В столовой никого не было. Он подошёл к другой двери и осторожно заглянул в неё. Александра Васильевна, стоя на коленях, раздевала младшего и вполголоса говорила ему неистощимую материнскую ложь о хороших мальчиках, которые не рвут брюк, любят пить рыбий жир и никогда не воруют сахар из буфета. «Переплётчики», подавленные сознанием своей испорченности, хмуро молчали.
Она раздевала их медленно, и Матвеев начал бояться, что придёт Безайс. Уложив мальчиков, она потушила огонь и вышла из комнаты. Он прижался к стене, и она прошла мимо, едва не задев его. Он подождал немного и затем быстро шмыгнул в прихожую. В сенях несколько минут он шарил рукой, отыскивая крючок, в смертельном страхе, что его накроют, и когда он почти решил уже, что все пропало, дверь бесшумно открылась. Он вышел на двор.
Будто целую вечность он не дышал свежим воздухом. Он впивал полной грудью этот густой отличный воздух, чувствуя, как согревается кровь и наполняет тело играющей силой. Слишком уж долго он валялся в кровати и пил лекарства. Надо было с самого начала кормить его мясом и выпускать на двор поглотать настоящего воздуха, — тогда, может быть, все пошло бы иначе.
На дворе лежали острые тени, чёрные, как сажа, и только края заборов, опушённые снегом, были очерчены узкой полоской света. Он открыл калитку и вышел, прижимая к груди тяжёлый свёрток. Улица была пуста и едва намечалась вдали пятнами огней. Залитая лунным блеском, она казалась уютной и напоминала святочную открытку с ёлочными свечами и зайцами, которую присылают с поздравлениями на Новый год. Через дорогу падали кружевные тени берёз. На лавочке жалась одинокая пара — в такую ночь хорошо бывает молчать, целоваться и греть руки друг другу. Сверху на город смотрела луна, и снег горел синим огнём. Матвеев перешёл через дорогу и пошёл по теневой стороне улицы размеренной походкой человека, который гуляет для собственного удовольствия.
Он жалел только об одном: почему ему раньше не пришло это в голову. Надо было самому пойти и доказать, что ты умеешь делать.
К нему снова вернулась уверенность здорового человека, который сумеет дать сдачи всякому. Ему даже стало смешно, когда он вспомнил слова Николы, что о нем, о Матвееве, надо кому-то заботиться.
— Я тоже годен к чему-нибудь, — сказал он счастливо, чувствуя тяжёлую силу своих рук и плеч.
Он перешёл через мост, и доски глухо звучали под его шагами. Около длинного низкого склада спал сторож в овчинной шубе. Матвеев осторожно обошёл его, прислонился к забору и, немного волнуясь, вынул тёплый лист бумаги. Теперь надо было поставить ведёрко на землю и намазать бумагу клеем. Первая проба была неудачна: бумага лопнула в двух местах, он вымазал рукав, потом уронил кисть, а нагибаться ему было очень трудно. Он огорчённо глядел на порванное воззвание.
— Не спешить и не волноваться, — прошептал он. — Безайс говорит, что это вредно для меня.
Тотчас он отметил, что сохранил способность шутить, и это подняло в нём дух. Несколько минут он возился, отыскивая кисть и ругая её как только мог, а потом снова взялся наклеивать. Ведёрко он прижал коленом к забору, и это освободило ему руки. Бумагу пришлось придерживать зубами и даже подбородком. Расправив её на заборе, он отошёл и полюбовался своей работой. Никола говорил вздор — он сделал это не хуже других.
Потом он придумал новый способ и стал расклеивать воззвания около лавочек, на которые можно было поставить ведёрко. Он вошёл во вкус и уже не боялся ничего. На углу, согнувшись на козлах, зябли извозчики. Он спросил у них, который час, потом сказал, что завтра, наверное, будет оттепель, и пошёл дальше, внутренне смеясь. Завтра будет кое-что получше оттепели — для него, например. Это совсем развеселило его; остановившись около телеграфного столба, он на свету с холодной наглостью наклеил бумагу и, не торопясь, завернул за угол. Тут ему подвернулся почтовый ящик и через несколько шагов — водокачка. Оглядываясь, он издали видел сверкавшую в лунном блеске бумагу.
Город раскрывался навстречу новыми улицами с палисадниками, с заиндевевшими деревьями, немой и сонный. Старый ветер дул в лицо, зажигая кровь, Матвеев пошёл, распахнув шинель, навстречу ветру, не помня себя от небывалого мучительного восторга. Он шёл догонять своих, и всё равно, по какой земле идти — по травяной Украине, которую он топтал конём из конца в конец, или по этому перламутровому снегу. В неверном тумане шли призрачные полки, скрипела кожа на сёдлах, тлели цигарки, и здесь, на этих заворожённых улицах, он слышал, как звякают кубанские шашки о стремена. Кони, кони, весёлые дни, развеянные в небо, в дым!
И когда сзади, разламываясь на звонкие куски, прокатился выстрел, Матвеев не испугался. Выстрел был последней, самой высокой нотой в этой серьёзной музыке. Он сунул руку в карман, где пролежал себе место чёрный револьвер, и вдруг вспомнил, что отдал его Безайсу.
— Вот так штука! — прошептал Матвеев ошеломлённо.
Сзади ещё и ещё торопливо захлопали выстрелы, пули пошли сверлить голубой туман. Раздались шаги и тревожный крик:
— Стой!
Он сам испортил себе игру, но теперь было поздно и некогда жалеть. Изо всех сил он побежал вперёд, прыгая на костылях. Получилось неплохо, во всяком случае, могло быть и хуже. Он искал глазами открытую калитку, незапертые ворота, но не было ни одной щели.
Они не стреляли больше и бежали молча по его следам. Поворачивая за угол, он мельком увидел двоих с винтовками, в шинелях. Он удвоил усилия и нёсся вперёд на своих костылях с сумасшедшей, как ему казалось, скоростью. «Убегу!» — решил он вдруг, и сердце запело в нём, как птица.
Но уже бежали ему навстречу ещё трое, уже видел он их штыки и жёлтую кожу подсумков; впереди, хлопая полами шинели, бежал офицер — отчётливо были видны на нём ремни и шашка, которую он придерживал рукой на отлёте. Тогда Матвеев бросил свёрток бумаги и ведёрко — оно покатилось, загремев, — кинулся в узкий угол, черневший между двумя домами, и замер, прижавшись пылавшим лицом к ледяным камням. Здесь был чёрный, неподвижный мрак и впереди проход блестел, как серебряная дверь.
Крепкий топот сапог приближался с обеих сторон. Сначала добежали те двое, которые догоняли его, и, брякая винтовками, остановились за стеной, не показываясь. Через несколько секунд слева подошли остальные, — шли уже шагом, шурша шинелями по стене, потому что бежать ему было некуда. Они окликнули тех двоих.
— Хамидулин, ты? — И солдат справа ответил что-то.
— Оружие есть?
Это спрашивали уже у Матвеева.
— Нет.
Снова раздались торопливые голоса, шаги, потом в проходе показался офицер — пожилой усатый человек с повязанной щекой; он стоял, держа револьвер вперёд.
— Подними руки вверх.
Матвеев помолчал. Они хотели взять его со всеми удобствами, как покупку с прилавка, — по крайней мере этого не будет.
— Иди сюда, я с тобой что-то сделаю, — ответил он.
Угроза была беззубая, жалкая, и офицер понял это, — оружия у него не было, иначе он отстреливался бы.
— Вылазь оттуда.
— Не пойду! — глухо отозвался Матвеев.
Офицер вздохнул, потом спрятал револьвер в кобуру и поправил повязку. Много раз приходилось это слышать, и не было уже ни возбуждения, ни любопытства, ни дрожи — ничего. Все они надеются на какой-то последний, безумный шанс и — смешно — не понимают того, что есть закон, точный и немой, с которым нельзя спорить, как нельзя спорить с камнем. Люди проявляют болезненный интерес к своему концу. Конечно, этому, загнанному в угол, кажется, будто на всей земле ему первому приходится умирать.
— Ну, вылазь, вылазь, — сказал он терпеливо.
Матвеев молчал. Он упёрся спиной в угол и выставил костыли немного вперёд. Это давало ему устойчивость. Тут было узко, около аршина от стены до стены; слева был дом, справа широкий каменный амбар аляповатой постройки. В проходе, впереди, полукругом стояли солдаты, держа винтовки на ремне; на стволах и гранях штыков отражался полосками лунный блеск. Прямо над головой Матвеева было окно, закрытое ставнем, сквозь щели жёлтый свет ложился тонкой сеткой на щербатую стену амбара. Там, за окном, кто-то играл на рояле гамму — играл упорно, настойчиво, точно заколачивая гвозди. Гамма ступеньками взбиралась вверх до тончайших нот и снова спускалась к рокочущим басам.
— Выходи, что ли. Возиться тут с тобой!
На мгновение у него мелькнула мысль выйти. «Скорей отделаюсь», — подумал он. Но все в нём запротестовало против этого — до конца, так до конца, — и он остался стоять. Наступило молчание, потом свет в проходе исчез. Поставив винтовку к стене, солдат сделал шаг вперёд, чтобы вытащить его наружу, как вытаскивают под нож упирающегося телка. Он приблизился, шаря по стенам руками, когда вдруг его остановил короткий удар по переносице. Прежде чем он успел удивиться, новый удар между горлом и челюстью, отдавшись во всем теле, запрокинул ему голову назад и боком бросил на снег, как вещь.
Он поднялся, дрожа от неожиданности, прислушиваясь к шуму крови в ушах. Он не понимал, что это такое, и слепо бросился вперёд, чтобы тяжестью тела подмять его под жестокие удары казённых сапог. Дальше этого он не видел ничего. Перед ним был калека, человек на костылях, лишённый защиты, — и он смел ещё отбиваться? Солдат размахнулся, ударил с плеча и попал куда-то, по уху, или по груди, — раздался глухой звук.
Но ему дорого обошёлся этот удар. На него обрушился целый град быстрых, точных ударов, — по подбородку, по губам, по носу, — в них чувствовались верный глаз и тяжёлая рука. Они ошеломляли, не давали опомниться и закрывали человека как стеной. Это было уже искусство, перед которым была бессильна его неуклюжая деревенская возня с широкими вялыми размахами и бесцельной жестокостью.
Он кидался и снова отлетал назад, отброшенный этой безошибочной силой. Потом — пауза и новый удар, опять между челюстью и горлом. И, наконец, последний, страшный, усиленный отчаянием удар в живот, нанесённый мгновенным разрядом всех мускулов. Он проник сквозь шинель, сквозь ватную телогрейку, — не уберегло и мохнатое японское бельё, — подсёк колени и сломал человека пополам. Для него это оказалось на несколько градусов крепче, чем он мог вынести, и солдат вылез на улицу, уже не помня, с чего все началось.
Несколько наполненных недоумением минут слышно было, как бубнил дурак за окном свои бессмысленные гаммы, поднимаясь и опускаясь по клавишам, — сначала густое рычащее «до», потом вверх, вверх, к тонкой, как волос, ноте. Потом в угол бросились, толкаясь, сразу трое. Они спешили ради бескорыстного желания поколотить человека, — поколотить так, слегка, не до крови, — скорее игра, чем серьёзное избиение. Но с первых же секунд они увидели, что человек относится к этой игре горячо. В одно мгновение они получили своё — больше всего по лицу. Он рассыпал удары щедро, полной горстью, показывая своё блестящее мастерство, и держал всех троих на расстоянии вытянутой руки.
Бывает, что свершается изумительное, невозможное. Одна великолепная минута встаёт над всем и горит огнём, но потом снова наступает обычный порядок вещей, — так было всегда с того времени, как земля начала вертеться. Он бил их троих всех сразу, — он! — но его минута уже истекала. Это немыслимо, чтобы один человек на костылях мог устоять против троих хорошо накормленных мужчин. Хрустнул костыль, и кончилась великолепная матвеевская минута. Настало его время лежать на земле, а над ним возились трое солдат, обдирая каблуками стены и звеня подсумками.
— Трое вас там дураков, — сказал офицер, нетерпеливо прислушиваясь. — Тащите его сюда.
Это было легче сказать, чем сделать. Он упирался, вертелся, как бешеный, и не давался никак. Его можно было только бить, и они отводили душу, колотя от всего сердца, неторопливо и старательно, как выбивают из матраца пыль. Наконец они выволокли его наружу под руки, тяжело дыша и встряхивая на каждом шагу.
Он опять увидел ослепительную торжествующую луну и синий снег. Офицер, опустив глаза, разглядывал его ногу. Четвёртый солдат стоял, прислонившись к стене, ожесточённо плюясь; его лицо в лунном свете было бледно, как неживое. На земле валялись брошенные прокламации и вздрагивали на ветру, точно умирая.
— Можешь идти?
Они здорово отделали его. Что-то случилось с левой рукой, наверное, наступили каблуком, потому что пальцы распухли и сгибались с трудом. Но особенно досталось голове. Губы были разбиты, и текла кровь, на затылке глубоко оцарапали кожу. Он выплюнул кровь и сказал:
— Без костылей не могу. А один костыль сломан.
Он вдруг почувствовал, что у него по одеревеневшему лицу от усталости и напряжения текут слезы, и сам удивился этому.
— Может, его здесь, ваше благородие? — спросили сзади.
Дыша на озябшие пальцы, офицер кинул сердитый взгляд.
— Не крути мне голову, не заскакивай. Соберите бумагу. А ты — что там с тобой? Достань его костыли.
Когда солдат, державший за левую руку, нагнулся, Матвеев обратился к самому себе с единственной мольбой. Надо было только на несколько секунд удержать равновесие. Затаив дыхание, он вырвал вдруг левую руку и, резким движением всего тела повернувшись на каблуке, хватил другого солдата опухшим кулаком. От силы удара его самого покачнуло назад, он схватился за рукав солдата, и они упали вместе.
Это была его последняя драка, и он старался как только мог. Иногда им удавалось прижать его, но потом снова одним движением он вдруг вырывался и бил, что было мочи. Времени у него оставалось немного, и он спешил, одновременно нанося несколько ударов. Один из солдат все время старался ударить его в пах, — подлый, блатной удар, — и Матвеев, изловчившись, с огромным удовольствием хватил его ногой в грудь.
Ему удалось высвободить голову, и он судорожно вцепился зубами в чью-то руку. Ни на минуту он не обманывал себя. Арифметика была против него, ещё ни одному человеку не удалось справиться с этой проклятой наукой. Она знает только свои четыре действия и не слушает ни возражений, ни просьб.
— Ты кусаться… так ты кусаться… — услышал он прерывающийся голос.
Отчаянным усилием он сбросил с себя вцепившегося в горло солдата, и тут вдруг небо и земля лопнули в оглушительном грохоте. На мгновение кровь остановилась в нём, а потом метнулась горячей волной. Луна кривым зигзагом падала с неба, и снег стал горячим. Близко, около самых глаз, он увидел чей-то сапог, массивный и тяжёлый, как утюг.
Жизнь уходила из тела с каждым ударом сердца, на снегу расползалось большое вишнёвое пятно, но он был слишком здоров, чтобы умереть сразу. Машинально, почти не сознавая, что он делает, Матвеев повернулся на живот и медленно подобрал под себя колени. Потом, вершок за вершком, напрягая все силы, он поднялся на руках на четвереньки и поднял голову, повернув к солдатам побелевшее лицо. Надо было кончать и уходить, — но он никак не мог отделаться от этой смешной привычки.
— Здоровый… дьявол, — донеслось до него. — Помучились с ним…
Это наполнило его безумной гордостью. Оно немного опоздало, его признание, но всё-таки пришло наконец. Теперь он получил всё, что ему причиталось. Снова он стоял в строю и смотрел на людей как равный и шёл вместе со всеми напролом, через жизнь и смерть. Клонясь к земле, на снег, под невыносимой тяжестью роняя силы, он улыбнулся разбитыми губами.
Вдруг он увидел большую тень. Перед ним, один в пустом городе, стоял его конь, с белой отметиной на лбу, похожей на сердце, и смотрел в лицо преданными тёмными глазами. Черным серебром отливала грива, точёные ноги стояли твёрдо.
— Ты?..
Он поймал повод, вскочил на холодное седло и полетел прямо по длинной лунной дороге — догонять своих.
— Ну… я… не так уж плох, — прошептал он, точно отвечая на чей-то, когда-то заданный вопрос.
Это было его последнее тщеславие.
1928
Она раздевала их медленно, и Матвеев начал бояться, что придёт Безайс. Уложив мальчиков, она потушила огонь и вышла из комнаты. Он прижался к стене, и она прошла мимо, едва не задев его. Он подождал немного и затем быстро шмыгнул в прихожую. В сенях несколько минут он шарил рукой, отыскивая крючок, в смертельном страхе, что его накроют, и когда он почти решил уже, что все пропало, дверь бесшумно открылась. Он вышел на двор.
Будто целую вечность он не дышал свежим воздухом. Он впивал полной грудью этот густой отличный воздух, чувствуя, как согревается кровь и наполняет тело играющей силой. Слишком уж долго он валялся в кровати и пил лекарства. Надо было с самого начала кормить его мясом и выпускать на двор поглотать настоящего воздуха, — тогда, может быть, все пошло бы иначе.
На дворе лежали острые тени, чёрные, как сажа, и только края заборов, опушённые снегом, были очерчены узкой полоской света. Он открыл калитку и вышел, прижимая к груди тяжёлый свёрток. Улица была пуста и едва намечалась вдали пятнами огней. Залитая лунным блеском, она казалась уютной и напоминала святочную открытку с ёлочными свечами и зайцами, которую присылают с поздравлениями на Новый год. Через дорогу падали кружевные тени берёз. На лавочке жалась одинокая пара — в такую ночь хорошо бывает молчать, целоваться и греть руки друг другу. Сверху на город смотрела луна, и снег горел синим огнём. Матвеев перешёл через дорогу и пошёл по теневой стороне улицы размеренной походкой человека, который гуляет для собственного удовольствия.
Он жалел только об одном: почему ему раньше не пришло это в голову. Надо было самому пойти и доказать, что ты умеешь делать.
К нему снова вернулась уверенность здорового человека, который сумеет дать сдачи всякому. Ему даже стало смешно, когда он вспомнил слова Николы, что о нем, о Матвееве, надо кому-то заботиться.
— Я тоже годен к чему-нибудь, — сказал он счастливо, чувствуя тяжёлую силу своих рук и плеч.
Он перешёл через мост, и доски глухо звучали под его шагами. Около длинного низкого склада спал сторож в овчинной шубе. Матвеев осторожно обошёл его, прислонился к забору и, немного волнуясь, вынул тёплый лист бумаги. Теперь надо было поставить ведёрко на землю и намазать бумагу клеем. Первая проба была неудачна: бумага лопнула в двух местах, он вымазал рукав, потом уронил кисть, а нагибаться ему было очень трудно. Он огорчённо глядел на порванное воззвание.
— Не спешить и не волноваться, — прошептал он. — Безайс говорит, что это вредно для меня.
Тотчас он отметил, что сохранил способность шутить, и это подняло в нём дух. Несколько минут он возился, отыскивая кисть и ругая её как только мог, а потом снова взялся наклеивать. Ведёрко он прижал коленом к забору, и это освободило ему руки. Бумагу пришлось придерживать зубами и даже подбородком. Расправив её на заборе, он отошёл и полюбовался своей работой. Никола говорил вздор — он сделал это не хуже других.
Потом он придумал новый способ и стал расклеивать воззвания около лавочек, на которые можно было поставить ведёрко. Он вошёл во вкус и уже не боялся ничего. На углу, согнувшись на козлах, зябли извозчики. Он спросил у них, который час, потом сказал, что завтра, наверное, будет оттепель, и пошёл дальше, внутренне смеясь. Завтра будет кое-что получше оттепели — для него, например. Это совсем развеселило его; остановившись около телеграфного столба, он на свету с холодной наглостью наклеил бумагу и, не торопясь, завернул за угол. Тут ему подвернулся почтовый ящик и через несколько шагов — водокачка. Оглядываясь, он издали видел сверкавшую в лунном блеске бумагу.
Город раскрывался навстречу новыми улицами с палисадниками, с заиндевевшими деревьями, немой и сонный. Старый ветер дул в лицо, зажигая кровь, Матвеев пошёл, распахнув шинель, навстречу ветру, не помня себя от небывалого мучительного восторга. Он шёл догонять своих, и всё равно, по какой земле идти — по травяной Украине, которую он топтал конём из конца в конец, или по этому перламутровому снегу. В неверном тумане шли призрачные полки, скрипела кожа на сёдлах, тлели цигарки, и здесь, на этих заворожённых улицах, он слышал, как звякают кубанские шашки о стремена. Кони, кони, весёлые дни, развеянные в небо, в дым!
И когда сзади, разламываясь на звонкие куски, прокатился выстрел, Матвеев не испугался. Выстрел был последней, самой высокой нотой в этой серьёзной музыке. Он сунул руку в карман, где пролежал себе место чёрный револьвер, и вдруг вспомнил, что отдал его Безайсу.
— Вот так штука! — прошептал Матвеев ошеломлённо.
Сзади ещё и ещё торопливо захлопали выстрелы, пули пошли сверлить голубой туман. Раздались шаги и тревожный крик:
— Стой!
Он сам испортил себе игру, но теперь было поздно и некогда жалеть. Изо всех сил он побежал вперёд, прыгая на костылях. Получилось неплохо, во всяком случае, могло быть и хуже. Он искал глазами открытую калитку, незапертые ворота, но не было ни одной щели.
Они не стреляли больше и бежали молча по его следам. Поворачивая за угол, он мельком увидел двоих с винтовками, в шинелях. Он удвоил усилия и нёсся вперёд на своих костылях с сумасшедшей, как ему казалось, скоростью. «Убегу!» — решил он вдруг, и сердце запело в нём, как птица.
Но уже бежали ему навстречу ещё трое, уже видел он их штыки и жёлтую кожу подсумков; впереди, хлопая полами шинели, бежал офицер — отчётливо были видны на нём ремни и шашка, которую он придерживал рукой на отлёте. Тогда Матвеев бросил свёрток бумаги и ведёрко — оно покатилось, загремев, — кинулся в узкий угол, черневший между двумя домами, и замер, прижавшись пылавшим лицом к ледяным камням. Здесь был чёрный, неподвижный мрак и впереди проход блестел, как серебряная дверь.
Крепкий топот сапог приближался с обеих сторон. Сначала добежали те двое, которые догоняли его, и, брякая винтовками, остановились за стеной, не показываясь. Через несколько секунд слева подошли остальные, — шли уже шагом, шурша шинелями по стене, потому что бежать ему было некуда. Они окликнули тех двоих.
— Хамидулин, ты? — И солдат справа ответил что-то.
— Оружие есть?
Это спрашивали уже у Матвеева.
— Нет.
Снова раздались торопливые голоса, шаги, потом в проходе показался офицер — пожилой усатый человек с повязанной щекой; он стоял, держа револьвер вперёд.
— Подними руки вверх.
Матвеев помолчал. Они хотели взять его со всеми удобствами, как покупку с прилавка, — по крайней мере этого не будет.
— Иди сюда, я с тобой что-то сделаю, — ответил он.
Угроза была беззубая, жалкая, и офицер понял это, — оружия у него не было, иначе он отстреливался бы.
— Вылазь оттуда.
— Не пойду! — глухо отозвался Матвеев.
Офицер вздохнул, потом спрятал револьвер в кобуру и поправил повязку. Много раз приходилось это слышать, и не было уже ни возбуждения, ни любопытства, ни дрожи — ничего. Все они надеются на какой-то последний, безумный шанс и — смешно — не понимают того, что есть закон, точный и немой, с которым нельзя спорить, как нельзя спорить с камнем. Люди проявляют болезненный интерес к своему концу. Конечно, этому, загнанному в угол, кажется, будто на всей земле ему первому приходится умирать.
— Ну, вылазь, вылазь, — сказал он терпеливо.
Матвеев молчал. Он упёрся спиной в угол и выставил костыли немного вперёд. Это давало ему устойчивость. Тут было узко, около аршина от стены до стены; слева был дом, справа широкий каменный амбар аляповатой постройки. В проходе, впереди, полукругом стояли солдаты, держа винтовки на ремне; на стволах и гранях штыков отражался полосками лунный блеск. Прямо над головой Матвеева было окно, закрытое ставнем, сквозь щели жёлтый свет ложился тонкой сеткой на щербатую стену амбара. Там, за окном, кто-то играл на рояле гамму — играл упорно, настойчиво, точно заколачивая гвозди. Гамма ступеньками взбиралась вверх до тончайших нот и снова спускалась к рокочущим басам.
— Выходи, что ли. Возиться тут с тобой!
На мгновение у него мелькнула мысль выйти. «Скорей отделаюсь», — подумал он. Но все в нём запротестовало против этого — до конца, так до конца, — и он остался стоять. Наступило молчание, потом свет в проходе исчез. Поставив винтовку к стене, солдат сделал шаг вперёд, чтобы вытащить его наружу, как вытаскивают под нож упирающегося телка. Он приблизился, шаря по стенам руками, когда вдруг его остановил короткий удар по переносице. Прежде чем он успел удивиться, новый удар между горлом и челюстью, отдавшись во всем теле, запрокинул ему голову назад и боком бросил на снег, как вещь.
Он поднялся, дрожа от неожиданности, прислушиваясь к шуму крови в ушах. Он не понимал, что это такое, и слепо бросился вперёд, чтобы тяжестью тела подмять его под жестокие удары казённых сапог. Дальше этого он не видел ничего. Перед ним был калека, человек на костылях, лишённый защиты, — и он смел ещё отбиваться? Солдат размахнулся, ударил с плеча и попал куда-то, по уху, или по груди, — раздался глухой звук.
Но ему дорого обошёлся этот удар. На него обрушился целый град быстрых, точных ударов, — по подбородку, по губам, по носу, — в них чувствовались верный глаз и тяжёлая рука. Они ошеломляли, не давали опомниться и закрывали человека как стеной. Это было уже искусство, перед которым была бессильна его неуклюжая деревенская возня с широкими вялыми размахами и бесцельной жестокостью.
Он кидался и снова отлетал назад, отброшенный этой безошибочной силой. Потом — пауза и новый удар, опять между челюстью и горлом. И, наконец, последний, страшный, усиленный отчаянием удар в живот, нанесённый мгновенным разрядом всех мускулов. Он проник сквозь шинель, сквозь ватную телогрейку, — не уберегло и мохнатое японское бельё, — подсёк колени и сломал человека пополам. Для него это оказалось на несколько градусов крепче, чем он мог вынести, и солдат вылез на улицу, уже не помня, с чего все началось.
Несколько наполненных недоумением минут слышно было, как бубнил дурак за окном свои бессмысленные гаммы, поднимаясь и опускаясь по клавишам, — сначала густое рычащее «до», потом вверх, вверх, к тонкой, как волос, ноте. Потом в угол бросились, толкаясь, сразу трое. Они спешили ради бескорыстного желания поколотить человека, — поколотить так, слегка, не до крови, — скорее игра, чем серьёзное избиение. Но с первых же секунд они увидели, что человек относится к этой игре горячо. В одно мгновение они получили своё — больше всего по лицу. Он рассыпал удары щедро, полной горстью, показывая своё блестящее мастерство, и держал всех троих на расстоянии вытянутой руки.
Бывает, что свершается изумительное, невозможное. Одна великолепная минута встаёт над всем и горит огнём, но потом снова наступает обычный порядок вещей, — так было всегда с того времени, как земля начала вертеться. Он бил их троих всех сразу, — он! — но его минута уже истекала. Это немыслимо, чтобы один человек на костылях мог устоять против троих хорошо накормленных мужчин. Хрустнул костыль, и кончилась великолепная матвеевская минута. Настало его время лежать на земле, а над ним возились трое солдат, обдирая каблуками стены и звеня подсумками.
— Трое вас там дураков, — сказал офицер, нетерпеливо прислушиваясь. — Тащите его сюда.
Это было легче сказать, чем сделать. Он упирался, вертелся, как бешеный, и не давался никак. Его можно было только бить, и они отводили душу, колотя от всего сердца, неторопливо и старательно, как выбивают из матраца пыль. Наконец они выволокли его наружу под руки, тяжело дыша и встряхивая на каждом шагу.
Он опять увидел ослепительную торжествующую луну и синий снег. Офицер, опустив глаза, разглядывал его ногу. Четвёртый солдат стоял, прислонившись к стене, ожесточённо плюясь; его лицо в лунном свете было бледно, как неживое. На земле валялись брошенные прокламации и вздрагивали на ветру, точно умирая.
— Можешь идти?
Они здорово отделали его. Что-то случилось с левой рукой, наверное, наступили каблуком, потому что пальцы распухли и сгибались с трудом. Но особенно досталось голове. Губы были разбиты, и текла кровь, на затылке глубоко оцарапали кожу. Он выплюнул кровь и сказал:
— Без костылей не могу. А один костыль сломан.
Он вдруг почувствовал, что у него по одеревеневшему лицу от усталости и напряжения текут слезы, и сам удивился этому.
— Может, его здесь, ваше благородие? — спросили сзади.
Дыша на озябшие пальцы, офицер кинул сердитый взгляд.
— Не крути мне голову, не заскакивай. Соберите бумагу. А ты — что там с тобой? Достань его костыли.
Когда солдат, державший за левую руку, нагнулся, Матвеев обратился к самому себе с единственной мольбой. Надо было только на несколько секунд удержать равновесие. Затаив дыхание, он вырвал вдруг левую руку и, резким движением всего тела повернувшись на каблуке, хватил другого солдата опухшим кулаком. От силы удара его самого покачнуло назад, он схватился за рукав солдата, и они упали вместе.
Это была его последняя драка, и он старался как только мог. Иногда им удавалось прижать его, но потом снова одним движением он вдруг вырывался и бил, что было мочи. Времени у него оставалось немного, и он спешил, одновременно нанося несколько ударов. Один из солдат все время старался ударить его в пах, — подлый, блатной удар, — и Матвеев, изловчившись, с огромным удовольствием хватил его ногой в грудь.
Ему удалось высвободить голову, и он судорожно вцепился зубами в чью-то руку. Ни на минуту он не обманывал себя. Арифметика была против него, ещё ни одному человеку не удалось справиться с этой проклятой наукой. Она знает только свои четыре действия и не слушает ни возражений, ни просьб.
— Ты кусаться… так ты кусаться… — услышал он прерывающийся голос.
Отчаянным усилием он сбросил с себя вцепившегося в горло солдата, и тут вдруг небо и земля лопнули в оглушительном грохоте. На мгновение кровь остановилась в нём, а потом метнулась горячей волной. Луна кривым зигзагом падала с неба, и снег стал горячим. Близко, около самых глаз, он увидел чей-то сапог, массивный и тяжёлый, как утюг.
Жизнь уходила из тела с каждым ударом сердца, на снегу расползалось большое вишнёвое пятно, но он был слишком здоров, чтобы умереть сразу. Машинально, почти не сознавая, что он делает, Матвеев повернулся на живот и медленно подобрал под себя колени. Потом, вершок за вершком, напрягая все силы, он поднялся на руках на четвереньки и поднял голову, повернув к солдатам побелевшее лицо. Надо было кончать и уходить, — но он никак не мог отделаться от этой смешной привычки.
— Здоровый… дьявол, — донеслось до него. — Помучились с ним…
Это наполнило его безумной гордостью. Оно немного опоздало, его признание, но всё-таки пришло наконец. Теперь он получил всё, что ему причиталось. Снова он стоял в строю и смотрел на людей как равный и шёл вместе со всеми напролом, через жизнь и смерть. Клонясь к земле, на снег, под невыносимой тяжестью роняя силы, он улыбнулся разбитыми губами.
Вдруг он увидел большую тень. Перед ним, один в пустом городе, стоял его конь, с белой отметиной на лбу, похожей на сердце, и смотрел в лицо преданными тёмными глазами. Черным серебром отливала грива, точёные ноги стояли твёрдо.
— Ты?..
Он поймал повод, вскочил на холодное седло и полетел прямо по длинной лунной дороге — догонять своих.
— Ну… я… не так уж плох, — прошептал он, точно отвечая на чей-то, когда-то заданный вопрос.
Это было его последнее тщеславие.
1928