— Чужой? А вы мальчишка!
   Безайс с удивлением заметил вдруг, что доктор волнуется.
   — Чужой… говорите прямо: кровосос. Ещё и выдаст, чего доброго, правда?
   Он оборвал себя самого.
   — Я пошутил. Конечно, чужой. Знаете что? Пойдёмте поешьте чего-нибудь. У вас совершенно заморённое лицо.
   — Спасибо, не могу. На улице меня дожидается одна девушка.
   — Тоже сестра какая-нибудь? Ну, как хотите.
   — Сколько я вам должен за работу?
   — Какие у вас деньги? Купите себе на них леденцов.
   Он отошёл к столу, написал несколько рецептов и долго объяснял Безайсу, что надо делать. Он настаивал на том, чтобы Безайс на другой же день привёл его к Матвееву.
   — Политика политикой, а гангрена сама собой.
   Безайс машинально кивал головой. Он был оглушён событиями этого дня и чувствовал себя невыносимо скверно.
   — Хорошо, — сказал он безрадостно.
   Он кое-как одел Матвеева, заложил его руку за шею и приподнял с дивана. Матвеев все время невнятно мычал, и Безайсу это напоминало, как на бойне мычит сваленный последним ударом бык. Нести было тяжело, но Безайс отказался от помощи доктора.
   — Я сам.
   Он вынес его на улицу и бережно уложил в сани, укрыв пальто. Подумав, он снял шинель и тоже положил её на Матвеева, оставшись в куртке.
   — Что с ним? — спросила Варя. — Ты простудишься.
   — Ничего. Ну, поедем.
   Он оглянулся. Доктор стоял в дверях, ветер трепал его редкие волосы и полы пиджака. На его лице отражалось волнение, и глаза за толстыми стёклами казались большими и тёмными. Точно вспомнив что-то, Безайс вылез из саней и подал ему руку.
   — До свидания. Я и мои товарищи — мы вас благодарим.
   — Ладно, — сказал доктор. — Какое вам дело до меня? Конечно, вы правы: у вас слишком много дел, чтобы обращать внимание на стариков. Из стариков надо варить мыло, правда?
   Он захлопнул дверь и снова открыл её.
   — Но завтра обязательно приходите за мной.

Нога

   Матвеев открыл глаза и вдруг разом почувствовал, что жизнь переменилась, — будто и земля и воздух стали другими. Сбоку он увидел окно, тюлевую занавеску и ветку сосны, качавшуюся за стеклом. Кто-то осторожно ходил по комнате.
   — Можно, — услышал он голос Безайса. — Но только тише, тише, пожалуйста. Скажи, чтоб затворили дверь из кухни. Кажется, их надо держать пять минут. Крутых он не любит, надо в мешочек.
   Ему ответили шёпотом. Матвеев снова стал дремать, но его вдруг поразил звук, от которого он давно отвык. Где-то мяукала кошка — и он живо представил себе, как она ходит, выгибая спину, и трётся об ноги. Он повернул голову, и голоса смолкли. Безайс присел на край кровати.
   — Как дела, старина? — спросил он, широко улыбаясь. — Дышишь? Лежи, лежи. Привыкай к мысли, что тебе придётся порядочно полежать.
   — Жарко, — ответил Матвеев. — Сними с меня эту штуку.
   Он почувствовал боль в левом плече и поморщился.
   — Больно? — спросил Безайс, стряхивая термометр. — Дай, я тебе поставлю. — Он приложил руку к его лбу. — Жар. Тебя лихорадит. Не раскрывайся.
   — Где это мы сейчас?
   — У Вари. Ты разве не помнишь, какой здесь вчера был переполох, когда мы ввалились?
   Он ничего не помнил — голова была как пустая. Все его мысли сосредоточились вокруг тюлевой занавески, окна и мохнатой ветки, однообразно качавшейся перед глазами. Тело болело ноющей болью — это было совершенно новое ощущение. Он обрезал себе пальцы, падал, в драке ему разбивали голову, — но такой странной боли он не испытывал никогда.
   Тут он вдруг вспомнил давнишний, забытый им случай с колбасой, происшедший несколько лет назад. По карточкам выдавали колбасу, и он на рассвете стал в длинную, на несколько улиц растянувшуюся очередь. Очередь двигалась медленно — наступило утро, по улицам с песнями прошёл отряд ЧОНа, в учреждении напротив красноармеец долбил на машинке одним пальцем. После обеда пришли рабочие строить на площади арку к какому-то празднику. К прилавку он дошёл уже вечером, и тут, когда приказчик отвесил ему полфунта ярко-пунцовой колбасы, оказалось, что Матвеев взял с собой карточки на керосин. И теперь ему вдруг стало неприятно и обидно на свою рассеянность. «Те были синие и с каёмкой по бокам, а эти розовые и без каёмки», — подумал он.
   Но он опять забыл об этом случае и вспомнил, что рядом с ним сидит Безайс.
   — А что со мной, Безайс? Почему я лежу?
   Безайс уронил ложку и долго искал её.
   — Тебя хватило в ногу, — ответил он, вертя ложку в руках. — Но теперь опасности нет, не беспокойся. Мы тебя выходим.
   Какая-то новая мысль беспокоила Матвеева. Она не давала ему покоя, и он беспомощно старался вспомнить, в чём дело. Но он знал, что дело важное и что вспомнить он обязан непременно.
   Безайс тихо спросил:
   — Ты какие любишь яйца больше: всмятку или в мешочке?
   — Я люблю… — начал он и вдруг вспомнил. — А деньги? А документы? Целы они?
   — Не беспокойся. Все цело.
   — Безайс, это правда? Они у тебя?
   Безайс покорно встал и достал из мешка свёрток. Но когда он вернулся к кровати, Матвеев спал уже, Безайс пошёл к двери. У косяка сидела Варя.
   — Пойдём отсюда, пусть он спит.
   Они вышли в другую комнату. Варя подошла к окну. Это была столовая, здесь стоял обеденный стол, исцарапанный мальчишками буфет и клеёнчатый диван. На стене висели барометр, карта и рыжая фотография Вариной мамы, снятая, когда мама была ещё девушкой и носила жакет с высоким воротником.
   — Это хорошо, что он спит, — сказал Безайс. — Значит, рана его не очень беспокоит. Но мне прямо страшно вспомнить, как доктор вчера чинил ему ногу. Бедняга! Александра Васильевна пришла?
   — Нет.
   — Ты бы не могла смотреть на это. На польском фронте, в госпитале, когда мне вырезали опухоль под правой рукой, я насмотрелся на жуткие вещи. Доктора орудовали ножами направо и налево. Они вошли во вкус и хотели начисто оттяпать мне руку. Я едва отвертелся от них. Они привели меня в операционную, раздели и положили на ужасно холодный мраморный стол. Я страшно замёрз и дрожал так, что стол заскрипел. Докторша потрогала опухоль и — р-раз! Два!
   Он выдержал паузу.
   — Они сделали мне под мышкой такую прореху, что можно было засунуть кулак!
   Варя молчала, прижавшись лбом к стеклу. Безайс подождал, что она скажет. Но у неё не было желания разговаривать.
   Безайс прошёлся по комнате, посвистел. Ему стало тоскливо.
   — Сегодня обошлось. Но что я потом скажу ему? К черту, к черту! — как только он встанет, я увезу его из вашего проклятого города! Уедем при первой возможности. Это худшее место на всей земле!
   Варя обернулась.
   — Вы уедете? Когда?
   — Не знаю когда. Как только смогу его увезти.
   — Безайс, почему? Вы опять попадёте в какую-нибудь историю. И тебя тоже ранят.
   Он махнул рукой.
   — Все равно — пропадать!
   — Но это глупо! Почему не подождать, пока придут красные?
   — А если они через год придут?
   — Нельзя же так ехать — неизвестно куда. Особенно теперь.
   — На это и шли. У тебя психология беспартийного человека: мама, папа, убьют. А я видал всякие вещи.
   День был тусклый, по комнате стлался мутный свет, Варя снова повернулась к окну. Безайс прошёлся по комнате, чувствуя себя отчаянным и решительным.
   — У нас, в Советской России, настоящие парни, — сказал он, хмурясь. — Мы все рискуем шкурой. Сегодня ему ногу, а завтра мне голову. Это серьёзное дело. Матвеев сам отлично все понимает, и его не надо уговаривать.
   Он подошёл к зеркалу и стал рассматривать своё лицо. Кожа обветрилась и покраснела, около глаз лежали тёмные круги. Худым он был всегда, но теперь похудел ещё больше. За дорогу он отвык спать в постели и есть за столом. Но он никогда не придавал этому значения. «Быть здоровым, — говорил он, — это всё равно, что быть брюнетом: кому повезёт, тот и здоров. В наше время только мещане имеют право на здоровье, а нам прямо-таки некогда лечиться и прибавлять в весе».
   Он прислушался — из комнаты Матвеева ничего не было слышно. Мать Вари пошла к доктору — было решено, что Безайсу лучше первое время не показываться на улице. Чтобы заняться чем-нибудь, Безайс нагнулся к зеркалу и сделал сердитое лицо. Некоторое время он рассматривал своё отражение, а потом высоко поднял брови и скосил глаза. В эту минуту ему показалось, что Варя всхлипывает. Он обернулся и увидел, что она действительно плачет. Волосы упали ей на лицо, она вздрагивала и вытирала глаза рукой.
   — Варя, что это значит?
   Она не отвечала. Он вынул из кармана носовой платок, но после минутного размышления сунул его обратно.
   — Что это такое?
   Вопрос был праздный, и Безайс чувствовал это. Женщины всегда были для него сплошным сюрпризом, и он никогда не мог угадать, какую штуку они выкинут через минуту. Когда у мужчины неприятности, он курит и режет стол перочинным ножом. А женщины плачут от всего — от горя, от радости, от неожиданности, от испуга, — и что толку спрашивать их об этом? В тягостном настроении он вынул папиросу и закурил.
   — Как тебе не стыдно, — сказал он, подбирая выражения. — Взрослая, передовая, развитая девица ревёт ревмя! Му-у! Ты плакала вчера, плачешь сегодня. Это, кажется, переходит у тебя в привычку. Придёт твоя мать и подумает бог знает что. Она подумает, что я… что ты…
   Он замолчал с полуоткрытым ртом. Его поразила новая, неожиданная, стремительная мысль. Ему показалось, что он настал, этот день, ожидаемый давно и упорно, — его праздник. Надо было петь, орать, бесноваться, а не болтать эти вялые и пошлые утешения. Он уезжает, — и она плачет! Мяч катится ему навстречу, и надо было держать его обеими руками.
   — Неужели? — прошептал он взволнованно. — Безайс, старина!..
   Он потрогал ногой половицу и пошёл к Варе, обходя каждый стул. В сером квадрате окна её фигура с круглыми опущенными плечами казалась трогательной и милой. Волосы светились вокруг головы тусклым золотом. У Безайса была только одна цель, опьяняющая и блестящая, дальше которой он не видел ничего: обнять её за талию. Мир раскрывал перед ним самую странную и прекрасную из своих загадок, которую он хранит для каждого человека — даже когда у того веснушки и розовые уши.
   — Варя!
   Она спрятала своё лицо, и он видел только шею и вздрагивающую грудь.
   — Варя! — повторил он о каким-то воплем, сам пугаясь своего голоса.
   Она оттолкнула его руку.
   — Пусти! Какое тебе дело?
   — Не плачь!
   — Отстань от меня!
   Он постоял, а потом рванулся, точно его держали за воротник, отбиваясь от самого себя, и обнял её за талию. Тут он успокоился и некоторое время стоял, упиваясь этим новым ощущением и ободряя себя к дальнейшему продвижению. Пока можно было действовать молча, одними руками, было ещё сносно, но вскоре надо было начать говорить. Он боялся этих неизбежных уже слов и в то же время страстно их желал. «Я тебя люблю».
   — Успокойся… ну, я тебя прошу, — исчерпывал Безайс свой скудный запас нежных разговоров. — Очень прошу.
   — Я… не скажу… ни одного слова.
   — Ну, пожалуйста, оставь, — тихо сказал он, совершенно иссякая.
   Она словно сопротивлялась, но Безайс охватил её плечи и повернул к себе. Тогда она отняла руки от лица и подняла на него полные слез глаза. «Какая она хорошенькая!» — подумал он возбуждённо.
   — Ты понимаешь, Безайс, — заговорила она взволнованно и уже не стыдясь своих слез, — он даже не спросил обо мне! Хоть бы одно словечко, Безайс, а? Ведь меня могли ранить, даже убить, а ему всё равно! Он спрашивал о тебе, о деньгах, о бумагах, обо мне даже не вспомнил. Значит, я для него совсем не существую? Он обо мне ни капельки не думает? Да, Безайс?
   Сдерживая дыхание, она вопросительно смотрела на него. Безайс, расширив глаза, стоял глухой и слепой. Невозможно угадать, какую штуку они выкинут в следующую минуту. У мужчин все это гораздо понятней и проще, а женщины сделаны, как шарады: кажется одно, а получается совсем другое.
   У него на языке вертелись только самые пошлые, самые избитые фразы: «Ах, вот как?» Или: «Вы, кажется, того?» Или: «Я давно кое-что замечал!» Но это здесь не годилось. Её ресницы слиплись от слез, и глаза стали большими и блестящими. Безайс осторожно отвёл руки от её талии.
   — Какая ты глупая! — воскликнул он с плохо сделанным удивлением. — Он, наверное, толком не понимает даже, где он находится и что с ним случилось. Ранили бы так тебя, ты узнала бы, что это такое. Когда мне на фронте вырезали опухоль под правой рукой, я никого не узнавал. И не удивительно — потеря крови, лихорадка, слабость. Это хуже всякой болезни.
   — Но ведь о бумагах и деньгах он вспомнил же?
   — Да, о бумагах. Это партийное дело. Оно важнее всяких болезней. Ты никогда не поймёшь, что это такое.
   Она покачала головой.
   — Вовсе не поэтому. Я знаю, он считает меня мещанкой и дурой.
   — Почему ты так думаешь? — уклончиво ответил Безайс. — Он мне ничего такого не говорил. Сейчас он просто болен, и глупо требовать от него галантности. А ты ревёшь, разводишь сырость и устраиваешь мне сцену. Хочешь, я покажу, как ты плачешь?
   Он скривил лицо и всхлипнул. Она быстро вытерла слезы и оттолкнула его.
   — Ну, уходи, — сказала она, смущённо улыбаясь и краснея. — Уходи, чего ты на меня смотришь?
   Безайс повернулся и вышел. В столовой он мимоходом взял со стола пышку и сел перелистывать семейный альбом. Откусывая пышку, он машинально рассматривал пожелтевшие фотографии бородатых мужчин и странно одетых женщин.
   — Нет, — сказал он, захлопывая альбом. — Каждый человек может быть немного ослом. Но нельзя быть им до такой степени.
   Он встал, походил и остановился перед гипсовой собакой нелепой масти, стоявшей на комоде. У неё был розовый нос и трогательные голубые глаза; одно ухо было поднято вверх. Безайс пощёлкал её по звонкому носу.
   — Это ваше личное дело, — прошептал он. — Вы влюбляетесь и рыдаете. Но за что я, Виктор Безайс, обязан выслушивать все это? А если я не хочу? Какое мне дело, позвольте спросить?
   Собака неподвижно смотрела на него гипсовыми глазами.
 
   На другой день снова пришёл доктор. Он осмотрел метавшегося в жару Матвеева, долго писал рецепт и расспрашивал Варю. Потом он встал и отвёл Безайса в угол.
   — Это правда, что он ваш брат? — спросил он.
   — Нет. Это мой товарищ.
   Доктор взял Безайса за рукав и засопел.
   — Хотя всё равно. Но отнеситесь к этому, как мужчина. Вы слушаете?
   — К чему? — спросил Безайс, холодея.
   — Ему придётся отнять ногу. Больше ничего сделать нельзя.
   На мгновение он перестал видеть доктора. Перед ним был Матвеев — здоровый, широкоплечий, на груди мускулы выпирали из рубашки.
   — Это невозможно! — воскликнул Безайс. — Как же так?
   — Кость раздроблена, срастить её нельзя. Началось нагноение.
   Безайс взволнованно взъерошил волосы.
   — Доктор, неужели нельзя? Вы не знаете, какой это человек! Он такой сильный и здоровый. Что он будет делать без ноги?
   Доктор сердито пошевелил бровями.
   — Не надо лезть! — сказал он со сдержанной яростью. — Дома надо сидеть, а не лезть на рожон. Ну, зачем вы полезли? Кто вас просил?
   Безайс не слушал его. Он понимал только, что Матвееву собираются отхватить ногу около колена, и ничто на свете не может ему помочь.
   — Вам ничего не втолкуешь. Идейные мальчики!
   — Но его лучше прямо убить! — с отчаянием сказал Безайс. Он не мог представить себе Матвеева с одной ногой. — А если не резать?
   — Он умрёт, вот и всё.
   — Так пускай лучше он умрёт, — ответил Безайс.
   Доктор заложил руки за спину и прошёл из угла в угол. Матвеев бормотал какой-то вздор.
   — Думаете — лучше? — спросил доктор задумчиво, останавливаясь перед Безайсом.
   — Лучше.
   Прошло много времени — минут пятнадцать.
   — Куда он денется? — сказал Безайс. — И на что он будет годен? Заборы подпирать? У него горячая кровь, он сам здоровый — что он будет делать?
   Опять наступила пауза.
   — Операцию я всё-таки сделаю, — сказал доктор. — Это его дело распоряжаться своей жизнью, а не ваше. Вы слушаете меня?
   — Слушаю.
   — Я думаю — завтра.
   — Это — окончательно? Никак нельзя поправить?
   — Я же сказал. Если вы обращаетесь к врачу, надо ему верить.
   — Где вы думаете сделать это?
   — Не беспокойтесь, он будет в безопасности. Операцию сделаю в больнице. Я ручаюсь, что никто не будет знать, кто он такой. Иначе невозможно, — на дому таких вещей делать нельзя. Это сложная история.
   Безайс молчал.
   — Вы мне не верите? — спросил доктор с горечью. — Думаете — выдам?
   — Нет. Но вы сами уверены, что никто не узнает?
   — Я ручаюсь.
   Поздно вечером приехали за Матвеевым — доктор, Илья Семёнович и одна женщина. Они увезли его, и на другой день, тоже вечером, привезли обратно — левая нога Матвеева кончалась коротко и тупо. Безайс ушёл в тёмную столовую и сел на расхлябанный диван. Ему хотелось рычать.
   Он чувствовал себя виноватым — виноватым за то, что он здоров, что у него целы ноги, что мускулы легко играли под кожей. Ехали вместе и вместе попали под пули, но Матвеев один расплатился за все. Безайс тут ни при чем, это его счастье, что ни одна пуля не задела его — но иногда так невыносимо, так дьявольски тяжело быть счастливым!

Гипсовая собака

   Матвеев очнулся сразу, точно от толчка. Он вздрогнул и открыл глаза. Комната в серых сумерках, незнакомая, странная, медленно поплыла перед его глазами.
   Его охватило тяжёлое предчувствие чего-то страшного. Все вокруг имело дикий, несоразмерный вид. Потолок и стены кривились острыми зигзагами. У кровати на стуле стояли бутылка и стакан с чайной ложкой. Они показались огромными, выросшими и заполняли собой все. Комод, стоявший у противоположной стены, виднелся точно издали, как в бинокль, когда смотришь в уменьшительные стекла. В углах шевелились сумерки. Он прислушивался к их тихому шороху, не понимая, что сейчас — утро или вечер.
   Закрывая глаза, он чувствовал, как кровать начинает качаться под ним медленными, плавными размахами. Сначала ноги поднимались вверх, потом опускались, и начинала подниматься голова. Он открыл глаза, повернулся и вдруг дико вскрикнул. За окном, прижавшись к стеклу широким лицом, стоял кто-то и неподвижно смотрел на него.
   Ужас придавил его к кровати. Все ощущения мгновенно приобрели остроту и напряжённость. С мельчайшими подробностями он видел, как тёмная фигура за окном подняла руки, надавила на раму, и стекла высыпались, падая на одеяло. Тёмный силуэт просунулся в комнату и опёрся на подоконник — осколки хрустнули под его локтями. Матвеев видел большую голову, широкие плечи и завитки волос над ушами, но лица разглядеть не мог — вместо лица было какое-то серое пятно.
   В комнате ходил ветер, хлопая занавеской. Несколько снежинок закружилось над Матвеевым.
   Исчезающими остатками сознания Матвеев понял, что это бред.
   — Ничего нет, — прошептал он.
   И действительно, на секунду силуэт побледнел, и сквозь него стали видны очертания рамы. Последним усилием Матвеев старался освободиться от тяжёлой власти кошмара, точно разрывая опутывающие его верёвки. Но затем он сразу погрузился в дикий призрачный мир, и бред сомкнулся над его головой, точно тяжёлая вода. В синем квадрате окна очертания тёмной фигуры стали ещё отчётливее.
   Для него исчезли день и ночь, пропали границы времени. Когда он снова открыл глаза, было уже поздно, и луна светила в комнату. За окном никого не было. По-прежнему аккуратными складками висела тюлевая занавеска, и стекло светилось матовым блеском. Матвеев долго лежал, ни о чём не думая. Потом он услышал тончайший писк и повернул голову. Писк прекратился. Через минуту из темноты тихо вышла большая рыжая крыса и остановилась в пятне лунного света. Это было крупное животное — ростом с котёнка. На её тонких круглых ушах серебрилась короткая шерсть. Она постояла, поводя ушами, потом пошла дальше, волоча по полу длинный хвост и низко держа узкую морду. Он следил, как она постепенно выходила из лунного луча — сначала голова, туловище и, наконец, вся, до кончика хвоста, пропала в темноте.
   Потом пришли ещё два плюшевых гада, неестественно больших, и стали ходить по комнате. Они возились, как лошади, шуршали бумагой и нагло подходили к самой кровати. Их голые лапы казались прозрачными. Матвеев несколько раз кричал на них, они медленно уходили в угол и снова возвращались на середину пола. Потом они вовсе перестали обращать на него внимание, точно его не было в комнате, ходили, царапались, пищали и чуть не довели его до слез. Ему страстно хотелось их убить.
   Снова наступил провал — не то сон, не то обморок. Луна ушла в тучи, разливая ровный млечный свет. Скрипнув дверью, вошёл Жуканов. В комнате потянуло холодком. Матвеев неприязненно поглядел на него и полузакрыл глаза. Сквозь опущенные ресницы он видел, как Жуканов отряхивал рукой снег с левого бока. «Он упал на левый бок», — вспомнил Матвеев.
   Жуканов подвинул стул к кровати и сел. Сняв шапку, он разгладил редеющие волосы и начал что-то говорить, улыбаясь и вопросительно глядя на Матвеева. Матвеев устало молчал, не слушая его. Голова тяжело лежала на горячей подушке. В висках быстрыми ударами билась кровь. Он обернулся — в окне никого не было.
   Нога не болела — он не чувствовал её. Иногда, касаясь подушки, он испытывал быструю, пронизывающую боль от скулы до плеча. Может быть, и плечо тоже ранено? Вряд ли, Безайс сказал бы об этом. Это у Жуканова в плечо. В плечо и в грудь — под горлом…
   Тут он отчётливо увидел, как стоявшая на комоде гипсовая собака подняла заднюю ногу и почесала у себя за ухом привычным собачьим жестом, а потом снова застыла в неестественной окаменевшей позе. Это его удивило.
   — Скажите пожалуйста! — прошептал он.
   Жуканов настойчиво тронул его рукой. Матвеев поднял глаза и заметил, что он сердится. О чем это он? Опять о лошадях? Боже, как это надоело!
   — Я ничего не знаю, спросите у Безайса. Не лезьте руками, у вас пальцы холодные. Что? Мне до этого нет никакого дела: видите, я болен.
   Тучи за окном рассеялись, и лунный свет мягко разлился по комнате. На одеяло легла тень оконной рамы. За стеной раздался осторожный бой часов. Матвеев натянул одеяло на голову, но снова высунулся.
   — Вы ужас как много болтаете, — сказал он, сердито поглядывая на Жуканова. — Оставьте меня в покое! Я ничего не знаю, понимаете? Чего вы ко мне пристали? Уходите отсюда.
   Жуканов сгорбился и виновато улыбнулся. Это привело Матвеева в ярость.
   — Убирайтесь к черту, старый попугай, — закричал он, садясь на кровати. — Убирайтесь, или я встану и хвачу вас по башке!
   Он нащупал бутылку и сжал её в руке. Жуканов встал.
   — Я тоже ранен, — сказал он глухо. — В плечо и в грудь — под горлом. Я тоже ранен, заметьте это…
   Матвеев почувствовал режущую боль. Тело ослабело, подогнулось, как бумажное, и само опустилось на кровать. Бутылка, звеня, покатилась по полу. Он задыхался. Над ним наклонилась Варя, натягивая ему на плечо одеяло. Матвеев отстранил её рукой.
   — Я ещё разделаюсь с вами, старый осел, — сказал он, высовывая голову и морщась от нестерпимой боли в плече.
   Его томило желание крепко выругаться, но присутствие Вари мешало ему. Придерживая рукой рубашку на груди, она накрывала его одеялом и говорила что-то. Матвеев послушно повернулся на другой бок.
   — Идиот, — сонно пробормотал он, закрывая глаза.
   Боль медленно гасла. Слабость тихо разлилась по телу до кончиков пальцев. Варя приложила руку к его горячей голове.
   — Сколько у него? — спросил кто-то.
   — Вечером было сорок и шесть десятых.
   — Не дать ли ему хины?
   Матвеев не хотел пить хину. Чиркнули спичкой, на стене заколебались тени. Кто-то прошёл по комнате, осторожно ступая босыми ногами.
   — Я не хочу пить хину, — сказал Матвеев.
   Ему не ответили.
   — Мама, принеси полотенце и уксус, — сказала Варя.
   «Это ещё зачем?» — недовольно подумал Матвеев.
   Он хотел сказать, что ему не надо ни полотенца, ни уксуса, но тотчас забыл об этом. Он заснул сразу и не слышал ничего.
 
   Сколько прошло времени — год или неделя, — этого он не знал. Он ещё жил в призрачном и страшном мире, перед ним проходили далёкие пережитые дни. Старые товарищи садились на кровать говорить с ним о боевых делах, и он снова переживал восторг и ужас горячих лет. В сумерках своей комнаты он слышал команду — она звучала, как призыв, и заставляла дрожать от возбуждения. Ему хотелось стать на своё место в строй; броситься вместе со всеми и кричать отчаянное слово «даёшь!».
   Было рождество — весёлое морозное рождество с жареным гусем, ангелами из ваты и старой ёлкой. На кухне бушевал огонь, и Александра Васильевна холила, распространяя запах ванили и сливок. Это было её время — никто не смел с ней спорить или прикуривать на кухне. Когда запекали окорок, казалось, что в доме случилось несчастье. Она то звала помогать, то гнала всех и несколько раз принималась плакать. Окорок вышел хороший, темно-красный, его поставили в столовой и привязали к нему кокетливую бумажную манжетку.
   Ёлку пришлось делать в спальне, потому что столовая была рядом с комнатой Матвеева. Несколько дней шла возни с разноцветными цепями и флагами. Безайс говорил, что всё это предрассудки, вздор и что для передового человека ёлка является таким же грубым пережитком, как каменный топор. Варя немного поколебалась, но потом сказала, что она всегда так думала. И когда вечером зажгли свечи, около ёлки были только родители и малыши: они ходили вокруг сверкающего дерева и вполголоса, чтобы не разбудить Матвеева, пели: «Как у дяди Трифона было семеро детей…»