Одну бутылку "портвейна 777" Шурка сразу же отдал сторожу поселка, дом которого стоял у ворот. Это была своего рода взятка: тетя Аня явно не была в курсе дела, прибыл на дачу Шурка без её благословения, и было бы неплохо, когда б сторож не накляузничал.
   Я помню этого старикана - тип он был довольно безвредный, но какой-то склизкий, впрочем, к своим обязанностям относился с немалым рвением, днями расхаживал по поселку, всегда в телогрейке, пусть даже было под тридцать жары, с незаряженной - "от греха" - берданкой и клянчил у дачников "рюмочку". Впрочем, кое-какие мелочи, нужные в дачном хозяйстве, лопата ли, стоявшая у крыльца, забытый на террасе нож, жестяной рукомойник, оставшийся на столбе на улице, за зиму все равно пропадали, и дачники уж давно сошлись во мнении, что ворует как раз сам сторож. Как бы сам себе добывает чаевые. Поделать с этим ничего было нельзя, и обитатели поселка давно с этим смирились, как с неизбежным, но малым злом... Выпив свою бутылку, - а для него, человека пожилого, пол-литра крепленого вина было весьма солидной дозой, - этот самый сторож - поселок, разумеется, в это время был пуст ввалился вполпьяна в дом к Шурке.
   Шурку старик знал ещё совсем мальцом. В его глазах тот был, разумеется, "щенком". В хмельной голове сторожа, должно быть, возникла простая мысль: Шурка приехал выпивать на родительскую дачу с товарищами, и очень удобно его этим шантажировать. Наверное, сторож хотел и всего-то добавить полстакана, но чем честно и ясно попросить выпивки, он стал куражиться. Что уж он там нес - не знаю, но понятно, что нечто воспитательное: мол, вот вы здесь пьете, и я матери твоей все расскажу; ну и, конечно, о том, что мал ещё пить, мальчишка. Был бы он поумней и потрезвей, он бы сообразил, что никак нельзя было угрожать Шурке и тем паче его унижать. Добро б они были наедине, но свидетелями этой сцены оказались Шуркины приятели - к тому ж все старше него, и, должно быть, потешавшиеся, ведь их самих вся эта ситуация никак не касалась и не задевала, а Шурка действительно был ещё мальчишкой. К тому ж, сторож явно преступил неписаный, но скрепленный между ними договор: вино-то он у Шурки из рук взял. То есть сподличал.
   Шурка ударил сторожа всего один раз. Но, по-видимому, долго сдерживаясь и придя в ярость, силу удара не рассчитал. Я говорил уж, что Шурка был сильный хорошо тренированный парень, - он заехал сторожу по скуле, но так крепко, что буквально содрал кожу у того на щеке. Старик взвыл по-собачьи и посеменил к своей сторожке, придерживая свисавшую щеку и заливая снег кровью. А молодые люди принялись выпивать дальше. Уже через полчаса Шурку забрал наряд милиции, а через час он сидел перед следователем в городе Чехове. Там в следственном изоляторе он находился вплоть до суда, что-то около трех месяцев. Надо ли говорить, что никто из приятелей-студентов ни разу не принес ему и пачки сигарет...
   Весной Шурке объявили приговор: два года условно. Из техникума, конечно, его выгнали. Шурка сдал экстерном экзамены за десятый класс, получил аттестат зрелости и сам - ему ещё не исполнилось полных восемнадцати - "сдался" в армию, - к слову, тогда от военкомата было особо не побегать, советская власть стояла крепко. Учитывая его "судимость", доверить ему служить в каких-нибудь стратегически ответственных частях никак не могли. А потому зачислили Шурку в строительные войска, в просторечии - "стройбат".
   14.
   "Коля! Ты наверное ещё спишь, а я давно поднялся. Ну, Коля, жизнь у меня пошла райская! Вот уж чего не ожидал в армии, хотя конечно есть какие-то ограничения, но о них можно забыть и отмести в сторону. Зато действительно мне не приходится ни о чем думать, ни о чем заботиться. Ты, конечно, смеешься, но попади ты в подобную атмосферу, ты счел бы такое положение дел в какой-то степени приятным. Служу я не в строевых частях, так что никто не гоняет строевой, не заставляет раздеваться и одеваться за 30 секунд, ходить непременно застегнутым на все пуговицы и даже не запрещает держать руки в карманах. Работаю в бригаде. Работа сначала показалась тяжелой, потом я и к этому привык. Все парни из Москвы, почти все из Центра. Вспоминаем иногда с отвращением кафе "Молодежное": у всех свалилась гора с плеч, когда их забрали в армию, ну, думаем, теперь от водки отдохнем. Но, кажется, и здесь отдохнуть не придется: пришел новый бригадир - надо, сержант перевелся в наш взвод - давай, с ком. роты поехали в командировку - ну, тут сам бог велел. Закончили работу в командировке святое. Вот только откуда деньги берутся. На руки мы получаем очень мало да и то не всегда. Как заработаем. Но по здешней системе, конечно, как бы мы ни работали, ничего не заработаешь. Но нас ротный выручает. Наверное вся его получка уходит. В остальном выручаем мы его. Выработка в роте более 100 % нормы. А его за это по головке гладят. Живем в полном согласии... Как видишь, все идет отлично. Плохо одно - местность. Голые сопки и военный городок. Жены офицеров и дети. Гражданских видим очень мало. Но, кажется, служить здесь недолго, скоро переедем..."
   Так Шурка писал из Забайкалья в конце лета 67-ого года. Уточню: в кафе "Молодежное" на Горького в те годы работал рок-клуб, и это было единственное в Москве место, где всякий вечер можно было легально слушать живую имитировавшую "западную" поп музыку. Наряду с понятной юношеской бравадой в этом письме есть следы и не наигранной эйфории: наверное, Шурка и вправду вздохнул вольней, избавившись - пусть на время - от своих восемнадцатилетних проблем. Кажется, он уже устал в одиночку нести груз собственной свободы - очень понятное ощущение юного человека, - и странным образом армейские порядки поначалу пришлись по нему. Заканчивается это письмо так: "Кстати, как там Неля? Ты ей не звонил случайно. Если не звонил, то позвони. Ее телефон Б-3-78-78. Скажи, чтобы зашла на почту за письмом. Я ей написал. Это единственное тебе поручение, я знаю, как ты неохотно их исполняешь..." Дальше идут приветы моим приятелям, которых он знал: уже через несколько месяцев передавать приветы кому бы то ни было Шурка прекратит.
   Письма, судя по аккуратно проставленным датам, в первый год он писал мне часто и регулярно - по три в месяц. Писал на ученических тетрадочных страничках то в клетку, то в линейку, пару раз на листочках, вырванных из блокнота, причем без орфографических ошибок и без единой помарки. "Многоуважаемый Николай Юрьевич! Наконец-то ты вступил в пору юношества, поскольку сокрушаешься о потерянном веселом отрочестве", - так начинается одно из следующих писем. Писано оно через полтора месяца после того, как мне исполнилось шестнадцать и я заканчивал девятый класс. Трудно теперь сказать, что я сообщал тогда Шурке, но, видимо, милицейская церемония получения паспорта произвела на меня не самое обнадеживающее впечатление. "Тебе московские девочки кажутся потрепанными, а у меня даже таких нет", читаю дальше. Быть может, я в своем письме предпринимал неуклюжие попытки утешить его, мол, немногого ты лишился. "Офицерские дочки напуганы солдатами до смерти, ну а об офицерских женах и мечтать не приходится". Впрочем, письмо выдержано в победных тонах: "Сейчас вечер, а утром из окна вагона я крикну: "В гробе я видел это Забайкалье, постараюсь больше сюда не возвращаться. Дранг на Европу, господа удавы!" Представь себе: еду под Горький учиться на командира взвода (взвод - около 50-60 человек). После окончания пришьют лычки и будет не военный строитель рядовой, а сержант Щикачев. К тому же, я буду на должности лейтенанта..." Замечательно все-таки Шурка боролся с судьбой, достойно неся её бремя и ни в коем случае не позволяя себе жаловаться. Впрочем, тогда, похоже, ему и впрямь удавалось смотреть в будущее без боязни и весело. Забегая вперед, скажу, что по окончании сержантской школы его вернут-таки служить за Байкал... К этому письму есть постскриптум: "Неле можешь не звонить, если ещё не позвонил". По-видимому, Шуркино письмо не произвело на неё желаемого впечатления, уверен, что такое же, как я, задание снестись с Нелей получила и старшая сестра Таня, Шуркина конфидентка, - а заделаться подругой, ждущей домой солдата, Неля не пожелала... Кстати, в письмах он подписывался всегда "Саша", видно домашнее "Шура" казалось ему недостаточно мужественным.
   15.
   Из сержантской школы он писал в том же духе: "Ну, Коля, попал я в райские кущи". Однако прорываются и нотки беспокойства - о будущем: "Что до коммунизма, то он мне сейчас до лампочки, - и так живу в нем. Зато потом на гражданке он бы скорее всего сгодился: ведь стоит только подумать - я же никто, кем буду работать, где - не представляю себе. Мне нужны будут деньги, а взять их будет неоткуда. Останется идти воровать. Я все больше думаю о своем возможном офицерстве. Удерживает только то, что служить 25 лет. Если можешь - отговори. Отговаривай пока не поздно. Впереди, впрочем, 2 года, за это время все можно обдумать и взвесить. Но пока думать некогда, свободного времени всего 1,5 часа, за которые нужно подшиться, помыться, почиститься, побриться..."
   И уже через пару месяцев: "Теперь я понимаю, что такое строевые войска: не захочешь, так заставят стать человеком. И говорю сам себе: не приведи, Господь, провести так три года... Обещают нам устроить тревогу. Ночью бежать в полном обмундировании: лопатка, противогаз, карабин. Причем бежать туда 10 км, там пострелять холостыми ракетами, шум, гам, всё в дыму, и бежать 10 км обратно. Ну, а пока мы держим мазу (мы - это Александр Кириллович), получаем пятерки на занятиях и святую посредственность за заправку койки. Настроение бодрое и, как ни странно, буйно веселое. Кажется, именно здесь, в армии, началось мое второе отрочество: женщины рядом, а не доберешься, "сапоги мои пылят, а в кармане ни рубля", водка на глазах - да не выпьешь"... И ещё через какое-то время: "Ужасно хочу спать. Ко всему прочему болят руки. Все пальцы в волдырях от ожогов. Случилось так, что из одного наряда послали во второй, а из него в третий. Третьи сутки сплю по два часа. Состояние ужасное. Пишу, а голова падает на стол. Руки почти не могут держать карандаш. Когда получу твой ответ, попробую написать что-нибудь вразумительное, для этого нужно отойти от чифира и нарядов"... И ещё через месяц, в октябре 1967-ого, сам себя подбадривая картинами будущей воли на гражданке: "У меня есть план. Возможно, я демобилизуюсь уже в ноябре 1968-го. Стало быть, уже в январе я точно буду дома, а в марте можно выезжать в Крым, хорошо провести лето и часть осени. Потом можно податься на зимовку в Москву, а следующей весной уехать в Сибирь или на Памир, где уже есть знакомства и занятия. Здесь, в армии, я нашел многих единомышленников, которым тоже нравится холодное горное утро".
   Помимо неизжитой ещё детскости, сейчас я слышу в этих строках - страх перед жизнью, заведомую попытку спрятаться: в Крыму ли, на Памире ли. Забегая вперед: из армии Шурку отпустят на полтора года позже срока, о котором он мечтает в этом письме.
   16.
   "Получил письмо от старых приятелей по техникуму. Пишут, что уже закончили, обмыли и половина успела пережениться. Вот уж никогда не думал, что эти дети - в душе, конечно, - способны к совместной жизни с женщинами. Здорово я им завидую, Коля. И в то же время рад, что у меня такой тернистый, зигзагообразный путь в жизни. Мне кажется, что когда я чего-нибудь добьюсь, а это уж точно, я в десять, в сотни раз испытаю радости больше, нежели они. Ведь вот кончили они техникум, пошли на работу, на которой им придется почти всем провести, может, всю жизнь, ничего в этой жизни не увидев и не поняв..." И тут важное: "Я говорю о главном - об отвращении к физическому труду"... Далее идут пространные туристические рекомендации, как устроить в зимнем снегу ночлег под тентом, как разводить костер, какую яму выкопать, приведены даже какие-то схемы. Это простодушие могло бы вызвать улыбку, но читать все это теперь грустно: Шурка погиб, ничего не добившись, если вообще словосочетания из ряда "такой-то состоялся", "не зря прожил жизнь", "нашел себя" что-нибудь означают перед лицом Творца, если, конечно, иметь в виду не протестантского, но нашего русского Бога.
   Шурка был лишен какого-либо выраженного индивидуального таланта или прозорливого ума, и дар его был в другом - нести родовое знание, сохранять честь и собственное достоинство, хоть он это свое призвание, быть может, до конца не осознавал, - но именно поэтому так и пришлась по нему "юнкерская" школа, отсюда и мечты об офицерстве, это было в крови - служить не прислуживаясь. За долгие годы нашей близости, впрочем, эта тема звучала-таки в нем исподволь, приглушенно и неявно, - и то сказать, некому было ему её преподать, о своем дворянстве взрослые тогда и вспоминать боялись, и в нем лишь отдавался эхом идущий от многих поколений предков далекий зов. "Что я думаю о своей военной жизни, она сплошь состоит из ожидания лучших времен, а вот когда они настанут - понятия не имею. Ты, наверное, помнишь, что образ жизни я всегда вел довольно замкнутый. Это объяснялось тем, что я сберегал свою нервную энергию для настоящей жизни. Ты не думай, настоящая жизнь ещё не началась, и пребывание в армии для меня ничем не отличается от гражданской жизни. Единственное изменение произошло в отношениях с людьми. Раньше я никому не был подчинен - кроме сознания долга..." Странное откровение, о каком долге он говорил, уж не об этом ли своем дворянском призвании? Во всяком случае, речь шла о стержне личности, а он безусловно в нем был...
   Но дальше опять впечатления щемяще-юношеские, а под ними - и одиночество, и романтические мечты о грядущей жизни, и. сколь бы неуклюже ни было все это писано, - интонация уж больно подлинная, жаль это опускать: "Чтобы стать человеком, мне пришлось намотать на свой спидометр чуть более 500 км бегом. Впереди ещё 100. Таким образом, я уже добежал до Москвы, теперь в Ленинград чешу... Всё, на гражданке бегать никогда не буду, презираю этот вид передвижения. Правда, недавно пробежал целый километр по собственной инициативе. Дело было так. Пошел я в увольнение и встретил девочку. Стройная и тонкая, замечательное лицо, и глаза с искорками. На вид лет 15-16, сам понимаешь - сама невинность. Я был в патруле и станцевал с ней только один танец, потом надо было уходить. В следующее воскресение я был в увольнении и встретил её возле кинотеатра. Пытался заговорить, но ничего у меня не получилось. Она с подружками пошла в кино, я тоже, естественно. Сел сзади нее. Во время сеанса накатал на бумажке записку и оставил адрес. Я только прошептал её имя - "Валя", чтобы она обернулась, но она со скорбным видом бросила через плечо: "ну, что тебе нужно". Я бросился из кинотеатра вон и до части бежал бегом. Вот так, не любят меня девочки того типа, что мне нравится". И - вполне логичный переход: "О какой женитьбе можно говорить. Я не из тех, кто успокаивается в 25 лет. Я в 25, может, только жить начну, а женатому жить - это не жить вовсе. Прежде надо мир посмотреть, а потом уж и жене долгими зимними вечерами у камина рассказывать о жизни, какая она есть на самом деле". Откуда, из какого Диккенса, эти "камины" и "долгие зимние вечера". Но характерно, что свою будущую подругу он видел тогда несмышленой девочкой, как бы дочерью или младшей сестрой, не ведающей ничего о "жизни какая она есть". Сколько ж у нас в восемнадцать лет в голове обольщений.
   17.
   "...Вечером мы были уже на вокзале. Нас везли в Забайкалье. Дорога захватывает и увлекает человека. Он живет в ней по другим законам: серьезные, что удивительно, становятся легкомысленными... Были там и девочки, было и вино, а сколько это стоило - не помню, полетело обмундирование, сначала бушлаты, потом новые сапоги, полушерстяное белье, часы, авторучки, всё, что можно продать. Опять я приехал в часть раздетый, а здесь как у Визбора: "пустынная зима"...
   Я попытался вспомнить, откуда это; и вдруг донеслось с задворок памяти: конечно же, "Вставайте, граф", и сколько в этом грустной иронии; цитата взята из куплета:
   И граф встает, и бьет рукой будильник, Идет к окну и смотрит на дома, И безнадежно лезет в холодильник, А там зима, пустынная зима...
   "Поселок здесь небольшой, и жизнь спокойная, но это спокойствие только пугает - какая-то заброшенная и забытая земля. До ближайшего города 350 км, почту, как на остров, возят самолетами. Рядом Китай, хочу как-нибудь сходить на границу. Ну, пока".
   Следующее письмо было довольно воспаленным. В нем много натужного стоицизма, но мало жизнерадостности. "Тебе не составляет и никогда не составляло труда жить", - писал он, и это важно, недаром мне пришлось выделить эти два слова. "Я имею ввиду твое постоянно оптимистическое настроение". Еще скажу в скобках, Шурка не был психологом. "Ты всегда знал, что делать и как делать. И, мне кажется, никогда вроде бы не задумывался о смысле жизни и других высоких материях. В то время как я постоянно чувствовал что-то надвигающееся и жил одними мечтами о чем-то грядущем. Мечты о будущем заставляли задуматься о смысле и будущего, и настоящего. Теперь я пришел к мысли, что лучшего нет - довольствуйся тем, что есть. Многие и великие о том же постоянно твердят, но все-таки находятся чудаки, которые верят в мечту. Ты скажешь, что это несовременно и просто нежизненно, какое тебе дело до таких чудаков, которые и в 50 лет остаются мальчиками. Верно, только учти, что только эти старики и умирают с улыбкой на устах. И они заслуживают уважения за свою оптимистическую твердость". И дальше: "Так вот, я хотел тебе сказать прежде всего, что я не только мечтаю о лучшей жизни, но знаю и представляю, что это будет за жизнь. Все давным-давно рассчитано. Понимаешь, главная прелесть жизни - в полной свободе. Ты не думай, что такое настроение родилось в застенках советской Армии, - нет. Когда человек осознает, что может сделать буквально все, что ему захочется, то есть может осуществить свои планы, это уже счастье на 90%... Ну да ладно, хватит о будущем, достаточно того, что я твердо уверен: оно прекрасно".
   Опять-таки - ни единой жалобы. И становится несколько не по себе, когда думаешь, сколь далеки были эти пусть наивные, но высказываемые с "оптимистической твердостью", с некоторой даже маниакальностью какого-нибудь доктора Астрова, неотступные мечты о "прекрасном будущем", похожие на заклинания, - далеки от того, что ждало Шурку впереди...
   Теперь обратным адресом значилось - помимо номера в/ч 01489 "А" несколько зловещее по звуку, ассоциирующееся со ссылкой и рудниками, название: Нер-завод.
   18.
   "Извини, что долго не писал, виновата эта проклятая жизнь командира: надо навести порядок, а тогда уж и спать спокойно, зная, что никто у тебя не напьется и не замерзнет. Две недели назад был такой случай. Замерз один парень, и я сам ездил в Читу, отправлял его на запад. Не его самого, конечно, а то, что от него осталось... Командовать мне тяжело - не привык. Приходится постоянно прибегать к хитростям. Видишь ли, дисциплины здесь нет никакой, это ж не строевые войска, где за невыполнение приказа сажают на губу. А здесь, если не стоишь над душой, ничего никто делать не будет, дверь в казарме не покрасят. Приходиться искать "жертву", того, кто в самоволку подался или вне строя в столовую отправился, и уж ему-то и вчинять наряд... Живу я почти как на гражданке, только бытовые условия, конечно, много хуже. Никак не могу привыкнуть жить без теплого туалета. По-моему, это свинство - делать туалеты не утепленными".
   В письмах появляются просьбы, всегда в постскриптумах: скажем, прислать новую записную книжку, "ты знаешь, мне нравятся большие и солидные", или переписать для него полный текст "Гражданки Парамоновой" "нужно страшно, его можно достать в клубе на Козицком". Речь идет о недолго существовавшем Клубе туристической самодеятельной песни в Козицком переулке, куда меня не однажды приводил Шурка. Впрочем, Галич туристом не был и "туристических" песен не пел.
   Буквально через неделю пришло письмо, написанное крайне неразборчиво, - кажется, сочиняя его, Шурка был не вполне трезв. "Дорогой племянничек! Здорово я обленился. Жаль только, что мой "здоровый оптимизм" (наверное, я хвалил его за это в своем письме) проявляется только в сортире. Я им, моим оптимизмом, очень горжусь, такого ты нигде не найдешь. Я его продаю очень дорого, и пока единственный человек, который получил его бесплатно, это ты. Впрочем, я верю, ты мне ещё отплатишь. Ровно через год готовь пол-ящика "Юбилейного", шашлыки по-карски, печеного молочного поросенка и три дюжины пива. В противном случае ты мне не племянник, а я тебе не дядюшка... Рад за тебя, что ты возмужал и уже бреешься. Ты наверняка уж перерос Юла Бринера, и в плечах у тебя - косая сажень. Пора тебе, такому здоровому парню, влюбиться, а? Вот у меня, кажется, это получилось - очень нравится одна девчонка, ну я и гуляю. Встречаемся, правда, редко, - мороз, извиняюсь, а идти до её дома целых три километра. Сначала была тут одна шкура, которую я поимел по пьянке, но потом больше не захотел. Кстати, эта новая девушка здорово напоминает Галю с той лишь разницей, что эта намного симпатичнее и не такая затасканная. Подруги уверяют, что она ещё девочка, не очень в это верю и в ближайшем будущем проверить будет случай. Тем более, что здорово я начал жить, это связано с появлением в роте нового обмундирования, которое далеко носить не приходится. За валенки 15 рублей дают сходу, только покажи. Вообще, здесь ещё никогда не стоял стройбат, полная целина, паши и паши. С подчиненными на "ты", с начальством тоже. Дни летят - не успеваешь сделать всего, что наметил. Иногда, правда, сутками лежу на кровати, и тут уж никаким краном меня не поднимешь. Вспоминаю былые походы и ратные подвиги. Впрочем, в армии тоже приключений достаточно. Удивляюсь, как два раза я остался в живых. Первый раз, когда врезались вместе с шофером в магазин, а второй раз он ехал со мной на правом сидении и я подсадил машину на громаднейший валун, как бы отомстил своему водиле. Никто так и не узнал об этом, обошлось, хоть случаются, конечно, и неприятности, но я стараюсь проводить время весело, хоть, может, это и неблагородно с моей стороны..." О каком благородстве в этом случае говорит Шурка, пребывая в столь неблагородных обстоятельствах. Кажется, я догадываюсь. Замечу, ни в одном письме за два года Шурка не называет ни одного имени, хоть какого-нибудь дружка-товарища по армейским невзгодам и редким радостям. Кажется, это вполне определенная позиция - нести бремя судьбы в одиночку. Но ведь это куда как трудно в армейских, принудительно коллективистских условиях. Как в бою - дезертир-одиночка погибает первым, шанс выжить только у того, кто со всеми вместе, в стае, идет в атаку. Положение одинокого волка в армейских условиях стоит много дороже, чем в мирной жизни, и вот эту-то свою позицию Шурка и ощущает, как благородную. "Веселье" же - дело коллективное, массовое мероприятие, и за участие в коллективных развлечениях, за невольное отступничество, Шурка себя и корит: "Вчера вот вернулись с охоты на зайцев, а завтра отправлюсь на танцы, их здесь устраивают каждую пятницу в местной школе, о чем я и узнал-то неделю назад. Я там отколол одну хохму - на собственную шею. У меня есть синие офицерские брюки и хромовые сапоги. Я достал офицерскую рубашку у сверхсрочника, китель и галстук выпросил у старшины в каптерке. Надел полушубок без погон и отправился в Нер-завод. Местные бабы на танцах, падкие на лейтенантские погоны, с ума сходили, я каждой назначал свидание и шептал на ушко, что вот, мол, подумываю - не пора ли жениться. К тому ж я трепал, что живу в Чите, а здесь в командировке, так они просто таяли, кому ж не хочется вырваться из этой дыры, и друг на друга бросали косые взгляды... Все это весело, другое плохо: во-первых, на выходе я столкнулся с командиром роты, он мне не стал портить игру, но разговор ещё наверняка предстоит. И главное - как я появлюсь на танцах со своей девушкой: в тот раз её не было, а теперь меня эти бабы убьют, когда узнают, что я не офицер, а солдат. А приду в офицерском, она же и расскажет подругам, что это маскарад. И не идти нельзя, это здесь единственное развлечение, не считая кино... Ну, ладно, все это ерунда, спасибо за Парамонову". Поясню: упоминавшаяся Галя - это моя первая в жизни любовница. Она была старше и меня, и Шурки, из подмосковных потаскух, но смазливая, и после меня у него был с ней скоротечный роман. А что касается его забайкальской влюбленности, то никаких упоминаний об этом больше не последовало. Отмечу ещё и травестийный характер Шуркиного розыгрыша - спектакля по сути для самого себя: он не просто хочет быть или казаться, он ощущает себя - офицером, пусть это и проявляется в форме чистой воды мальчишества. Офицером не в смысле, конечно, более высокого положения в армии и среди гражданских, хоть и в этом, как видно, тоже, но - ощущает себя офицером по сути, по складу души, по понятиям о чести и личной независимости...
   Грубоватые солдатские шутки и байки будут встречаться в его письмах все чаще. И постоянными станут просьбы денег ("родители недавно прислали, но я их пропил, а ещё простить неудобно"). Как и упоминания о хандре, о желании днями лежать на кровати.
   "Как там у Соболева - "во грустях пребывая и могильным предчувствием волнуем, в обществе перьев и чернил решил поговорить с тобой, дабы не извергнул мой рот матерщины". А ругаться есть с чего: только рота получила зарплату, как четверо остолопов нажрались и двинули курсом зюйд-ост к Китайской границе. По дороге, конечно, перебили чьи-то окна и вообще навели шороху на весь поселок. Вообще, кругом бардак, и люди бляди..." К слову сказать, это первое нецензурное слово в Шуркиных письмах, почти за два года, - конечно же, он несколько огрубел.