Страница:
Многое было на местах: и кинотеатр "Юного зрителя", зал которого, помнится, я как-то на сеансе непременного "Синбада-морехода" примерно облевал, накурившись перед тем с Шуркой в арбатской подворотне гаванской сигары; и кафе-мороженое в совсем парижском доме-утюге в стиле модерн, в котором нам, как большим, к крем-брюле приносили в графине полусладкого белого "совиньона"; и магазин "фрукты-овощи", в каковом среди прочего, исчезавшего и возникавшего вновь в разные годы, ассортимента всегда была в продаже давно сгинувшая навсегда капуста-"провансаль", квашеная со сливами и маринованными яблоками; и уж вовсе невозвратны букинистические и антикварные лавочки, ютившиеся в домах по левую руку, коли идти от площади, нынче давно снесенных, - мы часами толклись там, разглядывая многие диковины, и волновали нас прежде другого атрибуты далекого мужского мира, громадные часы-луковицы с массивными золочеными цепочками, бархатные шитые жемчугом кисеты, позолоченные же портсигары с именными вензелями на крышках, кальяны с серебряными чашечками и длинными изогнутыми мундштуками, инкрустированными слоновой костью, какие-то фляги в схваченных цветными толстыми нитями кожаных футлярах, массивные граненые штофы радугой переливавшегося венецианского стекла, костяные моржовые ножи для разрезания невесть чего, не для вскрытия ли конвертов с женскими любовными признаниями, а также - допотопные эротические открытки, на которых из коричневатой мути выступали наивно завлекающие телеса купальщиц в кружевных панталонах.
Впрочем, кое-что и выжило из тогдашней около арбатской нашей географии. И дом и двор на Грецевец - Большом Знаменском переулке, по-русски говоря, - и оба Гоголя, и "Прага", даже швейцар с галунами при ней, и магазин "Охотник" с таким печальным чучелом медведя в витрине, будто ему никак не дают почесаться. Если же повернуть в другую сторону, то следует ещё больше удивиться: выстояли Дом медработника и ресторан "Домжур", правда, без раков, раки до наших дней не дожили, и кинотеатр "Повторного фильма", в просторечии "Повторка", лишенная, впрочем, своей соседки, с которой много лет она делила одну крышу, - шашлычной "Казбек". Выжили даже такие грустные для мечтающего о жизни юноши фонари на Тверском, июньская нега бульваров, сухая июльская пыль, запахи перегретого за день, только политого асфальта... Именно с "Повторки" и началась - тайная для меня - другая Шуркина жизнь; именно "Повторкой" кончилось Шуркино отрочество, - и на сколько-то лет мы оказались как бы в разных временах: я ещё в детстве, он уже в юности.
7.
Блатная жизнь в те годы варилась во всяком московском дворе - может быть в Центре не так явно, как по окраинам. Скажем, ещё живя на Грецевец, я восьми лет от роду лазил с однокашниками по школе им. Фрунзе по окрестным чердакам; самый жуткий, захламленный и таинственный был в большом, наверняка некогда номенклатурном, с лепниной по фасаду, с арками и эркерами, доме на тогдашней улице Маркса-Энгельса, параллельной Волхонке. Именно там мы находили самые настоящие человеческие желтые сухие черепа подчас с почти целой нижней челюстью. Молва гласила, что ещё десять лет назад чердаки эти населяли уголовники, выпущенные тогда из лагерей по амнистии, и там они сводили между собой счеты - известно из-за чего, это было написано в моей тетрадке, "из-за пары распущенных кос", - а то и прозаически ставили на кон собственную жизнь, играя в карты. Житье каждого, пусть самого обычного и примерного, московского подростка в те годы так или иначе, но неминуемо соприкасалось с блатной стихией, улица никак не была отгорожена от дома, то и дело навещая любого; уклониться было почти невозможно, и, конечно же, в свои тринадцать-четырнадцать лет, будучи по сути предоставлен самому себе - не взирая на все усилия, тетя Аня уследить за ним никак не могла хотя б по обилию у неё прочих забот, хоть она любила его без сомнения много горячей и самозабвенней, чем дочерей, - Шурка рано или поздно, как это называлось, связался с дурной компанией.
Повторю, он не только не знакомил меня с этой стороной своей жизни и с новыми своими дружками, но никогда даже не упоминал их имена и ничего не рассказывал. Теперь я вижу в этом благородное желание оградить меня от любой опасности, никоим образом не вовлекать в эту свою, вторую, жизнь, и нести её груз в одиночку, - это тем больше говорит о его сдержанности, что, как это ни странно при нашей разнице лет, ближе меня у него тогда никого не было, и это вскоре подтвердится. Тогда же меня обижала его скрытность.
Сегодня не у кого спросить, как все разворачивалось, и мне остается лишь путь догадок. Кажется, Шурка и не мог избежать связаться с местной шпаной. Ведь он, гордый и самолюбивый, конечно же, презирал угрозы, которыми размахивала перед его лицом жизнь, шел к любой опасности, развернув плечи и выпрямившись. В тогдашней восьмилетней школе в любом классе было непременно две, так сказать, партии. Шпана ботала по фене и верховодила, это были подростки, для которых в самом звуке слова "тюрьма" таился некий романтический призыв; вокруг их лидера и его близкого окружения вились слабенькие пареньки из послевоенных бедных и униженных слабеньких рабочих семей, готовые выполнить любой приказ. По другую сторону стояла группа "чистых" мальчиков, и, коли она была достаточно сплоченной, то в общем-то соблюдалось некоторое равновесие: шпана не слишком их задирала, но при одном условии - если те не лезли в её дела, проще говоря, не вмешивались, когда те грабили и терзали наиболее беззащитных. Хорошо представляю себе, перед каким выбором оказался Шурка: с одной стороны, вряд ли его могло не мучить зрелище постоянного террора в отношении слабых; с другой, элементарное чувство самосохранения должно было подсказывать, что благородный одиночка поделать здесь ничего не может, - в конце концов, такая организация школьного сообщества лишь повторяла без затей, с инфантильной буквальностью, устройство мира вокруг. И, кажется, он пошел единственным, как ему казалось, возможным путем: он попытался завоевать авторитет среди шпаны, а там уж влиять на правила игры - изнутри. Быть может, он сам чувствовал всю пагубность этого по сути компромисса, подобного тому, что позволяли себе с первоначально самыми благими намерениями приличные люди, вступая в партию; или его несоприродность блатной компании помешала ему естественно вписаться в плебейский мир бесцельного хулиганства, - так или иначе, кончилось для него все это очень нехорошо.
8.
Я всё узнал от матери, ей рассказал отец, а ему по-видимому сама тетя Аня. Так или иначе, на излете его восьмого класса, весной, выяснилось, что Шурка попал в переплет: он был изобличен в соучастии в ограблении уж помянутого мною Дома медработника, - он и его дружки украли магнитофон из радиорубки. Помню, меня совершенно потрясло это известие, настолько несовместимым с образом моего благородного брата представлялось мне само постыдное понятие "кража". Впрочем, позже он мне кое-что объяснил.
Эта дурная компания так и называлась - ребята "от "Повторки". То есть объединяла она урлу, населявшую бесчисленные хибары, сараи и кромешные коммуналки в переулках вокруг Никитских ворот, Кисловские и Калашный, и многие из этих самых "от "Повторки" учились в Шуркиной школе, в квартале вглубь от улицы Герцена, поставленной ещё в тридцатые на месте разрушенной церкви. "От "Повторки" была заметной в тогдашнем Центре бандой хулиганов, её влияние распространялось и на Патриаршие, и на Арбат, и на Гоголевский, даже на Волхонку, но кончалось при слиянии Тверского бульвара и улицы Горького - здесь уж царили ребята "с Пушки", и вообще начинался другой мир - мир богатой молодежи "с Брода" или "со стрита", говорили тогда и так и эдак. Вот в этой самой компании "от "Повторки" Шурка, вовлеченный своими одноклассниками, и очутился, причем оказался одним из самых младших дружки по классу были сплошь второгодники, а верховодили и вовсе лбы лет по семнадцать-восемнадцать, за которыми, в тени, стояли, должно быть, взрослые уголовники. И, как я понял из Шуркиного намеренно глухого и мало внятного рассказа, дело оказалось, конечно, не в магнитофоне: это было, так сказать, испытательное задание, от которого никак невозможно было отвертеться, любой отказ однозначно расценивался в этом мире как трусость, а мог ли Шурка позволить себе прослыть трусом.
Но и этого мало: сам он в будку не лазил - стоял "на атасе", и вся подлость была в том, что, взломав дверь и выкрав этот самый магнитофон, дружки его почувствовали неладное и ушли через заднюю дверь, "забыв" Шурку предупредить. И минут через десять в 108-м отделении милиции оказался именно он, причем в одиночестве. И здесь перед ним встала, естественно, моральная проблема: от него стали требовать назвать имена сообщников. Надо ли говорить, что, как и положено честному подпольщику, Шурка никого не выдал. Все эти страсти могут казаться вполне потешными, но в жизни Шурки это приключение сыграло свою - и немалую - роль. То, что он сам поступил в соответствии со своим врожденным кодексом чести, - не диво. Но при том ему пришлось сделать одно открытие: этот самый его кодекс оказался отнюдь не обязателен для других; и это стало для него своего рода потрясением.
Дело в том, что в блатной среде именно что культивировались представления о своеобразной чести. Видя постоянную ложь и трусость взрослых - прежде всего учителей, - такой "со взором горящим" юноша, каким был тогда Шурка, и не мог не попасться на эту удочку: именно среди бесстрашной, независимой, плюющей на лживые условности взрослого мира шпаны только и мог он надеяться найти сохранными моральные устои, каковыми бессознательно очень дорожил. Но в деле с Домом медработника он убедился, что и у блатарей все эти разговоры о воровской чести - мишура, раз они тут же струсили и бросили его одного, фактически подставив. И, пусть это покажется выспренним, полагаю, с этого начался едва приметный поначалу его душевный надлом, так, маленькая трещинка, каких столько накапливается и за половину жизни у каждого в душе, но с каковыми люди более пластичные, или иначе - менее цельные, нежели Шурка, научаются жить, цементируя их бесхитростными само утешениями типа "все так живут", "так мир устроен", "се ла ви", незаметно привыкая прощать самим себе и трусость, и вероломство, и ложь.
9.
Шурка по малолетству отделался сравнительно легко: в милиции уголовного дела заводить не стали, лишь поставили на учет в "детской комнате", заставили мать заплатить за магнитофон, которого, к слову, так и не нашли, - сильный удар по семейному бюджету, и это было ещё одно обстоятельства, причинявшее Шурке истинные страдания, - и, конечно же, сообщили в школу. Там, поскольку учебный год почти завершился, Шурке позволили закончить восьмой класс, но о девятом речи уж идти не могло.
Со шпаной Шурка резко порвал, на что пенять ему никто не посмел, никто из шпаны ему не мстил за дезертирство и даже не угрожал: помнила кошка чье сало съела. Он в том же июне без натуги поступил в строительный техникум, и до сентября оказался предоставлен самому себе. Началось последнее наше общее с ним светлое и беззаботное мальчишеское лето...
Тогда на дворе стояло повально туристское время, причем под туризмом следовало понимать не спортивное времяпрепровождение лишь, даже не элемент образа жизни, но целую философию бытия, своего рода малую культуру со своим языком, фольклором и кодексом поведения. Молодежь от мала до велика распевала дым костра создает уют и при малейшей возможности отправлялась в поход, - забавное словцо, у Даля имеющее смысл "отправки в самый путь войск", и его употребление в данном случае много говорило об идеологии тогдашних туристов, не лишенной доли агрессивности по отношению к оседлому официальному "взрослому" миру. Высшей степенью посвящения в туризме в ту эпоху был Путь геолога, причем культ этой мирной профессии был сравним с поклонением летчикам в 30-ые годы, - спелеологи и альпинисты почему-то шли на особицу, их занятия воспринимались лишь как экзотические и специальные ответвления Главного Пути. В туризме были свои певцы, гуру и герои, и в последних высших своих проявлениях это было своего рода сектантство десятью годами позже те же черты повторятся в движении хиппи. Кстати, этот повальный, пусть и плохо осознанный, эскапизм, присущий советскому туристическому движению, рифмовался с американским битничеством, пусть марихуану заменяла водка. Не последнюю роль играл, конечно, секс: только в походе, где участники, не разбирая полов, спали вповалку в палатках, достигалась необходимая степень интимности и эротической раскрепощенности, дивно гармонирующей с лесной природой и невозможная в тогдашних городских коммуналках, недостижимая в подъездах, на чердаках и по лавочкам в скверах. И, конечно же, во всем был вызов ханжеству тогдашнего советского общества и насильственному прикреплению к месту жительства и службы - будь то прописка или закон о тунеядстве, - недаром, кстати, именно в половине 60-х расцвела мода на автостоп.
Заболел туризмом и Шурка, заразив и меня. Наши родители не заподозрили тут греха и не видели смысла сопротивляться, - все лучше, чем улица. К тому ж, мой отец тоже был со студенческих лет обуян зудом странствий, - и у нас в доме имелась вся необходимая амуниция: палатка, рюкзаки, топорики, котелки и даже упаковка таблеток "сухого спирта" для скорого поджигания костра. Конечно, родители предполагали, что я буду предаваться туристическим радостям вместе с группой одноклассников под руководством учителей, так что экипировку, накопившуюся в семье, я перетаскивал на дачу в Чепелево постепенно, под разными предлогами, а то и тайком. И вот в то лето оказалось, что к полноценному походу у нас все готово, и в один прекрасный день мы решились.
10.
Но если меня влек лишь сам дух приключений, томила жажда сорваться с поводка и убежать как можно дальше из-под опеки старших, то с Шуркой, кажется, дело обстояло сложнее.
Он уже прошел стадию игры "в индейцев" и уж сбегал однажды в свою "Америку": осенью ему должно было исполниться шестнадцать, к тому же он всегда казался старше своих лет. Он был невысок ростом, но крепок и силен, и выглядел очень мужественно, скажем так - не без орлиности, и пользовался бы оглушительным успехом у девочек, когда б не был так разборчив и влюбчив: с теми, кто ему не нравился, он бывал резок и остужающе холоден, с теми же, кто его волновал, напротив, чересчур галантен и как-то - подходит ли это слово для юноши - старомодно велеречив, что в глазах многих делало его чуть смешным, а некоторых и пугало не на шутку; к тому ж, если он загорался, то имел обыкновение смотреть на собеседника невыносимо пристально, с дрожью блестящих глаз, - такая дрожь глаз в минуты глубокой задумчивости или гнева свойственна и моему отцу. Короче, как и положено в этом возрасте, он зачастую не находил с людьми нужного тона, был одинок, без позы разочарован, или скажем мягче - задет и насторожен; к тому ж, у него, как ни странно, вовсе не было друзей его круга, быть может, впрочем, потому, что неясно было, что было назвать "его кругом"; ведь он был редкого по чистоте сплава дворянско-крестьянского и происхождения, и воспитания, но не интеллигентского в обиходном смысле слова. И, беря меня с собой в поход, суливший испытания, Шурка, возможно неосознанно, стремился иметь рядом кого-то более слабого, о ком предстояло заботиться, и одна эта забота уже избавляла от одинокого юного томления и тоски, - так молодой Толстой в Люцерне брал с собой на прогулку в горы сына хозяйки гостиницы. Но и не будь меня, в то лето он отправился бы бродяжничать один, я в этом не сомневаюсь, столь задумчив он бывал по временам, будто прислушивался, пытаясь отгадать будущую свою подступающую взрослую жизнь...
Маршрут наметился сам собой: от станции Чепелево было ловко проехать электричкой прямиком до Оки, до Серпухова, там сесть на автобус, перебраться на правый берег и стартовать, держась реки и направляясь вверх по течению - в сторону Мураново и Поленово. В Велегоже предполагалось переправиться через реку - в Тарусу и возвращаться уже по берегу левому, забрав вбок, и, отдаляясь от Оки, выйти к той же железной дороге где-нибудь в районе станций Шарапова Охота или Луч. По нашей - весьма приблизительной - туристической схеме выходило километров восемьдесят. Шурка наметил график: по пятнадцать километров в день с двумя полными днями отдыха, итого - неделя. У нас были кое-какие деньги и немалые запасы провизии: тушенка, сгущенка, вермишель, брикеты "гречки с мясом" и сухого киселя, пакеты с супом-концентратом. Едва в понедельник утром тетя Аня отбыла на работу, мы отправились по холодку, наказав остававшейся на даче Нале все правильно объяснить и всех успокоить...
11.
Это легкомысленное предприятие, начавшееся бодро, веселым солнечным утречком, несколько раз грозило нам - мне уж во всяком случае - не на шутку гибелью. Тогда мне это, конечно, и в голову не могло прийти, но теперь я подозреваю, что неосознанно Шурка искал опасности. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю, всё выходило более или менее случайно. Скажем, в какой-то деревне однажды мы выменяли на тушенку трехлитровую банку парного, сразу после дойки, теплого и жирного молока. Тут же на околице мы и выпили его на голодный желудок, закусывая душистым серым хлебом, только купленным. К вечеру у меня начался сильнейший понос, и подскочила температура. Ночью я бредил и то и дело терял сознание. Спасла меня марганцовка, предусмотрительно положенная Шуркой в нашу походную аптечку: Шурка разводил её в воде, кипяченой на костре в котелке, и заставлял меня её пить и пить. К утру мне полегчало, а уже в десять мы продолжили путь. В другой раз мы разбили палатку на берегу Оки и провели чудесный день за рыбалкой, купанием на песчаной отмели и ловлей ужей, которых оказалось в том году по берегам видимо-невидимо. К вечеру уже начались неприятности. Я изготовился было лечь брюхом на распрекрасного ужа, свивавшего кольца в ивняке, как Шурка оттолкнул меня и ударил змею палкой с такой силой, что она как бы расклеилась на две извивавшиеся половины. Оказалось, на этот раз это была гадюка, и легко себе представить, что бы было, не окажись Шурка рядом и не опереди он меня: гадюки не очень любят, когда на них ложатся голым брюхом... К вечеру пошел дождь и зарядил на всю ночь. Утром, впрочем, распогодилось, и я побежал к реке совершать утреннее омовение; плюхнулся в воду, как делал это на том же самом месте ещё накануне, но нежданно сильный поток подхватил меня и понес, крутя, с приличной скоростью, причем - прочь от берега, - видимо, в верховьях дожди прошли ещё раньше, и за ночь вода сильно прибыла. Я неплохо плавал, но от неожиданности запаниковал. Спас меня, разумеется, и на этот раз дядюшка; он вырвал большую ветку орешника, побежал вперед по течению, вошел в воду, подплыл ко мне, уж захлебывавшемуся, и протянул спасительную ветвь; я уцепился - и он подтащил меня к берегу.
Но это можно считать мелочами рядом с главным нашим испытанием. Идя вдоль берега, в один из дней мы решили к вечеру отойти вглубь с тем, чтобы собрать грибов и пожарить их на костре вместо надоевшей тушенки. Грибов было много, мы собрали целую рубаху отборных белых, и уже в сумерках стали искать место для ночлега. Неожиданно мы оказались на краю карьера, образовавшегося на склоне большого холма; нам пришлось долго карабкаться вверх по краю, пока мы ни дошли до вершины и ни нашли ровную площадку прямо над очень глубоким обрывом. Приготовление грибов пришлось отложить до завтра, в темноте мы кое-как раскинули палатку и, завернувшись в одеяла, уснули. На рассвете я проснулся от крика; палата ходуном ходила; мы выскочили наружу и увидели мужичка, всего в мыле, отчаянно колотящего палкой по брезенту и орущего "уходите, уходите, убьет". Мы, плохо соображая что к чему, собрались наспех и поспешили прочь. Через полкилометра мы достигли столба с надписью: "Запретная зона. Взрывные работы". И вскоре в карьере так ухнуло, что вздрогнула земля.
Вскоре выяснилось, что мы забыли на месте нашего неудачного бивуака топорик. Когда взрывы стихли, мы решили вернуться за ним. Место, где только что стояла палатка, было завалено валунами - каждый размером с мой рюкзак. Этот самый мужичок-обходчик спас нам жизнь, и наше счастье, что он рано утром снизу заметил нашу палатку. А поставь мы её чуть глубже, ближе к кустам...
12.
И Шурка заделался заядлым туристом. Он предался этой напасти со всей страстью: ходил и по Москве в резиновых сапогах с завернутыми наружу по икрам голенищами и в штормовке, обзавелся непременной семиструнной гитарой, освоил три аккорда и довольно приятным молодым баритоном горланил, тарахтя по струнам:
Все перекаты да перекаты, Послать бы их по адресу, На это место уж нету карты, Плыву вперед по абрису...
И любил растолковывать остававшимся вне туристской культуры отсталым своим сестрам, а заодно и мне, что такое этот самый "абрис".
При этом Шурка не ограничился компанией из своего техникума - уже осенью на первом курсе он на туристском слете познакомился со студентами МИИГАИКа - московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии, так, кажется, эту аббревиатуру следовало расшифровывать. Студенты были, разумеется, старше его года на три-четыре, взрослые, можно сказать, ребятки и девицы, и, помнится, Шурка однажды с одним из них меня познакомил. Это был малый по имени Марик с довольно хулиганистым выражением лица, - это выражение ему придавал свернутый в какой-нибудь подростковый драке на сторону нос. Марик показался мне простоватым и неотесанным, но Шурка им восхищался, у него с возрастом развилась эта особенность влюбляться в людей, которые хоть в чем-то задели его воображение. А Марик был бывалым, не без храбрости и предприимчивости, веселым и взрослым на Шуркин вкус туристом. Этот самый Марик говаривал, что велит женщине во время акта все время отвечать на вопрос: что я с тобой делаю? И что рвет с очередной бабой после того, как кончит ей в волосы. Еще он учил, что главное - залезть рукой девке в трусы и нащупать там одно специальное место под волосами на лобке, если нажать на которое, то она даст непременно, только вот надо это место знать... Мне все эти Мариковы откровения казались хоть и интригующими, но неприятно вульгарными, а глядя на него самого, я не понимал, где находятся девицы, которые соглашаются лечь с ним в постель. Впрочем, наверное я был слишком строг, потому что, без сомнения, ревновал к Марику своего дядюшку. Тот же неустанно учился у Марика каким-то туристским премудростям и записывал за ним слова все новых туристских песен. Кстати, кончил Марик почти героически: на одном из этих самых туристических слетов, происходивших в начале ноября, в то время, как вся страна обязана была ходить на демонстрации и праздновать день большевистского переворота 17-ого года, он организовал на лесной опушке студенческое травестийное действо, пародировавшее главный партийный ритуал. Никогда не читавший, надо думать, Бахтина, Марик тем не менее интуитивно имитировал коммунистические обряды по законам карнавала: была построена трибуна из бревен, узнаваемо имитировавшая форму ленинского мавзолея, на ней стояли "вожди" в шапках-ушанках и длинных трусах и помахивали ручками; перед трибунами текла "народная масса", несшая национальные хоругви - как то с наклеенными на них этикетками от водки и "портвейна" красные тряпки на древках, а также намалеванные на картонках портреты "вождей". При этом громко распевались революционные гимны такого, примерно, содержания:
Старый ёжик ежедневно К ним бараться приходил, Старый ё-ё-ёжик приходил, - на тему сказки о "теремке".
Надо ли говорить, что институтскому комитету комсомола не хватило плюрализма, как сказали бы нынче, когда на стол легли многочисленные доносы на Марика. И Марик вместе с несколькими другими активистами лесного праздника был отчислен с третьего курса, вычищен из комсомола, и, как полагалось в те времена всякому советскому Чайльд-Гарольду, отправился не в Португалию и не в Грецию, но на Сахалин, где завербовался в рыболовецкую бригаду. Позже он объявлялся в Москве, и я даже видел его один раз у Шурки на Арбате. Марик, конечно же, отрастил бороду и показывал, как на Сахалине пьют неразбавленный спирт, закусывая строганиной из сырой мороженой рыбы. Через полгода он женился на дочке какого-то сахалинского поселкового начальника, а потом попал в тюрьму за то, что ударил топором по голове её любовника-матроса. Матрос, кстати, выжил, но Марик исчез из московской жизни навсегда. Надо заметить, что Шурка ещё до его посадки в Марике несколько разочаровался. Шурке почему-то особенно не нравилось, что Марик "может соблазнить любую, но не умеет удержать".
13.
Дружба с Мариком даром Шурке всё же не прошла: из какой-то загадочной склонности судьбы к бесхитростной симметрии Шурка попал почти в такую же, как Марик, историю. И связано это было с друзьями Марика - тот уж был на Сахалине. Зимой, в середине декабря, Шурка пригласил компанию студентов-геодезистов - все старше него - на дачу в Чепелево. По-видимому, было чересчур морозно для похода, и дача с печкой заменила палатку. Чтобы восстановить канву происшедшего, важно сразу сказать, что девиц в компании не было. Были, кроме Шурки, ещё трое студентов; колода карт для преферанса, в который сам Шурка, к слову, играть не умел, мы с ним играли в "кинга", в "буру", в "очко" и "сику", много водки и вина, и гитара, конечно.
Впрочем, кое-что и выжило из тогдашней около арбатской нашей географии. И дом и двор на Грецевец - Большом Знаменском переулке, по-русски говоря, - и оба Гоголя, и "Прага", даже швейцар с галунами при ней, и магазин "Охотник" с таким печальным чучелом медведя в витрине, будто ему никак не дают почесаться. Если же повернуть в другую сторону, то следует ещё больше удивиться: выстояли Дом медработника и ресторан "Домжур", правда, без раков, раки до наших дней не дожили, и кинотеатр "Повторного фильма", в просторечии "Повторка", лишенная, впрочем, своей соседки, с которой много лет она делила одну крышу, - шашлычной "Казбек". Выжили даже такие грустные для мечтающего о жизни юноши фонари на Тверском, июньская нега бульваров, сухая июльская пыль, запахи перегретого за день, только политого асфальта... Именно с "Повторки" и началась - тайная для меня - другая Шуркина жизнь; именно "Повторкой" кончилось Шуркино отрочество, - и на сколько-то лет мы оказались как бы в разных временах: я ещё в детстве, он уже в юности.
7.
Блатная жизнь в те годы варилась во всяком московском дворе - может быть в Центре не так явно, как по окраинам. Скажем, ещё живя на Грецевец, я восьми лет от роду лазил с однокашниками по школе им. Фрунзе по окрестным чердакам; самый жуткий, захламленный и таинственный был в большом, наверняка некогда номенклатурном, с лепниной по фасаду, с арками и эркерами, доме на тогдашней улице Маркса-Энгельса, параллельной Волхонке. Именно там мы находили самые настоящие человеческие желтые сухие черепа подчас с почти целой нижней челюстью. Молва гласила, что ещё десять лет назад чердаки эти населяли уголовники, выпущенные тогда из лагерей по амнистии, и там они сводили между собой счеты - известно из-за чего, это было написано в моей тетрадке, "из-за пары распущенных кос", - а то и прозаически ставили на кон собственную жизнь, играя в карты. Житье каждого, пусть самого обычного и примерного, московского подростка в те годы так или иначе, но неминуемо соприкасалось с блатной стихией, улица никак не была отгорожена от дома, то и дело навещая любого; уклониться было почти невозможно, и, конечно же, в свои тринадцать-четырнадцать лет, будучи по сути предоставлен самому себе - не взирая на все усилия, тетя Аня уследить за ним никак не могла хотя б по обилию у неё прочих забот, хоть она любила его без сомнения много горячей и самозабвенней, чем дочерей, - Шурка рано или поздно, как это называлось, связался с дурной компанией.
Повторю, он не только не знакомил меня с этой стороной своей жизни и с новыми своими дружками, но никогда даже не упоминал их имена и ничего не рассказывал. Теперь я вижу в этом благородное желание оградить меня от любой опасности, никоим образом не вовлекать в эту свою, вторую, жизнь, и нести её груз в одиночку, - это тем больше говорит о его сдержанности, что, как это ни странно при нашей разнице лет, ближе меня у него тогда никого не было, и это вскоре подтвердится. Тогда же меня обижала его скрытность.
Сегодня не у кого спросить, как все разворачивалось, и мне остается лишь путь догадок. Кажется, Шурка и не мог избежать связаться с местной шпаной. Ведь он, гордый и самолюбивый, конечно же, презирал угрозы, которыми размахивала перед его лицом жизнь, шел к любой опасности, развернув плечи и выпрямившись. В тогдашней восьмилетней школе в любом классе было непременно две, так сказать, партии. Шпана ботала по фене и верховодила, это были подростки, для которых в самом звуке слова "тюрьма" таился некий романтический призыв; вокруг их лидера и его близкого окружения вились слабенькие пареньки из послевоенных бедных и униженных слабеньких рабочих семей, готовые выполнить любой приказ. По другую сторону стояла группа "чистых" мальчиков, и, коли она была достаточно сплоченной, то в общем-то соблюдалось некоторое равновесие: шпана не слишком их задирала, но при одном условии - если те не лезли в её дела, проще говоря, не вмешивались, когда те грабили и терзали наиболее беззащитных. Хорошо представляю себе, перед каким выбором оказался Шурка: с одной стороны, вряд ли его могло не мучить зрелище постоянного террора в отношении слабых; с другой, элементарное чувство самосохранения должно было подсказывать, что благородный одиночка поделать здесь ничего не может, - в конце концов, такая организация школьного сообщества лишь повторяла без затей, с инфантильной буквальностью, устройство мира вокруг. И, кажется, он пошел единственным, как ему казалось, возможным путем: он попытался завоевать авторитет среди шпаны, а там уж влиять на правила игры - изнутри. Быть может, он сам чувствовал всю пагубность этого по сути компромисса, подобного тому, что позволяли себе с первоначально самыми благими намерениями приличные люди, вступая в партию; или его несоприродность блатной компании помешала ему естественно вписаться в плебейский мир бесцельного хулиганства, - так или иначе, кончилось для него все это очень нехорошо.
8.
Я всё узнал от матери, ей рассказал отец, а ему по-видимому сама тетя Аня. Так или иначе, на излете его восьмого класса, весной, выяснилось, что Шурка попал в переплет: он был изобличен в соучастии в ограблении уж помянутого мною Дома медработника, - он и его дружки украли магнитофон из радиорубки. Помню, меня совершенно потрясло это известие, настолько несовместимым с образом моего благородного брата представлялось мне само постыдное понятие "кража". Впрочем, позже он мне кое-что объяснил.
Эта дурная компания так и называлась - ребята "от "Повторки". То есть объединяла она урлу, населявшую бесчисленные хибары, сараи и кромешные коммуналки в переулках вокруг Никитских ворот, Кисловские и Калашный, и многие из этих самых "от "Повторки" учились в Шуркиной школе, в квартале вглубь от улицы Герцена, поставленной ещё в тридцатые на месте разрушенной церкви. "От "Повторки" была заметной в тогдашнем Центре бандой хулиганов, её влияние распространялось и на Патриаршие, и на Арбат, и на Гоголевский, даже на Волхонку, но кончалось при слиянии Тверского бульвара и улицы Горького - здесь уж царили ребята "с Пушки", и вообще начинался другой мир - мир богатой молодежи "с Брода" или "со стрита", говорили тогда и так и эдак. Вот в этой самой компании "от "Повторки" Шурка, вовлеченный своими одноклассниками, и очутился, причем оказался одним из самых младших дружки по классу были сплошь второгодники, а верховодили и вовсе лбы лет по семнадцать-восемнадцать, за которыми, в тени, стояли, должно быть, взрослые уголовники. И, как я понял из Шуркиного намеренно глухого и мало внятного рассказа, дело оказалось, конечно, не в магнитофоне: это было, так сказать, испытательное задание, от которого никак невозможно было отвертеться, любой отказ однозначно расценивался в этом мире как трусость, а мог ли Шурка позволить себе прослыть трусом.
Но и этого мало: сам он в будку не лазил - стоял "на атасе", и вся подлость была в том, что, взломав дверь и выкрав этот самый магнитофон, дружки его почувствовали неладное и ушли через заднюю дверь, "забыв" Шурку предупредить. И минут через десять в 108-м отделении милиции оказался именно он, причем в одиночестве. И здесь перед ним встала, естественно, моральная проблема: от него стали требовать назвать имена сообщников. Надо ли говорить, что, как и положено честному подпольщику, Шурка никого не выдал. Все эти страсти могут казаться вполне потешными, но в жизни Шурки это приключение сыграло свою - и немалую - роль. То, что он сам поступил в соответствии со своим врожденным кодексом чести, - не диво. Но при том ему пришлось сделать одно открытие: этот самый его кодекс оказался отнюдь не обязателен для других; и это стало для него своего рода потрясением.
Дело в том, что в блатной среде именно что культивировались представления о своеобразной чести. Видя постоянную ложь и трусость взрослых - прежде всего учителей, - такой "со взором горящим" юноша, каким был тогда Шурка, и не мог не попасться на эту удочку: именно среди бесстрашной, независимой, плюющей на лживые условности взрослого мира шпаны только и мог он надеяться найти сохранными моральные устои, каковыми бессознательно очень дорожил. Но в деле с Домом медработника он убедился, что и у блатарей все эти разговоры о воровской чести - мишура, раз они тут же струсили и бросили его одного, фактически подставив. И, пусть это покажется выспренним, полагаю, с этого начался едва приметный поначалу его душевный надлом, так, маленькая трещинка, каких столько накапливается и за половину жизни у каждого в душе, но с каковыми люди более пластичные, или иначе - менее цельные, нежели Шурка, научаются жить, цементируя их бесхитростными само утешениями типа "все так живут", "так мир устроен", "се ла ви", незаметно привыкая прощать самим себе и трусость, и вероломство, и ложь.
9.
Шурка по малолетству отделался сравнительно легко: в милиции уголовного дела заводить не стали, лишь поставили на учет в "детской комнате", заставили мать заплатить за магнитофон, которого, к слову, так и не нашли, - сильный удар по семейному бюджету, и это было ещё одно обстоятельства, причинявшее Шурке истинные страдания, - и, конечно же, сообщили в школу. Там, поскольку учебный год почти завершился, Шурке позволили закончить восьмой класс, но о девятом речи уж идти не могло.
Со шпаной Шурка резко порвал, на что пенять ему никто не посмел, никто из шпаны ему не мстил за дезертирство и даже не угрожал: помнила кошка чье сало съела. Он в том же июне без натуги поступил в строительный техникум, и до сентября оказался предоставлен самому себе. Началось последнее наше общее с ним светлое и беззаботное мальчишеское лето...
Тогда на дворе стояло повально туристское время, причем под туризмом следовало понимать не спортивное времяпрепровождение лишь, даже не элемент образа жизни, но целую философию бытия, своего рода малую культуру со своим языком, фольклором и кодексом поведения. Молодежь от мала до велика распевала дым костра создает уют и при малейшей возможности отправлялась в поход, - забавное словцо, у Даля имеющее смысл "отправки в самый путь войск", и его употребление в данном случае много говорило об идеологии тогдашних туристов, не лишенной доли агрессивности по отношению к оседлому официальному "взрослому" миру. Высшей степенью посвящения в туризме в ту эпоху был Путь геолога, причем культ этой мирной профессии был сравним с поклонением летчикам в 30-ые годы, - спелеологи и альпинисты почему-то шли на особицу, их занятия воспринимались лишь как экзотические и специальные ответвления Главного Пути. В туризме были свои певцы, гуру и герои, и в последних высших своих проявлениях это было своего рода сектантство десятью годами позже те же черты повторятся в движении хиппи. Кстати, этот повальный, пусть и плохо осознанный, эскапизм, присущий советскому туристическому движению, рифмовался с американским битничеством, пусть марихуану заменяла водка. Не последнюю роль играл, конечно, секс: только в походе, где участники, не разбирая полов, спали вповалку в палатках, достигалась необходимая степень интимности и эротической раскрепощенности, дивно гармонирующей с лесной природой и невозможная в тогдашних городских коммуналках, недостижимая в подъездах, на чердаках и по лавочкам в скверах. И, конечно же, во всем был вызов ханжеству тогдашнего советского общества и насильственному прикреплению к месту жительства и службы - будь то прописка или закон о тунеядстве, - недаром, кстати, именно в половине 60-х расцвела мода на автостоп.
Заболел туризмом и Шурка, заразив и меня. Наши родители не заподозрили тут греха и не видели смысла сопротивляться, - все лучше, чем улица. К тому ж, мой отец тоже был со студенческих лет обуян зудом странствий, - и у нас в доме имелась вся необходимая амуниция: палатка, рюкзаки, топорики, котелки и даже упаковка таблеток "сухого спирта" для скорого поджигания костра. Конечно, родители предполагали, что я буду предаваться туристическим радостям вместе с группой одноклассников под руководством учителей, так что экипировку, накопившуюся в семье, я перетаскивал на дачу в Чепелево постепенно, под разными предлогами, а то и тайком. И вот в то лето оказалось, что к полноценному походу у нас все готово, и в один прекрасный день мы решились.
10.
Но если меня влек лишь сам дух приключений, томила жажда сорваться с поводка и убежать как можно дальше из-под опеки старших, то с Шуркой, кажется, дело обстояло сложнее.
Он уже прошел стадию игры "в индейцев" и уж сбегал однажды в свою "Америку": осенью ему должно было исполниться шестнадцать, к тому же он всегда казался старше своих лет. Он был невысок ростом, но крепок и силен, и выглядел очень мужественно, скажем так - не без орлиности, и пользовался бы оглушительным успехом у девочек, когда б не был так разборчив и влюбчив: с теми, кто ему не нравился, он бывал резок и остужающе холоден, с теми же, кто его волновал, напротив, чересчур галантен и как-то - подходит ли это слово для юноши - старомодно велеречив, что в глазах многих делало его чуть смешным, а некоторых и пугало не на шутку; к тому ж, если он загорался, то имел обыкновение смотреть на собеседника невыносимо пристально, с дрожью блестящих глаз, - такая дрожь глаз в минуты глубокой задумчивости или гнева свойственна и моему отцу. Короче, как и положено в этом возрасте, он зачастую не находил с людьми нужного тона, был одинок, без позы разочарован, или скажем мягче - задет и насторожен; к тому ж, у него, как ни странно, вовсе не было друзей его круга, быть может, впрочем, потому, что неясно было, что было назвать "его кругом"; ведь он был редкого по чистоте сплава дворянско-крестьянского и происхождения, и воспитания, но не интеллигентского в обиходном смысле слова. И, беря меня с собой в поход, суливший испытания, Шурка, возможно неосознанно, стремился иметь рядом кого-то более слабого, о ком предстояло заботиться, и одна эта забота уже избавляла от одинокого юного томления и тоски, - так молодой Толстой в Люцерне брал с собой на прогулку в горы сына хозяйки гостиницы. Но и не будь меня, в то лето он отправился бы бродяжничать один, я в этом не сомневаюсь, столь задумчив он бывал по временам, будто прислушивался, пытаясь отгадать будущую свою подступающую взрослую жизнь...
Маршрут наметился сам собой: от станции Чепелево было ловко проехать электричкой прямиком до Оки, до Серпухова, там сесть на автобус, перебраться на правый берег и стартовать, держась реки и направляясь вверх по течению - в сторону Мураново и Поленово. В Велегоже предполагалось переправиться через реку - в Тарусу и возвращаться уже по берегу левому, забрав вбок, и, отдаляясь от Оки, выйти к той же железной дороге где-нибудь в районе станций Шарапова Охота или Луч. По нашей - весьма приблизительной - туристической схеме выходило километров восемьдесят. Шурка наметил график: по пятнадцать километров в день с двумя полными днями отдыха, итого - неделя. У нас были кое-какие деньги и немалые запасы провизии: тушенка, сгущенка, вермишель, брикеты "гречки с мясом" и сухого киселя, пакеты с супом-концентратом. Едва в понедельник утром тетя Аня отбыла на работу, мы отправились по холодку, наказав остававшейся на даче Нале все правильно объяснить и всех успокоить...
11.
Это легкомысленное предприятие, начавшееся бодро, веселым солнечным утречком, несколько раз грозило нам - мне уж во всяком случае - не на шутку гибелью. Тогда мне это, конечно, и в голову не могло прийти, но теперь я подозреваю, что неосознанно Шурка искал опасности. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю, всё выходило более или менее случайно. Скажем, в какой-то деревне однажды мы выменяли на тушенку трехлитровую банку парного, сразу после дойки, теплого и жирного молока. Тут же на околице мы и выпили его на голодный желудок, закусывая душистым серым хлебом, только купленным. К вечеру у меня начался сильнейший понос, и подскочила температура. Ночью я бредил и то и дело терял сознание. Спасла меня марганцовка, предусмотрительно положенная Шуркой в нашу походную аптечку: Шурка разводил её в воде, кипяченой на костре в котелке, и заставлял меня её пить и пить. К утру мне полегчало, а уже в десять мы продолжили путь. В другой раз мы разбили палатку на берегу Оки и провели чудесный день за рыбалкой, купанием на песчаной отмели и ловлей ужей, которых оказалось в том году по берегам видимо-невидимо. К вечеру уже начались неприятности. Я изготовился было лечь брюхом на распрекрасного ужа, свивавшего кольца в ивняке, как Шурка оттолкнул меня и ударил змею палкой с такой силой, что она как бы расклеилась на две извивавшиеся половины. Оказалось, на этот раз это была гадюка, и легко себе представить, что бы было, не окажись Шурка рядом и не опереди он меня: гадюки не очень любят, когда на них ложатся голым брюхом... К вечеру пошел дождь и зарядил на всю ночь. Утром, впрочем, распогодилось, и я побежал к реке совершать утреннее омовение; плюхнулся в воду, как делал это на том же самом месте ещё накануне, но нежданно сильный поток подхватил меня и понес, крутя, с приличной скоростью, причем - прочь от берега, - видимо, в верховьях дожди прошли ещё раньше, и за ночь вода сильно прибыла. Я неплохо плавал, но от неожиданности запаниковал. Спас меня, разумеется, и на этот раз дядюшка; он вырвал большую ветку орешника, побежал вперед по течению, вошел в воду, подплыл ко мне, уж захлебывавшемуся, и протянул спасительную ветвь; я уцепился - и он подтащил меня к берегу.
Но это можно считать мелочами рядом с главным нашим испытанием. Идя вдоль берега, в один из дней мы решили к вечеру отойти вглубь с тем, чтобы собрать грибов и пожарить их на костре вместо надоевшей тушенки. Грибов было много, мы собрали целую рубаху отборных белых, и уже в сумерках стали искать место для ночлега. Неожиданно мы оказались на краю карьера, образовавшегося на склоне большого холма; нам пришлось долго карабкаться вверх по краю, пока мы ни дошли до вершины и ни нашли ровную площадку прямо над очень глубоким обрывом. Приготовление грибов пришлось отложить до завтра, в темноте мы кое-как раскинули палатку и, завернувшись в одеяла, уснули. На рассвете я проснулся от крика; палата ходуном ходила; мы выскочили наружу и увидели мужичка, всего в мыле, отчаянно колотящего палкой по брезенту и орущего "уходите, уходите, убьет". Мы, плохо соображая что к чему, собрались наспех и поспешили прочь. Через полкилометра мы достигли столба с надписью: "Запретная зона. Взрывные работы". И вскоре в карьере так ухнуло, что вздрогнула земля.
Вскоре выяснилось, что мы забыли на месте нашего неудачного бивуака топорик. Когда взрывы стихли, мы решили вернуться за ним. Место, где только что стояла палатка, было завалено валунами - каждый размером с мой рюкзак. Этот самый мужичок-обходчик спас нам жизнь, и наше счастье, что он рано утром снизу заметил нашу палатку. А поставь мы её чуть глубже, ближе к кустам...
12.
И Шурка заделался заядлым туристом. Он предался этой напасти со всей страстью: ходил и по Москве в резиновых сапогах с завернутыми наружу по икрам голенищами и в штормовке, обзавелся непременной семиструнной гитарой, освоил три аккорда и довольно приятным молодым баритоном горланил, тарахтя по струнам:
Все перекаты да перекаты, Послать бы их по адресу, На это место уж нету карты, Плыву вперед по абрису...
И любил растолковывать остававшимся вне туристской культуры отсталым своим сестрам, а заодно и мне, что такое этот самый "абрис".
При этом Шурка не ограничился компанией из своего техникума - уже осенью на первом курсе он на туристском слете познакомился со студентами МИИГАИКа - московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии, так, кажется, эту аббревиатуру следовало расшифровывать. Студенты были, разумеется, старше его года на три-четыре, взрослые, можно сказать, ребятки и девицы, и, помнится, Шурка однажды с одним из них меня познакомил. Это был малый по имени Марик с довольно хулиганистым выражением лица, - это выражение ему придавал свернутый в какой-нибудь подростковый драке на сторону нос. Марик показался мне простоватым и неотесанным, но Шурка им восхищался, у него с возрастом развилась эта особенность влюбляться в людей, которые хоть в чем-то задели его воображение. А Марик был бывалым, не без храбрости и предприимчивости, веселым и взрослым на Шуркин вкус туристом. Этот самый Марик говаривал, что велит женщине во время акта все время отвечать на вопрос: что я с тобой делаю? И что рвет с очередной бабой после того, как кончит ей в волосы. Еще он учил, что главное - залезть рукой девке в трусы и нащупать там одно специальное место под волосами на лобке, если нажать на которое, то она даст непременно, только вот надо это место знать... Мне все эти Мариковы откровения казались хоть и интригующими, но неприятно вульгарными, а глядя на него самого, я не понимал, где находятся девицы, которые соглашаются лечь с ним в постель. Впрочем, наверное я был слишком строг, потому что, без сомнения, ревновал к Марику своего дядюшку. Тот же неустанно учился у Марика каким-то туристским премудростям и записывал за ним слова все новых туристских песен. Кстати, кончил Марик почти героически: на одном из этих самых туристических слетов, происходивших в начале ноября, в то время, как вся страна обязана была ходить на демонстрации и праздновать день большевистского переворота 17-ого года, он организовал на лесной опушке студенческое травестийное действо, пародировавшее главный партийный ритуал. Никогда не читавший, надо думать, Бахтина, Марик тем не менее интуитивно имитировал коммунистические обряды по законам карнавала: была построена трибуна из бревен, узнаваемо имитировавшая форму ленинского мавзолея, на ней стояли "вожди" в шапках-ушанках и длинных трусах и помахивали ручками; перед трибунами текла "народная масса", несшая национальные хоругви - как то с наклеенными на них этикетками от водки и "портвейна" красные тряпки на древках, а также намалеванные на картонках портреты "вождей". При этом громко распевались революционные гимны такого, примерно, содержания:
Старый ёжик ежедневно К ним бараться приходил, Старый ё-ё-ёжик приходил, - на тему сказки о "теремке".
Надо ли говорить, что институтскому комитету комсомола не хватило плюрализма, как сказали бы нынче, когда на стол легли многочисленные доносы на Марика. И Марик вместе с несколькими другими активистами лесного праздника был отчислен с третьего курса, вычищен из комсомола, и, как полагалось в те времена всякому советскому Чайльд-Гарольду, отправился не в Португалию и не в Грецию, но на Сахалин, где завербовался в рыболовецкую бригаду. Позже он объявлялся в Москве, и я даже видел его один раз у Шурки на Арбате. Марик, конечно же, отрастил бороду и показывал, как на Сахалине пьют неразбавленный спирт, закусывая строганиной из сырой мороженой рыбы. Через полгода он женился на дочке какого-то сахалинского поселкового начальника, а потом попал в тюрьму за то, что ударил топором по голове её любовника-матроса. Матрос, кстати, выжил, но Марик исчез из московской жизни навсегда. Надо заметить, что Шурка ещё до его посадки в Марике несколько разочаровался. Шурке почему-то особенно не нравилось, что Марик "может соблазнить любую, но не умеет удержать".
13.
Дружба с Мариком даром Шурке всё же не прошла: из какой-то загадочной склонности судьбы к бесхитростной симметрии Шурка попал почти в такую же, как Марик, историю. И связано это было с друзьями Марика - тот уж был на Сахалине. Зимой, в середине декабря, Шурка пригласил компанию студентов-геодезистов - все старше него - на дачу в Чепелево. По-видимому, было чересчур морозно для похода, и дача с печкой заменила палатку. Чтобы восстановить канву происшедшего, важно сразу сказать, что девиц в компании не было. Были, кроме Шурки, ещё трое студентов; колода карт для преферанса, в который сам Шурка, к слову, играть не умел, мы с ним играли в "кинга", в "буру", в "очко" и "сику", много водки и вина, и гитара, конечно.