
   – Почему нет?
   – Предпочитаю оплату за каждую картину в отдельности.
   – Ладно. Так… посмотрим. Согласно данному договору, рассчитанному на шесть недель, за каждую картину вы получаете где-то по семь с половиной тысяч. Не далее как сегодня утром я подписал несколько аналогичных контрактов, предусматривающих соответствующие оптации.
   – Нет, боюсь, и это не пройдет.
   – На что вы, черт возьми, намекаете?
   – Я хочу по пятьдесят тысяч за каждую картину без всяких оптации. Я согласен работать, но хочу, чтоб по каждой картине существовал отдельный договор. За эту извольте пятьдесят тысяч, а там посмотрим, как дело пойдет.
   – Слишком уж вы расчетливы, как я погляжу.
   – Послушайте, я, конечно, здесь недавно, но уже смекнул, что к чему. И знаю, сколько вы платите. Знаю, что пятьдесят тысяч – нормальная сумма. Тоже, впрочем, не такая большая, но вы сами сказали: я здесь новичок и мне следует умерить аппетиты.
   Ландон поднялся и двинулся к выходу, бросив через плечо:
   – Пойду распоряжусь, чтоб декорациями сейчас не занимались. Подожду Томаса, ничего страшного. А если его заполучить не удастся, возьму Тиббетта, а если и его не получится – любого другого актера и отдельно запишу звук. Но будь я проклят, если отдам пятьдесят кусков этому ничтожеству!
   – Слышали, мистер Шарп? Он продюсер. Ни о каких пятидесяти тысячах не может быть и речи. Можно поднять с семи с половиной до десяти, ладно, бог с ним. Но это потолок. Иначе картина выльется в сплошные убытки, мистер Шарп. В конце концов, нам лучше знать, во сколько обходится производство.
   – Да, я слышал, но боюсь, вы меня не расслышали. Поэтому повторяю: моя цена – пятьдесят тысяч. С завтрашнего дня беру недельный отпуск, слишком много работал и устал. Но если через неделю новостей от вас не поступит, улетаю самолетом в Нью-Йорк. Там меня ждут, тоже полно работы. И поймите, это не просто слова. Все, я пошел.
   – Жаль, что вы ведете себя так глупо.
   – Пятьдесят, или я пошел.
   – Но, снимаясь у нас, вы ведь могли бы разбогатеть! Не станете же вы этого отрицать. А вы уперлись – и ни в какую! Скоро весь Голливуд узнает, что вы за тип. Ни одна студия вас и на порог не пустит.
   – Ну и черт с ними. Пятьдесят, иначе я не работаю.
   – Ах, так черт с ними?! Тогда я сам, лично позабочусь о том, чтоб и духу вашего в Голливуде не было! Посмотрим, удастся ли какому-то паршивому актеришке навязать свои условия Рексу Голду.
   – Сядьте.
   Он сел, причем довольно быстро.
   – Еще раз повторяю. Пятьдесят, или я еду в Нью-Йорк. Даю неделю на размышления.
   – Вон отсюда!
   – Уже ушел.
* * *
   К этому времени я купил небольшой автомобиль, и вот теперь каждое утро мы с Хуаной отправлялись на пляж, потом куда-нибудь еще и около часа дня возвращались, чтоб она могла отдохнуть, при этом всякий раз дома нас ждала записка с просьбой позвонить мистеру Зискину, или Ландону, или кому-то еще. Я не звонил. Около пяти они звонили сами. Получалось, что, если я приду и извинюсь перед мистером Голдом, тогда они готовы поговорить о прибавке, тысячах пятнадцати, около того. Как же, дожидайтесь, пойду я извиняться! Я отвечал, что извиняться мне не за что и что цена остается прежней – пятьдесят тысяч. Где-то на пятый день они расщедрились на двадцать пять. Мы находились в Бербанке, в аэропорту, и уже шли на посадку, когда появились они. К нам подбежал какой-то парень, размахивая подписанным контрактом. Я взглянул – пятьдесят за каждую, но съемки в трех картинах подряд. Соображал я быстро и тут же заявил, что, если они вернут мне деньги за билеты, тогда я согласен. Он вырвал бумаги у меня из рук, прежде чем я успел договорить. На следующий день я вошел в офис Голда и сказал, что вроде бы до меня дошли слухи, что он хочет извиниться. Он заржал, приняв это за шутку, и мы пожали друг другу руки.
* * *
   Пока я работал с «Овечками», виделись мы с Хуаной мало. Я возвращался со студии не раньше семи-восьми вечера, она в это время была на занятиях. Я обедал в одиночестве, потом шел ее встречать, и мы заходили куда-нибудь выпить и перекусить. Потом шли домой спать. Поверьте мне, когда вы снимаетесь в кино, это сжирает все время, иначе просто не бывает. Утром, когда я уходил, она еще спала, а потом все повторялось сначала. Но во время отпуска мы отправились купить ей кое-что из одежды. Купили четыре или пять платьев, манто и несколько шляп. Манто из норки ей страшно понравилось. Она все время гладила мех, как когда-то гладила бычье ухо. И выглядела в нем просто шикарно. Но приноровиться к шляпкам ей никак не удавалось. Мы с продавщицей на свой страх и риск подобрали несколько, на вид вполне приличных – одну из мягкого коричневого фетра под строгое платье или костюм, – кстати, она прекрасно смотрелась с манто; одну огромную и почти прозрачную – на выход; еще одну маленькую скромную, в которой можно было пойти в вечернюю школу; и две-три, подходящие, по уверениям продавщицы, к одежде спортивного типа, ну, знаете, вроде тех, что носят на пляже. Но мне никак не удавалось вдолбить ей в голову, какую из шляп с чем надо носить. Мы собирались на пляж, и она вышла из комнаты в белом платье, белых туфлях, с белой сумочкой и в огромной, с мягкими полями вечерней шляпе. Или же мы выходили днем в город, и она надевала уличный костюм, накидывала сверху манто, а на голову водружала спортивную шляпку. Я принимался спорить и доказывать, что к чему.
   – Но эта шляпа очень красивый. Мне нравится.
   – Кто говорит, что некрасивая? Но на пляж нельзя надевать вечернюю шляпу. Это выглядит смешно. Так не носят.