Страница:
Индекс цитирования российских ученых (характеризующий упомянутый Коллинзом резонанс их деятельности за пределами сообщества) остается за рубежом низким. На всех международных конференциях российские социальные теоретики выглядят вполне достойно, но их труды мало переводятся на иностранные языки, не принимаются в ведущие журналы Запада из-за неадекватной научной политики Запада в отношении посткоммунистических стран, закрытия западного рынка идей для нас, разочаровывающего невнимания к достижениям ученых незападных стран и их теоретической деятельности. Запад способствовал освоению западной науки и философии в посткоммунистических странах, посткоммунистической деидеологизации, к налаживанию контактов между российскими и западными учеными, но сохранил односторонность этих связей. Надо сказать, что такие фонды, как, например, Фонд Фулбрайта, работали с советских времен и ставили вполне согласованные с советской идеологией и сегодняшним пониманием задачи освоения западного опыта российскими социальными теоретиками. И эти задачи выполнены. На Западе много своих ученых, которые имеют интерес к незападному миру. Это Джованни Арриги, Ульрих Бек, Иммануил Валлерстайн, Шмуэль Айзенштадт, Сэмюэль Хантингтон и другие. Нет сомнения, что знакомство с российскими исследованиями было бы интересно им. Если Запад не печатает нас, не открывает возможности для публикаций российских и восточноевропейских ученых, мы сами должны обеспечить свой выход на Запад российскими публикациями на английском языке и понять, что отсутствие влияния нашей социальной науки — это политика Запада.
Таким образом, социальная наука в России находится в нелегких условиях, но имеет большой задел достойных исследований, которые теоретически самостоятельны и усваивают мировой опыт. Они могут быть применены на практике, могут быть мировоззренчески ценными. Я надеюсь, что сняла упреки, с перечисления которых начиналась статья, как несостоятельные, кроме одного — мы не влились в мировую науку и не влияем на западных ученых из-за политики Запада. Но что говорить о политике Запада, когда и в своей стране мы недостаточно востребованы.
(Автор: Валентина Федотова)
Биография писателя-пророка. Сараскина Л.И. Александр Солженицын. М.: Молодая гвардия, 2008. 935 с. (Жизнь замечательных людей: Биография продолжается). Тираж 5000 экз.
Девяносто лет нашей истории. Барсенков А.С., Вдовин А.И. История России. 1917-2007. 2-е изд., доп. и перераб. М.: Аспект Пресс, 2008. 832 с. Тираж 3000 экз.
Анатомия Смуты. Русская история как экзистенциальная драма
Таким образом, социальная наука в России находится в нелегких условиях, но имеет большой задел достойных исследований, которые теоретически самостоятельны и усваивают мировой опыт. Они могут быть применены на практике, могут быть мировоззренчески ценными. Я надеюсь, что сняла упреки, с перечисления которых начиналась статья, как несостоятельные, кроме одного — мы не влились в мировую науку и не влияем на западных ученых из-за политики Запада. Но что говорить о политике Запада, когда и в своей стране мы недостаточно востребованы.
(Автор: Валентина Федотова)
Биография писателя-пророка. Сараскина Л.И. Александр Солженицын. М.: Молодая гвардия, 2008. 935 с. (Жизнь замечательных людей: Биография продолжается). Тираж 5000 экз.
Биография Александра Солженицына, принадлежащая перу известного литературоведа Людмилы Сараскиной, — первая действительно фундаментальная биография великого писателя в нашей стране. Это почти 1000-страничный труд, написанный в сотрудничестве с нобелевским лауреатом и его семьей, окрашенный восторженным отношением автора к своему кумиру. Портрет героя книги как человека, свято убежденного в правоте собственного взгляда на историю и современность родной страны, вышел весьма цельным и убедительным. Солженицын, безусловно, — писатель политический, во многом следующий примеру Достоевского, еще одного героя книг Сараскиной. В свое время Александр Исаевич наряду с академиком Андреем Сахаровым был одним из двух главных символов диссидентского движения в СССР. Он во многом предсказал причины и время краха советской державы, не выдержавшей имперской ноши (как раз от имперских амбиций предостерегал он советских вождей).
В книге показано, как эволюционировали взгляды Солженицына, в юности уважительно относившегося к марксизму и даже противопоставлявшего «хорошего» Ленина «плохому» Сталину. Сараскина немало внимания уделяет как политической деятельности Солженицына, так и мерам борьбы с ним, предпринимавшимся Политбюро, ЦК КПСС, КГБ, Союзом писателей и другими влиятельными организациями. Как отмечается в книге, после публикации «Архипелага ГУЛАГ» на Западе 7 января 1974 года Политбюро стало срочно решать «проблему Солженицына»: «Андропов настаивал на принудительной административной высылке и указывал на прецедент с Троцким в 1929 году (выходит, Солженицына Политбюро боялось не меньше, чем сталинское Политбюро — Троцкого. — Б.С.). Подгорный во что бы то ни стало хотел добиться ареста, суда и максимального срока с отбыванием наказания в лагерях строгого режима где-нибудь в зоне вечной мерзлоты, откуда не возвращаются». Брежнев и другие члены Политбюро как будто склонялись к тому, чтобы судить Солженицына, а затем загнать его туда, куда Макар телят не гонял. Однако, как известно, в конце концов возобладал андроповский «внешний вариант».
Причиной такого развития событий была мощная кампания в поддержку Солженицына на Западе, которая бы только усилилась в случае процесса и осуждения писателя. Фактически ему удалось определять если не внешнюю и внутреннюю политику Советского Союза, то ее восприятие западным общественным мнением.
В книге приводятся утверждения бывшего генерала КГБ Кеворкова, уверенного в том, что именно Андропов спас Солженицына от нового лагерного срока, ухватившись за предложение канцлера ФРГ Вилли Брандта о том, что Солженицын может жить в Западной Германии. Генералу довелось лично вести тайные переговоры с западногерманским статс-секретарем Эгоном Баром, чтобы урегулировать вопрос о высылке Солженицына в ФРГ. По мнению Сараскиной, выбирая «мягкий» вариант устранения Солженицына, Андропов хотел укрепить на Западе свою репутацию либерала и гуманиста. Кеворкову Брежнев якобы сказал: «Сейчас будет играть роль каждый час. Подгорный и Косыгин давят на Руденко, чтобы он выписал ордер на арест Солженицына, а дальше суд и ссылка, как предлагает Косыгин, в Верхоянск. Живым он из нее уже не вернется».
Боюсь, что здесь — красивая легенда о «добром» Андропове, спасающем Солженицына от «злых» Косыгина с Подгорным. Ведь тот же Руденко не мог действовать без решения Политбюро, а Андропов мог отправить Кеворкова к Бару только по поручению Брежнева, который, следовательно, должен был уже согласиться на высылку Солженицына. Сараскина абсолютно права, когда скептически относится к свидетельству Кеворкова. Сам Солженицын в действительности не догадывался, что его собираются выслать на Запад. Перед самым своим задержанием он полагал, что власти отступили и не рискнут, по крайней мере в данный момент, предпринять против него какие-либо репрессии.
А вот в Западе писатель быстро разочаровался, о чем в книге Сараскиной немало свидетельств.
(Автор: Борис Соколов)
В книге показано, как эволюционировали взгляды Солженицына, в юности уважительно относившегося к марксизму и даже противопоставлявшего «хорошего» Ленина «плохому» Сталину. Сараскина немало внимания уделяет как политической деятельности Солженицына, так и мерам борьбы с ним, предпринимавшимся Политбюро, ЦК КПСС, КГБ, Союзом писателей и другими влиятельными организациями. Как отмечается в книге, после публикации «Архипелага ГУЛАГ» на Западе 7 января 1974 года Политбюро стало срочно решать «проблему Солженицына»: «Андропов настаивал на принудительной административной высылке и указывал на прецедент с Троцким в 1929 году (выходит, Солженицына Политбюро боялось не меньше, чем сталинское Политбюро — Троцкого. — Б.С.). Подгорный во что бы то ни стало хотел добиться ареста, суда и максимального срока с отбыванием наказания в лагерях строгого режима где-нибудь в зоне вечной мерзлоты, откуда не возвращаются». Брежнев и другие члены Политбюро как будто склонялись к тому, чтобы судить Солженицына, а затем загнать его туда, куда Макар телят не гонял. Однако, как известно, в конце концов возобладал андроповский «внешний вариант».
Причиной такого развития событий была мощная кампания в поддержку Солженицына на Западе, которая бы только усилилась в случае процесса и осуждения писателя. Фактически ему удалось определять если не внешнюю и внутреннюю политику Советского Союза, то ее восприятие западным общественным мнением.
В книге приводятся утверждения бывшего генерала КГБ Кеворкова, уверенного в том, что именно Андропов спас Солженицына от нового лагерного срока, ухватившись за предложение канцлера ФРГ Вилли Брандта о том, что Солженицын может жить в Западной Германии. Генералу довелось лично вести тайные переговоры с западногерманским статс-секретарем Эгоном Баром, чтобы урегулировать вопрос о высылке Солженицына в ФРГ. По мнению Сараскиной, выбирая «мягкий» вариант устранения Солженицына, Андропов хотел укрепить на Западе свою репутацию либерала и гуманиста. Кеворкову Брежнев якобы сказал: «Сейчас будет играть роль каждый час. Подгорный и Косыгин давят на Руденко, чтобы он выписал ордер на арест Солженицына, а дальше суд и ссылка, как предлагает Косыгин, в Верхоянск. Живым он из нее уже не вернется».
Боюсь, что здесь — красивая легенда о «добром» Андропове, спасающем Солженицына от «злых» Косыгина с Подгорным. Ведь тот же Руденко не мог действовать без решения Политбюро, а Андропов мог отправить Кеворкова к Бару только по поручению Брежнева, который, следовательно, должен был уже согласиться на высылку Солженицына. Сараскина абсолютно права, когда скептически относится к свидетельству Кеворкова. Сам Солженицын в действительности не догадывался, что его собираются выслать на Запад. Перед самым своим задержанием он полагал, что власти отступили и не рискнут, по крайней мере в данный момент, предпринять против него какие-либо репрессии.
А вот в Западе писатель быстро разочаровался, о чем в книге Сараскиной немало свидетельств.
(Автор: Борис Соколов)
Девяносто лет нашей истории. Барсенков А.С., Вдовин А.И. История России. 1917-2007. 2-е изд., доп. и перераб. М.: Аспект Пресс, 2008. 832 с. Тираж 3000 экз.
Вовсе не случайно, что ведущийся в нашем обществе не менее чем полтора десятилетия поиск национальной идеи привел к настоящему буму учебной исторической литературы. Прочно овладеть настоящим невозможно, не контролируя прошлого. Необратимость происходящих в России перемен, сама их направленность будут очевидны лишь в том случае, если новую модель отечественной истории удастся предложить подрастающим поколениям, поскольку люди постарше имеют свою точку зрения и отказываться от нее не спешат.
Трудное дело исторического образования постепенно налаживается. Важным шагом в этом направлении стал выход книги по новейшей отечественной истории, подготовленной двумя известными профессорами МГУ — Александром Барсенковым и Александром Вдовиным. Предложенный в ней стиль диалога подкупает своей академичностью, которая, впрочем, не идет в ущерб доступности — очень редкое сочетание. Читатель давно утомился поделками, где изложение фактов пытаются подменить вычурными теориями, за которыми реально ничего не стоит. Для молодых историков подобная литература и вовсе опасна, поскольку дает им ложные ориентиры, тогда как нашей стране нужны ученые, а не продавцы исторических сенсаций.
В новой книге приоритет отдан именно факту, будь то эпоха революции 1917 года, коллективизации или хрущевской «оттепели». Много важной информации, поданной комплексно и объективно, содержится по таким ключевым вопросам, как природа репрессий, причины победы в Великой Отечественной войне, вехи отечественной культуры — как формальной, так и неформальной.
Природа советского режима рассматривается авторами не только через призму практических мероприятий власти, но и через эволюцию официальной идеологии. Искания в области идеологии — вопрос, который мало разработан не только в учебной, но и в научной литературе. Исправляя ситуацию, авторы пособия подробно останавливаются, к примеру, на идеологических кампаниях послевоенного времени, когда режим пытался в пропагандистских и мобилизационных целях освоить наследие победы, применить революционные и патриотические мотивы. Более глубоко и многопланово, нежели обычно, показаны в пособии идейные и культурные искания 70-х годов, которые отнюдь не сводились к росту диссидентского движения, а охватывали широкие круги интеллигенции и других слоев советского общества. Многое из прозвучавшего в те годы может пригодиться нам и сегодня.
Большое внимание в пособии уделено национальному вопросу, что также можно считать его позитивной отличительной чертой. Как показывают события последних лет, в такой стране, как Российская Федерация, правильное понимание национальной проблематики необходимо формировать с самого юного возраста. На протяжении всего XX века национальная политика как царских, так и советских властей не отличалась последовательностью, верные решения перемежались чередой тактических и стратегических промахов. Недочеты национальной политики, в частности, серьезно ослабили живучесть государственного организма в период горбачевской перестройки, серьезно облегчили процесс разрушения страны. Далеко не все делалось правильно и в постсоветские времена. Начавшаяся с 2000 года политика преодоления прежних ошибок еще не может считаться полностью исчерпавшей свои задачи. И здесь формирование общественного мнения становится одной из задач исторического образования.
Появившуюся книжную новинку от прочих аналогичных изданий выгодно отличает обстоятельный разговор о векторе развития России в XXI веке, реформаторской деятельности Владимира Путина и команды его единомышленников. Не секрет, что в учебном процессе этот исторический период отражен еще недостаточно полно, так что появившаяся книга станет важным подспорьем для всех интересующихся нашей новейшей историей.
В ней события последних лет не отторгаются от прошлого, а подаются в общем контексте судеб нашей страны. Непрерывность отечественной истории, возможно, — самый важный урок, который сегодня следует усвоить.
(Автор: Дмитрий Чураков)
Трудное дело исторического образования постепенно налаживается. Важным шагом в этом направлении стал выход книги по новейшей отечественной истории, подготовленной двумя известными профессорами МГУ — Александром Барсенковым и Александром Вдовиным. Предложенный в ней стиль диалога подкупает своей академичностью, которая, впрочем, не идет в ущерб доступности — очень редкое сочетание. Читатель давно утомился поделками, где изложение фактов пытаются подменить вычурными теориями, за которыми реально ничего не стоит. Для молодых историков подобная литература и вовсе опасна, поскольку дает им ложные ориентиры, тогда как нашей стране нужны ученые, а не продавцы исторических сенсаций.
В новой книге приоритет отдан именно факту, будь то эпоха революции 1917 года, коллективизации или хрущевской «оттепели». Много важной информации, поданной комплексно и объективно, содержится по таким ключевым вопросам, как природа репрессий, причины победы в Великой Отечественной войне, вехи отечественной культуры — как формальной, так и неформальной.
Природа советского режима рассматривается авторами не только через призму практических мероприятий власти, но и через эволюцию официальной идеологии. Искания в области идеологии — вопрос, который мало разработан не только в учебной, но и в научной литературе. Исправляя ситуацию, авторы пособия подробно останавливаются, к примеру, на идеологических кампаниях послевоенного времени, когда режим пытался в пропагандистских и мобилизационных целях освоить наследие победы, применить революционные и патриотические мотивы. Более глубоко и многопланово, нежели обычно, показаны в пособии идейные и культурные искания 70-х годов, которые отнюдь не сводились к росту диссидентского движения, а охватывали широкие круги интеллигенции и других слоев советского общества. Многое из прозвучавшего в те годы может пригодиться нам и сегодня.
Большое внимание в пособии уделено национальному вопросу, что также можно считать его позитивной отличительной чертой. Как показывают события последних лет, в такой стране, как Российская Федерация, правильное понимание национальной проблематики необходимо формировать с самого юного возраста. На протяжении всего XX века национальная политика как царских, так и советских властей не отличалась последовательностью, верные решения перемежались чередой тактических и стратегических промахов. Недочеты национальной политики, в частности, серьезно ослабили живучесть государственного организма в период горбачевской перестройки, серьезно облегчили процесс разрушения страны. Далеко не все делалось правильно и в постсоветские времена. Начавшаяся с 2000 года политика преодоления прежних ошибок еще не может считаться полностью исчерпавшей свои задачи. И здесь формирование общественного мнения становится одной из задач исторического образования.
Появившуюся книжную новинку от прочих аналогичных изданий выгодно отличает обстоятельный разговор о векторе развития России в XXI веке, реформаторской деятельности Владимира Путина и команды его единомышленников. Не секрет, что в учебном процессе этот исторический период отражен еще недостаточно полно, так что появившаяся книга станет важным подспорьем для всех интересующихся нашей новейшей историей.
В ней события последних лет не отторгаются от прошлого, а подаются в общем контексте судеб нашей страны. Непрерывность отечественной истории, возможно, — самый важный урок, который сегодня следует усвоить.
(Автор: Дмитрий Чураков)
Анатомия Смуты. Русская история как экзистенциальная драма
В 90-е годы любимым рефреном наших патриотов было: всякие времена переживала Россия, но таких подлых еще не бывало. На самом деле всевозможные подлые времена сменяли друг друга в нашей истории с завидной регулярностью (что, конечно, есть факт не только нашей, но и вообще мировой истории). Если и был в смуте 90-х феномен, то разве что восходящий к ноумену неоплатоников (как образ к первообразу). Истории (пусть на новом витке и в новом качестве) свойственно повторяться. Так и смута 90-х, наступившая за очередной тоталитарной «подморозкой», стала лишь очередным витком русской трагедии — витком, подобным сметающей монархию Романовых смуте революционной или сменяющей деспотию Грозного великой Смуте.
Но, пожалуй, еще интереснее усмотреть эти аналогии в истории возвышения Москвы.
В разное время высказывались разные предположения относительно того, как мог захолустный удел младших братьев стать центром Руси. Говорили, что Москва находилась на пересечении торговых путей, в «центре» земли. Евразиец Лев Гумилев считал, что своим космополитизмом Москва привлекла русских пассионариев — тех, кто «хотел иметь общественное положение сообразно заслугам». Но всех этих объяснений еще явно недостаточно. На пересечении торговых путей находились и Углич с Костромой. А героическая Тверь, центр русского сопротивления Орде, и Смоленск, защитник западных рубежей страны, и древний Владимир, и свободный, независимый Новгород имели больше прав стать столицей Руси, нежели Москва. Да и откуда бы взялся в ней этот космополитизм?
И видимо, всеобъемлющей причиной придется признать одну-единственную: мимо этого придорожного, затерянного в северных лесах городка (скорее, обнесенного частоколом постоялого двора) лежал путь в Орду. Его и облюбовали приезжавшие за данью ханские баскаки. Здесь они останавливались и пировали, перед тем как разъехаться по русским городам, а потом, отяжелевшие поборами, собирались вновь, чтобы вместе ехать назад в Орду. Так географическая реальность, скрестившись с геополитической, и породила полуазиатский торгово-криминальный феномен Москвы, а с ней и всю трагедию будущей русской истории.
Для политики и торговли место и впрямь оказалось идеальным, а младшие братья стали пытливыми и талантливыми учениками. Уже Иван Калита при поддержке ханов Узбека и Джанибека взял на себя все хлопоты по сбору «выхода» с русских уделов. Уничтожив руками ордынцев главного своего конкурента — Тверь, — Москва быстро пошла в рост. А уже вслед за богатствами, которые со всех концов Руси начали свозить к себе энергичные младшие братья, потянулись сюда и влекомые волей к власти и лучшей жизни пассионарии. Это были действительно новые, ультрасовременные для своего времени люди, воплощавшие апофеоз беспочвенности. Здесь, в Москве, никто не интересовался их происхождением, обычаем и нравом, здесь требовалось только одно — верность князю.
Так на новом витке своей истории Русь обретала новый центр. Как будто возвращалась героическая киевская эпоха, только оружием московского князя были уже не меч и честная сеча, а политическая интрига, его дружиной стала не вольная ватага удалых рубак, а скорее, разбойничья шайка, без совести обиравшая своих сородичей.
Кстати, в родившейся именно в это время легенде о граде Китеже современные исследователи (в том числе и евразиец Гумилев) склоны видеть именно москвичей. Писать прямо русские книжники, опасаясь репрессий, в то время уже боялись.
С началом развала Орды к своим бывшим данникам стали тысячами стекаться восточные друзья. Смешавшись с ближайшим окружением князя, они и положили начало новой элите.
Феномен Москвы знаменовал собой новый образ страны — союз Руси и Орды, что отразилось и в образах московских правителей: первый русский царь Иван Грозный — через род Глинских — прямой потомок Мамая. Воспитанник царской опричнины Годунов — также выходец из татарского рода.
Зачем мы все это вспоминаем? Да лишь затем, чтобы в исторических началах увидеть и наше бурное время: в истории придорожного трактира, превратившегося в столицу огромного государства, — историю ларечников-кооператоров, чудесно вырастающих в олигархов; в смене ордынского ига молодыми московскими нуворишами — энергичную комсу, сменяющую у кормила власти Центральный Комитет партии. Увидеть и государство, превращенное в полубандитский анклав, и терроризирующие население банды, и потоки гастарбайтеров (татар, идущих на службу в Москву), и всю вообще реальность нашего времени со странным постмодернистским образованием-мегаполисом в центре обескровленной новым игом (большевиками) и полуразрушенной новыми реформаторами (младшими братьями) страны.
Так бандитским беспределом начиналась Москва. Беспределом опричнины был ознаменован ее апофеоз в царствование Грозного. И время большевиков, начинавших свою карьеру с налетов на банки, логично заканчивалось бандитским беспределом 90-х…
Оправдание истории
Беря начало в татарском нашествии (даже раньше — в киевской вольнице: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет»), через всю историю Руси-России проходит образ Смуты: в мировой смуте (крушении Византии) зачиналась ее мессианская идея; великой Смутой завершалось наше Средневековье; в духовной смуте раскола рождалась петровская Россия; в смуте революционной — Россия Советская, а в смуте перестроечной, реформаторской — постсоветская.
Кажется, вся наша история есть лишь история сменяющих друг друга смут и тоталитарных «подморозок». Что же это за судьба такая? И почему, взглянув на Европу, мы видим совсем иное? Да, войны — ужасные и кровопролитные, но не то тотальное нашествие варваров и более чем двухвековое пленение. Да, террор инквизиции и гражданские войны, но не тот кошмарный «Страшный суд», устроенный Грозным в отдельно взятом государстве. Фашистский соблазн, но не семидесятилетний тоталитарный плен большевизма, капиталистический «мир контрастов», но не вакханалия вседозволенности… Есть отчего прийти в отчаяние и сказать, подобно Чаадаеву: мы — лишь печальный урок миру. Или: не будь России, мир только вздохнул бы с облегчением, как бросил однажды в сердцах Тургенев. Но тот же Тургенев из своего отчаяния и «тягостных раздумий о судьбах родины» утешение находил в великом, могучем, правдивом и свободном и признавал: «Нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»
А Пушкин? Рублев? Достоевский, без которого вся современная европейская мысль просто немыслима? А Тарковский, перед которым снимают шляпу все кинематографисты мира? Видно, Россия и правда требует другой мысли и у нее «другая история», как заметил однажды Пушкин. Не в смысле «особого пути» и «автаркии», а в смысле другого угла зрения, что ли… Чем-то другим — молчаливым и грандиозным — дышит это «таинственное дитя провидения» (Томас Карлейль) рядом с динамичными народами Европы. И мерный ритм этих сменяющих друг друга катаклизмов — будто зачарованный сон сказочного великана — вдох-выдох, будто дышит за ними какой-то громадный смысл (умом не понять, аршином не измерить), потому что и мысль, и мера эта — выходящие за пределы только человеческого: Мои мысли — не ваши мысли…
Зеркало мира
Не потому ли, если духовную драму Европы Пушкин описал в «Маленьких трагедиях», то духовный строй России он смог по-настоящему выразить лишь в форме сказки. «Россия! — тридевятое царство», — восклицала и Цветаева. «Для русского за чугунком картошки — сразу Бог», — утверждал Даль.
Легендами издревле окутан этот «край земли». Для Гомера это земля «мраков киммерийских», за которыми лежит царство Аида. Но еще дальше, за горами Рифейскими (видимо, за Уралом), живут не ведающие страданий гипербореи, питающиеся росой и цветочным соком. Несколько веков они наслаждаются жизнью и, насытясь, бросаются в море. Но между этими полюсами умещается весьма причудливая жизнь: кочующие по бескрайним степям скифы, тавры, приносящие в жертву своей богине иностранцев, андрофаги, питающиеся человеческим мясом, невры, умеющие обращаться в волков, северные люди, спящие шесть месяцев в году, и грифы, стерегущие сибирское золото, о которых рассказывает Геродот.
Наше растворенное в природе язычество тоже своеобразно: ни воинственных богов вроде Одена, ни женственного эроса — лишь рождающие силы земли, туманные (мать сыра земля), будто вовсе вне эстетики, да огненные дионисийские всполохи Перуна. Тоже эрос, но как будто не явленный, под парами…
И народы здесь иные. На Западе — живое скопление воинственных варваров — франки, германцы, кельты, бурно перемешивающиеся друг с другом, шумно рассаживающиеся по своим местам, ожесточенно воюя за землю.
У нас — в меру воинственные древляне, поляне, кривичи, спокойные зыряне, тихие «полунощные финны», многочисленные меря, мурома, черемса, мещера, мордва, беспорядочно населяющие унылые просторы до Сибири, Урала и Волги, от Ладоги до Ледовитого океана — мирные и нищие народы, приобретшие, как замечает Тацит, «самое редкое в мире благо: счастливую от судьбы независимость».
Род — главная здесь жизненная реальность, большая, чем семья или социум, словно один огромный организм, как бы растворяющий индивидуальность, но оставляющий ее в своей «вечной памяти» (культ памяти предков). «В идеале вся русская нация могла в старину рассматриваться как огромный клан или род, отцом которого был царь», — писал Георгий Федотов.
Само удивительное начало русской государственности — «призвание варягов» — выдает народ самоуглубленный и чуждый государственного гения (мол, приходите нами править, наведите порядок, но не отвлекайте от главного — созерцания смысла).
Иное и отношение к земле. Для европейца земля — ценность, для русского — данность. Европеец всю свою историю занят то штурмом неба, то обустройством земли, русский на своих бескрайних пространствах и небом, и землей заворожен. Человек здесь не укоренен на земле, а затерян на ней. В Европе уже экспансия крестовых походов, вверх лезут каменные громады городов, воюющих за такую ценную здесь землю. У нас земли так много, что она сливается с небом на горизонте, и лишь князь с дружиной носятся по ее бескрайним равнинам сво*одно и… в общем, бессмысленно.
Европеец, стиснутый многообразьем природы, многоголосьем народов, узкими улочками и стенами своих городов, предрасположен
к действию и завоеванию. Русский, затерянный между землей и небом, предрасположен, скорее, к кенозису, развоплощению и — преображению…
В Европе каждый барон уже крепко сидит на своей земле, все связаны вассальными отношениями, пирамидой власти, иерархией. Наш князь с дружиной связаны лишь общей удачей и боевым братством. Если князь не угодил дружине, она встанет и уйдет к другому. И князья равны между собой, не признавая высшего над собой. И эта «пылкая юность» длится вплоть до Андрея Боголюбского. С народом князь связан еще меньше. Проводя все время в походах, он изредка наезжает в свой город — как стихийное бедствие, как откровение. Здесь он пирует, милует, казнит, вяжет и разрешает и вновь уносится, как видение (как гений чистой красоты и тень священного ужаса), оставив в городе своих управляющих, отношение к которым лучше всего передает этимология слова «свита» (по-русски: сволочь — то есть волочащаяся за князем). Народ кормит князя, князь защищает народ — вот и все отношения, как в «Семи самураях» Куросавы. Там — на твердых законах земли, здесь — на одном беспутном «авось пронесет», экзистенциальном законе неба да живом (мать сыра земля) законе рода…
А культура? Она попросту отсутствует. Мы не укоренены в собственной культуре, что делает нас одновременно готовыми искуситься любой пошлостью, но и подлинно свободными, способными на мгновенное прозрение и взлет сквозь все сферы и эмпиреи…
То же и с мыслью. «У нас от мысли до мысли — пять тысяч верст», — заметил Петр Вяземский. В XI веке у них, в захолустном Париже, уже есть университет и в нем — диспуты; в нашем, уже белокаменном, Киеве одни церкви, и в них — на полуродном церковнославянском греческая литургия. И так вплоть до ХIХ века. «Ближе познакомившись с русскими, многие иностранцы писали, что этот народ — самый религиозный в Европе», — заметил Георгий Федотов. И христианство наше — принятое сердцем, но почти не тронутое мыслью — все такое же природное, родовое, двоеверное.
Литургия (единственная на века культура) входит в плоть и кровь, растопляя сердце, но как бы затормаживая рассудок. Христианство расходится на поговорки, как ручейки, питающие землю чем-то очень живым, как бы беременным смыслом, но бессловесным. И в течение целых веков, пока варварская Европа с усилием постигает свою сакральную латынь, наши глаза впитывают лишь мерцающее золото иконостаса, а наши уши — лишь византийские распевы. Там столкновение и споры мыслей, идей, у нас — слово и мысль (не понять, не измерить) да пустые глаза, устремленные в туманную даль. Там — земля, устремленная в небо, здесь — небо, завораживающее и тревожное, сходящее на землю, смешанное с землей на пылающем горизонте.
Дух здесь живет «одним сюжетом и одной темой» (Дмитрий Лихачев). Этот сюжет — мировая история, эта тема — смысл человеческой жизни. И единая здешняя мысль — эсхатология. Мы и крестились последние (последние времена!), и все взгляды обращены в уже близкое грядущее, окрашенное красным тревожным заревом Апокалипсиса…
У нас Белый царь — над царями царь.
Святая Русь-земля всем
землям мати…
…Иерусалим-город городам отец…
Во тем во граде во Иерусалиме
Тут у нас среда земле…
В этом народном духовном стихе «Голубиной книги» Русь предстает синонимичной миру, Иерусалим — ее духовным центром. Что это? Мессианство? Мировая экспансия? Но если и экспансия, то явно не политическая. Если Русь-земля и государство, то какого-то иного, надмирного толка (да и сам русский — не столько национальность, сколько, скорее, состояние духа).
Соблазн принять Русь целым миром испытал уже Грозный (»Голубиная книга» — памятник, скорее всего, этого времени). И каким бы провинциальным ни был наш Третий Рим, византийская теократическая идея была доведена им до последних столбов и исчерпана до конца в жестоком безумии Грозного. И кто после этого оспорит его всемирное значение?
А всходящий логос пушкинского «Памятника» явит подобное вселенское самосознание (а также и высший смысл империи как просвещение и преображение варварства) с всечеловеческой силой:
Но, пожалуй, еще интереснее усмотреть эти аналогии в истории возвышения Москвы.
В разное время высказывались разные предположения относительно того, как мог захолустный удел младших братьев стать центром Руси. Говорили, что Москва находилась на пересечении торговых путей, в «центре» земли. Евразиец Лев Гумилев считал, что своим космополитизмом Москва привлекла русских пассионариев — тех, кто «хотел иметь общественное положение сообразно заслугам». Но всех этих объяснений еще явно недостаточно. На пересечении торговых путей находились и Углич с Костромой. А героическая Тверь, центр русского сопротивления Орде, и Смоленск, защитник западных рубежей страны, и древний Владимир, и свободный, независимый Новгород имели больше прав стать столицей Руси, нежели Москва. Да и откуда бы взялся в ней этот космополитизм?
И видимо, всеобъемлющей причиной придется признать одну-единственную: мимо этого придорожного, затерянного в северных лесах городка (скорее, обнесенного частоколом постоялого двора) лежал путь в Орду. Его и облюбовали приезжавшие за данью ханские баскаки. Здесь они останавливались и пировали, перед тем как разъехаться по русским городам, а потом, отяжелевшие поборами, собирались вновь, чтобы вместе ехать назад в Орду. Так географическая реальность, скрестившись с геополитической, и породила полуазиатский торгово-криминальный феномен Москвы, а с ней и всю трагедию будущей русской истории.
Для политики и торговли место и впрямь оказалось идеальным, а младшие братья стали пытливыми и талантливыми учениками. Уже Иван Калита при поддержке ханов Узбека и Джанибека взял на себя все хлопоты по сбору «выхода» с русских уделов. Уничтожив руками ордынцев главного своего конкурента — Тверь, — Москва быстро пошла в рост. А уже вслед за богатствами, которые со всех концов Руси начали свозить к себе энергичные младшие братья, потянулись сюда и влекомые волей к власти и лучшей жизни пассионарии. Это были действительно новые, ультрасовременные для своего времени люди, воплощавшие апофеоз беспочвенности. Здесь, в Москве, никто не интересовался их происхождением, обычаем и нравом, здесь требовалось только одно — верность князю.
Так на новом витке своей истории Русь обретала новый центр. Как будто возвращалась героическая киевская эпоха, только оружием московского князя были уже не меч и честная сеча, а политическая интрига, его дружиной стала не вольная ватага удалых рубак, а скорее, разбойничья шайка, без совести обиравшая своих сородичей.
Кстати, в родившейся именно в это время легенде о граде Китеже современные исследователи (в том числе и евразиец Гумилев) склоны видеть именно москвичей. Писать прямо русские книжники, опасаясь репрессий, в то время уже боялись.
С началом развала Орды к своим бывшим данникам стали тысячами стекаться восточные друзья. Смешавшись с ближайшим окружением князя, они и положили начало новой элите.
Феномен Москвы знаменовал собой новый образ страны — союз Руси и Орды, что отразилось и в образах московских правителей: первый русский царь Иван Грозный — через род Глинских — прямой потомок Мамая. Воспитанник царской опричнины Годунов — также выходец из татарского рода.
Зачем мы все это вспоминаем? Да лишь затем, чтобы в исторических началах увидеть и наше бурное время: в истории придорожного трактира, превратившегося в столицу огромного государства, — историю ларечников-кооператоров, чудесно вырастающих в олигархов; в смене ордынского ига молодыми московскими нуворишами — энергичную комсу, сменяющую у кормила власти Центральный Комитет партии. Увидеть и государство, превращенное в полубандитский анклав, и терроризирующие население банды, и потоки гастарбайтеров (татар, идущих на службу в Москву), и всю вообще реальность нашего времени со странным постмодернистским образованием-мегаполисом в центре обескровленной новым игом (большевиками) и полуразрушенной новыми реформаторами (младшими братьями) страны.
Так бандитским беспределом начиналась Москва. Беспределом опричнины был ознаменован ее апофеоз в царствование Грозного. И время большевиков, начинавших свою карьеру с налетов на банки, логично заканчивалось бандитским беспределом 90-х…
Оправдание истории
Беря начало в татарском нашествии (даже раньше — в киевской вольнице: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет»), через всю историю Руси-России проходит образ Смуты: в мировой смуте (крушении Византии) зачиналась ее мессианская идея; великой Смутой завершалось наше Средневековье; в духовной смуте раскола рождалась петровская Россия; в смуте революционной — Россия Советская, а в смуте перестроечной, реформаторской — постсоветская.
Кажется, вся наша история есть лишь история сменяющих друг друга смут и тоталитарных «подморозок». Что же это за судьба такая? И почему, взглянув на Европу, мы видим совсем иное? Да, войны — ужасные и кровопролитные, но не то тотальное нашествие варваров и более чем двухвековое пленение. Да, террор инквизиции и гражданские войны, но не тот кошмарный «Страшный суд», устроенный Грозным в отдельно взятом государстве. Фашистский соблазн, но не семидесятилетний тоталитарный плен большевизма, капиталистический «мир контрастов», но не вакханалия вседозволенности… Есть отчего прийти в отчаяние и сказать, подобно Чаадаеву: мы — лишь печальный урок миру. Или: не будь России, мир только вздохнул бы с облегчением, как бросил однажды в сердцах Тургенев. Но тот же Тургенев из своего отчаяния и «тягостных раздумий о судьбах родины» утешение находил в великом, могучем, правдивом и свободном и признавал: «Нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»
А Пушкин? Рублев? Достоевский, без которого вся современная европейская мысль просто немыслима? А Тарковский, перед которым снимают шляпу все кинематографисты мира? Видно, Россия и правда требует другой мысли и у нее «другая история», как заметил однажды Пушкин. Не в смысле «особого пути» и «автаркии», а в смысле другого угла зрения, что ли… Чем-то другим — молчаливым и грандиозным — дышит это «таинственное дитя провидения» (Томас Карлейль) рядом с динамичными народами Европы. И мерный ритм этих сменяющих друг друга катаклизмов — будто зачарованный сон сказочного великана — вдох-выдох, будто дышит за ними какой-то громадный смысл (умом не понять, аршином не измерить), потому что и мысль, и мера эта — выходящие за пределы только человеческого: Мои мысли — не ваши мысли…
Зеркало мира
Не потому ли, если духовную драму Европы Пушкин описал в «Маленьких трагедиях», то духовный строй России он смог по-настоящему выразить лишь в форме сказки. «Россия! — тридевятое царство», — восклицала и Цветаева. «Для русского за чугунком картошки — сразу Бог», — утверждал Даль.
Легендами издревле окутан этот «край земли». Для Гомера это земля «мраков киммерийских», за которыми лежит царство Аида. Но еще дальше, за горами Рифейскими (видимо, за Уралом), живут не ведающие страданий гипербореи, питающиеся росой и цветочным соком. Несколько веков они наслаждаются жизнью и, насытясь, бросаются в море. Но между этими полюсами умещается весьма причудливая жизнь: кочующие по бескрайним степям скифы, тавры, приносящие в жертву своей богине иностранцев, андрофаги, питающиеся человеческим мясом, невры, умеющие обращаться в волков, северные люди, спящие шесть месяцев в году, и грифы, стерегущие сибирское золото, о которых рассказывает Геродот.
Наше растворенное в природе язычество тоже своеобразно: ни воинственных богов вроде Одена, ни женственного эроса — лишь рождающие силы земли, туманные (мать сыра земля), будто вовсе вне эстетики, да огненные дионисийские всполохи Перуна. Тоже эрос, но как будто не явленный, под парами…
И народы здесь иные. На Западе — живое скопление воинственных варваров — франки, германцы, кельты, бурно перемешивающиеся друг с другом, шумно рассаживающиеся по своим местам, ожесточенно воюя за землю.
У нас — в меру воинственные древляне, поляне, кривичи, спокойные зыряне, тихие «полунощные финны», многочисленные меря, мурома, черемса, мещера, мордва, беспорядочно населяющие унылые просторы до Сибири, Урала и Волги, от Ладоги до Ледовитого океана — мирные и нищие народы, приобретшие, как замечает Тацит, «самое редкое в мире благо: счастливую от судьбы независимость».
Род — главная здесь жизненная реальность, большая, чем семья или социум, словно один огромный организм, как бы растворяющий индивидуальность, но оставляющий ее в своей «вечной памяти» (культ памяти предков). «В идеале вся русская нация могла в старину рассматриваться как огромный клан или род, отцом которого был царь», — писал Георгий Федотов.
Само удивительное начало русской государственности — «призвание варягов» — выдает народ самоуглубленный и чуждый государственного гения (мол, приходите нами править, наведите порядок, но не отвлекайте от главного — созерцания смысла).
Иное и отношение к земле. Для европейца земля — ценность, для русского — данность. Европеец всю свою историю занят то штурмом неба, то обустройством земли, русский на своих бескрайних пространствах и небом, и землей заворожен. Человек здесь не укоренен на земле, а затерян на ней. В Европе уже экспансия крестовых походов, вверх лезут каменные громады городов, воюющих за такую ценную здесь землю. У нас земли так много, что она сливается с небом на горизонте, и лишь князь с дружиной носятся по ее бескрайним равнинам сво*одно и… в общем, бессмысленно.
Европеец, стиснутый многообразьем природы, многоголосьем народов, узкими улочками и стенами своих городов, предрасположен
к действию и завоеванию. Русский, затерянный между землей и небом, предрасположен, скорее, к кенозису, развоплощению и — преображению…
В Европе каждый барон уже крепко сидит на своей земле, все связаны вассальными отношениями, пирамидой власти, иерархией. Наш князь с дружиной связаны лишь общей удачей и боевым братством. Если князь не угодил дружине, она встанет и уйдет к другому. И князья равны между собой, не признавая высшего над собой. И эта «пылкая юность» длится вплоть до Андрея Боголюбского. С народом князь связан еще меньше. Проводя все время в походах, он изредка наезжает в свой город — как стихийное бедствие, как откровение. Здесь он пирует, милует, казнит, вяжет и разрешает и вновь уносится, как видение (как гений чистой красоты и тень священного ужаса), оставив в городе своих управляющих, отношение к которым лучше всего передает этимология слова «свита» (по-русски: сволочь — то есть волочащаяся за князем). Народ кормит князя, князь защищает народ — вот и все отношения, как в «Семи самураях» Куросавы. Там — на твердых законах земли, здесь — на одном беспутном «авось пронесет», экзистенциальном законе неба да живом (мать сыра земля) законе рода…
А культура? Она попросту отсутствует. Мы не укоренены в собственной культуре, что делает нас одновременно готовыми искуситься любой пошлостью, но и подлинно свободными, способными на мгновенное прозрение и взлет сквозь все сферы и эмпиреи…
То же и с мыслью. «У нас от мысли до мысли — пять тысяч верст», — заметил Петр Вяземский. В XI веке у них, в захолустном Париже, уже есть университет и в нем — диспуты; в нашем, уже белокаменном, Киеве одни церкви, и в них — на полуродном церковнославянском греческая литургия. И так вплоть до ХIХ века. «Ближе познакомившись с русскими, многие иностранцы писали, что этот народ — самый религиозный в Европе», — заметил Георгий Федотов. И христианство наше — принятое сердцем, но почти не тронутое мыслью — все такое же природное, родовое, двоеверное.
Литургия (единственная на века культура) входит в плоть и кровь, растопляя сердце, но как бы затормаживая рассудок. Христианство расходится на поговорки, как ручейки, питающие землю чем-то очень живым, как бы беременным смыслом, но бессловесным. И в течение целых веков, пока варварская Европа с усилием постигает свою сакральную латынь, наши глаза впитывают лишь мерцающее золото иконостаса, а наши уши — лишь византийские распевы. Там столкновение и споры мыслей, идей, у нас — слово и мысль (не понять, не измерить) да пустые глаза, устремленные в туманную даль. Там — земля, устремленная в небо, здесь — небо, завораживающее и тревожное, сходящее на землю, смешанное с землей на пылающем горизонте.
Дух здесь живет «одним сюжетом и одной темой» (Дмитрий Лихачев). Этот сюжет — мировая история, эта тема — смысл человеческой жизни. И единая здешняя мысль — эсхатология. Мы и крестились последние (последние времена!), и все взгляды обращены в уже близкое грядущее, окрашенное красным тревожным заревом Апокалипсиса…
У нас Белый царь — над царями царь.
Святая Русь-земля всем
землям мати…
…Иерусалим-город городам отец…
Во тем во граде во Иерусалиме
Тут у нас среда земле…
В этом народном духовном стихе «Голубиной книги» Русь предстает синонимичной миру, Иерусалим — ее духовным центром. Что это? Мессианство? Мировая экспансия? Но если и экспансия, то явно не политическая. Если Русь-земля и государство, то какого-то иного, надмирного толка (да и сам русский — не столько национальность, сколько, скорее, состояние духа).
Соблазн принять Русь целым миром испытал уже Грозный (»Голубиная книга» — памятник, скорее всего, этого времени). И каким бы провинциальным ни был наш Третий Рим, византийская теократическая идея была доведена им до последних столбов и исчерпана до конца в жестоком безумии Грозного. И кто после этого оспорит его всемирное значение?
А всходящий логос пушкинского «Памятника» явит подобное вселенское самосознание (а также и высший смысл империи как просвещение и преображение варварства) с всечеловеческой силой: