— Надо утоптать снег, — сказал Матвеев, бросая верёвку.
   Они закричали, что это чепуха и что из этого ничего не выйдет. Так они препирались несколько минут, а потом всё-таки взялись утаптывать снег. Матвеев оказался прав: вершок за вершком сани поднялись кверху и ухнули вниз по другую сторону насыпи.
   Было уже совсем темно, когда вытащили рогожные тюки и уложили их в сани. Скупщик запряг лошадей, а потом пошёл искать бутылку из-под молока и ходил по снегу, зажигая спички. Бутылка так и не нашлась.
   Отряхнувшись от снега, они уселись в сани. Матвеев сел было рядом с Безайсом, но потом передумал и отодвинулся ближе к передку. Было тесно, и они старались разместиться так, чтобы занимать меньше места. Сани тронулись, но скупщик вдруг остановил лошадей.
   — Память проклятая, — сказал он. — Придётся вам опять вылезти. Совсем было забыл пилюлю принять.
   — После примете, — возразил Матвеев. — Успеется. Что у вас такое?
   — Нет, надо сейчас принять. Три раза в день, за два часа до пищи. У меня вялость кишечника.
   Пилюли были в корзине, под сиденьем. Все вылезли и ждали, пока он доставал корзину и искал пилюли. Надо было вынуть несколько рубах, чашку, мыло, сахар и варёную курицу. Матвеев начал зябнуть и нетерпеливо переступать с ноги на ногу. Скупщик зажёг свечу и шуршал бумагой в корзине.
   — Ничего не понимаю, — говорил он. — Перед обедом положил сюда, а теперь их тут нет. Странно. Или, кажется, я их в жёлтый баульчик засунул? Память у меня, как худой карман. Когда ещё мальчиком был, ничего наизусть затвердить не мог. Сколько я муки из-за буквы ять принял! «Звезды, гнезда, седла, цвёл, надеван, прибрел». Обязательно что-нибудь пропущу. Учитель был такой сукин сын. «Где, кричит, у тебя „седла“? Повтори сначала. Жуканов Филипп!» Повторю, а он опять орёт: «А куда ты девал „надеван“? Жуканов Филипп, пошёл в угол!»
   Безайс с тоской зевнул.
   — Ищите вы, ради бога! Помереть хочется. Нашли время пилюли принимать!
   Он нашёл их в корзине, в рукаве рубахи. Когда он проглотил пилюлю и уложил корзину, все снова уселись в сани. Молодой месяц, похожий на нежный ноготок, поднялся над деревьями. Лес стоял по обеим сторонам большими чёрными стенами.
   Матвеев лежал, отдаваясь ощущению езды. Он отдыхал, чувствуя, как его кожу кусок за куском заливает слегка колющая теплота. На его ногах сидел Безайс и рассказывал Варе разные истории. Теперь, когда Безайс сообщил ему о своих планах, Матвеев смотрел на девушку с некоторым любопытством. «Недурна, — решил он про себя, — но это самое большее». Он не завидовал Безайсу. Почти в каждом мещанском семействе растут такие девушки, благоразумные, с румянцем и косами. Она говорила мало, больше отвечая на вопросы. Днём он слышал, как она рассказывала Безайсу, какие животные самые умные. Она думала, что самые умные — слоны, и даже читала в календаре, как слон ухаживал за ребёнком. Это поражало её несложную душу, — она несколько раз возвращалась к слону, хохотала, и Безайс угодливо смеялся вместе с ней. Потом они завели томительный разговор о том, кто что любит.
   — Вы любите Лермонтова? — спрашивала она. — Царицу Тамару?
   — Люблю, — отвечал Безайс и через минуту, без всякой связи с Лермонтовым, спрашивал её, любит ли она хоровое пение, а потом они вдвоём приставали к Матвееву с Лермонтовым, и с хоровым пением, и с катаньем на лодке, и с котятами, и с брюнетами, и ещё с какой-то ерундой. О самых общеизвестных вещах она говорила с смешной горячностью: «музыка облагораживает душу», «женщина должна быть подругой мужчины», — говорила так, точно сама додумалась до этого.
   Месяц поднялся высоко над чёрными деревьями. От лошадей шёл тёплый запах пота и сена, напоминавший стойло, скрип колодезных журавлей и соломенные крыши деревни. Матвеев перевёл взгляд на Жуканова и стал его разглядывать со счастливым сознанием, что можно сидеть так и глядеть, не двигаясь, на лица, на звезды, на лошадей. Лень держала его за плечи тёплыми руками, и он снисходительно разглядывал понурые усы Жуканова, его незаметные глаза и сухой нос. Он простил ему большую волосатую родинку над верхней губой и крошки сухарей, запутавшиеся в усах. Он не хотел думать о нем плохо, об этом человеке с родинкой и крошками, встретившемся на его большом пути. Пройдёт ещё день, и он потеряется где-то позади, этот скупщик пушнины, оставив в памяти лёгкий след.
   Поздно вечером они приехали в деревню и остановились у знакомых Жуканова. Долго стучали в высокие ворота, потом в калитке приоткрылось небольшое оконце, чей-то густой голос спрашивал, кто такие, и невидимые в темноте люди гремели засовом. Во дворе бесновались на цепях громадные псы, кидаясь на лошадей. К высокой, в два яруса избе, сложенной из толстых брёвен, примыкали низкие пристройки, вокруг всего двора шёл крытый навес. Нижний ярус избы служил амбаром, в жилое помещение вело крутое крыльцо с точёными балясинами. На стене висела прибитая гвоздями волчья шкура, растянутая кожей наружу.
   Лошадей распрягал высокий старик. Он мельком взглянул на Варю и пошёл в избу, но снова вернулся.
   — Только вот что, — сказал он, строго разделяя слова. — Чтобы никто не курил табаку. Это уж пожалуйста. Чтоб этого не было. У меня этого в заводе нет. И чтоб в шапках в избе не сидеть, — это уж пожалуйста.
   — Мы некурящие, — сказал Безайс.
   — Да, уж пожалуйста, — повторил старик.
   Он повернулся и ушёл, твёрдо ступая обутыми в меховые сапоги ногами.
   — Сердится, — тихо сказал скупщик.
   — Чего же он сердится?
   — Да что я вас к нему привёз. Он, видите ли, раскольник, старообрядец. Тут их вся деревня старообрядческая. Я-то у него всякий раз останавливаюсь, пушнину покупаю. Так что ко мне он привык.
   — Ну а мы что же?
   — Старой веры человек. Вот и боится, что вы его избу испортите.
   — Как это — испортим?
   — Плюнете на пол или из его кружки выпьете. Вы уж, будьте любезны, держите себя осторожно.
   В просторных сенях стоял запах кожи и сушёных трав. Они отворили тёмную, из кедровых плах дверь и вошли.
   Дом был старинный, дедовской работы. Стены из толстых, тронутых временем брёвен были прорезаны приземистыми окнами зелёного стекла. На стенах висело несколько густо смазанных охотничьих ружей, в простенке были прибиты большие оленьи рога. Один угол был сплошь завешан позеленевшими иконами, на которых едва можно было разглядеть строгие, носатые, с круглыми глазами лица угодников. Под иконами, на треугольном столе, лежали лестовки и оправленная в кожу книга с медными застёжками.
   Семья сидела за столом. Старик, встретивший их на дворе, положил ложку и долго смотрел на Безайса, пока тот не догадался снять шапку. За столом, кроме старика, сидели двое высоких, хорошо сложенных парней и маленькая девочка. Молодая полная женщина доставала из печки горшки и шумно ставила их на стол, сердито двигая локтями.
   Для них накрыли отдельный стол. Был какой-то пост, и им дали миску кислой капусты. Безайсу хотелось горячих щей, но об этом нечего было и думать.
   — Еда для коров, — ворчал он вполголоса, ковыряя ложкой в миске. — Трава. Мне уже хочется замычать и почесаться боком о стенку.
   Было поздно, в окно глядел высокий месяц, и хозяева ушли спать. Раскладывая по полу солому, Матвеев увидел, как Варя беспомощно бьётся над шнурками своего ботинка, намокшими и затянувшимися в тугой узел. Она трудилась, вкладывая в это всю душу, но у неё ничего не выходило.
   — Давайте я развяжу, — сказал он под влиянием какого-то непонятного побуждения.
   — Ах, что вы, — ответила она.
   Он развязал узлы, чувствуя на себе завистливый взгляд Безайса. Она благодарила его с неловкой горячностью, и это вовлекло Матвеева в вежливый и скучный разговор, из которого он узнал, что в Благовещенске на прошлой неделе шёл дождь.
   — А зачем вы ездили в Благовещенск? — праздно спросил он, накрываясь шинелью.
   Она молчала долго — минуты две, и, уже засыпая, он услышал её ответ:
   — У меня там подруга выходила замуж.
   Это был её небольшой, крошечный секрет, о котором они никогда потом не узнали, — может быть потому, что не спрашивали. Подруга, Катя Пескова, курносая девушка с быстрыми глазами, выходила замуж за её, Вариного, бывшего жениха. Они настойчиво зазывали её на свадьбу, осаждали письмами, пока она наконец не приехала.
   Жених был папин знакомый, тоже механик, служивший на пароходе «Барон Корф». Он был высокий, с чёрными, сросшимися над переносьем бровями и крутыми завитками курчавых волос на обветренном лбу. Жених приезжал только летом, в навигацию, привозя с собой запах угля и машинного масла. Он входил в ограду палисадника, прямой, степенный, застёгнутый на медные пуговицы форменного пиджака. Барина мама выходила на крыльцо, Варин папа выпрямлял грудь и щурил выцветшие в тридцатилетнем плавании голубые глаза, а младшие братья, которых папа почему-то прозвал «товарищами переплётчиками», врывались в комнату и оглушительно кричали, растерянно глядя на Варю:
   — Жених приехал!
   Варя выходила на крыльцо и целовала его в лоб, прикасаясь губами к красной полоске, оставленной тугой форменной фуражкой. Мама поспешно вытирала фартуком носы и рты своему выводку, а папа, солидно оглядываясь на соседей, смотревших сквозь палисадник, говорил, покачивая головой и распушив свои белые, по-морски подстриженные баки:
   — Вот и я был когда-то таким же молодцом! — хотя все знали, что папа всегда был маленький.
   Потом шли в столовую. Мама снимала со стола альбом в бархатных крышках, большую рогатую раковину, стоявшую вместо пепельницы, и накрывала стол блестящей, коробящейся от крахмала скатертью. Жениха сажали на диван с цветочками, между барометром и картой полушарий, и папа заводил с ним длинный разговор о реке, о фарватере и общих знакомых. «Товарищи переплётчики» стояли в дверях и панически смотрели голубыми, как у папы, глазами на жениха. Мама звенела у буфета стопками тарелок и говорила, улыбаясь круглым лицом:
   — Да перестань ты, Дмитрий Петрович! Очень им интересно разговоры твои слушать!
   А потом жених опять уезжал. Его провожали до пристани. Громадная река блестела быстрыми солнечными зайчиками. Китайские пароходы с пятицветными флагами бросали в прозрачное небо клочья рыжего дыма, оставляя за кормой широкие пенистые пласты. «Барон Корф» оглушительно ревел, лебёдка с грохотом выбирала из воды мокрую якорную цепь, Варин папа махал фуражкой и кричал что-то бесчисленным пароходным знакомым, а капитан, будто притворяясь спокойным среди этого столпотворения, отдавал приказания в машину по рупору. Ветер трепал красный с синим квадратом флаг республики, вода кипела и взлетала брызгами под ударами громадных зелёных колёс, а «товарищи переплётчики», объятые нестерпимым восторгом, носились по берегу и буйно размахивали соломенными шляпами на резинках, стараясь ободрить команду и пассажиров «Барона Корфа». «Барон Корф» поворачивался грузной кормой, на мачту взлетал синий с белым квадратом походный флаг, на палубе колыхались платки, и пароход уходил, оставляя две упругих гладких волны, блестевших радужными пятнами нефти. Папа брал маму под руку, «товарищи переплётчики» надевали соломенные шляпы, натянув резинки на подбородки, и шли по улицам, засунув руки в карманы. Подражая папе, они степенно рассуждали, что, пожалуй, давно пора сменить этого проклятого, старого, жалкого селезня — капитана «Барона Корфа», который того и гляди посадит судно на мель под Сретенском. Когда они переходили к личным делам капитана и начинали порицать его жену за вставные зубы и за привычку «вилять кормой», Варя обуздывала их угрозой заставить чистить крыжовник после обеда. С тех пор как у Вари появился жених, «переплётчики» молча извиняли её женские слабости и даже оставили в покое её полосатого кота, хотя в глубине души они считали его самым безответственным явлением природы.
   В прошлом году, на троицын день, она гуляла с женихом и встретила на бульваре Катю Пескову. Жених угощал их малиновым мороженым, показывал, как надо снимать ключ с верёвочки, не развязывая узла, и провожал домой их обеих. Через несколько дней Варе принесли бессвязное Катино письмо с кляксами и бесчисленными ошибками, в котором она называла себя дрянью, бессовестной, развратной, а час спустя пришла перепачканная чернилами Катя и расплакалась у неё в комнате. Она говорила, что жизнь грустная, прегрустная штука и что лучше всего умереть.
   — Отдай его мне, — умоляла она, торопливо вытирая слезы. — Ты его всё равно не любишь.
   Сначала Варя даже рассердилась.
   — Нет, люблю, — повторяла она настойчиво.
   Но потом, когда Катя открыла ей сумасшедшие любовные бездны, в которых были и смерть, и жизнь, и сомнения, и восторги, — безумная смесь слез и восклицательных знаков, — она поняла, что её любовь обычная, серая, лишённая горячих радостей. Она колебалась несколько дней, а потом сказала Кате, что согласна. Пусть она берет его себе, если не может жить без него.
   Это смешно — но Катя его взяла. Чем она окрутила его простое сердце, Варя не знала. Некоторое время она чувствовала себя несчастной, писала дневник и вечером ходила к скамье над рекой, где они поцеловались в первый раз. А потом как-то само собой все это прошло. И теперь, в Благовещенске, на свадьбе она спокойно поздравила молодых, закалывала невесте фату и танцевала с механиком польку под воющий граммофон.

Всадник

   На дворе стоял серый свет раннего утра. Матвеев отлежал ногу, и ему надо было повернуться на другой бок, но двигаться не хотелось. Он подождал ещё несколько минут, стараясь снова заснуть, но, когда это не удалось, он открыл глаза и увидел, что Варя не спит. Она сидела, подвернув край юбки, и отскабливала ножом пятна стеарина, которыми был закапан подол. Жуканов тоже не спал, — он растирал ноги топлёным гусиным салом. Матвеев оделся и стал будить Безайса, упорно не хотевшего вставать.
   — А мне наплевать, — возражал он сонным голосом и поворачивался лицом вниз.
   Тогда Матвеев поднял его и поставил к стене.
   На дворе было холодно. Они не успели выехать за ворота, как уже замёрзли совсем. Дул ветер, поднимая облака мелкого, сухого снега и путая гривы лошадей. Они выехали из деревни, миновали две скрипящие ветряные мельницы и поднялись на гору. Дальше шёл лес. Здесь ветра не было, и они немного согрелись.
   Рассвет окрасил все в мягкий, синеватый цвет. От деревьев падала густая тень, лесная чаща стала глубже и прозрачней. Кое-где по веткам взбирался дикий виноград, и его засохшие листья лежали красноватыми декоративными пятнами. По свежему снегу сани скользили бесшумно и ровно; это располагало к дремоте.
   Матвеев закрыл глаза и слушал Безайса, который завёл с Жукановым спор о том, что было бы, если бы учёные изобрели способ делать золото. Скупщик был упрямый человек.
   — Ничего не было бы, — говорил он. — Их бы арестовали и посадили в кутузку, чтобы не придумывали. Один выдумает, другой ещё чего-нибудь выдумает, — что же получится!
   Потом он начал расспрашивать Безайса о Советской России. Безайс рассказывал охотно, и Матвеев слушал его с некоторым удивлением. Все фабрики работают, закрыты те, которые не нужны. Голод только в Поволжье, а в остальных местах благополучно. На железных дорогах образцовый порядок. Особенно налёг он на электрификацию и детские дома, в которых, по его словам, дети пьют какао и одеваются, как ангелы. Он лгал уверенно, и Матвеев не понимал, зачем это ему нужно. Позже он спросил его об этом.
   — Видишь ли, — ответил Безайс, — цели у меня не было никакой. Но мне было неприятно рассказывать про свою республику всякую дрянь. Он всё равно человек не наш, и у него голова забита всякой чепухой, о трупах, которые у нас выдают по карточкам. Ему это не повредит.
   Жуканов слушал и кивал головой. Когда Безайс кончил, он спросил:
   — А почему у вас на гербе находятся серп и молот?
   — Это значит, — ответил Безайс, — что рабочий класс управляет страной в союзе с крестьянством.
   — Так, — сказал Жуканов с видимым удовольствием. — Рабочий с крестьянством? А знаете, чем кончится серп и молот?
   — Чем?
   — Напишите слова: «молот серп» и прочтите задом наперёд. Получится: «престолом».
   Безайс про себя по буквам прочёл слова задом наперёд. Действительно, получилось «престолом».
   — Ну и что же из этого?
   — То, что это неспроста. Почему так получается?
   — Глупо.
   — Нет, не глупо. Тут что-то есть.
   Он видел в этом какой-то особый, тайный смысл. Он твёрдо стоял на своём, и его нельзя было убедить ничем. Для него это было важнее всех доказательств.
   — Тут что-то есть, — повторял он многозначительно, и это бесило Матвеева.
   Жуканов вымотал из него душу своими рассуждениями, и, когда Безайс начал спорить, Матвеев не выдержал.
   — Замолчи, Безайс, — сказал он. — У меня резь в животе от ваших разговоров. Пускай они кончаются чем угодно.
   Он решительно закрыл глаза. Чтобы заснуть, он старался представить себе, что сани едут в обратном направлении. Жуканов и Безайс, помолчав немного, начали говорить об образовании, но конца их разговора он не слышал. Несколько раз он просыпался, чтобы поправить сползавшую набок шапку. На мгновение он видел мелькающие деревья, слышал голоса и снова погружался, как в тёплую воду, в сон. Ему приснилось что-то без начала и без конца — будто он плывёт в лодке по реке, и его несёт к плотине, где тяжело вертится громадное мельничное колесо. А что было дальше, он не помнил.
   Он проснулся оттого, что сани остановились. Жуканов говорил с кем-то быстро, пониженным голосом. Сквозь полуоткрытые веки Матвеев видел, что рядом с санями стоит всадник в солдатской шинели и в папахе, глубоко надвинутой на голову.
   Матвеев медленно, ещё не совсем проснувшись, разглядывал фигуру всадника. Это был высокий, с татарским обветренным лицом человек. Из-за спины торчал короткий кавалерийский карабин. Он показывал куда-то плёткой и вглядывался, щуря слегка косые глаза. Матвеев сонно смотрел на него, ни о чём не думая. Ему хотелось спать, и он закрыл глаза. Когда он снова открыл их, всадник повернул лошадь, поднялся на стременах и взмахнул плёткой. В этот момент Матвеев отчётливо увидел то, чего он сначала не заметил, — на плече, там, где проходил ремень карабина, был синий с двумя полосками погон.
   Матвеев сначала даже не удивился. Несколько минут он лежал, разглядывая спину удалявшегося всадника. Тот скрылся за поворотом дороги. Матвеев устало закрыл глаза и вдруг ясно представил синий, немного смятый погон, папаху и скуластое лицо. По телу Матвеева прошла мелкая колючая дрожь. Он медленно поднялся и повернулся к Безайсу.
   Сани стояли на дороге. По обеим сторонам поднимался высокий тёмный лес. Безайс широко раскрытыми глазами смотрел в ту сторону, куда уехал всадник. Жуканов и Варя казались скорее удивлёнными, чем испуганными. Матвеев глядел на них, ничего не понимая.
   — Что же это такое? — спросил он строго.
   — Это казак, — ответил Безайс без всякого одушевления.
   — Откуда он взялся?
   — Он ехал по дороге. Подъехал к саням. Остановил нас и спросил, далеко ли деревня и как называется.
   — Ну?
   — Вот и все. А потом поехал дальше.
   Матвеев почесал мизинцем глаз и задумался.
   — Значит, — сказал он, — Хабаровск занят белыми.
   Он снова задумался. Надо было что-то немедленно сделать, но ему ничего не приходило в голову.
   — Ну? — спросил Безайс.
   — Это чертовски неприятная история, — ответил Матвеев, бесцельно вытаскивая карандаш и вертя его в руках. — Честное слово, чертовски неприятная. Надо ехать дальше, — продолжал он. — Сейчас мы на положении мух, попавших в суп. Идти назад всё равно нельзя, потому что придётся переходить через фронт, а мы даже не знаем, где он находится. Надо ехать в Хабаровск и либо ждать там, когда придут наши, либо ехать дальше, в Приморье.
   — Ехать нельзя, — сказал Безайс, — нельзя потому, что легче попасться. В фронтовой полосе не так-то легко разъезжать взад и вперёд.
   — Я всё равно назад не поеду, — сказал вдруг Жуканов.
   — Вот и хорошо, — сказал Безайс. — Мы тоже поедем дальше.
   — Я и дальше не поеду.
   Это было совсем неожиданно.
   — Почему? — спросил Безайс.
   — Потому что потому.
   — То есть как?
   — Да так. Я хозяин, лошади мои. Чего хочу, то и делаю.
   Наступила тяжёлая пауза.
   — Эти лошади, — наставительно сказал Безайс, — не ваши, а торгового дома Чурина.
   — Да уж и не ваши, будьте спокойны.
   — А куда же вы поедете?
   — Вернусь в ту деревню, к старику, у которого ночевали.
   — А мы?
   — А вы как хотите.
   Они растерянно переглянулись.
   — Очень это красиво с вашей стороны, — сказал Безайс. — Мы вам помогли, а вы нас бросаете. Это свинство.
   Жуканов концом кнута поправил шапку.
   — Конечно, свинство, — спокойно ответил он. — Только ведь и мне нет охоты шею подставлять. Жить каждому хочется. Вы молодые люди, вам это смешно, а я больной человек. Если меня арестуют, я умереть могу.
   Безайс взволнованно снял и снова надел перчатку.
   — Не умрёте, — сказал он. — Поймите, что нам надо ехать.
   — Всем надо, — возразил Жуканов рассудительно. — Странно. Если я из-за своего добродушия согласился вас везти, так вы уж хотите на меня верхом сесть.
   — Оставьте, Жуканов!
   — Сказал — нельзя.
   Варя переводила взгляд с Безайса на Матвеева.
   — Придётся вам выйти, — сказал Жуканов. — Ничего не поделаешь. Всей душой был бы рад, да не могу.
   Матвеев вылез из саней.
   — Безайс, поди сюда, — сказал он. — Жуканов, подождите немного, минут пять.
   — Пять минут — могу.
   Они отошли на несколько шагов и остановились.
   — Ну?
   Безайс оглядел ровную, уходящую вперёд дорогу и вздохнул.
   — Чего же разговаривать? — сказал он пониженным голосом. — Мы влипли, старик.
   — Влипли?
   — Конечно. Все равно, вперёд или назад. Пойдём?
   — Мы не пойдём, а поедем, — решительно возразил Матвеев. — Нельзя идти по снегу в такой мороз. До Хабаровска ещё тридцать вёрст. Когда мы там будем? Надо скорей кончать с этой дорогой. Я возьму его за шиворот и вытрясу из него душу, если он не поедет.
   — А что делать с документами? Порвать?
   — Рвать их нельзя, потому что, когда попадём к своим, как мы докажем, кто мы такие?
   — Куда же их прятать?
   — В ботинки. В сани, наконец.
   Они вернулись к саням.
   — Мы поедем дальше, — сказал Матвеев, глядя поверх Жуканова. — А вы можете ехать с нами или вернуться в деревню. Мы вас не держим.
   Жуканов растерянно глядел на них.
   — Товарищ Безайс, — сказал он, прижимая руки к груди. — И вы тоже, товарищ Матвеев. Не шутите со мной. Я больной человек. У меня от таких шуток душа переворачивается.
   — Знаю, знаю, — оборвал его Безайс, садясь в сани. — Душа переворачивается, и в глазах бегают такие муравчики. Слышали.
   Легко, почти без усилия, Матвеев взял Жуканова за борт пальто, оттолкнул в сторону и отобрал вожжи. Сани тронулись. Жуканов был ошеломлён и смотрел на Матвеева, соображая, что произошло.
   — Да это разбой, — сказал он вдруг. — Дай сюда вожжи. Слышишь, дай!
   Он схватил вожжи и рванул к себе с истерическим всхлипыванием. Лошади метнулись в сторону, топчась на месте. Матвеев оторвал его руки от вожжей, а Безайс придавил его в угол саней и держал изо всех сил. Длинные уши его шапки волочились за санями и взметали снег.
   — Пустите, — сказал Жуканов, тяжело дыша.
   Безайс отпустил его.
   — Поймите, будьте любезны, — сказал скупщик довольно спокойно, — моё положение. Вы партийные. Поймают меня с вами, что мне сделают? Убьют ведь! Вы сами собой, а я за что должен страдать? За какую идею?
   — Отдайте лошадей нам, а сами вернитесь в деревню.
   — Отдай жену дяде. Они не мои, лошади.
   — Поправьте шапку. Упадёт.
   Машинальным движением он подобрал волочившиеся уши, отряхнул их от снега и обернул вокруг шеи. Он потёр переносицу, поднял голову, и вдруг глаза его вспыхнули.
   — Не поеду я! — вскричал он таким неожиданно громким голосом, что все вздрогнули. — Не поеду, — ну! Чего хотите делайте, мне всё равно. Где у вас такие права, человека силком везти? Убивайте меня — все равно не поеду! — Голос Жуканова сорвался почти на крике. — Ну — убивайте! — повторил он, нагибаясь вперёд и тяжело дыша. — Забирайте лошадей, шкурки. Сымите с меня пальто. Может быть, вам и сапоги мои нужны? Берите и сапоги! Грабьте кругом, начисто!
   — Не кричите так, — нервно сказала Варя. — Могут услышать.
   — Пускай слышат, — ответил он. — Какое мне дело?
   И вдруг, топорща усы и покраснев от натуги, он пронзительно крикнул:
   — Грабют!
   — Это чёрт знает что, — растерянно произнёс Безайс. — Вы, Жуканов, и-ди-от, дурак. Проклятый старый дурак.
   — Вы сами дурак, — сварливо ответил Жуканов.
   Они глядели друг на друга выжидательно и враждебно. Матвеев медленно расстегнул куртку и сунул руку в карман.